IV. Серенада для флейты и фортепиано

Маторина Александра Владимировна
 Все оказалось просто, как он и предполагал. Дозвониться до Мины не стоило труда, когда он не думал перед этим, точно ли он хочет соприкоснуться с ней. В таких случаях она всегда оказывалась дома. Вот и сейчас, не заставляя себя ждать, после четырех или пяти звонков, когда только-только мелькнула мысль, и он не успел - быстро опустить трубку и вздохнуть с облегчением - она подошла.

Секунда тишины, а потом, как всегда: "Алле". Почти без выражения, её, её низковатый голос, знакомый до... Тут словно тембр всех звуков на свете изменился, так что на миг заложило уши, и включилось, как телевизор, прошлое. Теперь дороги назад не было. Прошлое время потекло, как течет настоящее.

- Алле.

Он вздохнул, медленно сказал:

- Привет. Это я.
- Привет.

По едва заметному вздрогу ее голоса - он тогда становился еще ниже, как будто первый слог нырял в небольшую ямку и тут же выскакивал, напрягая голосовые связки - он понял, что она его узнала.

- Слушай...
- Что?

Он помолчал немного, чувствуя ровное напряжение на другом конце провода.

- Это самое... Давай встретимся.

- Давай.

И отключилось. Напряжение спало. Дальше можно было говорить о чем угодно, как дела, а как у тебя, нормально, как там в Германии.

- Да ничего, - опять знакомый вскок голоса. И - "Ты знаешь, мы с Сотниковыми... В общем, приезжал Леха, и я, представляешь..." - и поехало, и так далее, так что он снова почувствовал скуку. Он говорил о встрече на следующей неделе. Вообще-то она свободна, правда, вечером приходят друзья. Да, в среду будет отлично. В три часа. Ну и отлично. Да.

Единственное, чего он хотел - это видеть ее. Ощутить рядом пульсацию ее тела, ее жизни. Все остальное было так же, как было всегда. Прошло уже пять лет, в которые они абсолютно ничего друг о друге не знали. Подробности не имели для них значения: для него - потому, что он любил ее, для нее - потому, что ей было все равно.

Поэтому то, что происходило сейчас, было невозможно. Такое случалось уже много раз, все время, что они были знакомы, - да, как раз пять лет, всего будет десять (пять лет знакомства, пять лет раз луки). Это было просто, как все невозможное, или невозможно, как все простое, какая разница - никакой разницы, пять лет, а как будто расстались вчера. И, главное, с ее стороны - ноль удивления. Он каждый раз расставался с ней так, словно расставался навсегда. Не хотел отпускать, смотрел долго, жадно, старался запомнить. Ему нужно было отдышаться, привести себя в порядок после каждого такого свидания. Промежутки между встречами в месяц, а то и больше, никого не удивляли.

- Понимаешь, едва я теряю ее из виду, - вижу, как она переходит улицу, идет по направлению к метро, исчезает, - у меня словно снимают с головы железный обруч. Возвращаются обычные мысли, и я уже не могу понять, что мне в ней, почему был таким дураком, - просто, понимаешь, полным идиотом. Она гипнотизирует меня. Как экстрасенс.

Или:

- Каждая встреча для меня нежданная, я никогда не привыкну. Мы не можем поговорить; желание и нежелание это делать нейтрализуют друг друга. Я ненавижу разговоры о пустяках, делание вида, что все нормально. Мы молчим друг с другом. Наши прогулки напоминают мне бесконечно затянувшийся удачный момент.

Я спрашиваю, как же в таком случае он может долго терпеть разлуку, и всякий раз он отвечает:

- Не знаю.

____________

Между последней встречей и той, о которой речь впереди, прошло пять лет. Он поступил в консерваторию, она уехала в Германию заниматься живописью. Он провожал ее в метро; на вокзал он не поехал. Не хотел быть с нею в транспорте, в безвыходной ситуации, к тому же, ее там ждали друзья. К этому времени он устал. Однажды он говорил мне, что то, что произошло, должно было произойти рано или поздно, просто промежутки между встречами становились бы все длиннее. А так расставание получилось поэтичным.

- Я не могу позволить себе все испортить. Мне ужасно ее не хватает - что ж, я буду помнить ее всю жизнь. Но больше с нею не встречусь. Ни звонка, ни словечка - никогда! Баста.

Знаешь, почему в книгах о любви любовники так часто расстаются и один из них кончает с собой, или все хорошо и вдруг - несчастный случай, сердечный приступ, попадание под машину? Я не так давно понял, почему. Авторы этих книг питают отвращение к вечности, как впрочем, и сама жизнь ненавидит что-либо неподвижное, не имеющее конца. Любовь, если она однажды связывает двух людей, необходимо прервать, ибо она вечна. Если этого не сделать, их дни вместе, даже освещенные божественным счастьем, будут лишь бесконечным повторением одного и того же.

Его дни с Миной не были освещены счастьем, что и говорить. Ровно две тясячи двадцать пять дней, если считать одиннадцать дней в сентябре, - последний двенадцатый, перед отъездом ее на вокзал - и тридцать семь встреч. Из них одна случайная, когда он видел ее из окна троллейбуса, множество ненужных и две счастливых: первая, когда он взахлеб рассказывал ей о своей музыке, и вторая, полтора года спустя, в кафе, когда она ему улыбнулась. Было еще несколько писем, которые она писала ему из мест, где проводила лето: Германия, Индия. Вот и все. И все-таки:

- И все-таки это случилось, хоть она меня и не любила никогда, я это знаю, может быть, только жалела... Я выпал в вечность, и это нельзя изменить, понимаешь? Она уехала, да, быть может даже она умерла. Но любовь-то - во мне, и она не умрет, она теперь умрет только вместе со мной. Я это знаю точно. Если Мина умрет, а я не буду об этом знать, мысли и сны мои о ней не изменятся. И даже если узнаю... Хм. Её нет, а мне жаль. Это светлое ощущение.

Тут бы мне и сказать ему, но я не смогла.

Он узнал позже, до глупости просто: позвонил ей, не выдержал, и подошла ее мать.

Последние месяцы его занимала одна тема для флейты (он флейтист; немного пишет музыку для себя. Я часто вижу его в Малом зале, когда играют симфонии с небольшим количеством инструментов, - не люблю грохота большого оркестра). Он зациклился на идее создать музыку, которая представляла бы эталон скорби. Тогда еще ни он, ни я не знали, что его подружка умерла. Однажды я ждала его после концерта, и мы возвращались вместе. Шел черный осенний дождь, полосы света от фар и реклам, расплываясь по краям, пересекали асфальт. Он завел меня к себе, хотя было уже поздно, и сыграл то, что написал: несколько тоскливых, повторяющихся мелодий, напоминающих Альбинони. Я сказала, что его музыке не хватает жизни.

- Да, в общем-то... Может, это потому, что я посвятил их Мине. Хотя и есть правда в том, что музыка и математика - одно и то же, одной техники бывает мало... Я посвятил их Мине, а при мне-то одно мое идиотство, то, что осталось, остальное она забрала. Конечно, жизни будет не хватать. Мне нужна её жизнь, чтобы восстановленная из алгебры гармония ожила, затрепетала, заплакала... Чтобы она и музыка, Мина и музыка слились в одно, вот что мне нужно, и я знаю, черт возьми, что это невозможно!..

Ох, господи... Я нервный, я ужасно нервный, уже поздно, прости меня.

____________

Однажды - несмотря на ноябрь, был прелестный зимний день, с нежным солнцем и снегом, налипшим на кленовые листья, - он позвонил мне и веселым голосом сказал, что я могу его поздравить. Я говорю - поздравляю, а с чем? Оказывается, у него сегодня сольное выступление, правда, всего две вещи, Видор и Бетховен, потрясающе сложные, пожелай мне удачи, я ужасно волнуюсь. И потом, я приглашаю тебя на мой первый сольный "концерт", приходи в шесть часов, я дам контрамарку. Я сказала, что очень рада. Из этого телефонного разговора я поняла, что он был прав, когда говорил, что для него ничего не изменится, если даже Мина умрет. И почему это должно меня шокировать?

Я надела черное платье и купила цветы. В Малом зале оказалось непривычно много слушателей, хотя, как всегда, оставались и свободные места. Мне досталось кресло в пятом ряду, в самом центре партера, откуда были видны даже пятна пыльцы на лепестках лилий, украшавших сцену.

Бетховена играли во втором отделении. Когда появился мой дебютант, вид у него был таинственный, он слегка улыбался. Я подумала, что... Впрочем, неважно.

Его игра была безупречна. Исполнялась "Серенада для флейты и фортепиано", минорная вещь, где романтические порывы флейты сопровождает снежно-холодная партия пианиста. Приближалось то место в финале, где флейта стремительно обгоняет аккомпанемент, и несколько пронзительных трелей, полные слез, словно взлетают над партией фортепиано, - и тут он вдруг резко повел головой и флейтой вправо, словно со злостью выталкивая мелодию, и его лицо приняло выражение боли. Я сидела прямо, я ждала, что он вот-вот собьется, от напряжения у меня заболела спина. Но фортепиано звучало так вежливо, мягко, а скорбная серенада лилась дальше, вызывая характерные спазмы в груди - словно сужается пищевод, и глазам становится горячо... И я наконец ощутила свою спину и откинулась в кресле, чтобы расслабиться.

После концерта я вручила ему цветы и ушла: его ждали друзья, он объяснил, что они организовали что-то в ресторане, чтобы отпраздновать "как следует". Он не очень любит подобные вещи, но не хочет расстраивать.

А через несколько дней он рассказывал:

- Весь концерт я думал о Мине. И знаешь, что я вспомнил? Её почерк, представляешь - её почерк мне напомнила эта серенада, в одном из писем, знаешь - хвостики её букв, тающе-изящные, изогнутые влево-вниз, а не вниз, как у всех, и чересчур длинные, - как моя партия в этом месте, помнишь, - пронзительная, дольше всех тянущаяся нота.

____________

Мина должна была приехать в последних числах ноября, - повидать мать, друзей. Он еще раз позвонил ей тридцатого - он не знал точно, хотел ли этой встречи, а в таких случаях она всегда оказывалась дома. Но в этот раз подошла ее мать.

Нельзя сказать, что он ничего не почувствовал. Он в момент извещения ощутил небольшой укол в сердце и тошную теплоту, разливающуюся снизу вверх, не очень, впрочем, сильную, но делать в этот день уже ничего было нельзя. Ничего, только думать об этом. "Это было как первая встреча, - говорил он потом, - точь-в-точь то же ощущение". Он, конечно, не мог мне позвонить, в этот день он ничего не мог. И все же я, как говорится, "была ему нужна", - как кто-то, перед кем можно излить душу. В эти дни он почти беспрерывно писал. Когда я спросила, как обстоят его дела с идеей создать эталон скорби, он меланхолично поднял на меня взгляд, потом качнул головой, встал и полез куда-то, в какие-то папки. Когда он вернулся с тетрадью в руках, его глаза блестели.

- Я ее все-таки написал, - он вздохнул как-то странно, словно захлебнулся, и в голосе его появились слезы. - Она играется восемь минут. Ох... - Он откинул голову и сказал, глядя в потолок:

- Восемь минут... Ты не представляешь, как я счастлив, что это кончилось. Я её отделил от себя. Дело даже не в музыке... Да нет, не надо...

Он еще раз вздохнул - с облегчением.

- Знаешь, в чем секрет подлинной скорби? В том, чтобы совсем не хотелось плакать. Не жаль, когда кто-то умирает. Умирание - это ведь конец, правда? И вечности нет, нет двери в вечность: тот, кто умирает, закрывает ее за собой. Не хочется плакать. Я понял это прямо там, на кладбище. - Он встал, пошел достать флейту и начал возиться с футляром. - Сейчас... Сейчас я расскажу тебе, как все было. У меня с собой был блокнот.

____________

Был один из тех дней, когда, кажется, сам свет сочится музыкой, и боишься прикоснуться к ветке, чтобы снег не свалился с нее россыпью нот, - они разрывают голову, когда их нельзя записать. Блокнот был при нем, но он знал, что не достанет его, пока не приблизится к месту, к которому его влекло почти против воли. Там она была теперь, тайной, рассеянной в царстве зимы, вздохом холода в осыпающемся инее. Там, в сложном переплетении белых ветвей, вдали от ветра, в чернеющих в снегу надгробных камнях, в полузакрытых снегом крестах живет ее красота.

Он принес пучок иммортелей, крошечных синих цветов, и после смерти сохраняющих видимость свежести и жизни, и она мягко взяла их у него из рук, когда он оказался над небольшим, наклонно лежащим серым камнем с краткой надписью, покрывшейся вуалью нежного снега.
Он плохо видел ее лицо - на него словно наплывала белая дымка времени, но он знал, что это она: на ней было черное пальто и стрижка, которая больше всего ей шла, Мина была очень красивая с этой стрижкой - и она улыбалась, но не так, как тогда, в кафе. Она глядела мимо него, и этот кто-то, кого она не видела, подошел к ней вплотную. Странное чувство проникло в него: словно тянулась последняя нота отыгравшей мелодии - последняя порция воздуха, выходящая из органа, или звук, что издает лопнувшая струна; тогда сквозь стекло, будто бы покрывшее его, пробились размеренные удары колокола, и она увидела - в этот миг Мина увидела его самого, без шапки, с руками, красными без перчаток, с лицом, выражавшим только одно: напряженную работу ума, справляющегося с наплывом музыки, отчаянно борющегося с желанием закричать, выплеснуть сразу же, напрямую то, что он нашел мгновенно, прямо сейчас - и в следующую секунду связь между ними оборвалась.

Мина сделала шаг назад. Ей стало грустно. Она видела, как он засовывает блокнот в карман с видом, скорее самодовольным, и отворачивается от нее. Потом он отдалился и стал уходить все дальше и дальше, быстрее, не оборачиваясь, пока черная спина не исчезла среди ветвей, усыпанных снегом. Я смотрела ему вслед и понимала, что он уже не вернется. Кругом была тишина. В моих руках остался синий букетик - я положила его прямо на надпись и не спеша ушла с кладбища.

Я поняла в этот раз, что ему было от меня нужно.

Иногда мне кажется, что смерть - только метафора. Иносказание, употребляемое художниками для обозначения нашей непрозрачности друг для друга, фатальной невозможности любой коммуникации. Мы - люди-вещи. Мы обречены. На непонимание. На непонятость. Мы обречены на одиночество. На эгоизм неумолимых потребностей.

Временами мне еще хочется ему позвонить - так, по привычке, - и услышать мягкий голос его матери: "Его нет…". Наверное, он просто уехал. Да, пожалуй, тогда мое чувство осталось бы тем же. Но теперь уже все равно.

Завтра я возвращаюсь в Германию.

1996