Архив. II. Николай и Елена

Виорэль Ломов
II. Николай и Елена.


Вся комната Надежды Алексеевны была заставлена коробками и ящиками, черными и коричневыми чемоданами с металлическими уголками и без. Мебель орехового дерева соседствовала с допотопными сундуками. Тут же стояли друг на друге большие кожаные саквояжи, вдоль стен напольные и настенные часы, машинка «Зингер», венские стулья, заурядная этажерка. Все это располагалось двумя штабелями вдоль стен почти под потолок полногабаритной квартиры. Сверху их накрывали огромное покрывало (пять на пять метров) из плотной, как рубероид, неприятной на ощупь материи и ставший плотным за сто лет когда-то мягкий темно-вишневый чехол от рояля.

Елена давно не заходила сюда. Да, собственно, со дня кончины свекрови. Сколько пыли! Вот уж воистину пыль веков. Она с ужасом представила, что все это предстоит разобрать и выбросить почти все на свалку ей одной, так как допускать кого-то чужого к этому мастодонту, конечно же, безумие. На сколько же мне тут работы, уныло прикидывала она, и понимала, что меньше, чем за три недели с архивом ей не управиться. Придется угрохать весь отпуск. И так уже забыла, когда отдыхала в последний раз. Он, наверное, и был последний.

Елена вспомнила, как три года свекровь, разбитая инсультом, раз в месяц вставала с постели и долго, отказываясь от всякой помощи, пробиралась «коридором древности» только для того, чтобы убедиться, что все коробки и ящики на месте. Она, как краб, шла боком и пересчитывала их, ведя пальцем, сначала по одну сторону комнаты, затем, возвращаясь к постели, по другую. Считала, скорее всего, машинально, так как под чехлами было невозможно установить точное число мест.

— Сорок семь мест, — тем не менее, удовлетворенно констатировала всякий раз Надежда Алексеевна и ложилась в постель.

После этого милостиво разрешала поухаживать за собой: подвинуть к стеночке, поправить подушечку, накрыть одеялком, подставить уточку. Она так и называла их ласково: стеночка, подушечка, одеялко, уточка. А к Елене, постоянно ухаживающей за ней, обращалась только по имени-отчеству и на вы. Она часто изощрялась в фразопостроении: «Ну, и что по этому поводу думает лучшая половина Николеньки?»

Будь у нее вместо кота пантера, давно скормила бы меня ей, думала Елена. Когда я стану такой же разбитой и старой, если, конечно, доживу, ни за что не позволю никому ухаживать за мной, ни за что не покажусь им в таком виде!

Им — кому «им»? Пока свекровь была жива, теплилась хоть какая-то надежда на спасение Николая. Но мать унесла с собой и эту надежду, и его желание жить.

Елене не хотелось думать, что пройдет неделя-другая, и она останется совсем одна, но думалось только это. Усилием воли она все-таки прогнала тягостные мысли. Когда-то это был кабинет Георгия Николаевича. Почти двадцать метров. Вот тут был полукруг черной металлической печи до потолка. Уголь таскали из сараюшки в глубине двора. По широкой лестнице поднимаешься и заходишь в хоромы, где потолки три шестьдесят. Сбоку «темная» комната для прислуги. Ей тогда очень нравилась эта лестница и эти потолки. Чтобы поправить шторы, надо было лезть на стремянку, так как с табуретки на столе было не достать.

Кабинет запирался на ключ. В нем она никогда ничего не прибирала. Вытирала лишь пыль, и то редко, в присутствии Георгия Николаевича. Каждый вечер заносила чай, с предупреждающим стуком в дверь: «Георгий Николаевич, можно чай?» Обычно тут же следовало: «Заходи, Лёля». Тогда еще стояли стеллажи для книг, а на месте кровати двухтумбовый письменный стол...

— Ле-на, — услышала она. Прислушалась. Опять донеслось: — Ле-на...

Когда Елена зашла в спальню, Николай приподнял голову от подушки и недовольно бросил:

— Сколько звать можно?

— Не слышала, прости.

— Там, на этажерке, коробка, — он судорожно ткнул иссохшим пальцем в направлении кабинета. — Папа перед смертью просил маму передать тебе. Она забыла, наверное. Случайно увидел, — Николай уронил голову на подушку, лишившись последних сил.

Елена взяла коробку и прошла в зал. В комнате свекрови, столько лет бывшей то кабинетом, то лазаретом старших Суворовых, ее охватывал ужас при мысли, как много лет прожила она в этом доме в качестве прислуги. Она села в кресло, включила телевизор и, убавив звук, взяла в руки коробку. Понюхала ее, коробка пахла не картоном, не пылью. Коробка пахла розовым маслом.

Она открыла коробку, сверху лежал флакон удивительно тонкой работы в кости, от него и источался этот стойкий дивный аромат старинного масла, которое идет на изготовление лучших духов. В конверте лежало большое письмо.

Елена почувствовала необыкновенное волнение в груди. Ей показалось вдруг, что она слышит голос Георгия Николаевича, видит, как он встает из-за письменного стола, когда она в первый раз вошла в их дом. Было видно, что он еще весь во власти своих мыслей, но природная элегантность и тончайшее воспитание не позволяют ему сидеть, когда в комнату входит женщина. Он был, пожалуй, единственным из всех знакомых мужчин, кто вставал перед нею.

«Дорогая Лёля!» — увидела она первые слова, написанные изящным, как и сам Георгий Николаевич, почерком. Когда она осознала, что эти слова из глубины прошедших лет обращены к ней, и что они (как розовое масло) не потеряли своей силы, она зарыдала. Она долго не могла успокоиться, так как ясно представила себе, что очень скоро от этой небольшой, но сложной, таинственной, непредсказуемой семьи останется она одна. Пожалуй, мыслей об одиночестве уже не избежать, как не избежать и самого одиночества.

«Дорогая Лёля! — успокоившись, продолжила Елена чтение. — Сейчас, когда ты читаешь это письмо, меня нет уже сорок дней. Я попросил Надежду Алексеевну передать тебе мой подарок на сороковой день после того, как я уйду от вас...»

Елена со вздохом отложила письмо в сторону и пошла на кухню, попить воды. Это уж на вашей, Надежда Алексеевна, совести, что не на сороковой день, а спустя шестнадцать лет я держу ваше письмо, Георгий Николаевич, в руках. Бог простит ей, а я давно всем все простила.

Она выпила большую кружку воды, посмотрела в окно, там играли дети, совершенно бестолково бегая, то слева направо, то справа налево, и вернулась в комнату. От письма шел тонкий аромат розового масла. А может, это от непрочитанных ею слов Георгия Николаевича за шестнадцать лет образовался аромат и пропитал все вещи в коробке? Какой у него четкий, нет, не каллиграфический, но очень четкий, стройный почерк. Такой почерк может быть только у человека, который имеет свою позицию в мире и свой взгляд на мир, который он, не исключено, так никогда и не воспринял, как свой.

«...Еще вчера я думал, что уйду от вас далеко, но сегодня мне кажется, что от семьи, как бы ни сложилась в ней жизнь, какие бы ни были между ее членами отношения, не уйдешь даже после смерти. Да и как от нее можно уйти, если всю жизнь был привязан к ней?

Лёлечка, я всегда относился к тебе с душевной приязнью и любовью. Одно то, что ты жена моего сына, уже наделяет тебя иммунитетом неприкосновенности, и я удивляюсь, как этого не понимает моя жена и твоя свекровь. Но не буду осуждать ее, ибо каждого из нас можно и нужно осуждать, но это не наша прерогатива.

С того первого дня, как ты появилась в нашей семье, как Николенька ввел тебя в наши уставленные коробками помещения, с того первого дня я понял, что к нам в дом пожаловала фея домашнего очага. И как мне больно, как больно, что, уходя от вас, я оставляю боль в твоем сердце, боль от непонимания нашего к тебе отношения, и особенно нетерпимости к тебе со стороны Надежды Алексеевны. Об одном прошу тебя — прости меня, прости Надежду Алексеевну, прости Николеньку. Каждый из нас хотел тебе одного лишь добра...»

Всех, всех я простила, Георгий Николаевич, даже вашу жену Надин, даже мать Николеньки маман, даже мою неугомонную свекровь Надежду Алексеевну.

«...Здесь ты найдешь сапфиры и бриллианты, которые являются фамильными драгоценностями Суворовых. У Надежды Алексеевны этого добра довольно, а тебе они сейчас будут самое впору, так как ты вступаешь в тот пленительный для женщины возраст, когда женщина становится королевой. Дай Бог тебе, Лёлечка, долгих лет любви, счастья и семейного благополучия! Пусть жизнь твоя будет ровной и сияющей, как сияние полной белой луны, которую я вижу в своем окне в последний, как мне кажется, раз...»

Елена достала из коробки шкатулку редкой работы; внутри нее были еще две коробушки. Прямо, как смерть Кощеева, подумала Елена и улыбнулась сквозь слезы. Когда она открыла обе коробки, то оторопела — в одной, действительно, были сапфиры, а в другой — бриллианты!

«...Эти безделушки, знаю, скрашивают женщинам жизнь, жаль, что не удлиняют, ну, да чем бы дитя ни тешилось. А ты для меня, Лёлечка, такой же ребенок, как и мой сын, Николенька, как и твой сын, который, даст Бог, родится у тебя. Назови его Юрием — хорошее имя.

До свидания, родная. Не поминай лихом. Твой свекор и отец Георгий Николаевич Суворов.

PS. Когда-нибудь, я уверен, ты узнаешь все...»

Елена смотрела на сапфиры и бриллианты и не знала, что делать с ними. За шестнадцать лет, что прошли со дня смерти Георгия Николаевича, Бог так и не дал ей сына, а драгоценности многое потеряли в своей привлекательности. Собственно, они превратились в ничто. Она не могла любоваться ими. Она не могла их даже примерить без содрогания. Ей казалось, что на нее с того света смотрит с укором свекровь. Смотрит, как на вора, залезшего в семью. И будет смотреть, пока они в ее руках.

Что мне эти камни теперь, зачем, думала Елена. Сколько лет свекровь забирала мою зарплату, оставляя на день меньше рубля. Чтобы остаться женщиной на рваный рубль в день, надо быть богиней. Вечно молодой богиней. Как в молодости все хорошо. Какие молодые одухотворенные (не то, что сегодня) лица сверстников, какая безмерная радость от того, что живешь на земле!..

Она закрыла коробочки, вложила их в шкатулку, ту в коробку, бросила коробку в полиэтиленовый пакет и поняла, что содержимое пакета сейчас для нее не дороже самого пакета. Был бы сын, было бы это все его... Надо позвонить в детдом, подумала она, почувствовав вдруг себя одинокой детдомовкой. А что так тихо? Она замерла — в квартире царила мертвая тишина!