Фаллос Геракла

Александр Квиток
ФАЛЛОС ГЕРАКЛА
                (18+)
                Александр Квиток
                г. Ессентуки

                Тонким лирическим натурам и гнилым интеллигентам                читать сей опус не рекомендую. На все возможные претензии
                заранее заявляю: «Я вас предупреждал».
                Автор

Сначала я назвал рассказ «Член Геракла» – показалось пошловато. Следующее название «Мужской половой орган античного героя» выглядело длинным и официозным. «Член мифического героя» также пришлось отбросить, так как герой, да ещё мифический, понятие романтическое, а с членом он (герой) сразу ниспадает до обывателя, пусть даже и древнего. Здесь и до пошлости недалеко. А «пошлость, как сказал Белинский, заразительна», и её трудно избежать, практически невозможно, ибо значение этого слова весьма разнообразно понимается некоторыми классиками двух прошедших веков.

Но исследование «пошлости, как явления в русской словесности», не входит в нашу задачу. А потому ограничусь одним личным наблюдением – пошлой можно назвать любую фигуру речи, которая вам почему-то (ну, допустим, зуб у вас болит) не нравится: слово, предложение, абзац, рассказ, очерк, повесть, роман, рисунок, а также любое высказывание чем-то не симпатичного вам человека. Так полагаю не я. Так полагают классики.

В поисках синонимов пришлось обратиться к моим друзьям: словарям, энциклопедиям и Интернету. Латинское значение (всё-таки, резкий язык) мужского детородного органа «пенис» мне показалось грубоватым, а вот греческое «фаллос» более благозвучным и даже благородным. В нём есть лёгкий намёк на скрытый философский смысл. К тому же, здесь в словаре, сообщается, что изображение фаллоса применялось у некоторых древних народов, уже исчезнувших с лица земли, как «обоготворяемый объект поклонения», то есть они на него молились. Недоверчивым предлагаю съездить в Приэльбрусье, и там, в долине реки Малки они увидят своими глазами менгиры – каменные изваяния, имеющие форму фаллоса, длиной от 1,5 до 2-х метров, установленные на возвышенных местах.

Решающий довод в пользу «фаллоса» – это принадлежность Геракла к древнегреческой мифологии. У героя греческого эпоса всё должно быть греческое.

Не обошёл я вниманием и русские синонимы фаллоса. Нашёл в Интернете (в книжных словарях оно стыдливо замалчивается) слово из трёх букв и на букву «хэ». Не пугайтесь, тонкие лирики, это слово при царизме, в старом русском языке употреблялось, как цензурное и литературное: я имею в виду слово «хер». Так называлась буква «х» в алфавите. Сейчас мы называем эту букву «хэ» и не стыдимся. От слова «хер» есть производное – «похерить». Это, с виду ругательное слово означает – зачеркнуть, перечеркнуть букву, слово или абзац крест-накрест, буквой «хер». Буква осталась старая, а название её изменилось. Практическое применение этого слова я нашёл у интеллигентного классика Чехова. Знаете где? В его письмах к другим интеллигентным деятелям.

Вздохните спокойно, стыдливые натуры, и пойдём дальше. Остальным можно не вздыхать.

                ***

Историю, как интересный учебный предмет, я полюбил сразу, и люблю её до сих пор. Историю, как произвольно и субъективно толкуемую науку о последовательном развитии человеческого общества, я узнал позже. И не полюбилось мне учёное высокомерие оттого, что авторитетность толкования событий прошлого подтверждалось только учёным званием – «доктор» или «кандидат исторических наук», но отнюдь не честностью историка. Это христианское качество (честность) считалось, да и ныне считается, лишним для учёного историка. Главное – угодить властелину текущего момента. И накапливается груз этих угоднических толкований, и наслаивается новая ложь на старую, затвердевает от времени, и уже непонятно, кто там у нас в глубине веков есть положительный герой, а кто отрицательный. Что-то выпячивается с преувеличением, что-то замалчивается, как незначительное, а оно, при ином подходе, оказывается весьма значительным.

В пятом классе мы изучали «Историю древнего мира». С каким удовольствием я пролистывал новые, приятно пахнущие типографской краской, книги. Тогда мы получали новые учебники бесплатно. Это событие происходило в конце августа, и весь этот день я наслаждался просмотром учебников, даже на улицу не выходил побегать с пацанами. Прекрасный процесс познания увлекал меня уже в детстве.

Чтение новых книг предполагалось в течение учебного года, а посмотреть картинки хотелось сейчас же. Самые интересные для меня были учебники по истории и географии из-за обилия рисунков в них.

«История древнего мира» изобиловала многочисленными картинками с изображениями древних властителей и мифических героев. Меня смутили изображения голых, в чём мать родила, мускулистых мужчин. Чаще всего это были рисованные фотографии с мраморных или иного камня статуй, или же репродукции с картин известных художников. Заинтересовали меня эти картинки некоторым несоответствием натуре: вместо нормального мужского органа у них на этом месте красовались скромные фиговые (тогда они показались мне кленовыми) листочки.

Чтобы приблизить условность к реальности, я первым делом закрасил зелёным карандашом все листики на причинных местах античных персонажей. Тогда у нас не было книжек-раскрасок, и мы (такие, как я) восполняли свои художественные наклонности вот таким образом. То, что я сделал, мне понравилось, и я закрыл учебник с чувством исполненного долга. Но какая-то неудовлетворённость всё-таки осталась, и реализовать её мне случилось несколькими неделями позже.

В пятом классе историю у нас преподавал директор школы Мухин, высокий седовласый мужчина лет пятидесяти. Преподавал нормально. Мы слушали его с интересом, а он, чувствуя наш интерес к предмету, часто перемежал изложение истории древнего мира с фронтовыми эпизодами только что закончившейся войны. На урок он иногда приходил в светлом овчинном жилете поверх сорочки и, рассказывая о военных событиях, участником которых он был, показывал нам небольшую дырку на этом жилете, которая имела происхождение от вражеской пули с сопутствующим лёгким ранением. На перемене мы подходили к «диреку» и разглядывали эту дырку, но он не давал нам присмотреться и потрогать, быстро закрывал классный журнал и стремительно покидал классную комнату. Некоторые ехидные одноклассники сомневались в военном происхождении дырки на жилете историка, считали её происхождение сугубо бытовым: «За гвоздь зацепился, а зашивать лень, вот и ходит с дыркой, а нам сказки рассказывает».

Но мы, и я в том числе, яростно накидывались на скептиков, не давая им утвердиться в таких кощунственных предположениях. Мне же всякая ложь о войне, и не только о войне, казалась тогда, в детстве, да и теперь, в преклонных годах, вообще невозможной. Сам я врать не любил, всякую ложь в других ненавидел и за правду готов был броситься в бой на любого лжеца, даже гораздо сильнее меня, хотя по натуре был человеком миролюбивого склада.

Может быть, по этой причине – моей нелюбви ко всякой неправде и условностям, которые мне тогда казались завуалированной формой неправды, и произошло то, о чём рассказ пойдёт дальше.

                ***

В тот день урок истории у нас был третьим по счёту. На перемену я не пошёл, остался сидеть за партой. Моё внимание привлёк учебник истории, лежащий на парте. Я раскрыл его – он был чистым во всех отношениях – ни раскрасок, ни подрисовок, никаких добавлений. Взгляд опять задержался на голом, атлетически сложенном, мужике, под которым подпись поясняла, что это Геракл (или Геркулес), античный мифический герой. Мифический, значит вымышленный. Мне же казалось, что хоть мужик и вымышленный, но у него должно быть на месте фигового листа то, что и должно быть у голого мужчины – нормальный детородный орган. И нечего тут фиговыми листиками закрывать то, для чего скорее понадобится большой лист лопуха. Или хотя бы плавки оденьте на атлета, а лучше бы шорты – так было бы скромнее.

Меня не устраивал этот натуралистический реализм, когда лист инжира или лопуха закрашивают зелёным. Мне хотелось «голого натурализма», а таковой мне виделся, как настоящий, как у взрослых здоровенных мужиков, которых мы видели в шахтёрской бане, куда ходили мыться по субботам.

Взял я в руки ручку, обмакнул перо в чернильницу и ничтоже сумняшеся в темпе подрисовал Гераклу то, чего у него не хватало – нормальный такой, соответствующий мощи атлета, детородный орган, или, выражаясь по-гречески, фаллос.

Сотворённое мною художественное произведение мне самому понравилось. Я удовлетворённо хмыкнул, но вместе с тем прорезалась неясная тревога. Я понял это тогда, когда с перемены пришёл Шурка Трухляев и завопил плачущим голосом:

   – Что ты здесь намулякал? Кто тебя просил?

   – Не видишь, что ли? Мужской половой орган…


Шурка схватил книгу, пролистал её, и поскольку других дорисовок не обнаружилось, то он немного успокоился и сказал:

   – Я директору скажу.

   – Зачем? Я же так хорошо нарисовал, – пытался я убедить его в доброжелательности  своих  намерений. До меня только сейчас дошло, что я со своим художеством влез в чужой учебник. – Шурка, не говори! Я исправлю…

Но он меня не слушал, сидел и хныкал, противным голосом гнусавил:
   – Исправлю, исправлю…Теперь уже не сотрёшь.

В класс стремительно вошёл Мухин. Он всегда входил и выходил резко, и по школе шагал быстро, широким печатающим шагом, отчего мы едва успевали уступить ему дорогу. Он прошёл к учительскому столу, сел, открыл классный журнал и начал перекличку. Трухляй сидел и хныкал, а я, после того, как назвали мою фамилию, встал и ответил: «Здесь». А потом схватил из-под рук у Шурки книгу, и, окунув перо в чернильницу, быстро замалевал своё художество несколькими жирными фиолетовыми штрихами, и опять же быстро вернул книгу на шуркину половину парты. Теперь у Геракла на месте фаллоса красовалось нечто жутко мохнатое и фиолетовое. При желании, это можно было счесть лохматой, неровно расплывшейся кляксой.

Трухляй, увидев исправления, захныкал ещё громче и противнее, а я уже не мог слышать его нытья и сказал резко:

   – Да заткнись ты, падла. Надоел.

Шурка умолк, но теперь уже Мухин услышал перепалку и, закончив перекличку, подошёл к нам. Наш диспут ему не трудно было заметить, ибо сидели мы на первой парте, хоть и не близко к директору, но на виду.

   – Что тут у вас происходит? – спросил он строго.

Мы встали, стояли и молчали. Директор взял шуркин учебник (а он был раскрыт на той самой странице), посмотрел на картинку и опять спросил:

   – Кто это сделал?

   – Я, – честно признался я, подняв руку, готовый ответить за всё, только что содеянное.

   – Зайдёшь ко мне после уроков, – сказал Мухин и отошёл к своему столу.

Урок истории древнего мира начался.

                ***

В директорский кабинет я пошёл после пятого урока, когда весь класс разошёлся по домам. Я загодя в мыслях выстроил линию защиты: предложу свою книгу на замену испорченного учебника Трухляя. Но заготовка моя не понадобилась. Как только я вошёл в кабинет, Мухин громко и гневно задал мне один единственный вопрос:

   – Ты зачем это сделал? – и уставился на меня своим осуждающим взором. Суровость взгляда просматривалась даже через стёкла его очков, когда я робко поднимал голову и недолго смотрел на директора.

А вообще-то я стоял, потупив глаза, и смотрел в пол. Виноватым я себя считал без всяких оправданий, но что сказать в ответ на его вопрос, не знал. Не знал и всё. И я молчал, уставившись в пол, при этом изучал узорчатый рисунок большого тёмно-красного ковра, застилавшего половину кабинета. Я стоял на самом уголке ковра, и носки моих плохо вычищенных ботинок выстроились по краям ковра, под прямым углом одна нога к другой – пятки вместе, а носки врозь. Я старался выдерживать прямой угол, переступая с ноги на ногу, и это казалось мне главной задачей моего здесь пребывания. А ещё как-то отвлекало и скрадывало серьёзность моего положения.

Моя сосредоточенность на построении прямого угла не прошла мимо зоркого Мухина. Он приподнялся над столом и посмотрел на мои ноги – там всё было в порядке, а угол между ботинками был почти прямой.

Не дождавшись ответа, директор выпроводил меня из кабинета:
   – Портфель оставь здесь. А сам иди и подумай за дверью.

Я вышел и стал под дверями директорского кабинета. Напротив кабинета располагались двери нашего класса, только теперь здесь, во вторую смену, занимались старшеклассники. Через двери доносились голоса учителя и учеников: говорили о функциях, углах, синусах, тангенсах и прочем, мне непонятном. Единственное, что я понимал – здесь проходил урок математики более сложной, чем у пятиклассников.

Из-за дверей других классов тоже доносились голоса, но уже тихие, невнятные. В школе своим чередом шли уроки второй смены, а я одиноко торчал у кабинета, и должен был думать о своём проступке, согласно указанию директора. Немного хотелось есть, но ещё терпимо. Я надеялся, что он меня скоро отпустит.

Прозвенел звонок и старшеклассники вышли на перемену. На меня смотрели вскользь, без особого любопытства: ну стоит пацан у кабинета, значит так кому-то надо.

Вскоре, после того, как перемена закончилась, директор вышел и позвал меня в кабинет. Я вошёл и занял ту же позицию на углу ковра. Последовал тот же громкий сердитый вопрос:

   – Ты зачем это сделал?

А я знаю? Это я про себя ответил вопросом на вопрос, а, вообще-то говоря, стоял я молча, опустив очи долу, и внимательно изучал интересный рисунок ковра. Должен признаться, что уже после третьего вызова в кабинет и того же самого вопроса, рисунок ковра мне казался неинтересным: ну, подумаешь, ковёр-самолёт тёмно-красный – рисунок простой, какой-то повторяющийся орнамент, тоже мне богатство.

Потом Мухин два раза уходил проводить уроки истории у старшеклассников. Я воспользовался удобным моментом и спокойно сходил на школьный двор – сначала в уборную, а потом в спорт-городок. Поболтался на турнике, отжался на брусьях и поиграл немного в футбол с пацанами в дальнем углу двора, чем скрасил своё однообразное унылое стояние. Потом с неохотой вернулся на своё стойло.

Так стоял я наказанный до самого вечера. Раз пять или шесть вызывал меня Мухин на ковёр, чтобы задать свой любимый, а мне непонятный вопрос:

   – Ты зачем это сделал?

Если бы я знал, то ответил бы, а я не знал и потому молчал, как партизан на допросе. Что-то сочинять и врать я терпеть не мог. Решил: буду стоять до конца. Ну не оставит же он меня на ночь. Это будет слишком жестоко.

Единственное, чего я боялся – только бы не вызвал он в школу мать. Я любил свою мать и старался, как только мог, не огорчать её. Слишком остро она воспринимала все наши неприятности, и часто это происходило со слезами, отчего сердце просто разрывалось от жалости к родному человеку. К счастью на этот раз обошлось без вызова родителей.

                ***

Прозвенел последний звонок и старшеклассники разошлись по домам. За окнами уже синели сумерки, а я всё торчал на своём «посту».

Появились уборщицы и, позвякивая вёдрами, принялись убирать в коридоре и по классным комнатам. Одна из них спросила меня:

   – Ты чего тут стоишь? Домой иди.

   – Нельзя. Он поставил, – и я показал на двери директорского кабинета.

   – А-а-а, вон оно что. Ну, тогда стой, раз поставили. – И они двинулись дальше по коридору, шоркая швабрами.

Я и сам чувствовал, что надо сказать хоть что-нибудь в ответ на его нудный повторяющийся вопрос. Что-то врать-выдумывать – это было не по мне, и я придумал честный ответ. Я должен был что-то сказать, ибо моё упорное молчание воспринималось директором, как партизанская стойкость, неуместная в советской школе.

Когда он позвал меня, и я стал на угол опостылевшего ковра, то он спросил меня тихим усталым голосом:

   – Ты зачем это сделал?

   – Я…я не хотел, – сказал я тоже тихо, виновато потупив очи. И это была сущая правда. Я ведь действительно не хотел рисовать эту стыдобушку, но вот накатило вдохновение, а вместе с ним желание всё расставить по своим местам. И забыл я, что книга чужая, влез в неё и дорисовал то, чего там не хватало, а оно вон как обернулось.

   – Ладно, иди домой. Но больше так не делай, – сказал Мухин, встав из-за стола и одевая пиджак.

Я схватил портфель и довольный благополучным исходом помчался домой.

Мать так и не узнала о моём наказании, ибо в тот день она пребывала на работе в суточном дежурстве. Тогда она работала ламповщицей на шахте.

Младшая сестра, второклассница, сидела дома и делала уроки. Она поинтересовалась причиной моего долгого отсутствия, на что я ответил:

   – В футбол играли.

И этот ответ тоже был правдивым. А где ещё можно пропадать двенадцатилетним пацанам после школы? Да где угодно! Сестрёнка считала своим долгом обо всех моих отсутствиях рассказывать матери.

Я с удовольствием съел тарелку ещё тёплого борща с хлебом и выпил кружку компота. Соседка о нас заботилась по просьбе матери, но только по части еды, а в остальном мы были самостоятельными. После ужина сел за уроки – завтра с утра опять в школу.

А с Шуркой Трухляем мы вскоре расстались: он остался на второй год в пятом классе. Но моей вины в этом не было – разве может клякса на теле могучего Геракла как-то повлиять на успеваемость нерадивого школьника? На меня же не повлияла, а Трухляй вообще учился неохотно. Плохо учился. Он умудрился раза два походить во второгодниках, прежде чем закончил десятилетку. Неужели ему и тогда кто-то что-то дорисовывал в книжных иллюстрациях? Не может такого быть!

                10.05.2013