Загубленная жизнь

Ольга Барсукова -Фокина
  Ерофеич, выпить не найдется? Едрить твою за ногу, доконала меня моя выдра. Довела до бессознательного состояния, едрёна-матрёна, аж руки дрожат. Да нет, мне много не надо, налей стакан, и будя.  Вот, и полегчало сразу. Да не надо закуски, чего самогонку переводить? Рукавом занюхаю и готово! А папироской не богат? Самосад только? Так это ещё лучше, гони самосад. Газетку-то какую-нибудь выписываешь, аль нет? «Сельские новости»? Пойдёт! Оторви кусочек, где прочитал.
Ну, Ерофеич, ты меня выручил, так выручил, можно сказать от лютой смертушки спас. А чего, нерва бы не выдержала, бац и, инфаркт хватанул. Лежал бы я, как чурка с глазами и: ни бе, ни ме, ни кукареку. А эта выдерга, только бы радовалась. Ага, представляешь, говорит, - Хоть бы тебя инсульт или ишшо какой чёрт трахнул, может лежал бы дома тихонечко. Моя неугомонная деятельность, слышь ты, ей не нравится. Тридцать лет на штыках живём. Я уж притерпелся. Как день не повоюем, так в скуку бросает. Вроде как зазря его прожил.
Но нынче она саму себя переплюнула. Вот чёрт наградил бабой! Взяли мы по весне двух поросят. Ну, один чего-то  быстро скукожился, а второй-то ничего. Розовенький, толстенький, глазки поросячьи. Ну, и моя кикимора его вместо собачонки и пригрела. Намоет, накормит, за ухом чешет, разговаривает с ним, целует в морду-то (тьфу гадость) и тот зараза за ней по пятам. Хвостиком трясёт, хрюкает. В общем, друг от друга - ни на шаг. Ну, я то в начале доволен был, растёт поросёнок, толстеет, чистенький, сало с прослоечкой должно получиться. Я такое больше всего уважаю. Ну, дело-то к Рождеству близится. Скоро разговляться пора. Ну, я своей-то бабке и говорю, пора, мол, этого ландрасика на мясо пускать.  А    сам  уж     просчитал,    сколько   из   него чего получится. Что на сало пойдет, что на колбасу, что на шкварки. Слюной весь изошел. Предвкушаю изобилие всяких вкусностей. А она тут, нате выкусите-ка! - Резать, - кричит, - только через мой труп! И по всякому меня облаяла. - Как ты только, - кричит, - мог помыслить, чтоб я своего любимого друга на мясо пустила! - Да я скорее тебя пришибу, чем его отдам! - Ты ему и в подметки не годишься! - Это единственная радость в моей загубленной жизни! – Изверг ты рода человеческого! – Если порешишь его, пусть тебя с каждого куска несет так, чтоб ты ноги протянул! Обидно мне стало. Меня на какую-то свинью променяла. Я для этого тридцать лет её терпел, чтоб через свинью погибнуть? И какую смерть для меня выбрала, бесславную и позорную!
А я, её, кикимору болотную, ещё убёгом замуж взял. Ну, ты что! Её-то семья богатая была: отец - булгахтер, мать - фершал. Вся деревня к ней лечиться бегала. Кажный волок, что мог. Они-то её за агронома хотели отдать, а я с виду-то бравый был, что ты, орёл! Да ты помнить должон, нас таких в деревне двое было. Я, да Петька Сивцев. Но грамота подкачала. Я всего пять классов окончил, а остальные-то коридоры. Ну и работал скотником. Вот её за агронома-то засватали, а я её, с запоя, на лошадь и вперед. Так убегом и женился. Знал бы, что из неё такая змея получится, на километр бы не подошёл. Она теперь, чуть что, сразу начинает вспоминать этого агронома. – Как сыр бы в масле, - говорит, - каталась, на машине ездила и в шубе ходила. – А я, дура,  на красивую морду польстилась, вот и хлебаю горюшка. – Правильно мама говорила «с лица воды не пить». Молчала б про свою маму. Кержачка хренова - зимой снега не выпросишь. Лопнет от жиру, а ни грамма не даст. – Раз, - говорит, - ушла  убёгом,  вот и живи как хош. Моя-то взвыла, а деваться некуда. Вот злая, с того времени, и ходит. Не знаю,  зачем  ей шуба?   Чем ей тулуп не нравится? И нафига зайцу колокольчик, а нам машина, когда у нас кобыла есть – куда надо, туда и отвезу. С жиру бесится. Что ты! Поначалу-то у нас такие бои шли, до рукопашной доходило, даже артиллерию в ход пускали: сковородки, чашки, утюг даже было. У неё ж семья антилигентная была. Выпивали только по праздникам, и не самогонку, а казёнку. До сих пор не пойму, что за удовольствие сто граммов выпьют и всё. Для аппетиту, мол. У меня и без этого аппетит – будь здоров! А выпиваешь для настроения, куражу. Ну, а моя-то к этому  ж не привычна была. Я как первый концерт устроил, она к маме, а та ей от ворот поворот. Ну и началась у нас долгосрочная война. Правда, бывают перемирия. А как же, как на всякой войне. Силы копим, отсыпаемся и снова в бой!   
Чего только она не придумывала, чтоб меня от самогону отучить. Что ты! Кому ишшо в голову такое может  втемяшиться.
 Сначала перцу с солью в самогонку сыпала. А мне хоть бы хны, даже лучше. Вся организма очистится и, я как новенький гривенник.
 Видит, не берет меня - горчицы туда намешала. Дура темная: самогонка ещё крепче стала и закусывать не надо - а запах!
 А раз напугала, было, помер от страху. Ночью глаза открыл, а она надо мной стоит, волосы распущены, в белой рубашке и руками машет. Я думал, смерть за мной пришла.        – Чё ж так рано, - говорю, - я вроде как ещё и не готов. Бухнулся на колени, - Пощади, - говорю, - дай  ещё годков, эдак, пять на земле погрешить, земельку потоптать. А она как заорёт, - Допился, белая горячка началась, в дурдом тебе надо! Тут-то я и сообразил, что это моя кикимора. Она, оказывается, к бабке-знахарке шастала: та ей заговор и дала, чтоб ночью надо мной прочитала.
Вот так, Ерофеич, не проснулся бы вовремя и всё - щас бы только нюхал, как пес. А какая радость от запаха-то?
Чё ж она ещё-то вытворяла? А, не поленилась в аптеку, в район смоталась, таблетки какие-то купила. Деньги только странжирила, моль старая. Ну, дак на автобусе туды да обратно, да за таблетки эти страсть сколько отдала.  Я чую, что-то не так, глядит на меня, - Может, выпьешь, - говорит. Налила и подаёт. Я перепугался - думал, заболела. Главное улыбается, а челюсть вставить забыла. - Господи, - думаю, - тронулась. Ну, взял, выпил, чтоб её сильнее-то не расстраивать. Она мне,  сядем, мол, посидим. Сели, молчим. Она так внимательно на меня смотрит. - Как, мол, чувствуешь себя. - Нигде ни чего не болит, не колит? – Нет, - говорю, - всё в порядке. Тут она как заорёт, – Тебя никакая зараза не берёт.     - В бумажке написано, что ты счас загинаться должон. - Я уж медсестру предупредила, она в сенцах со шприцом стоит, а ты как огурчик. Тут я как взвился, - Ты, что, порешить меня задумала, зараза, - кричу! Ну, с тех пор кончила ксперементировать, успокоилась.                – Запейся, - говорит, - хоть до смерти, а мне до тебя теперь никакого дела нет.
И на поросёнка этого перекинулась. Бантик ему на шею повяжет и по двору на поводке водит, гуляют. Чё теперь делать, ума не приложу. Скоро тёлку колоть, боюсь, и эту не даст, помру голодной смертью.
Лени, Ерофеич, ещё стакан, коль не жалко. Выпью за свою загубленную жизнь, да пойду спать в чулан. Может во сне приснится свиной окорок и шкварки с картошкой.