Чарльз Кларк. Приключения Эбнера Бинга

Олег Александрович
   Перевод рассказа Чарльза Хебера Кларка (Charles Heber Clark, 1841-1915) “The Adventures of Abner Byng” из книги “Random Shots”, 1878 г.
   Иллюстрация Артура Б. Фроста (Arthur B. Frost) из первого издания книги.
   © Перевод. Олег Александрович, 2013
***

   Известно, что одни люди лгут из корыстных и прочих низменных побуждений, — другие же делают это без какой-либо очевидной личной выгоды. Бескорыстных лгунов тоже разделить можно на две категории: первые лгут из желания повысить в глазах публики собственную значимость, то есть из тщеславия, остальные — вообще без повода, и даже почти не заботясь порой о правдоподобии своих россказней.

   Эбнер Бинг, бывший моряк, сидел в небольшой компании, которая собралась в баре отеля окружного городка после отсрочки слушания одного дела в местном суде. «Однажды плавал я мачтовым матросом на суденышке, — рассказывал он, — которое курсировало в Южной Атлантике. Эта утлая посудина настолько обветшала от старости, что я диву давался, как она вообще способна держаться еще на плаву, — однако же держалась.

   Как-то раз меня послали наверх — прибить одну штуковину, клотик, на верхушку грот-мачты; молотка я не нашел, потому взял топор. Тяжелый. Долез до верха, стал прибивать, — и после третьего удара ощутил вдруг, что мачта рывком просела вниз. Однако с судном, как мне показалось, ничего не случилось, и я не стал из-за такого дела тревожиться. И когда спустился, никому ничего не сказал.

   На третий или четвертый день разволновался помощник капитана.

   „Кэп, — сказал он, — странно, что земли мы до сих пор не видим“.

   „Действительно, очень странно“, — согласился капитан.

   „А странней всего то, что, судя по моим приборам, наши широта с долготой вот уже несколько дней не меняются!“

   „Может, Солнце сбилось с курса?“

   „Или параллели с меридианами поперепутались…“

   „Впрочем, не исключаю я, что ты просто ошибся в расчетах!“

   „Об этом я не подумал, — сказал помощник. — Перепроверю!“

   Они вдвоем сделали все замеры, пересчитали всё и удостоверились, что судно действительно никуда не плывет! Все перепугались, но когда тщательно осмотрели посудину, в конце концов выяснили, в чем дело: оказалось, грот-мачта от моего удара продырявила днище и накрепко застряла в донном иле; и старая лохань все эти дни просто крутилась на ней, как флюгер на шесте, и никуда не двигалась; и никто о том не догадывался!

   Сказать, что капитан взбесился — ничего не сказать! Он грозился выбросить за борт, того, кто такое сотворил, и так орал, что я со страху нырнул в трюм, спрятался в старый бочонок и просидел в нем до вечера. А вечером капитан распорядился облегчить судно, и я, сидя в бочонке, улетел за борт.

   Четверо суток меня носило по волнам. Плаванье моё такое — несмотря на изрядную качку, и отсутствие компании — в целом сносным все-таки, скажу, было. Наконец я почувствовал, что меня выбросило на берег. О спасении, понятно, можно было теперь не беспокоиться, и потому, оставшись в бочонке, я улегся на бок и решил хорошенько отоспаться.

   А проснулся я оттого, что мне показалось, будто что-то ползает по моему лицу. Подумал я сперва, что это москиты, но тут же сообразил, что внутрь бочонка влететь они не смогли бы. Я опять почувствовал что-то на лице и попытался поймать эту чертовщину рукой. И поймал — соломину. Дернул ее. Что-то стукнулось снаружи о клепки бочонка, и я услышал возглас:

   „А, тшорт!“

   Тут же в бочонок пролезла другая соломина; я дернул ее посильнее.

   Опять об бочонок что-то стукнулось. „А-а, тшор-р-р-т!“ — тот же голос вскрикнул, только погромче.

   Я понял, что кто-то там снаружи, подумав, что в бочонке вино, проткнул ножом дырочку и пытается его попробовать через соломину; и всякий раз, как я ее дергаю, он бьется в бочонок своим носом. Я выбил головой крышку, выглянул наружу и представился незнакомцу.

   Он был голландцем; Шулером его звали. Хоть я по-голландски с трудом изъясняюсь, однако смог понять из его слов, что волны принесли меня в Нидерландскую Гвиану. Шулер оказался добрым малым: он привел меня к себе, познакомил в женой и дочерьми и предложил остановиться в его доме.

   Три его дочери красотками на загляденье были, но настолько похожими одна на другую — и третью, что я не мог никак их различать. В одну из них я влюбился и стал за ней ухаживать.

   А закончилось мое ухаживание тем, что однажды все три сестры вошли в гостиную взбешенными. Каждая кричит, что я обещал на ней жениться, каждая пересказывает в доказательство те нежные слова, что изливал я ей с глазу на глаз, и каждая обвиняет меня в измене!

   Вот так очутившись меж трех огней и поняв в чем дело, я попытался их утихомирить. И предложил им на выбор: или жениться на всех троих и поселиться с ними в Солт-Лейк-Сити у мормонов, или взяться, да разрубить мне себя самого на три части, или всей компанией пойти нам на берег моря и вчетвером утопиться.

   И от того, и от другого, и от третьего они наотрез отказались и оставили меня в одиночестве.

   А вечером моя возлюбленная пришла ко мне в комнату.

   „Эбнер, дорогой, — говорит она мне, — давай сбежим мы вдвоем от этих фурий в какую-нибудь далекую прекрасную страну, где ничто не помешает нам счастливо наслаждаться полнотою взаимной любви!“

   „Я обдумаю твое предложение, мой ангел“, — ответил я, и она вышла. Однако через полчаса вновь постучала в мою дверь.

   „Эбнер, дорогой, — напоминает она мне, — давай убежим вдвоем мы от этих фурий в какую-нибудь далекую прекрасную страну, где ничто не помешает нам счастливо наслаждаться полнотою взаимной любви!“

   „Я ведь обещал тебе, мой ангел, обдумать твое предложение, — я и обдумываю!“

   Моя подруга ушла. Но, видать, крепко была она взволнована, потому что минут через пять в третий раз постучала мне в дверь.

   „Эбнер, дорогой, — продолжает уговаривать она меня, — давай убежим мы вдвоем от этих фурий в какой-нибудь далекий прекрасный край, где ничто не помешает нам счастливо наслаждаться полнотою взаимной любви!“

   „Мой ангел, тебе нет никакой нужды раз за разом мне это повторять, — говорю я ей, — я тебя прекрасно понял. И как только хорошенько все обдумаю, сразу дам ответ“.

   „Что?! Но я никогда прежде таких слов тебе не говорила!“ — удивляется она.

   „Не говорила?!“ — изумился я.

   „Никогда!“

   Я все понял. Все три сестры по очереди сделали мне одно и то же предложение. Надо поскорее отсюда отшвартовываться, подумал я и решил покинуть Нидерландскую Гвиану на первом же отходящем отсюда судне — и неважно куда.

   Этой же ночью я дошел до портового города и записался матросом на один барк; он загружался красным деревом и следовал в Ливерпуль. И наутро я был уже в открытом море.

   А на десятый день меня вдруг хватил каталептический припадок; такое раньше со мной случалось время от времени. Доктор проверил мой пульс и сказал, что я покойник.

   Меня решили похоронить — причем, вопреки морскому обычаю, в гробу — его сколотили из досок красного дерева. Прочный, хороший гроб для меня сделали, вот только гвоздей на судне было в обрез, поэтому крышку к нему примотали такелажным линем. Затем привязали к гробу ядро в сто фунтов весом, отслужили епископальную службу и бросили меня в морскую глубь.

   Всё то время лежал я совсем без движения и не мог даже звука издать; однако был я в сознании и всё слышал — все слова моей панихиды. Вообразите, какой ужас я испытал, когда понял, что стремительно опускаюсь ко дну моря! Холодная вода, правда, сразу привела меня в чувство; я ожил и способен был теперь действовать. Глубины там было мили две, и вскоре гроб мой ударился о дно. К счастью, похоронили меня в моем матросском костюме; я пошарил в карманах и нашел свой складной нож. Просунул лезвие в щель между крышкой и гробом, перерезал линь, отсек трос с ядром, ухватился покрепче за бортики моего посмертного жилища и как пробка устремился вверх с громадной скоростью.

   Гроб вылетел на поверхность, подскочил фута на три в воздух, и шлепнулся днищем на воду. Качаться на волнах в нем было очень даже приятно, вот только я малость промок и проголодался. К слову, пищу я себе раздобыть успел: когда несся я к поверхности, гроб мой оглушил большую рыбину, и я догадался ухватить ее за жабры.

   Мое счастье, что пробыл я под водой всего пять минут — на больше я задерживать дыхание не могу; мне повезло, что здесь оказалось не так уж глубоко. Корабль мой едва виднелся на горизонте — далековато меня от него отнесло; виной тому подводные течения.

   Я разделал рыбину, привязал ее к гробу такелажным линем, и несколько дней эта рыба служила мне пропитанием. Очень мне повезло, что похоронили меня в гробу, иначе я непременно бы утонул; и повезло мне также, что рыбину поймать удалось, иначе я, конечно, умер бы от голода.

   Вот так около недели и плыл я в своем гробу без всяких происшествий; правда, тесновато все же в нем было. И вдруг заметил на горизонте огромнейший айсберг. Я причалил к нему, вскарабкался по ледяному склону на ровную площадку, сел и стал обдумывать, что мне в теперешнем моем положении следует предпринять.

   Перво-наперво я решил обследовать этот айсберг, а был он миль пять в поперечнике и с полмили в высоту. Вытащил из воды рыбину, вернее ее остатки, и из двух больших плавниковых костей смастерил себе превосходные коньки. Привязал их к ногам — такелажным линем — и помчался по льду, с быстротой и легкостью.

   В полутора милях от места моей высадки я наткнулся на труп моряка; бедняга сидел в замороженном виде на берегу айсберга с удочкой в руках. Ясно, что он сошел со своего судна порыбачить, а о нем забыли и уплыли; и он замерз.

   Я вынул из его рук удочку, взял кой-чего из верхней одежды и вернулся к моему гробу — я не забыл втянуть его на айсберг. Настрогал от гроба щепок, разжег костер, изжарил на нем остатки своей рыбины и, когда наелся, решил поудить. Насадил на крюк наживку и забросил ее в воду.  После двух-трех слабых поклевок что-то, наконец, клюнуло всерьез. Я потянул удилище — на крючок попала обыкновенная сельдь. Но выдернуть из воды я ее не успел: в мгновение ока ее заглотнул морской окунь — в полста фунтов весом!

   „Прекрасно, — подумал я, — ты-то куда покрупней будешь, чем та селедка!“ И стал его вытягивать.

   И почти уж вытянул его из воды, как вдруг его заглотнул осетр.

   „Еще прекрасней!“ — обрадовался я, но тут вынырнула акула — таких громадных я никогда прежде не видел — и проглотила моего осетра. „Чудеса, честное слово!“, — лишь успел я подумать, а акула уже исчезла в пасти огромного кашалота!

   Как же я был рад! да и вы бы все обрадовались такой удачной рыбалке! Кашалота вытянуть из воды у меня не хватило бы, конечно, сил, поэтому я привязал леску к большой и прочной сосульке. А к утру мой кит скончался от несварения желудка. Я разделал его, извлек из него по очереди всех рыб одну из другой, и стол мой теперь стал куда как разнообразнее!

   А тем временем айсберг дрейфовал мало-помалу в полярную область; я догадался об этом, когда дни стали все более и более укорачиваться; а вскоре солнце и вовсе перестало всходить. Жить в полной темноте не очень-то, конечно, приятно, однако я нашел выход из положения. Разрезал свою матросскую рубаху на полоски, связал их в ленту и продел ее сквозь удилище — оно бамбуковым было — от одного конца до другого. Затем воткнул удилище в кашалота, туда, где у него побольше жира, — кашалот рядом плавал, на леске — и зажег торчащую на верхушке ленту. Такой огонь вспыхнул, да вдобавок отразился миллионами бликов от айсберга, что светло стало на мили вокруг! Я старался не глядеть на сверкающий лед, чтобы не ослепнуть, но левый глаз мой до сих пор еще побаливает.

   Так я прожил месяц. И однажды, прогуливаясь по айсбергу, заметил я торчащий из стены льда какой-то кусок дерева. Я ухватился за него обеими руками и попытался выдернуть, но сил мне не хватило. И вдруг почувствовал сильнейший толчок снизу и услыхал оглушительный грохот, как от залпа миллионов орудий: мой айсберг напоролся на рифы и раскололся на мириады ледышек! Я потерял под ногами опору и, чтобы не уйти под воду, вцепился в кусок дерева. Который — вы подумайте, какое везение! — оказался бушпритом корабля. Корабль вморожен был в айсберг, а теперь покачивался на океанских волнах в целости и сохранности!

   Я обследовал судно и нашел капитана с командой — всех насмерть замерзших.

   Мое счастье, что в момент крушения айсберга я очутился возле этого корабля, иначе утонул бы, конечно. Двадцать покойников было на судне; я похоронил их всех и стал загружать трюмы глыбами льда: они в великом множестве плавали вокруг. Загрузившись, поднял паруса и взял курс к южным широтам — поискать рынки сбыта для моего льда.

   На третий день меня заметили и стали преследовать пираты. Артиллерии у меня не было, да и команда — из меня ведь одного только состояла. К счастью, я нашел бочонок с порохом. Вставил в него запал на четверть часа — я все рассчитал — и бросил его с кормы на воду; и корабль с моими преследователями разлетелся в щепки. Лишь один из пиратов в живых остался; я взял его на борт и записал к себе матросом. Однако этот малый вскоре осмелился поднять бунт; поэтому я назначил себя судьей корабельного трибунала, рассмотрел дело, признал его виновным и повесил на нок-рее.

   Через месяц я вошел в бухту одного из островов фиджийского архипелага. Едва я успел бросить якорь, как заметил, что от берега в мою сторону отчалило туземное каноэ с вождем островитян. Я приветствовал вождя салютом из двадцати корабельных орудий и одного древнего мушкетона — я нашел его в трюме, — и когда он поднялся ко мне по трапу, с почтительностью его принял.

   „Рад видеть вас на борту, сэр! — сказал я ему. — Надеюсь, у вас все в порядке?! Я зашел к вам узнать, не требуется ли вам лед. Он у меня на борту, высочайшего качества, и я готов продать его со значительной скидкой!“

   А на острове как раз в это время свирепствовала желтая лихорадка, поэтому вождю мой лед пришелся как нельзя кстати. Он купил весь мой лед, за приличную сумму; судно принялись разгружать, а я в компании с вождем поплыл на его каноэ к берегу.

   Когда туземцы узнали, что я привез им столько много льда, они обезумели от радости. Мне устроили торжественный прием, на котором объявили национальным благодетелем. Весть обо мне — со всеми возможными похвалами — быстро облетела остров; все сбежались на всеобщую ассамблею и избрали меня премьер-министром. Вторым после вождя лицом по значимости. Вождь приплыл ко мне на судно и сообщил эту новость.

   Я оставил судно в бухте на якоре, вступил в должность и жил на острове четыре года и восемь месяцев, ни в чем не нуждаясь и наслаждаясь всеми возможными удовольствиями.

   Туземцы, само собой, были людоедами, но им так и не удалось соблазнить меня человечиной — отвращение я к ней испытывал, и даже смотреть мне было противно, как они ее едят. Однажды на банкете подали поджаренного миссионера, и я не только отодвинул от себя тарелку с этой снедью, но и вообще — встал и вышел из зала. Тамошние туземцы народ переменчивый; они обиделись и разъярились. Тут же меня арестовали, судили и приговорили к зажариванию на общественном рашпере. На площади разожгли громадный костер, и когда дрова догорели до углей, установили над ними огромный рашпер; с меня сняли одежду и аккуратно уложили на решетку.

   Вскоре мне сильно припекло бок, и я, желая перевернуться на другой, извинился и так дернулся, что слетел с решетки. Ни секунды не теряя, схватил я раскаленный рашпер — и перебил им до смерти две сотни туземцев. Остальные сбежали.

   Сотни три дикарей — самых робких — перепугались так, что попрыгали в море, доплыли до моего судна и спрятались в трюме. Я тоже подумал, что судно будет для меня сейчас наилучшим убежищем; поэтому поспешил добраться до него на шлюпке, поднял якорь и, не дожидаясь, пока туземцы там, на берегу оправятся от страха, вышел в открытое море. А когда обнаружил на борту испуганных туземцев, прочно задраил люки трюма.

   Не прошел я и тридцати миль, как вдруг заметил на волнах клетку для перевозки кур, а в ней трех моряков, потерпевших крушение. Я подобрал их, и — не поверите! — оказалось, что это два моих родных брата и племянник, с которыми не виделся я целых двенадцать лет! Не знаю я таких слов, чтобы рассказать, какой трогательной была наша встреча; вчетвером лили мы слезы и душераздирающе всхлипывали!

   Теперь, с командой на борту вести судно стало мне легче. Мы завернули на Кубу, продали плененных островитян в рабство — по тысяче долларов за голову — и взяли курс на Филадельфию. И домой я вернулся в самый срок, чтобы успеть только обнять мою умирающую матушку, которая целых десять лет, не имея о сыне никаких вестей, оплакивала мою гибель».

   Эбнер Бинг откашлялся, подошел к стойке, уселся на высокий табурет и заказал себе кружку эля.

   — Многие, да, любят иногда приукрашивать свои рассказы, — сказал он, раскуривая остатки своей сигары, — но я таких людей не одобряю. Потому что сам люблю правду. И… — он отхлебнул из кружки, — и слететь мне с этого табурета, если я хотя бы раз в жизни хоть на полдюйма уклонился от истины!

   Верзила фермер Томас Дандес — на суде в тот день он был в числе присяжных — встал из-за стола, подошел к моряку сзади и носком своего сапожища так поддал под сиденье табурета, что Эбнер подобно пушечному ядру отлетел на дюжину футов головою к двери.

   Эбнер вскочил на ноги и сжал кулаки, но, встретившись взглядом с насупленным Дандесом, расплылся в улыбке.

   — Ценю вашу шутку, уважаемый сквайр! — сказал он и прошел к своему месту за столом.

   Других историй из своей жизни он в тот день рассказывать не стал.