Сон

Сергей Кирошка
Сон.
.
1.
«Ах, да… Мягкие маленькие детские руки…» – вспомнил еще прежде того, как глаза захотели открыться. Поезд трясся уже больше двенадцати часов. Увозя.

Это хорошо, что так далеко. Почти безнадежно далеко. Все ведь меняется. А это должно остаться таким, каким было. В целях безопасности. Для предохранения от собственной дурости.

Вместо того чтобы опять заснуть, занялся переводом снов в текст.

По старой смешной привычке. Теперь многое начинает казаться смешным. Такое новое качество самого себя. Будто поднялся на ступеньку некой лестницы. Новое качество видения, самоощущения. Что же стало видно с этой новой ступеньки? Смешное что-то. Клоун, например, стал виден. Безнадежный старый дурак. Устарелый дурак. Марка дурака устарела. Как модель робота в каком-то детском фильме... А больше ничего и не видно. Ничего страшного. Только смешное.

«…Провинциальный город. Его некоторые обитатели. Бывшие - по-разному - и действующие...»

«Некий почти тургеневский беззлодейский набор. Впадение в тургеневство. И в тоне что-то тургеневское. И.С. любил сострить немножко, мягко так, несмешно сострить, поиронизировать…»

Пребывание в Городе лишилось своего прежнего очарования. Почему? Много причин, наверное. И находишь много причин. Ищешь причины. Невеселые стариковские дела. А с Городом связано все больше стариковское, с годами не становящееся веселее. Еще те необратимые изменения в городе. С людьми и с самим городом. Город породил новых людей, с которыми не пришлось прожить все эти последние годы, не пришлось привыкать по капле, по крохам к этим изменениям в людях и улицах. Не отслеживал всю цепь изменений, поворотов, нюансов. Поэтому все будто чужое. И до конца, доподлинно не понимаешь, что с ними происходит. Не можешь прийти ни к каким поучительным выводам.

Будто обижаешься на город, на жизнь. За то, что город меняется и будто не в лучшую сторону, а жизнь открывает свои унылые тайны. Она, оказывается, вот какая!

Полустерты следы того прошлого, которое мне было знакомо.

Спилили тополя на бабкиной улице. Улица утратила оригинальность, сделалась обыкновенной… И удобной для рассматривания - легко просматриваемой. Стал хорошо виден номер 12 на бабкином с дедом доме. И название такое советское: улица Ломоносова. В каждом городе бывшего Советского Союза осталось по улице с таким названием...

А впрочем, со двора все такое же – дом, «сарайки», «полуклиника» напротив дома. Только вот не застанешь никого. А за этими не изменившимися стенами вдруг окажутся совершенно чужие люди. Лучше не думать об этом.

Это так простодушно, примитивно. Да-да, и смешно… В сравнении с… Да с чем бы ни было. Это музыкальные страхи. Малером себя пугаешь, пустыми домами, кошмарными снами, чужими жизнями…

Эти еще по-летнему жаркие, пыльные улицы, дома из серого известняка… В старой части...

Прожаренный за лето Город.

Туда, где за оврагом и рекой белеют железобетонные коробки, я и не смотрю. И стараюсь не замечать.

Что мне все это? Эта лихорадочно происходящая жизнь. Которая намаявшись, опостылеет. Им всем. Но потом. Потом произойдет то очевидное, что уже ясно сегодня. С одного беглого взгляда. На этот пещерно-катакомбный период. Что от него останется?

Будут ли «ностальгировать» и на этом? («Вы любите ностальгировать?» - фраза промелькнула в каком-то печатном издании). Или есть некие граничные условия порождения таких вот состояний, и без них ничего и не будет?

«Каждый вечер я смотрю с обрывов…» И дальше о звезде над колесом парохода… Что останется такого же характерного, обращающего на себя внимание, от нашего мира? Большая равнодушная скука?

Найдется, что помнить. Шершавые стены панелей, сухие, с короткими маршами лестницы в подъездах, теплая теснота совмещенных санузлов…

Прицепился к этому Городу, к этим домам за оврагом. Будто мне что-то нужно. Шизофренически. Исправить. Впитать. Отредактировать. Переиначить. Гармонизировать. Успокоить. Самому успокоиться.

Ловишь себя на непроизвольном самоограничении. Решаешь, не без унылого чувства неправильности совершаемого, что это или то - уже излишне, необязательно, неподъемно. Придумываешь самооправдания.

И жизнь катится без нашего обременительного для нее вмешательства. А мы не отвечаем за мир. Некому отвечать. И некому и не перед кем. Ответствовать. Мы маленькие, озабоченные, утомленные…

Бессильные. Внутри нас что-то спрятано. Что-то такое. Но оно бессильно перед упругим, животным напором жизни. Именно оно и бессильно. Мы бы не прочь, но… «оно» бессильно.

Объясняешь самому себе многие вещи. Встречные. Встретил и объяснил. Если удастся.

Нищее кафе в пыльном, не менявшемся лет сорок старом городе. Кафе конца 60-х годов. Но расписано гологрудыми одалисками и древнеримскими греками: видимо местный умелец обновил стены уже в нынешние времена. Этих росписей тоже стараешься не замечать. Просто смотришь через двойные витринные стекла на улицу.

Немного молодой свободы…. Можно сидеть в нищем кафе с сигаретами, купленными поштучно, пить теплый вульгарный «Nescafe». Можно приехать сюда как бы работать. Проскочить в это. Провалиться на время. С записками Лауридса Бригге. Шпион, соглядатай. Можно. Чужой всем и всему в этом городе. Со старыми, все смешнее и смешнее делающимися мыслями.

Впрочем, «Записки» – когда живешь «сегодня». А если вот так? Если не живешь? Если это выпадение из всего?

Коротание времени среди тех, кто вынужден разделять его со мной. Барменша нищего кафе и ее подруга, сидящая в проходе служебного закутка с мойкой. Подруга тихо и без умолку что-то говорит. Четыре стола, с самопальными – от местного умельца - креслами на массивных железных подставках.

Есть только немного праздности. Которую можно чему-нибудь посвятить.

Вот это оторванное от повседневности пребывание в этом городе – как репетиция некой заманчивой, неиспробованной другой жизни, на которую все собираешься себя обречь, попробовать, что это такое.

Такое – забытое с юности, ощущение многовариантности жизни…

«Выпавшему» на короткое время из быта – некий вариант другой жизни. Вот же она! Войти в нее ненадолго? Это должно захотеться. Непреодолимо.

Праздность. Необремененность. Жизнь в промежутке. Вне будничных обязанностей, вне пожизненной вплетенности в повседневные заботы. Это захватило воображение на короткий срок. Сутки-другие до поезда. Вот и вмещай в это, что сможешь.

Попытки что-то вынести из этого призрачного пребывания в получужом городе.

«Он хранит свои тайны. И я пройдусь по улицам, даже не пытаясь в них проникнуть - в эти тайны. Скучные, пыльные, нелепые, как и все в этом городе. У меня не осталось ни одного ключика к этому городу, к этим людям и их миру. Что они могут рассказать о себе? Только фабульные, случайные вещи. Тогда как здесь нужен авторский инструмент писаний, отслеживаний, вдумываний, формулирований, выдумываний… Сериал попыток понять…»

Что это? Готовишься к С-П? Думаешь о Городе и о С-П одновременно. Одними и теми же словами.

Если бы впереди – вечность? Опять вечность. О чем бы надо было писать? Что-то новое, о чем и не думал никогда. С новым чувством. Без оглядки на бег времени. Так было раньше. В прежнем отношении к работе.

«Молодость в большом городе в либеральное время. Бесприютность кафе…» И так далее.

На беллетристику всегда было жаль времени. Это отпадает. По-всякому. Что остается? Миражи? Прозы, «настоящей литературы»… Возможность ее предполагаешь. Напрягшись. Преодолевая, обманывая пустоту. Главное найти нужные слова. Прокопать лазейку. В виртуальности. Ничего твердо-определенного. Словесные завесы.

То ли другая жизнь, то ли другая книга. Еще сам не знаешь. И опять же – то и другое смешно. Несколько. Своей торжественностью. «Протокол о намерениях» – подходящая фраза из обихода  людей серьезного, делового мира.

Как сопротивляется что-то в душе вхождению в каждую новую книгу. Не любишь в гости ходить. Не любишь чужие квартирные запахи, не любишь чужую стряпню… И чужой теплой и трепетной жизни сопротивляешься, не можешь заставить переступить ее порог, войти в круг ее забот. С книгами точно так же. Первые шаги делаешь, преодолевая недоверие, скепсис, недоброжелательность.

Нужно было зайти с деревенскими подарками от матери к нашим старым соседям. Мы жили здесь когда-то. До того как…

«Дом на тихой улице. Старый, но добротный дом, аккуратный, из серого ракушечника. Жаркое пыльное почти еще лето и холодок комнат.  Обитатели дома...»

Родители съехали отсюда, когда прижали, взяли за горло, сдавили  новые времена. Давно это было. Незаметно, как уже стало давно.

Подарки простенькие, почти ничего не стоящие. Только тягловая сила, а она бесплатна. «Для поддержки взаимовыгодных отношений» – если все переводить на язык объяснений.

У Марь Иванны мать останавливалась, когда наведывалась в Город. Вот и меня должны были пустить поночевать. Как бы за несколько килограммов яблок и убиенного кролика, но на самом деле совершенно простодушно  и искренне доброжелательно.

«Сначала надо принять, а потом лепить из этого что-то. Надо впустить их в себя.  Найти всему оправдание».

Что я не без колебаний и насилия над собой, преодолев дикость, сделал. Как-то так получилось. Случайно. На автопилоте. Да и кролик… Не выбрасывать же его.

Мотив несвободы. Чуть ли не главный фабульный инструмент. Командировки, дурацкие случайности, подчинение чему-либо и кому-либо… Что-то всегда находится и должно находиться для воспроизведения мотива фабульной несвободы. «Старый снабженец, технический специалист, ссыльный, беглец – от милиции ли, от бандитов… Несвобода медицинская… Фабульные мотивы».

А здесь такой «загоняльный» мотив несвободы – несчастный кролик, который не выдержит неправильного хранения во время долгой дороги.

Марь Иванна насторожилась, увидев перед собой припыленного небритого  мужика с дорожной сумкой. Я поздоровался, назвал ее по имени отчеству, и она узнала, наконец, меня. По голосу, должно быть.

- Петичка, - всплакнула Марь Иванна, пропуская в  дом. – Давно я тебя не видела…


2.

Она провела меня в маленькую комнату.
- Это был кабинет Михаила Николаевича, – напомнила она.

Я ничего  не сказал. Что тут скажешь?

Она посидела молча в задумчивости и поднялась, со вздохом:
- Пойду что-нибудь приготовлю. Скоро Катя придет с Аней. Они гуляют. Ты помнишь Катю? Она теперь здесь живет. 

- Кого? Катю?
- Это дочь Светы.

Я помнил Катю. Чуть ли не в младенчестве.

- Ее привозили…
- Ну, да… Давно это было. Теперь она с нами живет.

«Меня передернуло от этого «с нами».

- Посмотришь, какая она стала.
- Какая?

«Какой она могла стать?»

Какими становятся? Из каких? В какие?

«Жаркий пыльный день и холодок комнаты…» 

У окна стоял письменный стол с бронзовым, антикварным, письменным прибором. Открыл крышку чернильницы – там было сухо.

Я прислушивался к тишине.

Может быть, Марь Иванна  про меня забыла. Может быть, это неловкое, стариковское… Подумав так, я успокоился. Ведь все так понятно, объяснимо.

Полупустые книжные полки. Доперестроечные макулатурные издания, детективы… И никаких следов физики. После бедного Михаила Николаевича. Странно как-то… Ну, что же им музей-квартиру устраивать? К тому же, с учителями, наверное, такое должно случаться. Они уже всю школьную программу выучили наизусть, зачем им, положим, «Занимательная физика» Перельмана?

И на всем отпечаток бедности, погружения в нищету.

Весь этот нищий город. Нищающий год от года.

Народ поизносился еще больше... Больше? Нет, наверное. Некий показатель степени изношенности сохраняется. Все же не двадцатые годы, не послевоенная разруха.

«Все в мире – одна большая бережливая семья, в которой вещи донашиваются, переходя «из рук в руки». Барахло обновляется, стирается не до дыр, а до определенного состояния «приличности». И потом еще жизнь вещи кончается не сразу. После того как в ней становится «неприлично показаться на людях» ее можно поодевать в огород, на грязную работу... Потом вещь еще существует какое-то время в виде тряпки. Ведь жалко выбрасывать. Да жалко… Народ бодр, озабочен, деловит, он знает цену вещам. Он понимает жизнь. Надо жить в этом городе, в этом мире, выносить эту жизнь, носить эту одежду…»

Записки. Мальте… Детство. Вот такое. У него. А здесь? Нет ни графов, ни замков и прочего. Вообще не вспомнить чего-либо выдающегося или примечательного. Какая-то помесь мелкомещанского с мелкоинтеллигентским, что-то маленькое, почти стыдное, как хрущеба. В этом довелось взрасти, это как-то сформировало и внутренний мир и жизненные привязанности. От этого не открестишься. Оно впиталось, въелось, внюхалось, втесалось.  Это такой мир, и другого не дано.

Время от времени пытаешься во все это въехать, но не очень настойчиво. С одной стороны, если это не пытаться олитературить и воспроизвести, то можно остаться с одними только выдумками, но с другой…  Не видишь такой уж непреодолимой потребности в этом. И так ли уж нужно этому тихо и незаметно существующему миру, чтобы в нем ковырялись? Выпытывали у него тайны, которых он за собой не знает. Они – эти тайны, конечно, есть, но эти тайны не бытового плана, они обитают где-то около Бога. Туда сходятся все ниточки. И привязывать этот мир к этим тайнам… Вот так ни с того ни с сего, попутно…  На них нужен такой подъем духа и веры в некое предназначение, что не приведи Господь! Лучше уж так как-то…

Не-автору все подобные проблемы и вовсе не нужны. Поэтому то открываешь авторскую лавочку, то закрываешь под тяжестью непреодолимых сложностей.

А то бывает, что авторский подход облегчает проблемы интерпретации. Вот как сейчас. Думаешь: «А что главное? Не это же безденежье и прочее?» Главное из их жизни переносишь куда-то в текст. Находишь текстовый центр тяжести их реальности. Главное, оказывается, уже  не в их жизнях, а в тексте.

Главное, может быть, вот это: то, что золотой денек осени, что тепло почти по-летнему.  И слышны крики мальчишек, играющих в футбол. Что, кажется, в этом? Почти ничего.

Что-то конкретное, объяснимое выразить легче. Но это… Просто ощущение от солнечного осеннего дня и от звуков, доносящихся с улицы.

И в то же время, кажется, не хватает только каких-то мелких деталей, чтобы все окончательно решить в отношении этой бытовой жизни. Это не «Эврика!», не нобелевское вулканом извергающееся открытие… Это тихий, почти утомленный, понимающий взгляд на все происходящее. И часто отводишь глаза. От ужаса, отвращения, скуки… И чтобы не впасть в грех уныния.

Зацепить самый угол, тупик этой жизни. Не чернушный, а еще живой, теплящийся, на что-то еще годный. Когда людьми не перейдена еще некая невидимая, но вполне отчетливая черта.

Вопрос – как жить? Чем жить? Гуманитарные вопросы. Зацепленность каким-то житейским чудом за эти вопросы. Эта зацепленность не позволяет утонуть в бытовом море.

Есть сознательная, сформулированная для себя «отвязанность» по отношению ко всему. Так решили и на том стоят, из этого исходят. Глупость ли, глупое ли бессилие… Хитрое «себе на уме».
Можно на этом социальном этаже создать собственную семейную историю, эпопею, сагу… Подобную всяким литературным эпопеям.

Чернушное дно – это глубочайший, беспросветный тупик. Жизнь прямая, конечная, очевидная, обозримая… Как палка.

Нет, с этого новой работы не начать. Разве только отталкиваясь от этого.

Почти всегда новая работа – в слепую, на ощупь, из неясных ощущений. Ни события, ни конкретные люди, ни какие-то ясно очерченные сознанием идеи никогда ничего не могли начать. Все конкретное вливалось или не вливалось в текст уже потом. А в начале – всегда пустяки. Улавливание пустяков. Из них все сделано. Никакого целого не получишь, не поймав эти пустяки. Их жальче всего. Они пустяки, на них никогда ни у кого нет времени. В них что-то бесценное, что-то невидимое и, вместе с тем, чуть ли не самое главное, узловое, оживляющее остальное, смыслообразующее.

До этого еще дожить надо. Есть неписаные авторские правила. Законы даже. Чуть ли не главный из них (и  он же самый смешной):  «Не старайся». Очень просто.

До сих пор кажется, что торопиться не надо, что все как-то само собой… Так должно быть. Неторопливо. Прогулочным шагом. Никуда не успеть, так ведь и некуда спешить. И вообще бессмысленно.

На подоконнике лежит подшивка «Семьи и школы» за какой-то лохматый советский еще год. С подчеркиваниями, заборами из восклицательных знаков, яростными вопросительными знаками на полях по текстам перестроечного духа статей.

Это Михаил Николаевич. 

Я будто заглядываю в то, что будет без нас. Как бы. Точно так же. Все останется на земле. Стены, улицы с разбитым асфальтом, крики вновь народившихся мальчишек, печатная продукция…

Когда все ломается и выбрасывается на твоих глазах... Даже если это не твое. Но это на твоих глазах. И тебе видно, как все гибнет – люди и их мир. Жизнь торопится перевернуть страницу. И эти люди – на краю своего времени. Будущее не берет их с собой. Они остаются со своим скарбом посреди дороги. Им нет места. Там нужны здоровые и бестрепетные. Только они это еще не могут принять и понять. Что мир уже не их.

Что можно сказать об этом затухании их жизни среди нынешнего хаоса, который не дал им времени приспособиться к себе. Доносили старые костюмы, хлебнули сериальной розовой водицы, понедоумевали о нынешних беспорядках… Что тут рассказывать? Может быть, похожие ощущения бывали и раньше и у других. Может быть, только какие-то неважные подробности меняются, а главное остается неизменным? То, с чем должны все смириться. С отсутствием особого смысла? Ничего не сохранить. Все разрушится, растащится, растеряется равнодушно и просто. С этим никак не смириться, к этому не привыкнуть. Не навести мостиков понимания.


3.

Из полудремы задумчивости вывели голоса в прихожей. Вернулась с прогулки Катя с четырехлетней дочерью. Они ссорились как подружки. Ссорилась еще с улицы.  Потом в коридоре стало тихо, и через некоторое время в комнату вошла Катя, а за ней исподлобья глядящая, заплаканная Аня. И бабушка.

Вернее прабабушка. Ну да, кому бабушка, кому…

Втроем они застыли в рамке двери как на фотографии. И название у фотографии легко могло бы придуматься: «Три возраста».

Одной фазы не хватало. Я смутно представлял историю Катиных родителей. Катя то жила с бабой Машей и Михаилом Николаевичем, то с родителями. Надо будет порасспросить Марь Иванну. Хотя наверное ничего интересного.

Птичка вылетела, и они разошлись. Аня вернулась в свою обиду и пошла с бабушкой на кухню мыть руки после улицы и жаловаться.

Катя с улыбкой спросила про деревню и тоже исчезла.

Что такое в ее лице? Что вообще может быть в лице? Надо найти слова. Смотрел внимательно, неотрывно. Но все же в реальности секунды три.

Медсестра. На ней цветной легкий халатик. Открытая шея и плечи. Волосы падают на лицо.

Кто учил ее улыбаться так.

«Чем они живут? Что их утешает в этой жизни? Как это узнать, чтобы поверить?»

- Катя, пойди посиди с Петром Васильевичем! – послышалось с кухни.

Через некоторое время Катя вошла и стала у книжных полок: «Уложила Аню спать».

Внимательные, пристальные глаза…

Мы с одинаковым любопытством разглядывали друг друга.

Я первый отвел взгляд, опустил голову к чернильному прибору.

- Это дедушки. Он был учителем, сказала Катя, не дожидаясь вопроса, который, как она считала, должен был последовать.

- Он преподавал физику, - опять произнесла она.

«Она, верно, меня не помнит. Или путает с двоюродным братом из Норильска, Ей, наверное, неправильно объяснили», - весело прикинул я, но ничего не сказал. Все должно было утрястись как-то само собой.

Катя села на краешек дивана. Комната была маленькая, все в ней так близко. Это меня смущало.

- Катя, а вашего мужа тоже Петя зовут? Он лейтенант пожарных войск? - мне будто тоже неправильно объяснили.

- Нет, что вы. С чего вы взяли? Вы шутите.  Он шофер…

Вспомнил, мама что-то такое говорила. Шофер с автобазы, где Катя работает медсестрой. Она выпускает водителей в рейс. Справки дает, что ли?

- Он с нами не живет.
- Вот как!

Но «лейтенант пожарных войск» - это так же хорошо. Для двоюродного брата из Норильска.

Я взглянул в сторону книжных полок и спросил про физику.

- Книги мы не выбросили, - обиженно сказала Катя, - Часть у меня, а остальное мы подарили школе. Так дедушка велел. Здесь будет комната для Ани. И бабушка хочет все тут поменять. Чтобы…

Она не смогла сформулировать это «чтобы». Чтобы… Зачем бы мне понадобилось? Факты надо интерпретировать. Если, конечно, это факты. Чтобы… Ну, чтобы все это уже перешло в чужое. Чтобы уходить не из своего, а уже из прибившегося к новым хозяевам - из чужого. Чтобы не мучиться, воображая, как их мир разоряется случайными, безжалостно равнодушными людьми. Уйти тихо, незаметно, как гость. Отыскать на вешалке свое старенькое пальто, шляпу и, пока там шумят, хохочут, звенят бокалами, незаметно выскользнуть из дому.

Король Лир, но наоборот. Все отдать не потому, что ты такой благодетель, а чтобы увидеть, как этот мир благополучно заживет и без тебя. Увидеть, что с миром ничего страшного не произойдет. Может быть, чтобы увидеть новый мир и попытаться с ним смириться. Увидеть, как сомкнется и успокоится темная гладь возмущенной тобой жизни.

- Аня любит всем рассказывать, что у него была нога хромая.
- У кого?
- У дедушки. Гордится его ногой. И запомнила же!
- Вот этого я не помню. Про ногу.
- Что? – не поняла она меня. – Да, ему было трудно ходить в последнее время.

Катя стала перебирать коллег Михаила Николаевича именно в этой грустной финишной связи. 

Среди других упомянула математика из моего времени - Александра Львовича.

- А что Александр Львович?
- Александр Львович болен, уже не работает.
- Он уже при мне был старым, а смотри-ка, еще и тебя успел поучить.
- Да, он старый. Я тоже буду математиком. Учусь на пятом курсе, - пояснила она, - заочно. Это все Александр Львович. Уговорил. Как-то втянулась. Теперь даже нравится. Все ясно, нет всех этих сложностей…

«Еще одна «прочнистка», - вспомнил я одну лирическую подругу юности. Простая работа для женщин. Они любят простую работу. Они чувствуют себя уверенней, занимаясь простой работой. Из тех, кто не подчинился этому правилу, получаются «прочнистки». Их немного. У них странные жизни.

Они «прочнистки». И гордятся этим.

- Я его навещаю. Делаю ему уколы. У него жена тоже очень старенькая. Еле ходит. Так я им помогаю. Мне надо вот сейчас... Хотите к нему съездить?
- Вряд ли он меня помнит. Но все же любопытно.

Мы собрались после обеда. Проснулась Аня, и нам пришлось брать ее с собой.

«Он математик…» - опять стала объяснять Катя.

«Кончаю педагогический, - повторилась она, будто хотела услышать мой совет. – Но боюсь. Боюсь идти в школу. Ничего ведь не сказать. Они же бешенные совершенно!»

«Александр Львович очень дружил с дедушкой... Ну, они вместе играли в шахматы, и еще на рыбалку вместе ходили. Хромая…»

- Только на разные ноги, - засмеялась она.
- У дедушки была нога хромая, - вставила свою реплику Аня.

Александр Львович жил за оврагом, но не в новостройках, которыми я утром так раздражался. Среди  коробок потерялся островком квартальчик, построенный в пятидесятые. Дома, заборы, ворота - все по единому проекту. Экспериментально-совковому, эпохи архитектурных излишеств. Может, как водится, хотели сместить центр города из старой части в какую-то архитектурно осознанную новую. Немного странно и тяжеловесно, но… Архитектура пятидесятых. Не можешь сказать, что любишь ее. Как-то по-другому. Она волнует. Непонятно почему. В Питере это проверено неоднократно. Натыкаешься вдруг. Будто переворачиваешь страницу, и вот... Если бы удалось это объяснить самому себе, может быть, и очарование все выветрилось бы.

«Пятидесятые. Мир на вдохе…»

- Придется вам погулять с Аней, я узнаю, как Александр Львович себя чувствует… Аня, погуляй с дядей!

- Катя! - крикнул я зачем-то вдогонку, но она уже скрылась в подъезде, и я сел на скамью у доминошного столика посреди двора. А доверчивый и спокойный ребенок Аня отправилась в песочницу.

«Там живет одна умная собака», - послышалось мне. Это Аня уже с кем-то подружилась.

«Да-да… «Животное собака… Птица воробей…»

Я смотрю на окна дома. Такая застарелая привычка. Это не заглядывание в окна, нет… Что-то другое. Просто, задрав голову, безотчетно смотришь на окна. Притягивает. Упиваешься этим. Смотришь на все сразу. Одновременно в десятки стеклянных глаз. Глядящих мимо. Непонятная потребность. Снизу вверх. В беспокойные, всегда чуть дрожащие, черные, карие, серые, желтые и голубые глаза. Всегда живущие своей жизнью, полные своими проблемами, тоскующие или плачущие о своем. Слишком большие, чтобы замечать кого-то там внизу.

«Чужие окна. За ними чужая, незнакомая жизнь. Жизнь за чужими окнами, во всех этих бесчисленных домах на незнакомых улицах, в разных, не похожих или, наоборот, похожих друг на друга  городах…»

Я подумал о странности того, что я сижу здесь – в этом дворе, невдалеке доверчивый ребенок, где-то за окнами этого дома - слегка легкомысленная мама этого ребенка. Приехал вдруг и сижу. Жду, караулю. С пол-оборота.

А ей? Странно это или нет? Может быть, она не успевает задумываться над этим. Ей же некогда сидеть под окнами… Легкомысленное материнство. Стадия такая. Оглядывается по сторонам. Еще недалеко отъехала. От чего-то. От чего? От первоначального. Не формулируемого.

Какая она? Простая? Для простой работы? Ну, нет. Еще одна «прочнистка», а они не бывают простыми. У них все не слава  Богу. Вечно.

У них внимательные легкомысленно-безумные глаза… И неудачные Пети с Васями. Из скоропалительных браков... Не «прочных».

«Да, это она», - похоже на то, как главные инженеры пишут наискосок в углу чертежа: «В производство работ». И все. Вопросов больше не должно возникать. Проверено. На других. На другой.

Оставил ее там – в том черно-белом мире. Лет двадцать назад. Она потерялась в толпе. В том кадре старой хроники. Она прожила жизнь там. Странно и как-то не по себе. Всколыхнулось… Тот кусочек ее жизни. Тот черный ПТУ-шный беретик, та улыбка только самой себе. Что-то еще. Невыразимое. Телесное, конечно. Но не то самое. Что-то еще «до» всего. Этого потом не найти, это рассеивается туманом. Может быть, даже после первой купленной себе на свои заработанные деньги вещи. После первого роженического, разрывающего рот крика… Потом. Потом уже все равно.

Смесь женщин. Литературная. Литературная смесь. Растерянность. Ночи без сна и мокрая подушка. Хотя… Женщины с такими семейно-бытовыми проблемами – это «низкий жанр». А кто сказал, что у них какой-то другой «жанр»? Самый что ни на есть... Не могут же они быть «прочнистками» все двадцать четыре часа в сутки.

«Еще раз пережить такую улыбку… Да не «такую», а именно – «ее» улыбку. Ее и никакую другую».

«Ну, вот сейчас она выйдет и… «переживешь», куда денешься?»

«Что-то растерянное и умоляющее. А когда не знает, что на нее смотрят… озабоченная и грустно-обиженная…»

«Если бы она оставалась такой же… Если бы мы все оставались такими же…»

Смотришь. Видишь. И к этому видению странного свойства отношения. Будто эта неуклюжая юность будет иметь бесконечное продолжение. Похоже, так всегда и относился. Не как к временному, преходящему, разрушающемуся ежеминутно и неизбежно, а как к чему-то вечному, данному на все времена, как пирамиды, как звезды…

Пожалуй и в отношении к многому другому присутствует та же странность отношения. Не можешь отнестись к нему как к временному, быстроменяющемуся. Отнестись к нему как к рисунку на песке, который должна смыть набежавшая волна.

На скамейку подсел боевой дедок и стал донимать своими политизированными разговорами. Как сигнальные флажки расставил вокруг своей идеологической территории простые и знакомые определения: «при Сталине был порядок», «Ельцин и Горбачев продали Россию», «Путин продался американцам»…

- А ваш папа все еще в Суклеях? - спутал он меня с кем-то.
- Да, - ответил я и поднялся, чтобы старик не стал расспрашивать подробности.

Я стал ходить взад-вперед возле песочницы. «Песочницы с Аней».


4.

Вышла Катя.

- Сходите в магазин, - сказала она и протянула авоську и деньги. – Аня, пойдешь с дядей?

Аня с готовностью подошла и взяла меня за руку:

- Ты купишь мне что-нибудь?
- Аня! Чтобы я такого не слышала!

Мы пошли в магазин.

«И будто ее жизнь должна будет продолжиться вглубь, в толщу уже прошедшего времени, прорастет в прошедшее время. Угадывая ее жизнь, как-то само по себе увиделось что-то размеренное, наивное, самоотверженное, чистое в полудетской мировоззренческой запрограммированности  времен 50-60-х… Ощущение счастья и боли оттого, что вдруг прокрутишь в себе ее жизнь, пропустишь через себя. Задохнешься волнением, как на качелях, проваливаясь в те счастливые миги ее жизни, которые ее ждут. И сразу же – на «вылете», на подъеме качелей, чувствуешь жалость к ней и к ее маме. Так жалеешь всех «одноразовых» людей. Они приходят в мир, чтобы прожить свои жизни. Чтобы изведать. Чтобы ощутить неповторимость… И эта девочка с мамой… Она будет жить в 50-60-х годах. Будет вспоминать свое детство начала века. То, как она шла теплым днем осени по улице… Она шла по узкому изношенному тротуару. С каким-то дядей…»

Переживания чужой жизни.

Она умеет не отвечать. Все вопросы будто рассыпаются, не достигая ее сознания. Молчит, как партизанка.

Только в магазине:
- Что тебе купить?
– Вот это.

После магазина она чуть подтаяла. Получился маленький разговор.
- Смотри! Видишь дом с башней? Это наверное замок злой королевы.
- Нет, это парикмахерская.

«Дядя Петя, ты дурак?»

Мы вернулись. Аня чувствовала себя у Александра Львовича как дома. Пока я возился в прихожей, она вошла к «дедушке Саше» и что-то ему сказала. И сразу же послышался громкий капризный голос хозяина:
- Он пришел? Где он? Так зови его скорей! Ага. Вот. Входите, входите!

Александр Львович специально  для гостя только-только высадился из постели в кресло у окна. На тощих ногах хлопчатобумажные выцветшие от стирки спортивные штаны.

Комната сумрачная, переполнена вещами, в ней какой-то рассеянно-склеротический,  старческий беспорядок.

- Мне нужны свежие люди. А то вот сижу в четырех стенах. Вон с ней.
- Саша! Будь сдержанней, - сказала Елизавета Дмитриевна, жена Александра Львовича, и вышла из комнаты, тяжело передвигая грузное тело.
- До чего я всю жизнь старух не люблю, - зашептал Александр Львович громким шепотом, - Лежишь, лежишь, думаешь, думаешь…  С каждым днем одно и то же.

Я сел напротив него. Александр Львович размял сигарету тощими длинными пальцами, закурил…

«Поиск братьев по разуму, - произнес он с улыбкой, заговорщицки глядя на меня. - Как безуспешно. Пустыня! Голодный минимум!»

Я не знал что говорить, глядел на старого математика, высохшего почти до неузнаваемости.

- Вот вы какой. Миша мне рассказывал. Да и Катя много о вас говорила. Кате вы понравились.
- Александр Львович, с чего вы взяли? То есть… Не слушайте его, Петр Васильевич… Я ничего в этом смысле не говорила.
- Понравились, понравились… Ну, да ладно, ступай, ступай, дай с человеком поговорить… Вы какой-то грустный.
- Отчего же…  Совсем нет. Это у меня…
- Несчастная физиогномика?
- Ну да, вроде того.
- У меня был ученик, похожий на вас. Ну,  просто копия. Как ни зайду в класс, а он смотрит так трагически. Мрачный Кокошкин. И тоже не признавался в мрачности. Ссылался на физиогномику. Вы просто такой серьезный? По жизни?
- Наверное.
- Вы долго здесь пробудете?
- Нет.
- Жаль. Все нас бросают. Вот и Кате… - Александр Львович оглянулся на дверь. С кухни слышны были голоса Кати и Елизаветы Дмитриевны, - будет жаль.
- Да с чего вы взяли?

 «Вот достал старик».

- Все как-то проездом. Вся жизнь. Вот поселю в вас сомнения. Поздние сомнения. Будете потом жалеть.
- Господи, Александра Львовича, - зашептал я, холодея от злости, - о чем я буду жалеть? Что за фантазии? Мы едва знакомы. И кто она? и кто я? Неужели вы не видите?
- Да? – удивился он как-то вдруг и внимательно посмотрел на меня. - Ну, это отговорки.
- Вам кажется, что, вы уже все за всех знаете?
- По крайней мере, в отношении тех, кто, как вы, никуда не спешит.
- Куда же мне спешить?
- Ну-ну, не обижайтесь. Главное вовремя стать философом. Иногда не успеваешь им стать. Или не дают стать. Но у вас еще, в самом деле, есть какое-то время.

- Так вы в деревне были? – опять заговорил он.
- Да, – с облегчение произнес я.
- А теперь? В Питер? Работаете?
- Конечно.
- Где?
- В одной конторе.
- И у вас все в порядке?

«Сейчас спросит, есть ли у меня машина, много ли я получаю… В Городе знакомые через одного спрашивают об этом. В подтверждение своих ощущений краха и общей неправильности».

- А у меня сын в Москве. Какой-то аферный бизнес у него. Не столько работают, сколько промышляют. И никакой специальности. Одни друзья. Но живет ничего себе. Жена у него, дочь… Как «тип» он уже состоялся. Непонятно. Как-то не принимаешь. Хотя все в порядке. Но вот не понимаешь. Все кажется, что он не так живет, не то делает. Не похож на меня… Где-то было написано про детей: они не плохие, не хорошие, они другие. Сыну – ничего из своего. Вот Катю удочерил. Математически, учительски… Хе-хе… Сама еще детский ребенок, а туда же - в мамаши!

«Пьеса. В диалогах. Через диалоги зритель знакомится с обстоятельствами персонажей».

«Ты что вернулся в контору? – Да. – Странно. – Почему?…» Попробовать начать разговоры? «Раскачивание»?  Начать с разговоров? Экспозиционных. Как в пьесах, когда хотят ввести публику в курс дела».

«То, что всегда плохо получалось – фабульные фантазии на тему чужой жизни. Выписываешь что-то протокольно, пытаешься понять, но без особого успеха… Чужая жизнь, другая жизнь… Не примерить на себя. Противно от вранья. Авторская недостаточность…» 

«А в самом деле… Понять, порасспросить – как он сохранился? Вот он такой. А другие – другие. Что и как сделало его таким? Экак все просто! Как сохраняются? Старые евреи… И сохраняются ли…»

- А у вас, значит, все в порядке? Как там?.. «С таким счастьем и на свободе». Вы все молчите. О чем же со мной говорить? О суетном ежедневном? Вы правы. Этот беспорядок. От несобранности. Ниточки не пооборваны. И глупые женщины, требующие утешения. Не удивляйтесь, что я так говорю. У меня скоро лекарство перестанет действовать. Надо что-то сказать. Нет времени. Жаль, что сейчас нет того, что прежде называли духовником. Может быть, ими должны быть люди вроде вас, то есть вашего призвания. Вы как духовник. Который отпускает грехи. В наше атеистическое время. Больше некому. Старому еврею. Безбожному.

«О каком призвании он толкует? Какие грехи? Или это оговорки? Старческие…»

- Мне уже все не успеть. Но я не жалею. Нет, пожалуй… Не пожалеть ни о чем. То есть, как следует. Не успеть. Не сформулировать. Не понять с достаточной степенью достоверности. Да, просто это бессмысленно – жалеть…

Александр Львович как-то помрачнел, закурил еще одну сигарету.

- Не притворяйтесь, я вас вспомнил. Я знаю, кто вы. 
- Что? Ну, и кто же я?

Александр Львович протянул руку к столу, и вдруг лицо его исказилось, потухло, он бессильно откинулся на спинку кресла.

- Успокойтесь, пожалуйста! Катя!
- Подождите, не зовите. Еще есть немного времени. Это хорошо, что вы ничего не говорите. Вы молчите! Как там у вас? «Слаб человек, мягка человеческая глина»…

«Что! О чем он?»

- …Слишком серьезное отношение к жизни. Как у патриотов. Не успеваешь применить чувство юмора. Уже поздно не говорить.

Я глянул на стол и в беспорядке стола увидел мою старую книжку. Как она оказалась у него? Старая – ей уже сто лет -  книжка. Я взял ее в руки и вспомнил, что этот экземпляр презентовал Михаилу Николаевичу.

«Номерные читатели», - еще вспомнил я. Михаил Николаевич был читателем № 5 или 6, кажется. Смешно вспоминать. Но больше и нечего помнить. В год прибавлялось по читателю. Номерные, счетные… От всего этого порыва к литературной известности в узких кругах  осталось чувство противного беспокойства. Из-за сдержанного реагирования. Я будто навязывал себя, а они будто должны были хвалить или даже восхищаться. И только Михаил Николаевич в самом деле «хвалил, даже восхишался».

Нашел, что помнить. «Стой! Кто плывет?» Объяснять, не объяснять? Как все спустил в литературную рулетку… Или «как от такого все сбежали?» Опять фабульные мотивы… «Тот вариант судьбы, который развернулся бы…»

Ну, Александру Львовичу это знать необязательно. Да он уже и…

Прибежала Катя, а за ней и Елизавета Дмитриевна. Они помогли Александру Львовичу вернуться в постель. Он был расслабленным, полуотключившимся. Я опять вышел с Аней во двор.

Катя присоединилась к нам только минут через тридцать.

- Александр Львович сказал мне, что это вы…
- И что же я? – среагировал я на этот раз со спокойным смешком.

Катя тоже умела не отвечать. Аня, видимо, от нее этому научилась.

Я и не настаивал. Я всегда уходил от таких разговоров. Это будто не узнаешь во встречных своих старых знакомых. По рассеянности. Торопишься пройти мимо. Впрочем, и им как-то неловко говорить со мной. Как неудобно говорить о некотороых болезнях. Бесполезное участие.

Мы молча шли по улице. И Аня молчала. Между нами. То на меня посмотрит, то на Катю.

«Что он мог там прочитать?», - я вспомнил, как Михаил Николаевич пытался со мной говорить о книге. Это было в мое последнее посещение:
- Так все кратко и замечательно, в несколько слов… Правда зачем-то про С. такое сказал! Что тебе сделал С.? Но вообще же… Там есть одно место… в конце… про  достоинство…

Он полистал книжку, но не нашел нужного места. В Word`е легко отыскиваются нужные слова. Но я так и не удосужился.

Вот теперь читатель номер… 5а. Или 6 бис. Не нарушать же нумерацию. После Михаила Николаевича накопилось же еще какое-то количество.

- Учителей жалко, - решил я заговорить хоть о чем-то. - Когда думаешь о них, как о людях, живших в судьбе. Они из своих жизней приходили в абстракции уроков... И Александр Львович с его  инсультным ковылянием…

«Заглядывание в другие жизни – вот как это называется. Вот и заглянул. Этот опыт заменит десятки других опытов заглядывания в другие прожитые дома, города, улицы…»

- А он когда-нибудь вылечится? – спросила Аня.

«Целыми кусками – подлинность человека. Добывание. Прорывами. Прорыв к подлинности. Это так же грустно, как… Как-то. Тревожно-грустно».

«Старый фильм. «Барьер». Ваня Цветкова, изощренный Смоктуновский-Манев. Хорошая фамилия для героя – Манев… Старый фильм. Бесстрашный. Как бы. Потому что поверхностный, не вдающийся в подробности. Скользящий. Как страшно было бы сейчас взяться за такую работу. Вызвать демона живой жизни в беллетристику. Вот актуальная тема! Страх перед новой работой. Когда душевных сил сделать из своих героев живых людей, а не беллетристических зомби уже не хватает. Дооживить их от зомби до людей. Вот некто Манев вернулся из Поселка. Ему нужна «другая жизнь». На это надо решиться».

«”Жизнь на порог”. Не решиться войти в нее заново, чтобы все пережить. Может быть, всю книгу проживешь с такого рода затруднениями. Не в силах вовлечь никого – ни реальных людей, ни виртуальных - в свою жизнь».

«Другая – чужая - жизнь. Для нее нужны новые фабульные выдумки. Это легче давалось раньше. Решался как-то. На удивление. Меньше задумывался?»

«Легче существовать, зажить, попасть в струю старых фабульных выдумок, чем изобретать новые… Это как сочинить забавную книгу. На это можно, кажется, расстараться. Называется такое – «фабульный беллетризм». Это как соблюдение режима, диета, бег по утрам… На это надо решиться… Решиться стать другим человеком… Только на спор. Не поздно ли? По Александру Львовичу не поздно. Но… не потянуть».

«Вынужденность. Без этой вынужденности ничего уже не происходит. Не окрыляют, не зажигают идеи. Только необходимое. Вот и люди, этот дом, эти улицы, «отстроенные пленными немцами»… В них въезжаешь будто насильно. И всегда что-то сопротивляется возникновению отношений…»

Пришли домой. Я остался на улице курить, сел на лавочку у дома.

В старом доме живут новые чужие люди. Дом привыкает. У него хватает терпения. Он еще крепок. Переживет и этих.

Когда-то здесь чудно жилось. И писалось. Но этот город прожит.

Вернуться в этот город для новой жизни? Прожить ее здесь? Вот Михаил Николаевич прожил же. Зачем-то. А потом все сроки вышли. И ничего от его жизни не осталось.

Вот какие праздности озаботили. Бесследность. Какие же следы во времени! Царапины. Как на школьной парте. Сотрут, закрасят… Драмы не получится. Тупо. Не возмутится мир приезжим писакой и соглядатаем. Будет увидено только то, что этот мир добровольно и без сожалений покажет. А оно ему надо?

В своей стихии. Хоть и временно и противозаконно. Полная внутренняя готовность к этому. Приехал, и все дела. И будто ничего за душой. Насколько денег хватит. Обыщутся… Фантазии…

А может и не станут искать. Кому я надобен? Для каких-таких дел? Смешно даже. Может быть, со мной – таким – внутренним, всегда все соглашались. Без лишних расспросов. Это не их проницательность. Просто, наверное, со стороны это еще очевидней… Незавязанность. Поговорили и разошлись. Кто ж такого искать будет?

Что ей сказать? Надо говорить серьезные вещи. Те же проблемы. Неразрешимые. Не сказать ничего.

Я долго не поднимался в квартиру, и Катя спустилась за мной во двор.

- Вы ничего не думайте такого…
- Какого?
- Ну, там, что Александр Львович говорил. Это он такой всегда.
- Я не думаю. Понятное дело…

Я посмотрел на Катю.

- Хотя меня многое озадачивает.
- Что?
- Странно как-то… Будто находишь свои вещи из другой жизни. О них уже и не помнишь.

«Что я могу ей сказать? А она мне? Да ничего. Что ни говори. Что бы при этом ни говорилось. Всегда чувствовалась эта глухая безответность».

- То, что все считают мной,  - это не совсем я. Это проявление. Явление. Как урожай. Его уже сняли. Деревья стоят голые, черные, невеселые. Колхозники сидят по домам…

И при этом, что есть у меня для нее? То, что напредставлял Александр Львович? По какому-то своему воображению. Старчески-провинциальному.

Или по «книжке». Но меня-то самого там уже нет. В той потрепанной книжке в серенькой обложке. Но разве такие вещи говорятся? Хоть кому. Тем более ей.

Может быть, Александр Львович об этом? Его озабоченность этим. Немного странная... Таки поселил сомнения? Старый…

Катя, Катя… Это что же такое? Ее как детскую мозаику нужно еще долго составлять, приставляя картонные кусочки рисунка друг к другу… Она живая все это время. И еще, недостроенная, недосоставленная, что-то думает, чувствует, проявляет себя по-всякому. В этих проявлениях ее неполноты, неопытности, порывистости столько привлекательного! Но когда все это понятно, когда все это как на ладони… И то что она, и то, что в тебе… Ведь все понимаешь. В отличие от нее.

«Отношение к себе как к горшку, в котором варится каша. Из мыслей, чувств, наблюдений, неясных ощущений… Доверие к soi-m;me как к горшку.  Который не вполне контролирует процессы, происходящие в нем…»

«Судьба. Будто есть какая-то подправляющая сила. Она не то что бережет, она не дает пропасть не тогда, когда нужно».

Об этом тоже хорошо думать.

5.
В воскресенье Катя дежурила на своей автобазе. Я проснулся, когда она уходила, и потом только полудремал. Аня не давала как следует разоспаться. Слышно было, как она разговаривала сама с собой и возилась под дверью в комнату. После завтрака мы пошли гулять - от мороженного к мороженному, потом надолго застряли в Городском саду.

Городской сад. Имени Пушкина. И памятник А.С. наличествует. Ходил за выпущенной на волю Аней. Она не капризная, не избалованная. Я сам подкидывал ей идеи – что бы еще такого съесть, на чем покататься, что посмотреть. Со мной Аня застенчиво больше молчала, и только на детской площадке с другими детьми становилась сама собой. Я отпускал ее, а сам сидел на садовой скамье или ходил невдалеке. Папашей.

Пытался въехать во вчерашние элегические настроения, копался в голове, отыскивая мудрые мысли о «полуродном» городе, о «новой работе», о стариках… Но сегодня это не очень получалось. Какие-то непривычные – наполовину телесные, наполовину психические, ощущения - не давали ни на чем таком сосредоточиться.

Что могло со вчерашнего дня  измениться? Не сразу, но я, позволил себе понять это. И как только это произошло, ни о чем другом я уже больше не мог думать.

«Записки. Почти по Лауридсу Бригге…»

«Ощущение проваливания в счастливую необъяснимость. Таинственная связь, которую при случае можно назвать любовью...»
«Способность души порождать такие состояния. Это, оказывается, никуда не уходит. Всходы. Всхожесть. Почва дает всходы. Другое дело, что здесь уже поле, а не лес. Не положено расти ничему, кроме неприметных скромных полевых цветочков. Но земля еще не умерла».
 «То ли любовь, то ли расстройство желудка. Как ни  парадоксально, это неразличимо близкие вещи. Хочется, конечно, чтобы это было что-то возвышенное! Но все может оказаться гораздо физиологичней. Вернее низко-физиологичней. Хотя, это деление физиологии на высокую и низкую – сомнительный маневр, натяжка. И расплачешься от этого уже доподлинно натуральными слезами. На сей раз по высоким человеческим мотивам. Этого не отнимешь».
«Это надо пережить. Как тупость опьянения, стойкого, непреодолимого… Невластность над подобными состояниями».
«Существование этого... Ощущаешь горлом и… каким-то спрятанным глубоко внутри еле ощутимым, плохо осознаваемым движением. Почти неуловимым.
В школьной физике есть «камера Вильсона». Для улавливания каких-то частиц. По следам, которые остаются… Обдумываешь подобные вещи. Странные. Изучение человеческой природы. По крохам информации. «Пузырьковая камера».
 
«Passion Dance». На ее столике. Аня мне все показала. «Это духи такие». Подсмотренные. И понюханные…
- Не бери, мама будет ругать.

Засыпая, я думал о том, что завтра все можно проверить. Все можно опять почувствовать. Или не почувствовать. В понедельник. Продолжение. Опытов? Просто чего-то… Продолжение этого замысловатого состояния, этих мыслей, этой озабоченности…

На другой день сразу не мог понять «прошло или не прошло»?

«Нет, «это» еще не покинуло меня. Ощущаешь легким теплом. Прислушаешься к себе и понимаешь, что «это» где-то еще здесь. На старом месте…»

Вспоминаешь «источник»  этого невнятного состояния. Понимаешь, как это все не имеет к ней отношения! До смешного. Ей не находится места в этом переживании.

«И все-таки, если это не она, то, по крайней мере, это от нее. И это наваждение. И, на самом деле, ничего такого в жизни нет. Ни в жизни, ни вообще где бы то ни было».

 «Записки». Почти по Лауридсу Бриге. Или «Журнал наблюдений». По  Ивану Петровичу Павлову. Ну, или по лабораторным работам Михаила Николаевича.

Смотришь на нее. «Она не слишком красивая, - делаешь усилие над собой, оттягиваешь себя за уши. – Ну, или, скажем так, не поражающая наповал. Круглое, какое-то обтекаемое лицо, тонкие стриженные волосы, чем-то подкрашенные, не слишком изящный нос, веснушки проглядывают…»

«Что же это такое?» – опять думаешь. И не можешь ничего придумать.

И не уловил бы ничего без «пузырьковой камеры» – сна. Это там все ясно видно. Фиксированно. Можно анализировать, составлять отчет, строить графики, диаграммы… А среди бела дня… Где оно? Худоба. Детская. Пальцы с длинными когтистыми ногтями… «Вульгарные ноготки» – это тоже уже есть где-то. Старательность. Смешное погружение в работу, увлеченность, ответственность – смешные для молодой женщины. (Но для «прочнистки» в порядке вещей). Робкое приглядывание - только еще - ко всему. Еще ничего не выросло. Только пробился сквозь почву молодой непонятный росточек.

«Ее лицо. Близко. Маленькая болячка на губе, пушок на щеке... Вчера было другое. Сегодня это. От этого, что сегодня и от того, что вчера, хотелось спрятать голову в какой-нибудь деревянный ящик. Или поставить самого себя в угол».

«С ней разговариваешь, медленно соображая. Потому что в это время пытаешься понимать то, что понять нельзя. Понять, что это? Где оно? Как это устроено? За что цепляется? Куда, в конце концов, исчезает? Как такое возможно?»

«И что-то, кажется, начинаешь понимать. Но, в том-то и дело, что понимаешь в первую очередь то, что с этим пониманием нечего делать. Бессмысленное понимание».

«Нет никаких оправданий. Если, конечно, оставаться в границах нашей трехмерной жизни. Если же как-то зацепиться за что-то, чего мы и сами не знаем, но  чему предусмотрительно все же оставляем место в какой-то возможной из реальностей, то тогда… Тогда и не такое возможно. И она при таких делах была бы только легким пустячком. Но об этом нам ничего знать не дано».

Мы сдали Аню в садик и поехали опять к Александру Львовичу. Только на этот раз я сказал, что не стану подниматься к нему, а Катя согласилась. «Да, так будет лучше». Я опять сидел во дворе. На этот раз совсем один. Было прохладно – ни детей, ни ветеранов.

«…А потом… Я ее забуду как сон. Выветрится ощущение ее сущности. Льнущей, податливой, очень близкой, однонаправленной. Выветрится это ощущение… От пребывания рядом с ней. Не успею записать подробности, как все это уже будет неподъемно. Подъемная сила живого чувства к ней улетучится, и я опять останусь один на один со своим тяжеломыслием. И ни строчки…»

Все предельно ясно. Но хочется ходить в «состоянии». Испытываешь себя, погружаешь, вытаскиваешь и вновь погружаешь в «состояние». Конечно, все это довольно привычно, не раз уже опробывалось на практике. Абсолютно безупречно хоть с какой стороны. Может быть даже это то, что выковано годами авторской работы и является частью этой работы, необходимой и даже, можно сказать, естественной.

Все это начинаешь понимать и формулировать буквально сию минуту. Теория и практика авторской работы.

Все понимаешь. Но остаются - так же вполне естественные - но  не авторские, а человеческие моменты. Автор играет на самом себе как на неком инструменте. Это-то не всегда получается «чисто» в музыкальном смысле. Для автора все годится, а с человеком… По-всякому бывает.

Мешают или не мешают новые обстоятельства? Похоже, что нет. Вспоминаешь, какую школу прошел, школу мирного сосуществования реальных и «книжных» – не особенно длинный ряд, но все же… Ну, теперь добавится еще и она. Катя из Города, медсестра и студентка-заочница. «Прочнистка». Будущая.

«Как есть. Ухитрялся же как-то чувствовать, думать, говорить… Ничего не меняя, ничего не нарушая, ничему не мешая… Или раздвоиться? Растроиться? Как-то надо будет выходить из положения. Хитрым способом. Многоголосие. Контрапункт. Делегирование полномочий».

Учишь сам себя жить. Объясняешь себе разные мудрые вещи.

Тригорин. Как бы. «И все-таки жизнь занятная штука. Мало ценишь, вернее легкомысленно совсем не ценишь, то чем живешь, а если вдуматься… Уже третий день продолжается это наваждение, эта удивительная вещь. Подарок живого чувства. То, чего не случалось лет этак…»
Но, нет, конечно, не Тригорин. С его Славянским базаром. И до Тригорина далеко, и до Славянского базара.

«У нее программа, план на начало, по крайней мере, этой жизни. Педагогическое что-то. Все остальное. Что полагается… Из чего не выбраться. Ее не остановить ни с того ни сего. Можно только напугать. Странностями, загадочностью. «Вы кто?» Не ответишь. Зачем ей это все «с проста» нужно? Да ни за что. У нее программа. План. Из этого плана произошло только «Введение».

«Такие непонятные вещи. Хоть бы и «Passion Dance». Осваиваешь их, находишь в них какой-то смысл. То бесконечное разнообразие проявлений жизни. Его улавливаешь пониманием только на мгновение. Затем понимание проскакивает мимо. Многообразие. С которым даже близко не соприкоснулся. О нем догадался – какой-то вспышкой понимания»

Я уезжал поздно. Уже почти стемнело. Мы пошли по центральной улице в молоке теплого вечера.

- В сумерках все как-то не так, правда?
- Все давно не так. И без сумерек.

На перроне оказались часа за полтора до поезда. Мы нашли местечко у окна здания вокзала.

Разговоров почти не было. Что-то в виде отдельных фраз. С неясным вибрирующим, дрожащим смыслом.

«Счастье – это как пройти мимо», -  я вспомнил эту непонятного происхождения фразу, но так не решился ей ее озвучить. Вместо этого сказал: 

- Странное ощущение. Забытое.

«Такое чувство. Подарок. Проверяешь это чувство в самых неожиданных – даже в самых бытовых и не подходящих - местах. Нет, чувство стойкое и непрерываемое. Задумываешься иногда над тем, как такие состояния можно было бы использовать в народном хозяйстве». 

Провел кончиками пальцев по ее щеке, округлости подбородка, шее. Почти неосознанно. Эмоциональный жест. Что-то же это должно было значить. И ее ответный жест, тоже неосознанный, эмоциональный – она положила свою маленькую ладонь на мою руку.

«Сон – как пилюля против… безумной бесчувственности...»

«Ощущение радости от каждого мгновения жизни, от всего в этой жизни… Вплоть до  самого ничтожного, вроде мерзостей быта…»

«Мир другой, отношение к нему другое. Как в молодости. От плохого хочется плакать, от хорошего умиляешься. До слез».

Успел подумать о Питере как раз перед тем, как захотелось прикоснуться к ее лицу. Рядом с ней в отношении к ней даже это не казалось чем-то противоестественным, стыдным… Это просто добавляло к «ощущению» какой-то стальной холодок неколебимого приятия всего в этой жизни в том виде, в каком оно дается. Только-то.

«Может быть, хотелось таким образом – этим первым попавшимся жестом ласки - закрыть тот остающийся все-таки просвет между ощущением от невероятного, переполненного  небывалой уверенностью проживания и той оболочкой спокойного, мужественного смирения, оболочкой, вмещающей в себя все происходящее. Но как ни незначительно это было, как ни простодушно, порывно это проявление будто бы жалости к нашим обстоятельствам ни было, это было уже «слишком». Зазор, просвет был так мал, что он оказался мгновенно пройден, и позади жеста оказалось осознание, что все это не нужно было, что это было лишнее. Может быть, надо было только повернуть голову, или скосить глаза, или совершить еще что-то в бесконечное число раз  менее значительное. Задействовать только какой-нибудь атом, протон, электрон... И этого было бы достаточно».

«Но сделанного не воротишь. И ее рука легла на мою. И мы…»

Нет-нет! Фу! Так не годится… Даже не думай!  Мало ли что бывает в жизни! Человеческой. Что ж все тащить в книгу!

Странная мысль. Реальность, не годящаяся в текст, портящая его. Мелодраматическим душком.

Доискиваешься до причин. Может быть, внутренняя фальшь? То, с чем внутри смиряешься, сживаешься.  С многим - на поверку -  смиряешься.  Мир принят с этой фальшью.
 
Это напоминание о фальши… Повседневной. Как из этого может быть стоящая работа! Из фальши – только фальшь.

Вкус, мера… Благородный звук. Как в классической музыке. Чего захотел!

Приходится подправлять. Реальность. Чуть ли не сознательно. Фабульными выдумками. Выверенными. Устоявшимися.

«Откуда они берутся? Ими специально приходится заниматься…  Хорошие фабульные выдумки придают книжной реальности объемность, ощутимость настоящей реальности. И через какое-то время начинает казаться,  что если постараться, то можно отыскать в реальном мире все те выдуманные фабульные персонажи, взятые на самом деле ниоткуда.  А внешний читатель так по-другому и не может думать – вынь да положь ему прототипов из реальности. Прототипов и жизненные истории, которые будто бы подобрал автор в реальности и втиснул в свою книжную придуманную жизнь».

Днем я ходил за билетом на поезд. А когда вернулся, не застал ее дома. Звонок был еле слышен за дверью обитой драной клеенкой. Я звонил и звонил. Это простое событие я воспринял с каким-то болезненным беспокойством. Я бросился на улицу, стал ходить по городу, вглядываясь в проходящих женщин. Мне надо было немедленно, шизофренически немедленно ее увидеть, убедиться в ней. Я уже ревновал ее к ее жизни, к ее делам, которые не разделял. Это было непереносимо – понимать, что у нее своя собственная жизнь. И я к ней не имею отношения. Конечно, когда она «нашлась», все стало сразу на свои места. Она удивленно посмотрела на меня. А я ничего не сказал. Мы молча поднимались друг за другом по прохладной лестнице на четвертый этаж. Может быть, она уже боялась меня. Может быть, все уже было лишнее. Давно лишнее. Она возилась на кухне, а я стоял на балконе.

«Фабульное вмешательство в жизнь? А главное ведь не оставлять следов».

«Не допускать фабульного вмешательства». Строгое правило. А сюжетное, может быть, разрешить? Самому себе».

Необходимость делать что-то положенное, предписанное реальностью, заведенное… Просто необходимость что-то делать. Бытовая повседневность. В нее погружаешься с  облегчением. Как в бассейн. Тело теряет часть веса, и становится легче.

Вот и поезд… Что? Ту-ту!  Утром проснешься, и в  этот сон уже  будет не вернуться.

Останутся неясные, фрагментарные  воспоминания…  С сомнениями.

Ну и еще… подлинные детали из снов.


2004