Бежать за радугой

Владимир Борейшо
Радуга делит небо на две половинки. Первая – темная. Это чернила. Вторая, как чай с молоком — светлая. Теперь у меня вместо чая дешевый коньяк и горькая шоколадка. А жизнь черней любых чернил. Но поверь, это не имеет никакого значения, пока существует Радужный мост.
Я любуюсь им, сидя на мокрой траве. Заучивая расположение спектральных полос: - Каждый охотник желает знать, где сидит фазан, каждый охотник желает знать, где сидит фазан.
И, тяжело взмахнув крыльями, рвутся в небо обреченные птицы, а следом мчат егеря в залихватских беретах. Кто может знать заранее, что случится пару секунд спустя? Я не Бог. Мне не дано.
Всегда мнительный, я обычно не строю планов. Жизнь давно соскользнула в пропасть. Я лечу, подставив лицо восходящим потокам, желая, чтобы всё закончилось как можно быстрее.
Но когда придет время - уверен, что глаза не закрою.

***

Вечером мать позвонила, я еще толком и выпить не успел:
- Умерла, — говорит, — бабушка. Ехать надо. Поедешь?
- Поеду, — отвечаю, — когда ехать то?
- Да вот с утра пораньше и поедем. Документы оформить; к попу; нотариус; собес. Черти что, короче.
И пошла перечислять: сколько водки надо, на поминки кого приглашать. И правда – черти что.
Я стою, пытаюсь новость устаканить. Телефон от уха убрал, размышляю, что пассажиры то сами придут, и звать никого не надо. Любили бабку в деревне.
- Рис, — говорю, — с изюмом купить не забудь на кутью. И свечек. Побольше. А я коньяк буду. Так что коньяк тоже купи.
- Вот сам и купи, — отчего-то озлилась мать и бросила трубку.
Вот так и стоял, катая языком такие разные, но вдруг крепко слипшиеся слова: «умерла», «бабушка». Однако, вместо очевидного горя в голове крутились винные этикетки и мутный стакан из древнего поставца.
Умерла и умерла. Что тут поделаешь, бывает.
Помянуть, кстати, не мешало бы.
Рука, потянувшись, достала фляжку. С хрустом свинтила жестяную пробку и поднесла горлышко к губам. Остановиться получилось, только допив до конца. Нельзя мне начинать – тормозов нет. А результат, увы, предсказуем.
***
Ночью мне снился яблоневый сад в пепельных листьях и нависающий над деревней радужный мост. Я пытался забраться по нему до самого неба, чтобы съехать, как с ледяной горки, но колени скользили, а зацепиться было не за что. Так и елозил по гладкой переливающейся поверхности, ни на миллиметр не двигаясь вверх, чувствуя, что вот-вот выйдет в сад бабушка. Заметит, закричит страшно и тогда не миновать мне лютой порки.
А когда силы кончились, уселся в серебристую траву и заплакал.
Когда открыл глаза, подушка была мокрой. То ли от пота – душно в квартире было - отопление дали. То ли от слез.
***
Я свернул с трассы почти через сутки. Под вечер.
Час потратили  в магазине на покупку еды и водки, час у нотариуса. Только попа ждать не пришлось – сразу вышел.
Кивнул согласно, просто сказал: – Буду.
Даже за деньги не начал, как обычно бывает.
Дом нехотя шевелил распахнутой дверью. То ли приглашая, то ли наоборот. Я наклонил голову, шагнул и замер на пороге, не решаясь войти.
Последний раз пришлось быть здесь год назад. Бабушка почти не вставала, и мать наняла сиделку: симпатичная женщина, на вид чуть за тридцать. Фельдшерский диплом; ценник не задирает. В основном для того, чтобы кормить и подмывать. Я привез ей очередную зарплату и кое-что из лекарств.

Помню, что прошел к бабушкиной кровати, не раздеваясь.
Очень хотелось напиться, но до этого я должен был увидеть бабулю. Бодро чирикнуть во здравие, коснуться губами дряблой щеки. Уйти.
Куда угодно уйти. Хотя бы к озеру, пиная разросшийся болиголов, грея в кармане вечную флягу. Так всегда бывает – любишь человека, переживаешь за него, волнуешься. А когда приговор вынесут – начинаешь избегать, утешая себя стандартными «ну чем я могу помочь?», «кисмет», «Бог дал, Бог взял». Заливаешь горе, стыдясь паскудства.
Бабушкин разум угасал быстрее тела, и она никого не узнавала, глядя мутными слепыми глазами на черные иконные доски в паутинном углу. Но когда я вошел, вдруг тихо, но отчетливо произнесла: - «Внучок, приехал».
Я вздрогнул.
***
Около часа мы просидели бок о бок на высокой кровати: она – маленькая, усохшая, сбитые ноги в фиолетовых гематомах («Упала, когда встать ночью попыталась», — сказала сиделка), и я – худой, прокуренный, вовсе не похожий на карапуза с прутиком, гоняющего по двору цыплят. Бабушка гладила меня по голове, а я уткнулся в желтый, ромашковый халат, изо всех сил стараясь не плакать. Потом она уснула, я укрыл ее одеялом и вышел во двор. Казалось, смерть выглядывает из-за каждого угла, прячется под скрипнувшей половицей, таится на чердаке. Выжидает.
Через год дождалась.
***
Вокруг гроба суетилась сиделка. Сосредоточенно стянув губы в тонкую нитку, хлопотала вокруг бабушки, что-то поправляя, застегивая и подвязывая. Увидев меня, кивнула, и сразу попросила помочь подержать покойницу, пока она что-то поправит, застегнет или подвяжет. Чувствуя, как внутри растет ком, слепленный из похмелья, густого свечного духа и восьмичасовой борьбы с разбитым шоссе, я отступил, повернулся спиной к ее негодующему: — «Эй...», — и побежал, на ходу вырывая застрявшую флягу. Позади меня хлопнула дверь. Крик сразу стих. Видимо, пришла мать.
Вечно стыдливая тень, мое альтер эго, заметалось в поисках укромного уголка.
«Куда, — заскреблось голодным зверьком, — Куда же пойдем»?
Иногда, мне доставляет удовольствие мучить его, вынуждая дергаться внутри, страдать. Мазох был бы в восторге, что говорить… Но не сейчас.
- Неважно – среагировал я почти мгновенно, — Хоть бы и вниз.
И мы дружно пошагали вниз, к озеру.
В отличие от города, здесь вторую неделю шел дождь. Вода стояла высоко, затопив кладку. Вплотную к ржавому столбу, вбитому в метре от берега. Кусты вокруг были сплошь завешены осенней паутиной.
Мне представилось вдруг, как выглянет солнце, засверкает серебряная канитель с изумрудными каплями, превратив серую акварель в хрустальную сказку. Сентябрь.
Дойдет ли бабье лето сюда?
***
Уложив полчаса в три глотка и пригоршню воспоминаний, я побрел к дому.
Фельдшерица курила на крыльце, иногда вытягивая руку под дождь, чтобы стряхнуть пепел. Я подошел и молча встал рядом. Быстро темнело. Мир в сумерках окончательно выцвел. Сделался плоским, бесшумным. Стал пропадать, закручивая дым сигареты.
Наверное, меня шатнуло – я навалился на сиделку, и она выронила окурок.
- Вам плохо, что ли? — сильные пальцы обхватили локоть. Поддержали. Не дали упасть.
- Извините, просто устал.
Я сморгнул с глаз серую пелену, и все вернулось на место: ливень барабанил по крыше, звенел цинковый водосток, ветер рвал с яблонь последние листья.
- Может, выпьем? – женщины редко предлагают мне выпить. Наверное, просто не успевают.
Я только кивнул.
***
Смерть, побывавшая здесь недавно, сделала нас причастными к великой человечьей тайне. Сблизила, превратив из абсолютно чужих друг другу людей в соучастников мрачного торжества, игроков в одинаковых майках. В команду.
- А удобно? – мне подумалось вдруг, что вот так, запросто, распивать над гробом слишком цинично, хотя… Пивали и в более странных местах.
- Вы ведь в своем доме. А матушка ваша к соседке пошла. Ночевать там будет. Просила передать, что поп к полудню обещался.
Она решительно дернула дверь, а потом, уже на пороге, обернулась: 
- Мертвым, им все равно. Пойдемте.
Скрип петель походил на плач.
***
Круглую, в потолок, печь в дальней комнате бабушка почему-то называла галанкой, хотя к изразцовой голландской она никакого отношения не имела: была усажена в железный футляр для большего тепла и обвязана толстым проволочным жгутом. То ли от перекоса, то ли еще от чего. Топили ее по осени два раза, утром и вечером. Но даже тогда под одеяло ночью вползала стынь.
Сейчас в той комнате стоял гроб, и сквозь неплотно прикрытую дверь тянуло холодом.
Пока дипломированная сиделка резала колбасу и, шепотом чертыхаясь, вытягивала из банки соленые огурцы, я набрался смелости и заглянул в темную щель.
Домовина в белом чехле парила, как облако, отраженное в омуте. Лаковый образ мерцал над свечкой. Пахло воском и чем-то приторно сладким. Неприятным, чужим. Внезапно я вспомнил, как пару лет назад ходил на опознание погибшего друга и отшатнулся, плотно прикрыв створку.
Живые мы разные. Смерть стирает отличия и запах для всех одинаков.
Мы помянули бабушку, как положено – молча. Торопясь заглушить липкий страх и отвращение, я быстро повторил, а потом, не обращая внимания на удивленно заломленную бровь собутыльницы, разом махнул третью.
- Наверное, я понимаю, – она осторожно отпила, и поставила рюмку на стол, - Знаете, я ведь почти год с ней была…
- Я — тридцать пять.
Ночной мотылек бил крылом по оконным стеклам.
- Хотя, наверное, тридцать четыре. Последний год вы за меня вахту несли, так ведь?
Она улыбнулась, и стянула с головы платок. Коротенькое каре мигом превратило ее в совсем молодую курносую девчонку.
- Похоже, что так.
***
Мне патологически не везет с женщинами.
– Вот и сейчас, — думал я, пытаясь нащупать под столом сумку, в которой помимо всего прочего, лежали три бутылки Арарата, — нашлась симпатичная, даже выпиваем вместе, и на тебе: в соседней комнате труп.
Самое главное, что я в упор не помнил, как зовут мою даму.
- Простите меня, конечно, — я достал коньяк, старательно равнодушно поставил его на стол,- но предлагаю на «ты». Без церемоний, так сказать.
И протянул руку: — Сергей.
- Ника, – она коснулась кончиками пальцев моей ладони. – Вероника, вообще-то, но Ника короче.
- Извиняешься?
- От чего же. Не я ведь придумала. К тому же я помню, как тебя зовут.
Мотылек влетел под сиреневый абажур и теперь старательно убивался, подлетая все ближе к стеклянному солнцу. Пьяная нежность пришла из пузатой бутылки, спустилась с ситцевых занавесок, выскользнула из дымохода.
«Ника, Ника… Впрочем, почему бы и нет».
Пробка со скрипом вылезла из второй, а я продолжал слушать.
Она говорила со мной, как на исповеди: о летчике-муже, сгоревшем в Ачхой-Мартане; отнятой комнате и бегстве в город; тесном борделе, где за клиента платили треть. Как она радовалась, когда удалось, наконец, устроиться в хоспис: – «простой санитаркой, но это же счастье, веришь?».
Я верил – пусть говорит. Такое вряд ли расскажешь тому, на кого строишь планы.
Как ни странно, это успокаивало. Придавало уверенности. Никто никому ничем не обязан. Встреча – случайна. Разговор краток.
«Я не хочу спрашивать, как умирала старушка. Не хочу. Знать. Об этом. Слышишь?»
Мотылек неподвижно лежал на полу. Завтра его подгоревшие крылья превратятся в пыль под ногами гостей.
***
- … а потом проснулась оттого, что она стонала. Непрерывно. Я встала, подошла посмотреть, а она захрипела, страшно так, словно не она вовсе. И вдруг отчетливо: «Подвинься, Сережа». Я подумала сначала: - причём тут ты? А потом поняла, что это она про мужа. У тебя ведь деда Сергеем звали?
Я согласно кивнул. Мы стояли на крыльце, и смотрели, как мелкие капли летят сквозь фиолетовый конус уличного фонаря.
- Я – к выключателю. Думала свет включить, помочь: у меня нитроглицерин под рукой всегда, корвалол… Кнопку давлю – ничего. Лампочка перегорела. Пока я туда-сюда: за лампочкой в шкаф, меняла на ощупь – тихо стало. Свет включаю, а она… всё.
Вероника прижалась к моему плечу, и даже сквозь телогрейку я ощутил, как женщину бьет дрожь.
Особо не задумываясь, я обнял ее и крепко прижал к себе.
- Не нужно этого, Ника. Успокойся. Ну, всё. Всё. Хватит.
Внезапно, она развернулась. Ее глаза широко раскрылись.
Ну, да, именно так все и случилось: и мои руки на хрупких плечах, и запрокинутое лицо, и приоткрытые губы.
Что оставалось мне делать?
А ведь и правда, что?
Мы отыскали друг друга под тяжестью ватного одеяла. В разбросанных островах подушек. В лабиринтах скомканных простыней. Простуженный дом плыл в темноте, поворачивая вместе с планетой к зиме. Укрыв нас от непогоды, он стал в эту ночь микрокосмом, крохотной Вселенной, в которой с одной стороны скрипела панцирной сеткой любовь и жизнь, а с другой смерть медленно превращала плоть в тлен.
И где-то в дали, скользила по радуге утлая деревянная лодка.
«Прости меня, бабушка. До встречи».
***
Мать разбудила в семь.
Ровно гудела печь; по хате тянуло рисовым паром – варили кутью; нож танцевал самбу на деревянной доске.
- Одевайся, люди придут сейчас.
Похмелья не было, да и не могло быть. Какое еще похмелье? Пара часов всего прошла, как крайнюю выпил – рано.
- На кладбище иди - проверишь, что да как. Расплатишься, и домой. В двенадцать отпевать начнем. Не напейся только раньше времени, прошу.
Она умоляюще посмотрела на меня: брови домиком, отчетливая седина в собранных на затылке волосах.
В сенях я столкнулся с Никой. Она робко улыбнулась, но я быстро сказал:
- Я на кладбище. Приду через час, поговорим.
И выскочил под дождь.
Только одолев полпути, увязая по щиколотку в размытой колее, пару раз провалившись по колено в залитые водой ямы, я вспомнил, что так и не спросил, когда она уезжает.
***
Кладбище прилипло к пригорку беспорядком косых крестов и низеньких памятников. Березовая рощица облетела, и сквозь прозрачную суету тонких ветвей были отчетливо видны вороньи гнезда.

Я шел, лавируя между надгробий, отводя рукой боярышниковые прутья, прислушиваясь к тишине, – «неужели докопали?», — как вдруг оказался перед вывороченными из земли комьями глины и ссыпанной отдельно кучей песка. Никого не увидев, присел на низенькую скамейку.
Наш участок состоял из двух памятников - креста из погнутой арматуры и раскидистого куста сирени, теснившихся сейчас по краям уродливой ямы.
Прадед, прабабка, и, наконец, дождавшийся дед.
Воровато оглянувшись, я достал из кармана бутылку и, сжав в кулаке тонкое горлышко, сорвал жестяную бескозырку.
- Эй-эй! Мил-человек! Погоди! Погоди чуток, прошу!
Из могилы показалась взъерошенная голова. На загорелом лице лихорадочно блестели красные глаза.
– Руку то подай, ну… Серега?
***
Мы спрятались от дождя под мостом. Недалеко от кладбища. Вглядываясь в причудливые водовороты. Вниз по реке уплывали смытые высокой водой сучья, обрывки газет, камышовые острова.
- Понимаешь, — говорил он, сжимая хлебную корку, — вот и я жду. Не сегодня, так завтра. Но что скоро совсем – чувствую. Надоело все. Устал. Водка и та поперек глотки стоит. Веришь?
- Верю, Мишка — отвечал я, вглядываясь в родное лицо, — Верю. Та же хрень, братишка. Та же хрень.
Мы знали друг друга с голозадого детства. С первых чинариков, обжигающих губы за совхозным амбаром. С первых ершей, выловленных на самодельные удочки в озере, тогда еще бывшем для нас океаном. С первой, украденной у отца, бутылки портвейна.
Деля на двоих сеновал над сараем, разделили по-братски и пьяную Ленку, имевшую глупость поддаться на наш гитарный дуэт. Впрочем, она не обиделась.
- Отмучилась, значит.
- Угу. Отмучилась.
- Ну, что ж тогда — Царствие ей Небесное.
Когда он вернулся из армии, я уже уехал в город. Так вышло, что ему пришлось разводить ингушей и озверевших осетин под Владиком, а мне – учиться трясти ларёчных барыг.
Я звал его в город, обещал устроить. Он отказался. Один раз, второй… Потом перестал писать. Да и я, признаюсь, больше не искал встречи.
- Пойдем, братишка, отпевать скоро будут, успеть бы.
- Ну, на посошок, и двинули.
Мы шли по пустому шоссе, и ветер, отрывая прилипшие к асфальту листья, швырял их в лицо. Ветер… Ветер? Небо над лесом побледнело, а далеко, у самого горизонта, показалась граница тянувшегося через область почти две недели циклона.
- Серега, смотри! Дождь кончается!
- Вижу, братан! Слава Богу. Поднажмем давай, вон и поп едет.
- Слушай, ты иди. Мне тут еще забежать надо кое-куда. Иди, иди – не стой.
Он повернулся, и быстро пошел в сторону сельпо.
- Деньги возьми! – крикнул я вслед, но Мишка только постучал по голове, словно говоря, — «Какие деньги, браток, все путем», — и скрылся за вросшим в землю сараем.
Даже не оглянулся. Вот, зараза.
***
Вокруг дома толпились старухи. В черных платках, они смахивали на воронью стаю, и я чуть было не крикнул: — «Кышь!». Тракторист подогнал ржавый «Беларусь», запряженный в железные дроги, к самому крыльцу; поп о чем-то беседовал с матерью, укоризненно поглядывая в мою сторону… — пейзаж засасывал, как воронка, и мир снова медленно закружился вокруг меня. Я беспомощно оглянулся, пытаясь отыскать Нику, но ее нигде не было видно.

Поп отпевал, лицом строг и торжественен. После - «приидите, последнее целование дадим, братие...», - я склонился над бабушкой, и незаметно ссыпал в гроб серебро — пару старых цепочек и крестик. Мне всегда казалось, что Харон достоин большего, чем медяки в глазах.
- Заплатил за яму? – мать, недовольно поджав губы, шла к дверям, но около меня задержалась, и я протянул ей скомканные рубли.
- Не взял. Друг копал. Посидели вместе немного, вот и…
- Твоих дружков за пьянку давно вперед ногами свезли. Кто хоть?
- Мишка. Да ты ж помнить должна! Письма мне писал еще.
Мать с подозрением заглянула в мои глаза, словно желая убедиться, что все в порядке.
- Катькин сын? Так он же…
Тут она наклонилась ближе, и, видимо уловив амбре, плюнула в сердцах. А вокруг нас уже толкались спешащие к выходу траурные старухи.
Укрытый еловыми лапами гроб медленно плыл в остатках дождя на старом прицепе. Втихаря махнувший сотку тракторист, временами торжественно жал на гудок и тоскливый плач летел над дорогой. И вдруг я понял, что мне нужна Ника.
Мать шла рядом, старательно отворачивая лицо, и явно не была расположена отвечать на вопросы.
- Ма, где сиделка?
- Вероника то? Поехала. А что такое?
- Как поехала? Когда? Куда поехала?
- На станцию поехала. Пока ты с дружками жрал. Если повезло с билетом, то сидит в поезде. Что, понравилась? А раньше где был? Всё упустишь, всё пропьешь. Уйди с глаз моих. В такой день… а-а!
Махнув рукой, она ускорила шаг, и дальше, до самого кладбища, двигались порознь.
«Прав был братишка — отжили мы свое. Кто сгорел, а кто — стлел окурком».
Мокрая веревка скользила в руках, но гроб, как влитой, лег на место: в полутора метрах от первых кустов; желтой осенней травы; улетающих птиц; меня.
«Не хочу никуда уезжать»
Песочная горсть утекает сквозь пальцы, вторая, еще.
- Я не пойду на поминки, мать. Не могу. Прости.
Может быть та, что вчера просто была со мной, и есть упущенный шанс?
***
Кладбище находилось в створе петляющей в гору дороги. В детстве мы ходили по ней на станцию. Затемно, чтобы успеть на утренний дизель к райцентру. Ночью, с вершины, озеро так похоже на чашу до краев наполненную звездным портвейном. И только метеорные искорки в глубине.
Дождь уходил, оставляя мутные ручьи, мертвые листья, холод, пустоту, боль. Ах, осень, осень. Всех заберешь потихоньку. Всех отнимешь. Будь же ты проклят, последний сезон. Мишка пропал куда-то. Ника уехала.
Присев на первый попавшийся холмик, я прислонился спиной к кресту. Теперь для того, чтобы меня поднять, нужен кран. Пустая бутылка выскользнула из-под руки. Глухо звеня, прокатилась по склону. Утихла в кустах. Вряд ли теперь до ночи встану. Буду бабку поминать, да себя жалеть, непутевого.
Сзади кольнуло острым, и, развернувшись, я оказался лицом к лицу с Мишкой – плоским; двуцветным; загнанным в исцарапанную эмаль. Друг смотрел с укоризной, не мигая. Мол, что ж ты, товарищ, в одно жало хлещешь, а меня забыл. Грудь прихватило ледяной лапой, и как по заказу, прыснул в глаза дождь.
***
Клонило в сон. Ветер усилился. Небо над головой треснуло, в голубую прореху выглянуло бледное солнце. И в ту же секунду встала радуга над горой продолженьем дороги, а ровно на полпути показалась маленькая фигурка. Я прикрыл глаза. Потом снова открыл.
Фигурка стала ближе. Теперь можно было рассмотреть, как она осторожно скользит по размокшему проселку.
Ника спускалась ко мне. По радужному мосту. Оттуда, куда я так и не смог забраться. Ни наяву, ни во сне.
Встать, выйти к дороге, махнуть рукой… Да куда мне, пьяному в щи, в драбадан.
Одна надежда – раз идет мимо, зайдет к могиле.
Прости, осень. Может быть, я ошибся.
Осторожно поставив на мокрую траву сумку, она замерла на секунду, а потом улыбнулась.
- Ника, Никушка, я пьян как кучер. Прости, не успел, а когда успел, ты ушла… - Бормотал я что-то бессвязное до тех пор, пока она не подошла совсем близко, опустилась рядом, обняла, прижалась.
- Дурачок ты, дурачок, — гладила по голове, шепча в мокрый затылок.   
- Дурачок ты мой, дурачок…
***
И повисла над нами, от края до края Великого неба семицветная лента, невесомая и прозрачная.
Замелькали вокруг, сливаясь в черные полосы, берестяные крапинки. Ее лицо, родное уже, но отчего-то тревожное, превратилось в туманное облако, впихнули в уши ватные комья, и наступила ночь.
Нет, нет – ничего страшного. Просто я заснул.
***
Ника до сих пор злится, когда вспоминает, как держала мою голову на коленях до самого вечера, пока не пришла мать.
- Знаешь, — когда устает сердиться, она задумчиво смотрит в окно, — я в чудеса не верю, но как можно объяснить, что все время пока ты спал, над нами висела радуга? Не понимаю.
Честно сказать, я тоже. Все, что помню, это Мишкин надгробный портрет. И радугу над горой. Поэтому молчу, про себя повторяя:
- Каждый охотник желает знать, каждый охотник желает знать.
Как Отче наш. Как молитву. И верю, что сумею пройти там, где мчатся небесные егеря, пытаясь догнать убегающий ливень.