Мне рано с тобой расставаться...

                                     Ирина Ракша
                     
             «МНЕ  РАНО  С  ТОБОЙ  РАССТАВАТЬСЯ…»
                       (О поэте Анатолии Ивановиче Третьякове)

                                                        «И я у Господа прошу –
                                                        Храни Ириночку Ракшу…»
                                                                     
                                                         «Ах ты, свет, Ириночка,
                                                          Сердца половиночка…»
                                                
                                     «На склоне лет, пока ещё не дней,
                                      Последнего прошу у Бога дара, -
                                      Чтобы Он место дал душе моей
                                      Лишь на твоей планете «Иринара».
                                                                        А. Третьяков


…В шестидесятые-семидесятые на Преображенскую кухню к нам приходили и еще молодые (лишь в будущем знаменитые), и уже маститые  писатели и поэты. Каждый – планета. Каждый сложен и даровит. Перечислю лишь тех, чьи портреты сделал мой муж-художник Юра Ракша у нас дома или же в мастерской. Они разные - основательные, по холсту маслом,  или карандашные, в моментальных  набросках, по случаю... Ю. Казаков и В.Лихоносов, Г.Семенов и В. Осипов, Е.Храмов и О.Дмитриев, В.Павлинов и А.Заурих, А.Рекемчук и К.Ковальжи, И.Мазнин и Н.Глазков, В.Астафьев и Е.Носов, Ю.Трифонов и М.Светлов, Мустай Карим и К.Кулиев, В.Шукшин и Д.Кугультинов, Я.Аким и И.Минутко … Многих уж нет на этом свете. Опередили нас.  И мне жаль, что уже не успею своими строками каждому из них принести поклон.  Рисовал их художник быстрее, чем я пишу. Может быть жанр другой, а может  Юра талантливей. Но скорее - и то, и другое.                                                         
            …Часто бывал у нас  мой ровесник, сокурсник по ВГИКу, по сценарному факультету, сибиряк и поэт Третьяков Анатолий. Вчерашний солдатик, он жил во вгиковском тараканьем общежитии, на глухой московской окраине. (Была у него тельняшка, и сапоги, и фибровый чемодан с замочком).  В институте он позволял себе  неделями, месяцами не появляться. На  лекциях  засыпал, на семинарах искренне  мучился, тосковал. И порой даже чаще бывал у нас, в нашей с Юрой только что обретенной, любимой «хрущебе». Вечно простуженный, в рваном пальто, распахнутом «настежь», шмыгающий вздернутым носом, с густой мальчуковой челкой, стриженой «под горшок», он разительно отличался от всех гостей. Он был от земли - настоящий сибирский мужик. Человек дела. Хотя  был невоспитан и  неотесан, но при этом - тонок и деликатен. Он вкалывал  мотористом на Енисее  и Оби. Был судовым механиком на Чулыме. Работал помощником машиниста на тепловозах по трассе Абакан-Тайшет. В армии был радистом. На какой-то  подстанции его и током смертельным било, и в тракторе он замерзал. Но к двадцати двум все-таки не убило и не замерз. На его счет на небе был иной Промысел. В столицу-матушку прибыл! Живучий, жилистый, крепкий в плечах. С костистыми живописными пальцами рук. (Юра не раз его рисовал). И при этом – густо краснеющий словно девушка от  смущенья, с нежным, бесхитростным взглядом… Зачем? Зачем он поступил в институт кино, на сценарный?.. Непонятно было и ему самому. Скорей было так –  из Сибири  за земляком, за Шукшиным потянулся. Туда же. А что? Слабо рвануть, слабо развернуть оглобли?.. Кстати, было в них много общего. Даже во внешности. Только Третьяков изначально был мягче, бесхитростней. Все же поэт. Однако кинематограф  оказался Толе  противопоказан. Одно курсовое задание он пытался даже осуществить в стихах. (Профессора от кино – не поняли). Поскольку  им уж давно  владела другая Любовь.  Другая и  страстная Муза. И имя ей было - Поэзия.
        Из  ВГИКа  он машинально, но как-то, упрямо  тянулся в литинститут, на Тверской бульвар. В уютный дом Герцена. В его молодые, кипящие, поэтические круги. И окончательно «заразился». Стихами. И ведь, упрямец, поступил-таки в литинститут, оставаясь при этом  у нас на факультете кинодраматургии… А там  подружился  с Рубцовым,  Антошкиным,  Котюковым… Преподавали гиганты советской поэзии – Светлов и Смирнов, Смеляков и Луконин… Да и  во ВГИКе – тоже было не слабо - вели мастерство   Габрилович и Шкловский, Ежов и Ромм…
          Я недавно наткнулась на редкую фотографию 63 года –  то ли это на семинаре, в литинститутской аудитории, то ли где-то на   клубной сцене. Женя Антошкин,  вскинув руку, страстно читает конечно свои стихи, а  поодаль за столом сидят совсем еще молодые, (красивые и «бессмертные» – вся жизнь впереди) - Лев Котюков,  Третьяков,  Николай Рубцов,  Грамзин,  Власенко, еще кто-то.
       … О Толе мне и раньше хотелось  повспоминать подробней. Как о хорошем и редком душевном друге. Он и в этом был  одарен. Но в семидесятые опять рванул на Восток к таежным морозцам и для многих в Москве  как-то стерся из памяти. И помаленечку стал забыт поколением. (Верна старая истина: «Поэт рождается в провинции, а умирает в Париже»). Несправедливо забыт. Литинститутский  профессор и мастер, крепкий  поэт Сергей…… Наровчатов  высоко ценил Толю. Очень надеялся вывести в люди (впрочем, как и С.В.Смирнов), хотел помочь стать большим поэтом. (Материал был и правда  добротный и самобытный). Даже выдал за него свою симпатичную, как круглый  поросеночек, (только очень уж вялую, не от мира сего) - дочку Оленьку Наровчатову. Тоже вгиковку, только с актерского. Исключенную со второго курса  за профнепригодность. Была у нас такая страшная формулировка.  Может, она и сейчас есть.) Но Толя - мужик Шукшинской закваски - в старомосковской семье толстяка-профессора, в шикарной его литгенеральской квартире с уникальнейшей библиотекой, (которая кстати после смерти его была дочерью тотчас распродана), среди раритетов и фолиантов, ковров и фарфора  - не прижился. Не смог прижиться. Он себя чувствовал там  как таежный олень невзначай заскочивший в антикварную лавку. Его от тепла батарейного все тянуло  куда-то. Все-то он убегал, все странствовал, куролесил. Словно место свое все искал на земле. Искал и не мог найти. А  на  сторонний взгляд тещи, соседей или домоуправа – лишь бесшабашный и  безответственный, не желающий зарабатывать, к тому же пьющий, малый.
               Иногда, это правда, он горько пил. Бывает пьют беспробудно, бессмысленно, бывает – весело. Он пил – горько.  Он мог, например, глухой зимней ночью  позвонить нам в дверь, окоченевший, босой. В одних рваных носках –  придти  сюда с площади Трех вокзалов - по заснеженным, с фонарями, улицам, без пальто, без ботинок.   («По пьянке» его то и дело грабили).  И с порога мог хриплым голосом начать читать поздравительные стихи. К моему дню рождения, только что, по пути сочиненные. Говорил, что не мог не зайти, не поздравить.!.. Юра сердясь, ставил чайник на газ, поил его горячим, в кухне укладывал  на матрац.  А тот  послушно   улегшись, не натянув одеяла на голые плечи, все бубнил, путаясь, свое поздравленье: «Приветствую преображенье Преображенского села, и снега тихое сниженье на крыши и на купола…  Рой мыслей, светлое круженье, портрет, а за окном – картина… Приветствую твое рожденье, преображенная Ирина».
             Толя был  щедр во всем. В деньгах. В слове. Немало стихов посвящал друзьям. В том числе и нам с Юрой. Вот, например  стихотворение «Юрию Ракше». Оно вошло почти во все его сборники. «Холсты пусты, художник ушел от них в кино. Накрапывает дождик на улице темно. Но вот какое диво – с пустынного холста, как сказочная дева, вдруг сходит пустота. Как женщина, к которой он насмерть пригвожден, она раздвинет шторы и целый вечер ждет…»
                Он – рабочий увалень, неплохо был образован. Это правда, что лучшее образование – самообразование. Он блестяще знал и  обожал Поэзию. Скажу больше –  он сам был Ею. Сочинял легко, быстро, жадно. А иногда мог целыми вечерами читать наизусть и Блока («Двенадцать») и Пушкина. Читал и себя, и сверстников. Восхищался отдельными чужими строчками. И свои сочинял  играючи. Они у него  рождались всюду и неожиданно, как стихам и полагается - в электричке, в пивной, на вокзале. Это правда, что «Дух дышит, где хочет». Но записывать их, как всегда, ему было и нечем, и не на чем. (Тогда ручки-шарики только вошли в обиход. Поэт Михаил Аркадьевич Светлов подарил мне такую, зеленую. Я отдала ее Толе). ). И отдельные строфы его часто жили  в обрывках, не сплетаясь в венок. Словно брошенные в воду цветы.  Иногда они   умирали забытыми, реже  все-таки оформлялись в стихи.  «Стоит июль в Москве, в жаре, как солнца жгутся луны. А я все в нашем декабре, а ты в своем июне».  Свои рукописи он часто терял целыми папками. (Потом с трудом и с потерями восстанавливал). Мог  с похмелья целый портфель оставить где ни поподя.  Как например,   подаренный самим тестем, Наровчатовым... Мой Юра сердился, советовал: «Уж лучше б сюда принес  в наволочке, как Велимир Хлебников. Целее бы были».
           Порою у нас в застолье, за пирогами, Толя мог, чтоб не упустить вот-вот  родившуюся строку, отыскать  меж тарелок какую-нибудь бумажку и, закинув ногу на ногу, на неудобном мягком колене записывать ее, и начать черкать, «обрабатывать», отключась от всех. Так написалось им: «По пути к Ракшам»: «В метро ни облака, ни деревца. Колонн немое окруженье. И за окном темно - и верится, что мы летим в стволе ружейном. Но после стольких пересадок, и стольких станций -  увидишь старый  палисадник и цепь акаций. И небо - сразу необычное. Как - Лета века. Как будто вдруг слепого вылечили. Совсем слепого человека».   На заданную тему, в шутку (например, всем давалось слово – «самовар») мог  среди смеха и сигаретного дыма, соревнуясь с другими, выдать с лету лучше других. «Словно кто-то сапогом самовар раздул – дымище! Переход в другой вагон морщится, как голенище… А в  окне пейзаж Руси – стадо, с ним старик и мальчик. Над селом радиомачта, как конец земной оси». Или на слово «станция» - его строки опять «побеждали», опять премировались полной рюмкой вне очереди: «Мои полустанки и станции в далеком метельном краю. Когда уже смолкнут все рации, я с вами опять говорю…»
                 Мы с Юрой очень его любили. Любили заботиться: кормить, обихаживать, сожали в горячую ванну, порой совали в карман какие-то деньги. Мы видели в нем себя. До въезда в кооператив, мы и сами недавно были такими. И я, и особенно Юра. Да и вообще, он, романтик и лирик, был нам очень близок, был «наш». И в Слове был очень свеж и ясен, как хрусткий снег на полях. В общем -  талантлив он был от Бога!  Ну, а в шумной, пульсирующей столице он был чужаком, инородцем. В потертых ботинках, простуженный, и расхристанный, он был сиротлив,  неприкаян. Да и с женщинами, с любовью все как-то не складывалось. Мы умоляли его не пить, защитить наконец диплом. Не метаться из ВГИКа - в лит.институт и обратно. А заниматься, писать курсовые, сдавать экзамены. Ведь это редкость, необычайность! Его ведь приняли сразу два вуза. И общежитие дали. И первая книжка стихов намечалась. И выступления были уже на публике, на заводах и в клубах. С Николаем Рубцовым с другими поэтами. Порой даже платные. Вот его  зарисовка тех лет: «Народу видимо-невидимо! Собранье, выступленье и… Я спать ложусь на стол президиума. Под скатертью стихи мои… Уборщице не нужен ордер. Мне в клубе ночевать – не жить. И голова моя, как орден,  на красном бархате лежит. Бильярд в углу…Шары железные… сверкают звездами…Я сплю. И снятся мне сады окрестные; и снится: я тебя люблю».
                Он пытался остепениться, как-то наладить свой быт, свою московскую жизнь. Пробовал «завязать». Вынырнув из окололитературной круговерти, часто оставался у нас ночевать. По утру на бумажных салфетках я находила обрывки стихов, написанных  небрежным, легким почерком - его ночные бдения – а в пепельнице -  кучу окурков. «Прима» или «Прибой». Докуренные до обжигания пальцев, «донельзя». Иногда - оставленные на столе записочки, вроде: «Я излечен, благодарен  и, опухший как татарин, ухожу на мастерство не будивши никого.  А. Т.» Вот еще сохраненное мной - на бумажной полуистлевшей салфетке: «Я не уснул вчера пока не дочитал Рекемчука (Я дала ему почитать на ночь книгу А.Рекемчука «Скудный материк») хоть от усталости был бел: А Саша твой хорош и смел, диван же – мягок и упруг. Спасибо за него, мой друг. Мы с Юрою уходим вскоре, навстречу Северной Авроре. Скорей вставай, надень халат, чтоб миру свой явить талант…»
             Однажды Толя признался, что начал писать поэму («дипломную»). Тогда  «лирикой» защититься было нельзя, надо было выдавать «чего-то железного». Как говаривали авторы - впереди в книге ставили  «паровозики», а уж потом  веселуху.   Но и «железное»  получалось у Толи  трепетным и душевным. Поскольку слова «Родина» или  «патриот» были для него  не пустым звуком, а личностным, кровным, пульсирующим. И тут никакая богема или диссиденство не могли его сбить…
               Из несостоявшейся поэмы я запомнила лишь отдельные строки:  «…И зацветают мхом ворота, потом сугробов полон двор, в России вечно ждут кого-то и не дождутся до сих пор… Кто он, солдат давно забывший? Иль сын, не помнящий родства?.. Но все ж под крышею прогнившей надежда вечная жива…»  И вот  Толя, что б продолжить поэму, (чтоб не «сорваться»), попросил поселить его на время  в Юриной полуподвальной мастерской, на улице Короленко, 8, куда, кстати, заглядывал и Шукшин. (О встречах с ним я написала  рассказ  «Голубочек мой ясный»).  Это была обычная по тем временам темная и убогая подвальная мастерская. Такие (за выселеньем в хрущевские времена жильцов из подвалов)  МОСХ давал в аренду своим молодым художникам. Без телефона, на окнах – решетки, за ними весь день снуют ноги прохожих, промятый диван, мольберт, кисти, запах масляных красок, на стеллажах, сколоченных Юриными руками, подрамники и холсты. (После большого дождя могут тапочки плавать по полу). Зато, по стенам, на старых обоях с разводами – Юрина чудо-живопись, этюды,  пейзажи: Валдай, Урал,  Вологда, Кострома. Они были  как  окна,  настежь  распахнутые в Россию. Ну и удобства там были, конечно  -  туалет с вечно текущей раковиной, электричество. А чтоб соблазна поэту не было побежать за бутылкой  – Толя просил запереть его снаружи на ключ. Клялся, что через каждые два-три дня будет выдавать по главе.  «Можете придти, проверить».

 С  Преображенки  на улицу Короленко (из дома в мастерскую - две трамвайные остановки, через Яузский мост) мы провожали его торжественно. В одиноко гремящем в ночи вагоне.  Как новобрачного - к новой жизни. Взяли свежие простыни, свежие полотенца. Блок сигарет. Набили ему едой старенький холодильник. Посуда там всяческая была. И, распрощавшись, радостные, ушли. Заперев поэта, как и просил, снаружи на ключ.
               Однако  беспокоиться о нашем отшельнике мы стали сразу же. Оба дня настроение было не весеннее, не пасхальное. У меня все валилось из рук,  и все разговоры сводились только к нему. «Как ему пишется?.. Как он там без горячего? Ведь – лодырь же, не сварит же ничего».  И вот в положенный срок Юра, вернувшись с работы с «Мосфильма», (где на очередном фильме  он был  художником-постановщиком), пошел его навещать. По пути накупив, конечно, сосисок и всякой снеди. Я, ожидаючи,  разумеется, вся извелась. А муж вскоре вернулся  в недоумении. Говорит: «Бумаги исчерканной - ворох... Сам спит... И по-моему пьяненький.»  Я так и села: «Как пьяненький!?» Он только руками развел.  Я убито спросила: «У тебя, может, там заначка была?» Юра только взглянул на меня с укоризной. Такого, и правда, за ним  не водилось…   Ну, подождали еще денек, а потом  отправились к Толе уж вместе. «Принимать» поэму. Дело было как раз перед майскими, в погожее воскресение, в  солнечный припекающий полдень.
              Картина, которую мы увидели, подойдя к кирпичному старому дому достойна особого описания. Оба наших полуподвальных окна  были распахнуты. Из одного - от весеннего  ветра радостно вырывались шторки. Как крылья бабочки, они празднично вспархивали из-под земли. У другого, опустив ноги в предоконную яму, сидели  на асфальте в кепочках два местных дружка-мужичка, два небритых таких, симпатичных  пьяньчужки. Между ними на  тротуаре  на белых салфетках аккуратно так, на тарелочках  – розовели сосиски и прочая закусь из холодильника. Стояли стопки с золотою каемочкой, а в центре торжественно высилась початая поллитра. Внизу за решеткой меж прутьев  светилось лицо  третьего  друга - с челкой на лбу. Оно было счастливо от взаимного понимания и полноты  гармонии…Поэта  слушали!.. И - уважали!.. И Поэт, подняв  рюмку  к коленям друзей, вдохновенно, по-маяковски возносил из утробы земли к ногам прохожих чуть хрипловатый голос: «Поворотный круг – ты сплетенье рук… Наших встреч-разлук поворотный круг… Ты мне враг иль друг, поворотный круг?!.»
            Сперва я оторопела, потом хотела  кинуться, но Юра сразу сдержал, вскинув палец к губам.  Я с удивлением  взглянула ему в глаза –  Юра улыбался. Спокойно так и лукаво. Потом осторожно пошел  к окну. Присел рядом на корточки. «Старички… Может мне  плеснете?.. – и взял стопочку. - Праздник все-таки… Христос воскрес…» 
             …  Лет через пять, так и не получив диплома, ни вгиковского ни, кажется, литинститутского,  Третьяков навсегда уезжал в Сибирь. В свой заснеженный  Минусинск. Потом – в Красноярск. «Как долго я дома не был. Мотался по всей Руси…Зеленые звезды в небе, как огоньки такси».  Зашел и к нам попрощаться. Но не застал меня дома, только Юру и дочку. Однако уходя, бросил все-таки для меня в почтовый ящик конверт с  фотографией… Вот смотрю на нее, пожелтевшую. Для Толи очень уж  необычная. Постановочная. Похоже, что специально снятая. На ней он   снисходительно  важен, даже вальяжен.  Челка пострижена и приглажена. А главное –  поэт в галстуке,  с «хемингуэевской» трубкой в зубах, каким  сроду и не был. Я вообразила, чего ему это стоило.  Как докурив у дверей фото-ателье он смущенно туда вошел.  Как порывшись в карманах -  платил, как прятал туда же квитанцию. Как пятерней причесывался у зеркала, приглаживался, одергивался. Потом под резким светом   ламп маленький еврей-фотограф, вскинув руку, скомандовал: «Внимание!.. Снимаю!.. Не моргать!..» И щелкнул затвором…
                На обороте фотографии - зеленой шариковой ручкой аккуратно (хоть на ходу в подъезде) написано: «Ирина, верь взойдет она – моя печальная луна. А звезды будут все – тебе. Моей звезде, моей судьбе. 1970 г. январь».
         …Ну, а потом… Потом, много лет спустя, будучи в Москве проездом, из Красноярска, он сидя у меня уже на другой кухне и в другом доме, подарил  свой новый  сборничек - «День сквозь деревья», и написал на титуле: «И снова мне словно за двадцать… И снова знакомлюсь с судьбой – мне рано с тобой расставаться – мне поздно встречаться с тобой. 1985, декабрь. » За окном опять был   декабрь. Ясный Московский декабрь. И  птицы в заснеженном парке.  Он так любил снег.



                  х   х   х



25 апреля 2008. Красноярск.

     Ирочка! У меня целых три побудительных причины  «нагрянуть» к тебе "в почту" с посланием. Во—первых поздравить тебя с гос.орденом, «Дружба", во—вторых, что на телеэкране ты просто великолепна, в-третьих, выход сборника. Между тем, и у меня есть возможность общения через Интернет busji@rambler.ru
   Р.s. Ваш с Юрой настенный перекидной календарь я решил сделать вашим и моим Временем — буду пользоваться до последнего, как Чапаев ….. от трехдюймовки!
Целую и обнимаю !  А.Третьяков      


  Третьяков Анатолий Иванович

 Дорогая Ирина Евгеньевна!

 С Новым годом, родная, тебя
Поздравляю, полвека любя.
А желаю здоровья, конечно,
Красота твоя пусть будет вечной.
Тут залогом — Картины Юры.
Лучшей мог ли найти он натуры?!
И в квартире  моей,  как алтарь,
Ю.Ракши на стене календарь.

А еще от Анжелы привет.
Для письма больше места и нет.

         Целую Толя, Анжела.


 Красноярск. 2010

        Здравствуй, Ириночка! Как хорошо, что ты позвонила. Мне, признаться, общенья ни с кем не хочется. Слишком нелеп был уход Анжелы. Да и подсознание не враз отпускает. Конечно. Я не хотел бы впадать в беспамятство… Но иной раз неплохо бы и отдохнуть. Амнезия не лучший выход. У тебя после смерти Юры тоже вряд ли были веселые мысли. Но ты всегда  окружена друзьями. Правда, они не всегда настоящие… Но попадаются и такие.
   У меня  теперь поселилась моя Арина Радионовна. Слава Богу, что ей только 54 года! Главное, а это может самое главное! — я не впал в запой. Писать ни о чем не могу. Начинается такая тоска. Вот тебе написал шутливое. Жаль, что шутка вышла грубоватой.Прости. Но …  уже не переделать.

        ИРИНЕ РАКШЕ  ( интимное)

Мне о тебе не надо  слов -
Давно сказал их  М.Светлов.
И нежной страстию дыша,
Богиней сделал Ю.Ракша.
На Вашей шее был готов
Повеситься  А.Третьяков.
Теперь доволен я вполне,
Что места не хватило мне…
Был Ваш покорнейший слуга,
Но не хотел носить рога!

     Еще раз прости мою брутальность. Очень хотел послать фотографии, но получилось очень плохо. Надеюсь на следующий раз. Обнимаю тебя и целую! С новым годом и Рождеством Христовым! Вечный твой поклонник — А.Третьяков.    2010.





e-mail:  irinaraksha@mail.ru


Рецензии
Удивительные рассказы вы пишите Ирина Евгеньевна, просто, душевно, герои которых, творческие люди. Не приукрашиваете их, показывая их такими какие они были, есть на самом деле, но объединенных единым творческим началом. Не разу не встречался с творчеством поэта Анатолия Третьякова. Почитал, благодарю за новое знакомство. Прочитал, что Вы были знакомы с Василием Макаровичем Шукшиным. Впервые его увидел на экране нашего клуба в фильме "два Федора", Никогда не забуду его глаза, смотрящего на убегающего на вокзале молодого Федора. Тогда в детстве его глубокий, проникновенный взгляд, раскрывающий необыкновенно большое сердце Василия Макаровича, запали мне в душу. Просмотр фильма совпал, со смертью моего отца. Тогда мне было всего девять -десять лет. Я глубоко переживал его смерть. Смотря на Федора на экране, мне казалось, что с экрана смотрит на меня мой отец, так удивительно был похож он на отца. Этот взгляд отца я запомнил, когда он смотрел на меня вдень моего рождения, за день своей смерти. Тогда я решил, что стану артистом, как герой фильма. Я тогда еще не знал, что старшего Федора играл Василий Макарович. Актером театра я конечно стал, проработал четыре года, но судьба навсегда вырвала меня из театра. Как я понял, это было единственное место, где бы мог себя реализовать, но не всегда бывает так как мы хотим этого. Я долгие годы искал свое предназначение, нашел себя в журналистике, но полного удовлетворения и гармонии своей душе, в этой профессии, не находил.
Если у Вас, что-то есть о творчестве Василия Макаровича, особенно его работа над фильмом "Два Федора", подскажите, где можно почитать, буду очень признателен.
С уважением, к Вам и Вашему творчеству, Аркадий.

Аркадий Шакшин   13.12.2017 00:13     Заявить о нарушении
Уважаемый Аркадий, Спасибо за письмо, за откровения...А про Шукшина можно прочесть мой рассказ "Голубочек мой ясный". Вдруг придётся по душе.
Поздравляю Вас и Вашу семью с наступающими Рождественскими и Новогодними праздниками.
Здоровья Вам и любви близких. Вы человек такой настоящий, такой хороший.
С поклоном. И.Р.

Ирина Ракша   13.12.2017 03:20   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.