Ленин. самолёт. девушка

Андрей Гоголев
Андрей Гоголев.



ЛЕНИН. САМОЛЁТ. ДЕВУШКА.

РОССИЙСКОЕ ГОСУДАРСТВЕННОЕ ЕВАНГЕЛИЕ.


роман.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

;

Красота, говорят мудрые, требует жертв, но такие мудрецы часто умалчивают о том, каких лишений требует безобразие. Мой добрый знакомый, о котором скоро пойдёт речь знает об этом как никто другой.

Мир наполнен случайностями. Если разобраться, случайность, вещь несложная, это всего-то, то, что мы не ждём, то, о чём мы не мыслим, о чём не способны помыслить за минуту до происшествия. Часто случается так, что разбираться никто не хочет и тут начинается: то старухи вываливаются из окон, то президентом страны становится осьминог, а то и сам  превращаешься в насекомое. Одни случайности очень приятны, как бывает приятен первый запах черёмухи, другие горькие, как горько бывает сломать что-нибудь чужое, доверенное тебе на время. Одни случайности приводят нас к умным, другие к удивительным, третьи к любимым и только оглядываясь назад можно увидеть, насколько гармонично рифмуется одна случайность к другой и каждая из них ведёт к Настоящему моменту, самому прекрасному, и по правде сказать, единственному из тех, какие можно почувствовать.

Бывают люди, которые похожи на резиновый мяч, туго накачанный умом и разумом, и случайности, как веселящиеся дети играют таким мячом в картошку или футбол. Один из таких Вова Ульянов, мой друг. Имя многообещающее, но на самом деле революцией от него будет пахнуть только в том случае, если под таким названием выпустят дешёвый одеколон или портвейн образца знаменитых трёх топоров.  Вова, сколько я его знаю, всегда работал то сторожем, то охранником, и всегда на эти должности его пристраивал отец, важный чиновник в погонах.

Я познакомился с Вовой при странных обстоятельствах, но об этом я ещё расскажу.

Его рукописи и распечатки переписок из социальных сетей были в ужасном, разрозненном виде, и я приложил немало усилий к тому, чтобы их отредактировать и привести их в порядок. По целому ряду причин сам Вова не может сделать этого.   

Редактируя его записи, я сталкивался с некоторыми проблемами, и иногда приходилось пояснять, что произошло, что называется, своими словами. Я старался делать это как можно меньше. Всё, что написано в этой книге, технически, выполнил я, и поэтому, когда я пишу «я понял», «я  подумал», «я ощутил», читателю следует понимать, что я передал запись Вовы таким образом, чтобы было ясно любому из нас, что и как произошло. Не следует заострять на этом внимание, думаю, интереснее будет читать так, будто все истории написаны от первого лица.

Как человек, обитающий рядом с литературой, я замечу только то, что Вова придумывал подробности, возможно, даже врал в деталях, но суть вещей он передаёт верно, иногда с ужасающей искренностью. Говорю об этом, потому как знаю, как трудно дословно пересказывать диалоги, или вспоминать цвет какого-нибудь ненужного автомобиля. Однако, это не фантастика и не дневники, не мемуары  и не притчи, а реальные записи настоящего человека.

Я многое не сказал о нём.   



II


;
Эту историю я рассказываю не первый раз.
Несколько раз я читал её моим случайным спутникам в поездах, с листов, на которых  кое-что для себя художественно обозначал, несколько раз на службе в охране, несколько раз друзьям, пару-тройку раз случайным и неслучайным собутыльникам. Потом листы потерялись, и я держал все сюжеты в голове. Это было похоже на завязывание и распутывание узелков, я не виноват в том, как распорядилась жизнь, я только рассказывал, как она это сделала. Рассказы мои были долгими, но для дорожного и алкогольного быта в мирное время они были идеальны.
Должен предупредить читателя о том, что я привык к искривлённым скептицизмом лицам, привык, что полушёпотом честные люди говорят, что это полный бред, а некоторые поддакивают до победного и стараются поскорее удалиться от меня. Бывали случаи, что люди трезвели, слушая мой рассказ, и немедленно уходили с попойки, так меня и не дослушав.
Если говорить кратко: по службе столкнулся с работником свободы, служба перетекла в дружбу, а дружба…   
...кратко здесь никак не получится.
Моя фамилия Ульянов. Зовут меня Вова. Угадайте, как меня называли в школе? Правильно. Вдобавок ко всему картавость и, как впоследствии обнаружилось, склонность к облысению. В школьные годы носить имя Ленина не нравилось, а потом я свыкся, и когда пришла пора завести себе сетевой ник, а было время, когда было модно выдумывать нечто оригинальное, то я был на высоте. Особенно среди тех, кто знал моё настоящее имя.
Да, меня называют Ленин. Но рассказ, не обо мне.
Её звали Wedma. У неё был такой ник. После, я узнал, что это не отчаянная женская самоассоциация для того, чтобы соответствовать какому-то жуткому образу, а просто сообщение о том из какой она организации: we "d. m. associated ". Что это за организация я до сих пор не разобрался, и простите, что утомляю, я не писатель, а всего-то бывший сторож заводского склада.
Я полюбил эту Ведьму. Первый раз мы встретились в Казани. Случайно. То есть, я тогда так думал. Я проходил там трёхдневное обучение, семинары от предприятия, которое мы тогда охраняли, а она, ведьма, вела наши занятия. Слушать было интересно, во всяком случае, лучше, чем по ночам посменно пялиться в мониторы, и каждые два часа обходить доверенную территорию.
На семинаре нас было человек пятьдесят. Мужики разного возраста, некоторые ходили на занятия в форме, некоторые без. Учились с нами и такие кавалеры, которые были уже при медалях и с памятными кортиками, и вот из-за этих-то суженых-ряженых Анна Дмитриевна (это было паспортное имя Ведьмы), называла нас самураями, открыто на нас ругалась, за совсем не военную дисциплину. Мы, между собой, называли её Анкой-пулемётчицей,  за её энергичную манеру говорить.
Был забавный случай. Перед занятием, молодой парень с нашего семинара, в мятой зелёной форме без нашивок, какой-то полуалкоголик-охранник из какого-то забытого провинциального города, встал за кафедру, откуда обычно преподавала она, и сделал руками в воздухе так, как будто взял невидимый руль, и, воровато оглянувшись, не идёт ли она, начал изображать стрельбу из пулемёта разбросной очередью по всей аудитории. Парень был долговязый, неуклюжий и узловатый, и поэтому, глядя на его театр, хохотали все, до исступлённого повизгивания и похрюкивания. Полсотни глоток искренне ржали лошадьми, и такая реакция публики только задорила этого Дон-Кихота, и его движения за тумбой кафедры приобретали уже сексуальный характер. Он так же неуклюже двигал тазом, жутко смешно облизывал указательный палец и возил им по воздуху, где, судя по его сценографии должен быть могучий, и раскалённый от долгой стрельбы ствол пулемёта. Представление длилось минуты три, и две из них застала Анна Дмитриевна. Она стояла за спиной самодеятельного актёра и с саркастическим интересом наблюдала вакханалию. (Смех усилился в тот момент, когда она вошла, а он, бедолага, присвоил лавры себе.) Кончилось тем, что наш секс-символ обернулся на мерные хлопки: это хлопала в ладоши Анна Дмитриевна. Вместо лица у парня образовалось красное знамя с двумя горящими стыдом голубыми прострелинами. Он быстро сел и началось занятие.
Когда занятие закончилось и случилось так, что в кабинете задержались я и этот артист, он сказал мне, отчего-то шёпотом — «Не баба, а Сталин!»

III
Я не мог ни о чём думать после каждой встречи с ней. Она знала кто я, знала все мои гражданские данные, потому что мы сдавали руководителям семинара все документы, а я про неё знал только имя, ник и то, что она доцент какой-то кафедры в Москве. В тот раз мы почти не поговорили и только однажды, когда я глубоко о чём-то замечтался в коридоре с фотографиями преподавателей на стенах, я не заметил, как оказался перед её изображением с надписью внизу тонкой деревянной рамки "доцент Анна Дмитриевна Преображенская". В момент моего созерцания, она, уже настоящая, шла мимо с большой папкой бумаг.
— Вы во мне дыру протрёте, Владимир, — сказала она так холодно и резко, будто выплеснула на меня ведро ледяной воды, — вы итоговую работу сдали?
Я только кивал. Она ушла, я вдохнул и понял, что не дышал, пока она была рядом. Не дышал от того, что в столовой ко второму давали лук. У меня закружилась голова и я прикинул, что не дышал около минуты, выходит, чувствовал чем-то, что она рядом. В искривляющемся от недавней нехватки воздуха пространстве, удалялась от меня она, и звук от её каблуков с небольшим опозданием долетал до меня, плескал в стены и двери, отлетал звонкими брызгами от высоких университетских окон и эхом снова бил по каким-то давно забытым молоточкам в моей голове.
— Ве-е-едьма, — с луковым амбре выдохнул я, приведя свой беспокойный горизонт в порядок, повернулся и тут же снова увидел её глаза, дёрнулся, как ударенный током, и, когда понял, что это её фотография, уже сидел на полу, потому что глупо запнулся одной ногой о другую. Ребята с нашего семинара вырулили из-за угла, как на зло, и один из них протянул мне свою зелёную камуфляжную руку.
— Никак Вован отметил уже, смотрю, — сказал сержант с фамилией Коршун, которому и принадлежала эта рука помощи.
— Я ваще чуть-чуть, — ответил я, немедленно притворившись чуть поддатым.
— Ну-ну, — сказал Коршун, — от тебя несёт за два кэмэ, — ты аккуратнее, пулеметчица засечёт и гавна тебе на лампасы, а не сертификат обучения.
Коршун всегда выражался художественно.


IV
Vova_Lenin: ты из тех, кто считает, что мужчина должен сделать первый шаг?
Wedma: ты в своём уме, старичок?
Vova_Lenin: ответь на вопрос
Wedma: ты что подкатываешь ко мне? ты уже сделал свой шаг, самурай
Vova_Lenin: почему ты издеваешься, то я старичок, то я самурай, ты же так не говоришь с нами на обучении. по крайней мере не всегда
Wedma: по настроению
Vova_Lenin: то есть ты нас оскорбляешь по своему усмотрению, мы для тебя стадо баранов, почему ты так?
Wedma: скорее свиней. что-то ты слишком разговорчив для военного. ты в армии-то был?
Vova_Lenin: не был. пока не был. а говорю я это от того, что ты ведёшь себя некрасиво с офицерами
Wedma: тебя папаша пристроил работать, я читала характеристики, отправляет учиться, чего тебе не сидится в своём кирове.
Vova_Lenin: В Ижевске
Wedma: один хрен
Vova_Lenin: ты оскорбляешь мой город
Wedma: патриот)))))
Vova_Lenin: нет, просто ты переходишь границы
Wedma: ну, что ты зудишь мне, пограничник, что ты пристал?
Vova_Lenin: я когда увидел тебя все сразу понял.
Wedma: чего понял-то. что не карамелька вас ждёт, а злая училка?))))
Vova_Lenin: нет
Wedma: ?
Vova_Lenin: !
Wedma: ?
;Vova_Lenin:!
Wedma: ???????
;Vova_Lenin: я люблю тебя, дура
Wedma:так.
Wedma: давай встретимся.

V
Я ликовал. Мне перестали сниться кошмары. Когда по ночам находишься на нудной службе, а спишь чаще всего днём, после двух-трёх месяцев такой посменной пытки кроме кошмаров не снится ничего. То полумертвые собаки в отцовском доме, то пауки лезут из моего собственного рта, то двое каких-то лилипутов начинают выяснять отношения между собой, отрывая конечности от меня, и такие сны шли мучительным трек-листом, но вот в один момент всё прекратилось. Она ехала ко мне. То есть в Ижевске у неё были дела, но ночевать она собиралась у меня, а не в гостинице. Это радовало. Что-то вскипало во мне, воротило меня, и я не мог собрать мысли в кучу. Нужно было прибрать в квартире, привести в порядок себя, помыться, побриться, ко дню её приезда научиться что-нибудь готовить, научиться правильно говорить, многое, многое, но ничего не делалось, невозможно было определить с чего начать. Было так, будто по мне гуляет ветер и быстро вертит крестики внутренних мельниц, но жернова раскололись кошмарами, зерна не стало из-за собачьей работы в которую ушли все силы и от моей души осталась только скупая картина разорённой деревни. Такой Вова Ульянов явно не понравился бы Анне Дмитриевне, не то что Надежде Константиновне. Нужно было работать над собой. У меня было три дня.
Подробно описывать мои мытарства и выклянчивание отгулов у начальства, также как и хитрые рокировки рабочим временем с моими сменщиками я не буду. Всё удалось. Расскажу только случай, который запомнился мне на всю жизнь, случившийся за две мои рабочие смены до дня  приезда Анны. Кошмары, как я уже говорил, прекратились, но явь продолжала удивлять ужасами собственного производства.
На наш склад постоянно завозили разное барахло. Предприниматели за копейки или алкоголь арендовали у завхоза угол и размещали тут всё что хотели:  тут и мебель, какие-то доски, мешки непонятно с чем, газовые баллоны неизвестного предназначения, велосипедные колёса, детские игрушки, надувные матрасы, один из братков парковал у нас бульдозер, в общем, чудовищный ассортимент.
Я спокойно вернулся с обхода в свою будку с надписью КПП, поставил чайник, а пока он не закипал, полагалось выключать в будке свет, чтобы не вылетели пробки. Так и сделал. Была ночь, я подошел к окну, выходящему на территорию открытого склада, где бардак был свален в груды у забора. И тут я увидел то, от чего у меня внутри всё застыло. Чайник, революционно пробурчав кипятком, щелкнул, и я остался в ужасающей тишине наблюдать плывущие по небу матрасы. Один за другим надутые прямоугольники уносило ветром за забор, где на фоне освещённой парой фонарей хрущёвки метались какие-то две длинные палки, видимо, матрасы там ловили и опускали на землю. Понимание происходящего дошло до меня быстро, и я довольно оперативно отледенел. Воруют. Я пошёл не спеша, не включая нигде свет, не издавая лишних звуков, прямо к предполагаемой точке взлёта этих, ковров-самолётов. Было, правда красиво: матрасы взлетали по особенной изящной и волнительной траектории, едва не цепляясь за колючую проволоку, один угол всегда был вверху и это было похоже на летящие какому-то крупногабаритному адресату чёрные письма. Матрасы летели ровно, видимо, погода была лётной даже для них. Скоро я дошёл до источника этого чудесного авиашоу: на мотке рубероида сидел ободранный мальчишка лет двенадцати и через шланг надувал матрасы гелием из баллона, который заботливо был притащен сюда днём кем-то из взрослых.
— Эй!
— Дяденька, не бейте, мне они сказали воровать, я не хотел, дяденька, они заставили. — он картавил и слово «воровать» делалось очень атмосферным. Я спокойно подошёл к нему. Он не убежал, не привстал, а только вжал голову в плечи и округлил глаза от страха, что буду бить. Я разглядел на его белом лице следы побоев, по опыту знаю, что это человеческой рукой его били, похоже, что били действительно те, кто заставил воровать. Мальчик не выпускал наполовину надутый матрас из рук, и  рядом с ним шипела небольшая змея шланга, выходящая из-под вентиля на баллоне.
— Мелкий! Ну ты чё там, ээ! — с эхом донеслось из-за забора.
Я увидел, что удочки, мелькавшие за колючкой, во дворах, начали опускаться. Их явно держали руки тех, кто кричал. 
— Дяденька, они убить меня угрожали, меня Рома зовут, меня тут все знают, дяденька. — снова выдавил из себя ребёнок, и я подумал, что, может его так научили говорить, очень уж советское это обращение мальчика к грозному мужчине – дяденька. 
— Ладно, мелкий, не ссы, договорились пацаны твои, что все нормально будет, не трону тебя, чё. Солдат ребёнка не обидит. Давай, надувай резче, воздухоплаватель.
Я увидел, что мальчик успел заплакать от волнения, и сейчас он улыбается. Я вовремя дал ему понять, что всё в порядке, причём на том языке, на котором, он, вероятно, привык общаться со взрослыми. Я отошёл так же не спеша, как появился, чтобы у мальчика не было никаких подозрений, и матрас, потрескав складками, снова взмыл в воздух. Теперь я увидел процесс вблизи: мальчик немного подталкивал матрасы, чтобы те долетали до забора, и как раз успевали перелететь через колючку. Краем глаза я заметил, что матрас был пущен неверно, как-то кривовато и, наверное, он напорется на шипы проволоки, не долетев до пункта Б. Так и случилось. Матрас застыл в воздухе, нижним уголком задел один из шипов и медленно упал чёрной тенью на проволоку.
— Косорукий! — крикнули за стеной.
Я посмотрел на мелкого. Мальчик виновато, с улыбкой, развёл руками. Следующий самолёт шел на волю уже в штатном режиме.

VI
Я сделал всё по инструкции, кроме одного. Ромку я до конца смены спрятал у себя в будке. Воров этих, конечно же, задержали. Приехали менты, долго смеялись над способом украсть «изделие матрац пляжный  Волна-621». Двадцать восемь штук. Двадцать семь, если не считать ту тень на заборе с виляющими от ветра углами, за матрас.  Составили смешной протокол, в котором были слова о том, что «с целью хищения были использованы силы Архимеда». Менты знали про Архимеда. Ай, да менты. Я им рассказал что видел, сказал, что пацан убежал. Менты уехали довольными.
Вставало утро. Ромка сидел тихо, разглядывал книжку, которую я принёс почитать на смену. Лев Толстой «Воскресение».  Я узнал себя. В детстве я убегал от реальности в книги, а реальность крепкими отцовскими руками вырывала страницы жизни, и переплёт потрескивал клеем, как еловый костёр.
Мальчик закрыл книгу и мы проговорили с ним до прихода сменщика. Разговаривали про книги. Ромка говорил, что читал только сказки.
Дядь Вов, а у вас есть любимая?
Долю секунды я соображал, и только потом понял, что парень говорит о сказке, а не о девушке.
Я помотал головой.
А у меня есть. Рассказать?
Расскажи.
Мальчик рассказывал криво,  искренне, где-то запинался, путался, что-то додумывал, однако понять сюжет было легко, как и во всех сказках. Эту самую сказку я хочу пересказать здесь.
В одной деревне жила пастушка Хельга. Она была самой красивой из всех девушек этой деревни. Люди в этой деревне жили тем, что устраивали ярмарки и меняли сыр и молоко на то, что приносили купцы из других краёв. Эти купцы скупали весь сыр у Хельги и каждый купец предлагал ей уехать. Но Хельга была влюблена. В рыцаря по имени Больдемар. Рыцарь этот слыл дураком и всерьёз его никто не принимал. Он просто охранял их деревню, а когда войны нет, человек в броне и с оружием смотрится не гармонично, а то и вовсе смешно. Хельга никому не говорила, что любит Больдемара, потому как боялась, что над ней будут смеяться. Купцам она отказывала всегда, и хранила себя до той поры, пока не случилось то, что обычно бывает в сказках про девушек и рыцарей. Хельгу украл дракон. Украл, когда Хельга несла крынку молока домой. Как все сказочные драконы, этот, жил в пещере, в которую никому не было входа, даже тогда, когда самого дракона там не было. Ядовитые испарения валили на землю всех, кто желал сразиться с драконом. Дракон бросил Хельгу в пещеру, умирать в ядовитых лужах. Нетрудно догадаться, кто пошёл её спасать. Больдемар снял с себя всю броню, оставил лошадь и отправился к пещере. Деревенские говорили что он полный дурак. Их волнения можно понять: неизвестная сила украла Хельгу, гарант их успеха на ярмарках, единственную привлекательную девушку деревни, и теперь единственный представитель воинства снимает латы и собирается погибнуть у входа в пещеру, как все, кто задумывал сразиться с драконом. На выходе из деревни Больдемар встретил старуху, которая дала ему кувшин с молоком и длинную белую тряпку, сказала, что это будет ему бронёй, куда лучшей, чем железо. Больдемар пришёл к пещере, голова его закружилась  от ядовитого запаха, захотелось пить и тот отпил молока из кувшина, который взял у старухи. Тут он заметил, что чувствует себя намного лучше, но скоро голова закружилась снова. Тогда он отпил ещё молока и всё понял. Молоко это противоядие. Тогда Больдемар развернул старухину тряпку, облил её молоком и обмотал себе этой тряпкой лицо. Рядом с пещерой он заметил кожу дракона, которую тот, видимо недавно сбросил. Больдемар надел её и теперь он мог спокойно ходить по ядовитым лужам. Тогда он зашёл в пещеру и убил дракона. Хельга спаслась в пещере используя то же самое молочное противоядие, что и Больдемар. Они вернулись в деревню и стали мужем и женой. Больше никто не считал рыцаря Больдемара дураком.
Всё? — спросил я.
Всё. — ответил Ромка и погрустнел, от того, что, чувствовал свой рассказ бессвязным.
Мы помолчали. Белый электрический чайник выпустил пахнущего водопроводной хлоркой горячего джинна, щёлкнул механизмом и отключился. 
Ромка, а почему у тебя именно эта сказка любимая? — Спросил я, указывая на кружку, попутно с вопросом предложив  чай.
Не знаю, мне рыцарь нравится. Меня вот тоже все дураком называют. — Ответил Ромка и мотнул головой, отказавшись от чая.
Понятно. А что, ты думаешь, только рыцарь может победить дракона?
Дядя Вова, вы что сказку не слушали?
Слушал.
Дракона можно победить только драконом, для этого же он надевал кожу... а внутри дракона надо остаться собой, он же молоком обмотался для этого, разве нет?



VII
Когда начинаешь писать о женщине, пишешь всегда не о ней — либо о том, как ты её  любишь, либо о том, как ты её ненавидишь, то есть, в основном, о себе. Что ж, расскажу о себе.
С детства я читал много книг. Во многих из них, главным героем был особенный мужчина, в ходе повествования которому надлежало познакомиться с особенной женщиной. Если бы моя жизнь была книгой, то именно сейчас в ней начала бы завязываться линия женщины, безжалостной и прекрасной, то есть такой, какая женщина на самом деле есть, просто все остальные состояния женщины — дифракция одного потока этого прекрасного и безжалостного света.
Из-за глупой неуверенности в себе, которую так тщательно взращивал во мне отец, я всегда боялся красоты. Боялся красиво одеться, боялся красивых женщин, боялся красивых зданий, красивых автомобилей, в общем, всего что красиво. Запретный плод наливался сладостью и наставали моменты, когда я находился во власти красоты и ничего не мог с собой поделать. Это случалось редко и, в основном это касалось красивых книг, а теперь я влюбился, террористический акт красоты случился со мной из-за женщины.
Я судорожно ждал её приезда, ругал себя за то, что взял так много выходных: сорок восемь часов я должен был провести без работы, без определённого занятия. Смысла упрашивать сменщика поменяться обратно, не было, он уже сдвинул всю свою жизнь на сутки ради моих любовных приключений, и вряд ли бы согласился двигать её обратно из-за них же, окаянных. Я ходил по городу, что называется, вхолостую. Мысли об Анне стучали во мне,  и, когда мне пришло на ум это сравнение, я отчетливо услышал, будто что-то необычайно громкое произносило каким-то летучим звоном металла её имя. Анна…Анна… Анна.. Оно звучало ударами и я чувствовал дрожь под ногами от того, что это звучит. На секунду я подумал, что окончательно сошёл с ума, что выдумал себе Анну, и себя заодно, что не было никогда семинара в Казани, а до этого не случилось нашего знакомства с ней, и не могло случиться, за неимением её самой. Мысль, в ту же секунду, подтвердилась крайней и невероятной странностью совпадения знакомства в сети и на семинаре. Совпадение, достойное сумасшествия. Мысли летели мгновенно, но, не долетев до центра паники, вдруг ударились об упрямый, бетонный факт: рядом на стройке огромный автоматический молот забивал сваи. Он и был тем, кто так отчаянно кричал её имя. То есть молот выстукивал что-то своё, а её именем этот стук становился уже во мне. Потом мне часто снился и грезился этот звук.


VIII
Я жил на Пушкинской, в центре города, между гостиницей и филармонией. До тех пор пока весь мир не превратился в ожидание моей ведьмы, я и не замечал всего постсоветского уродства нашего двора.
Мне хотелось убрать мусор, в первую очередь, прогнивший насквозь гараж, в котором боялись ночевать даже самые аскетичные бомжи; молодёжь, возвращаясь из клубов, что называется, в изменённом состоянии сознания, всегда обходили этот смердящий объект стороной. Наш двор делался нехорошим не только потому, что в нём была такая помойка, скорее наоборот, эта помойка возникла сразу после того, как во дворе стали появляться хорошие люди. Рядом был супермаркет и в нём было достаточно недорогое пойло. Все центровые алкоголики стягивались в наш двор и рассаживались по краям бывшего фонтана, зарытого сразу после развала Союза. Примерно в восемь-девять вечера начинался этот  светский раут, до двенадцати было относительно тихо, а после, как в сказке, головы этих господ и дам, превращались в тыквы. Часто я слышал крики, вопли, стоны, звуки бьющихся об асфальт бутылок, и хорошо, если об асфальт. Часа в два приезжали ментовские луноходы, рассовывали по каютам надравшихся пиратов и к трём, наступал долгожданный штиль. Кажется, из-за этой только тишины и терпели нервные пенсионеры весь этот концерт по заявкам. Тишина была какой-то звенящей, лечебной, и чувствовалось, что уснуть в такой тишине означало наутро быть бодрым, и готовым на служебные подвиги. В голове даже вертелась теория о том, будто эти люди тратят свои весенние выходные на это — осознанно. То есть они, каким-то метафизическим образом притягивают в наш двор огромную, колоссальную энергию, ходят вокруг этого фонтана и, видимо, в нём копят эту неведомую силу. Потом наступает катарсис, действующих лиц забирает милиция,  и энергия, медленно и величественно, начинает расползаться светящимися благодатью удавами, по комнатам тех, кто не мог уснуть. Когда я почувствовал, что мне нужно встать и идти была именно такая тишина. Я встал и пошёл.
Весна. Хотелось писать стихи, но не было слов, которые могли бы дать человеку дышать этим воздухом. Хотелось чувствовать себя поэтом, вышедшим вот так, глубокой ночью, для вдохновения, для чего-то.. даже не для, а от того, что иначе нельзя. Хотелось самому стать этим весенним, майским, ночным воздухом и унестись с северным ветром к тому источнику всех моих образов, к причине того, что сейчас обыкновенного складского охранника разметает до размера Вселенной, что сейчас этот охранник настоящий поэт, гораздо более настоящий, чем призрак Александра Сергеевича в школьных классах литературы.
Я поднимался по Пушкинской, к площади. Ни души. По противоположной стороне бежала рыжая собачонка, я следил за ней взглядом и вдруг, собака взлетела в воздух. Меня неслабо передёрнуло, и я тут же заметил, что это не собака, а полиэтиленовый пакет несло по тротуару уличным сквозняком. Бывает же. Я вспомнил случай с молотом и сваями, понял, что если я не буду следить за здоровьем, мои полугаллюцинации превратятся в полноценные чудеса, тогда я стану чудаком и мне несказанно повезёт, если я буду начинаться именно с буквы, с которой начинался кубинский Команданте.
 «Вот и собака полетела» — припомнил я из Хармса. «Вот и дом полетел, вот и сад полетел, и я полетел. Эй, монахи, дом летит!» — завертелось в голове продолжение стихотворения. Добрался до площади. Сахарным светом сияло здание Правительства. Почему у них убирают, метут, а у нас, в пятистах метрах от них, слуг народа, стоит этот вонючий гараж? Уверен, что не одно заявление было отнесено в этот бисквитный домик именно по поводу жуткого запаха в нашем дворе.
От огромного рекламного экрана я повернул направо, и дальше шел без памяти, спускался до самой набережной. Большое счастье иногда забывать о себе, вообще о том, что ты кто-то, соединяться с тем, что ты созерцаешь, растворяться. Такое произошло со мной, и кристаллизовала мою растворенность только до боли знакомая надпись на жестяной будке «КПП». Однако. В беспамятстве и весне я дошёл до самой своей службы, где по всем табелям сейчас должен работать я, но работает Коля, сменщик. Ворота нашего склада были просто железной импровизацией на тему ворот с калиткой. Вверху, там, где створки ворот сходятся, импровизацию венчали две пятиконечные звезды, с сильно покорёженными верхними тремя лучами. Красная краска с них давно слезла, и две ржавые жестянки ещё сообщали разнообразным волхвам о том, что, скорее всего, спаситель придёт нескоро. Тем более на этот склад.
За воротами показался луч переносного фонаря. Этот фонарь я знаю как свои руки. Коля шел на осмотр. Было интересно наблюдать за человеком, который выполняет твою работу. Мысленно я перемещал себя на его место и отчётливо видел всё то, что предположительно должен видеть он. Вот я вижу длинные сосновые доски, сложенные в аккуратную стену, вот стоят под навесом какие-то бочки, на бочках плотно укрытые брезентом, мешки цемента. Цемент украл Коля. Какой-то жадный предприниматель не пожелал вручную грузить и считать мешки, когда нелегально размещал их у нас, вот Коля и взял процент за услугу. Между тем сам Коля уже светил мне в лицо через решётку ворот.
Вован, ты? Ты чё тут? Забыл что ли чего? — С каким-то братским волнением сказал Коля и такое его настроение ко мне, очень порадовало.
Ага, Коль, книжку забыл, в ней там пароль записан, мне просто срочно надо сейчас выйти в сеть, а пароль там кое-какой забыл, ну и короче… —  Задушевно завирался я.
Ты заходи, заходи, я думал ты уехал. — Сказал Коля, открывая мне калитку, которая была закрыта на кусок медной проволоки.
Да, я утром поеду.
Понятно, ну иди ищи там книжку свою, я на обход, закроешь потом, как уходить будешь. А это... Чаю хочешь?
Не, Коль, спасибо, не хочу, — сказал я и вспомнил, что последнее моё чаепитие на работе было прервано полётом надувных матрасов «Волна».
Волна не та... — Сказал Коля, и я прислушался сначала к очередному совпадению внутреннего и внешнего, а потом и к тому, что в глубине будки, свистел и безобразничал помехами, приёмник.
Сквозь помехи и свист ультра-коротких волн были различимы сигналы точного времени, шесть гудков, пять коротких и один длинный. Потом заиграла музыка.
Я сидел на кушетке сделанной из ящиков из под водки, сидел внутри нашей будки, с книгой Льва Толстого в руках и уже собирался уходить, но увидел на гвозде синюю ленту, брелок в виде футбольного мяча и ключи, которые хранились тут на тот случай если кому-то будет нужен бульдозер. Да, да. Бульдозер. Большой и жёлтый. Нерусского производства, и поэтому совершенно интуитивный в управлении. Мы частенько гоняли на нём по территории, для забавы. Катерпиллер стоял на нашем складе давно и не принадлежал никому с тех пор как пристрелили его хозяина, а хозяин, нужно сказать, был бандитом и когда ему нужно было кого-то напугать, он брал свою технику и просто сносил дом своего недоброжелателя. Как он поступал с теми, кто жил в домах квартирного типа я не догадываюсь. У меня лично, никогда не возникало желания быть его недоброжелателем.
Коль, я возьму катерпиллер?
На хрен он тебе?
Девушке хочу приятное сделать.
А.. блин, странный ты стал, ты чё влюбился?
Ну, типа того..
Ладно. Тебя заправить?
А у тебя есть?
Обижаешь. Я тут у одного козла слил. Он меня на два куска кинул! Вон бочки видишь?
У забора стоял ряд огромных канистр, построившихся как солдаты на парад.
Давай Коля, полный бак. Я в долгу не останусь.
Да ну, брат. Забирай так, сколько влезет. Воровано же.
Коля! Брат!
Слушай, да и вообще нужно утопить эту шнягу. Ты потом в пруд его кинь, в парке Кирова. Кирпичик на гашетку положи и айда. Надо чтоб менты его с нас списали как угнанный, а мы скажем, что не при делах, а то тут присматриваются, ходят.
Я горячо пожал руку Коле. Он пошёл открывать ворота и готовить дорогу к выезду: на нашем складе маневрировать сложно. В кабине было удобно, пахло кожаным креслом и ещё чем-то дорогим. Коля быстро заправил бак, знаками показал мне, что помощь ему не нужна, и мне была понятна его услужливость: работать охранником склада, это как работать психом. Всё замешано на непроходимом одиночестве и горьком чувстве, что охраняешь краденое, и как ни работай, работаешь на воров. А тут возможность поучаствовать в чём-то, о чём понятия не имеешь, причём это что-то возникло от любви, а не от воровства.
Коля самоотверженно ворочал бочкой с горючим где-то внизу, и я только слышал, как он гремит крышками и цепочками. Завёлся бульдозер сразу и мягко, фары светили сильно и свет доставал до противоположной бетонной ограды нашего склада, кабина бульдозера была расположена в очень удобном месте – ни низко, ни высоко. Под светом фар все ворованные вещи на нашем складе (а я полагаю, что ворованы были все) казались испугавшимися. Ящики с патронами от Калашникова, как самое дорогое, что есть на территории, испугались больше остальных, и тёмные, круглые отверстия на сырой древесине напоминали зрачки наркоманов, которые не могут отличить: то ли галлюцинации, то ли менты, а может, реальности смешались, и происходит всё и сразу, в один момент. На секунду показалось, что всё это существует только под светом фар, а темнота была такой, будто прямо на складе начинался фиолетово-чернильный беззвёздный космос.

IX
Ехал я очень осторожно, переулками, а где это возможно, дворами, но всё-таки было как-то солидно ехать на знаменитом транспорте известного в городе бандита. На улице было всего несколько прохожих, они не обратили особенного внимания на проезжающий мимо бульдозер. Навстречу попались несколько легковых, и приходилось вглядываться сквозь их дальний свет, не милиция ли это... Я переехал трамвайные пути, пересёк улицу и дальше, не спеша, ехал по переулку, который носил не самое подходящее ему название — Широкий.
Ехать нужно было осторожно. Очень осторожно. Не доезжая до филармонии, я аккуратно свернул направо и оказался в своём дворе. В голове уже был начертан план дельнейших действий. Всё нужно было делать аккуратно и быстро. Я включил освещение в кабине, чтобы лучше оглядеть панель управления. Оказалось, что при выключенном свете все значки и индикаторы подсвечиваются, и не было смысла привлекать к себе внимание, лишний раз, показываясь в при свете в стеклянной призме. Минут десять я изучал движения ножом, ещё какие-то подьёмы, повороты, хитрости, и понемногу успокаивался. Жар возбуждения спадал, и на место возбуждения в мыслительное пространство внедрялась логика, физика, геометрия, и все, что я тогда собой представлял, было мыслью. Плотно задвинув ветровые стёкла, я разогнал бульдозер по двору до пятнадцати, на ходу выправил нож как рассчитывал, и впился всей его челюстью прямо в бок зловонного гаража, моего старого знакомого, именно так, как хотел.
Теперь я мог тащить это гнилое чудовище перед собой. Его ржаво-зелёное тело закрывало мне обзор вперёд, но это не сильно мешало, я знаю свой район как еврей математику. Сильно мешали припаркованные автомобили, но я чудом никого не задел.
Оставалось только надеяться, что пассажир не развалится по дороге. Гараж был на удивление крепкий, я даже подумал, что, возможно, всё дерьмо, какое в нём есть спрессовалось и удерживало  форму, это очень сильно чувствовалось, когда при манёврах конструкция дрожала, как ёркширский пудинг. Я снёс несколько поребриков и выехал на проезжую часть Пушкинской, вместе со своей ношей.
В зеркале заднего вида такси разворачивалось на сто восемьдесят. Сказать, что моё мероприятие было шумным — ничего не сказать. Стоял дикий скрежет даже в звукоизолированной кабине, и когда я нёсся на тех же пятнадцати мимо гостиницы, боковым зрением было видно, как в номерах зажигают свет: просыпайтесь, гости дорогие! Вот и дом полетел, господа!
Правительство, всё ещё похожее на торт на дне рождения отличницы, всё ещё сахарно сияло. Я начал выворачивать к главному входу, и тут, прямо возле него гараж прорвало и я проехал насквозь его многострадального тела, измазав весь бульдозер вековым дерьмом. Я быстро сдал назад, увидел, как на первом этаже администрации зажигается свет, и я, сохраняя пламенное спокойствие, задним ходом, понёсся по главной площади города.
Удаляясь, я видел, что моя картина очень живописна — огромная куча дерьма возле   пряника. Имеющий нос да почувствует! Подъехала какая-то легковая машина, за ней ещё одна. Потом, я съехал по лесенкам, едва не перевернувшись, и потерял из виду происходящее у здания правительства. Меня удачно развернуло, я мог ехать вперёд. На максимальной передаче вниз, по пешеходной части, по лестницам вдоль фонтанов, мимо здания с надписью «Россия» с  погашенной «я»,  снова в сторону набережной. Погони за собой я не видел. Скорее всего, меня просто не ждали.
Через полчаса я уже возвращался домой, дворами. Бульдозер я утопил там, где советовал Коля... Но даже это громоподобное происшествие не повлияло на то, сколько времени я думал об Анне. Я думал о ней постоянно. И когда был дома, и когда беседовал с Колей, и когда проезжал на Катерпиллере сквозь прессованное дерьмо, всегда.
В моём дворе всё было так, будто прошла война, но пахло действительно свежее. Ненамного, но чувствовалось. А когда я оказался дома, все мысли о том, что я побывал в каком-то приключении показались мне просто каким-то домыслом, кино-фантазией с моим участием. Я лёг на кровать. Анна... Анна... Анна... — било у меня в голове. Я заснул.

X

KORSHUN: здарова удмурт! читал новости ваши, охренел, оппозиция мусорную бомбу к правительству вашему притаранили. у вас чё там революция? ты там по старой памяти на броневичок не залезал?))))
Vova_Lenin: привет. нет. а что случилось?
KORSHUN: да, говорят, что какой-то соратник вашего какого-то местного авторитета притащил на бульдозере, не поверишь, целый ларёк гавна всякого прямо к правительству, вот этой ночью дело было. хрен знает чего там было, но ларёк этот разбирать начали, а в нём оказалось было просроченного товара до верху. вообще чума. рыба какая-то, бутылки пива простроченные, типа, говорят, следователи, что это кто-то воровал в таких размерах и ныкал по городу. а потом этого, который ныкал посадили. и доставать это стало некому, вот и стоят по вашему ижевску брошенные ларьки с говном. гниют и воняют.
Vova_Lenin: ну. а нафига ты мне это пишешь?
KORSHUN:  удивить тебя хотел) а дело на самом деле простое. походу это враги папаши твоего. вон, по ящику сказали, что у полковника ульянова сегодня юбилей, и старые знакомые, которых он сажал с другом-прокурором, взъелись на него и притащили ему такой торт на день рождения. прямо под его окна. ты типа осторожен будь.
Vova_Lenin: ага
KORSHUN: ты чего такой грустный-то?
Vova_Lenin: да. забыл, что у отца сегодня день рождения.
KORSHUN: аа. ну вот. напомнил тебе.
Vova_Lenin: ага.
KORSHUN: ну чё там. пулемётчица не пишет? мне кстати фотки выслали пацаны наши. переслать тебе?
Vova_Lenin: попозже
KORSHUN: ладно. ты напиши мне потом почту свою, я скину тебе. там есть как тимурка типа за пулемётом строчит, ваще оборжаться фотка
Vova_Lenin: мм
KORSHUN: ну ты чего кислый-то такой, солдат? мне тут жена в дом цветов принесла. настроение у меня хорошее
Vova_Lenin: ммм..
Vova_Lenin: а ты любишь? жену свою. в смысле как женщину?
KORSHUN: чевоо?
Vova_Lenin: ну правда
KORSHUN: ты там чего перегрелся в своей солнечной удмуртии?
Vova_Lenin: ну так любишь?
KORSHUN: ну.. да.
Vova_Lenin: чего, «ну да»?
KORSHUN: ну люблю, люблю.. давай вобщем пока.
Vova_Lenin: в общем через пробел пишется. пока.

XI
Вот так. Я знал, как ведутся такие расследования, знал от отца.  Никто никого не ищет, никто ничего не расследует. Для поддержания плана раскрываемости, и, разумеется, для газет менты договорятся с каким-нибудь уркаганом, сидящим в сизо, чтобы тот взял на себя и бульдозер, и связи с организованной преступностью, за что он будет пользоваться некоторыми значительными льготами на зоне. Меня они и искать не будут. У меня железное алиби, по документам я был на складе, я даже расписался в журнале учёта сам, а думал, что Коле придётся подделывать мою подпись. В общем, это было хорошей новостью. Ещё, ко мне должна была приехать Анна. На этом хорошие новости заканчивались.
Я напрочь забыл о дне рождения отца. Насовсем. Забыл, что он служит именно в том доме, возле которого я так любезно оставил ему подарок. Было стыдно, больно, страшно, неловко, обидно, противно, то есть по мне расплывались камуфляжные пятна этих чувств, прячущие меня, от всего лучшего, что есть во мне, было острое желание отмыться от этого всего, чтобы потом навсегда оставаться чистым, не мучить себя мыслями о своей постоянной неправоте, о своём постоянном бессилии.
Я встал из-за стола к единственному в комнате окну и отодвинул штору. Шёл дождь. Пушкинская была перекрыта. Обычно это делают из-за праздников, но я понял, что идёт уборка. Хотя праздник тоже был, как услужливо напомнил мне господин Коршун. На сером полотне дороги была неровно расцарапанная дорожка, шириной метра четыре. Из-за дождя эта полоса казалась бороненной пашней, из которой скоро начнёт выбиваться молодой хлеб, но в городах из земли всходят только зрелища.
Я сидел на подоконнике и соображал: сейчас отец расстроен. Он действительно думает, что кто-то над ним произдевался. Ему и в голову не придёт подумать, что его сын влюблён и бесчинствует, прячет от милиции малолетних воров и угоняет бульдозеры. Что может хотеть военный чиновник на своё пятидесятилетие? Он не нуждается сейчас ни в чём, кроме спокойствия. Папа не переносит меня на дух, тем более при обществе. Он  при каждой встрече напоминает мне о том, что я могу взять у него сколько хочу, и он найдёт мне работу, на которой я не буду мёрзнуть в фанерных будках за гроши. Папа и не желал понимать, что у меня никогда не было ничего своего, он буквально отбирал у меня мою личность. Мать ничего не могла поделать, и до моего ухода из родительского дома я был в буквальном смысле сам не свой.


XII
Я начал готовить жилище к приезду Анны. На следующий день она должна была приехать. Чёрные пятна в голове размылись, стали прозрачными, и сквозь серую гадость, оставшуюся от них, начинали просвечивать воспоминания. Многие из них были светлыми,  но некоторые заставляли спотыкаться, произносить какие-то глупости вслух, лишь бы отогнать от себя страшную память. Я понимал, что всё это, всё моё прошлое, остаётся во мне, как бы я его ни гнал, но всегда, встречая эти камни, я говорил себе — потом, потом, успею. Нужно было что-то делать с собой, переживать эти провальные моменты заново, отстраивать мосты через эти пропасти, очищаться, но сил не было никаких. Даже непонятно было, откуда их взять, и как их применить к себе, не было ничего видимого, что можно было бы сдвинуть, подмести веником, как подметают под мебелью, и задвинуть обратно. Всё было внутри меня, а туда не залезет бульдозер, туда почему-то лезло одно дерьмо. Что-то похожее на тот вчерашний гараж пылало во мне вонью всех моих воспоминаний, и для того, чтобы сохранить самого себя нужно было начать очищение. С начала.


XIII
Детство было ясным,  как небо утром. Конечно, нельзя сказать, что моё детство было счастливым, или наоборот, несчастным, но ведь и утром с вами может произойти что угодно, а от этого небо, под которым это утро происходит, не потеряет своей ясности.
Очень хорошо помню, как меня водили гулять. Мы тогда жили на улице Горького, рядом с кинотеатром «Колосс», теперь там собор Александра Невского. Колокольни там не было. Колокольня отчего-то была над заводом. Хорошо помню мост над запрудой. Набережная в этом месте делала поворот,  в этом месте всегда пахло водой. То есть я оттуда и узнал как она пахнет, в детстве мне не с чем было сравнивать. С мамой мы часто ходили туда слушать воду, в детстве я называл это так. Шумело там правда здорово. Когда мне надоедало слушать, мы доходили до пристани, глядеть на корабли. Это были простые речные трамвайчики, небольшие дизельные корытца с банальнейшими названиями «Москва» или «Чайка», но за неимением другого корабельного опыта эти трамвайчики вмещали в себя всё, что я тогда знал о кораблях и в их трюмах ещё оставалось место. Мне казалось, что когда рассказывают о пиратах, то говорят именно об одном из этих кораблей, у Синдбада-морехода тоже был один из этих. Мама тогда учила меня читать и говорила мне: прочитай, как кораблик называется. На некоторое время я застывал, шевелил губами, распознавая каждую букву, а потом говорил название.
...
Ассоль! Мама, правильно? Корабль Ассоль. — Картаво рапортовал я, четырёхлетний в смешных шортах с мышатами.
Правильно, молодец, ты скоро и книги сам читать будешь. А ты знаешь кто такая Ассоль? — спрашивала мама так, как будто верила в то, что я могу сам прочитать Грина.
Это такая соль! — Говорил я, чувствуя, что, если хвалят, тон уверенности сбавлять не следует.
Нет, Володя, это такая девочка. Она ждала, что за ней приплывёт красивый капитан, на корабле с алыми парусами, — говорила мама, потом остановилась и присела на лавку. Она молчала и смотрела в асфальт набережной.
Алыми? — Спрашивал я, наблюдая какой-то дырявый парус, плутающий около пристани. — Это значит драными парусами, с дырками?
Это цвет, алый, такой тёмно-красный. Я тебе где-нибудь потом покажу. Мы с твоим папой из-за этой книги познакомились, — сказала мама куда-то в воздух.
...
Дальше я не помню этот разговор. Как познакомились мои родители я знал давно, но  отчего то именно сейчас это казалось важным. Может быть, это было связано с моими переживаниями, с ожиданием Анны, с тем, что я творил то, о чем раньше и подумать не мог. Определённые чувства всё-таки были, хотя и не оправданные ничем логически: меня будто к чему-то готовили. Кто и к чему было непонятно.
Было ясно, что Анне я не безразличен, но как хотелось напиться сладостью доказательств этой ясности.
Пришла довольно неплохая мысль подарить отцу книгу на юбилей. Наши вкусы могли только совпасть только в одной точке: в книге, благодаря которой познакомились мои родители. Не будет лишним напомнить отцу, что мы всё ещё семья.   
Ради чего я страдал? Почему бы мне просто не подготовить себя и свой дом к встрече  с любимой? Зачем мне все эти приключения так мне не свойственные? Отчего я смотрю на себя в зеркало то с раздражённой тоской,  то с горделивым осознанием собственной молодости, то ещё с каким-то чувством, вмешающим в себя сразу всё, и обиду, и радость, и гнев, и любовь, и ревность, и желание отдать всего себя другим? Почему это происходило со мной, откуда взялась например эта мысль об очищении? Почему мне вспоминаются случаи из детства, в которых мне добренькие взрослые, из-за моего интереса к книгам, пророчили стать писателем, поэтом? Почему этот поэт сейчас вылезал из меня и пропитывал собой все мои камуфляжные тряпки?
Нет ответов. Точнее есть, но каждый из этих ответов, это охапка новых вопросов.

XIV
 У отца в кабинете была жуткая тишина. Такая же, как и во всех его кабинетах, в которых мне удалось побывать с детства. Отца в кабинете не было, и его секретарь велела мне ждать отца там. В каком-то синеватом беззвучии, растворённом в солнечном майском свету, который, как через мясорубку пропущен и отфильтрован плотными шторами. Создавалось впечатление, что любой чиновничий кабинет без взятки, без поклона не пускает к себе даже солнечные лучи, не располагающие не только деньгами, но и не имеющие даже какой-то осязаемой формы. Всё в кабинете выдавало слабость, которая умело притворяется силой. В  стекляшке был раздавленный бычок, и я вспомнил, как курил отец: он не докуривал и клевал угольком о толстое стекло пепельницы, от чего сигарета издавала какой-то особый, песочный звук. На первый взгляд след сильной руки это всегда след самой силы, но в случае с отцом это было не совсем так. Наверное, это было даже совсем не так.
Отец курил редко, только когда сильно волновался. По всему было видно, что сигарета была смята ещё утром, то есть в то время, когда ещё не успели убрать из под окон мой нечаянный подарок. Тут же стало ясно от чего задёрнуты шторы, от чего кондиционер включен на максимум. Однако, ничего нового в кабинете отца, кроме одной детали, не было. Новым был его портрет, подаренный, по всей видимости, коллегами, тогда же, утром. Огромная картина маслом, с чёрным автографом известного в нашем краю художника, заказанная коллегами на пятидесятилетний юбилей. Портрет ещё стоял на полу и был почему-то поставлен на бок, отчего отец на картине косился на потолок, хотя в оригинале, он наверное властно озирал пространство слева. Образ был выполнен добротно, мастерства художник не жалел, добавил волос на голове, медалей на груди, осмысленности в глазах, и последнее было настолько неправдоподобным, что лицо на портрете казалось совсем чужим. Это было лицо того, кем хочет казаться военный чиновник пятидесяти лет, но не его подлинным. Все такие чиновники похожи друг на друга: их лица выравнивает старость и тревога. Ждать отца пришлось недолго, его шаги падали где-то за двумя дверями в коридоре, но их было слышно необычайно хорошо. Я сидел в его кресле, захотел взять со стола ручку, подписать книгу, но заметил за собой странность: я волнуюсь и сжимаю переплёт так, что слышно как хрустит клей.
В ответ отец подарил мне нательный крест. Вероятно, только до этого дня он оставался атеистом.

XV
;
На этом месте я  останавливаю Вовин рассказ. Его рукописи в этом месте очень спутаны, противоречивы по смыслу, и намного неразборчивее остальных, и так не очень каллиграфических его листов. Да, нужно сказать, что отдельный обрывок описывал покупку книги в магазине, но про Грина там ничего особенно описательного нет, зато весь лист он, то цитирует Ахматову, то рассуждает о себе как о Гумилёве, то ещё какая-то путаница. Сложно понять, что конкретно значила для него эта встреча с отцом, но точно можно заявить, что значила эта встреча очень много. Дело было не в том, что он описывал, а как он это делал, и нужно сказать, что сделано было всё в большом волнении, и это состояние не похоже на волнение человека, делающего что-то в спешке. Я вмешался в рассказ Вовы от того, что нужно пояснить, что же произошло дальше с ним и его отцом, чтобы свободно перейти к новым частям бытописания Вовы Ульянова.
Вова встретил отца и подарил ему книгу. Был тяжелый разговор, отец плакал, Вова первый раз в жизни видел как плачет его отец. Запись про крест я оставил без правок. Потом они вместе вешали портрет на стену, и выходило так, что взгляд отца с картины падает прямо в окно, и если бы не штора, то будь на портрете живой человек, то видел бы он аккуратно то место, куда была доставлена ночная посылка. Порадовал эпитет самого Вовы. На полях была нарисована бутылка в виде квадрата, похожего на ларёк и надпись «ароматы Удмуртии». Парень не терял чувство юмора, даже в тяжёлый час. Отцу он так и не признался ни про гараж, ни про Анну, зато всё рассказал, что он думает о том случае с убийством голубя. Скорее всего, этот голубь был больше всего остального, и, возможно, Вова считал, что всё, что с ним происходит это расплата за то первое убийство. Будто у Вовы есть личный, первородный грех, искупить который можно только на своём личном кресте. Говорю это не безосновательно. Не сразу заметил, но на каждом листе его рукописей, мягким карандашом, едва заметными линиями были нарисованы голуби во весь лист. Это не была копия одного рисунка, голуби были разные. Один шёл по какой-то, будто кипящей камешками поверхности, с реалистично прорисованными скорлупками семечек и окурками, другой с расправленными крыльями, третий летел по белому тетрадному небу с подобранными лапками. Честно сказать, стало страшно. Всё это было похоже на  жестокое сумасшествие, и если бы я не знал, что Вова  искренне любит, то стал бы избегать его. Чтобы была возможность представить моё волнение, напомню читателю один факт: Вова, каким бы лириком он ни был, служил в  охране, и имел при себе оружие. Разрешение на это оружие полагалось ему по службе, по наследству и по иронии судьбы. Оружие преследовало его всю жизнь. В рассказах оружие упоминается только, что называется по делу, и этот факт успокаивает. Это может значить, что у Вовы нет фанатизма, который бывает у большинства сумасшедших. Иначе суммой фанатизма и оружия окажется смерть. Вова слишком отчётливо запомнил мёртвого голубя после знака равенства. Так считать научил его отец.
Рисунки произвели на меня впечатление, какое обычно возникает от разгадывания ребусов. Сначала глаз наблюдает только части, ум тщетно простукивает пустоты этих деталей, какие-то части рассудка говорят о том, что вся картинка бессмысленна, и тут, будто волшебной, необъяснимой силой всё становится ясным до оцепенения. Мгновение назад разум сомневался, а теперь он же сомневается в своей адекватности, ведь то, что разгадано, кажется, ясным и дураку. Вероятно, что-то подобное происходило и с Вовой, только волшебство было на несколько порядков сильнее: он был влюблён.


XVI
;
Я был влюблен.
Через час Анна должна появиться на площади. Я сидел на лавке с коваными опорами, как раз под матюгальниками, из которых ровным потоком на площадь проливался Бетховен. Передо мной был театр и фонтан, за спиной было что-то вроде парка. Солнце пекло во всю, и кажется посылало волны своего жара в такт музыке. В этот же такт попадали все люди и предметы, которые в тот момент перемещались по площади: бежали дети по гранитному поребрику фонтана, блестели быстрыми спицами велосипедисты, бежала собака, с высунутым языком, похожим на кусок докторской колбасы. Собака пробежала так близко, что даже случайно задела меня хвостом, поэтому с чем-то другим, как это со мной уже было, я не мог перепутать собаку,  но от недоверия к себе приподнялся от пологой спинки скамейки, чтобы лучше разглядеть, что это собака, а не какой нибудь неопознанный, пока ещё не летающий, объект. Всё это произошло тоже по благославению Бетховена. Собака, видимо, почувствовала внимание, весело глянула на меня, понюхала пивную крышку, которая валялась тут же у скамейки и побежала прочь. Я увидел, что собака бежит не прямо, а будто смещает задние ноги, так, что это заметно только если глядеть на неё внимательно. Я долго смотрел на собаку, она несколько раз останавливалась, тянула воздух, вертела головой, и бежала дальше. Что-то заставило меня обернуться назад, туда, где росли деревья, и в этот момент ледяная боль сковала сначала правое плечо, потом спину, потом голова будто налилась холодным свинцом, и последнее, что я помил, это галлюцинацию, в которой собака взлетала над площадью, останавливалась в воздухе, чуть выше, чем заканчивается фасад здания с надписью «Россия». Дальше я был в том каменном несуществовании, которое не знает никакого сознания, наблюдения, и наверное, только там не было Анны, но, только по той причине, что там не могло быть никого вообще.
... 


XVII
Сначала я увидел свет, потом Анну. Она стояла надо мной, и тогда стало ясно, что я лежу на чём-то, похожем на носилки. Хотелось пить. Моё тело было обёрнуто во что-то белое, колени и локти были перетянуты чёрными тряпичными ремнями, а сами ремни крепились где-то подо мной. Всё было похоже на больницу, но пахло это место совсем не лечебным духом. От яркого света ломило глаза. Губы сильно слиплись, и больно было размыкать их. Анна поднесла мне к губам какой-то предмет из медицинской стали, этим предметом доктора детских больниц нажимают на корень языка, чтобы разглядеть горло. Один конец предмета был обёрнут во что-то белое и сырое, похоже, это был бинт, смоченный чистой водой. Анна приложила этот мокрый лоскут мне к губам и разомкнуть их стало намного легче. Я почувствовал медицинский привкус стерильного бинта на языке. Своей собственной реакции на происходящее я удивился больше, чем самому происходящему: меня мало беспокоила безопасность того, что со мной происходит, хотя очевидно было, что происходит, а точнее произошло, нечто опасное, меня не волновало моё хронологическое и географическое положение, хотя, где я и какое сейчас число и месяц я не знал. Меня, представьте себе, беспокоил запах изо рта, который возможно, будет неприятным, после продолжительного оцепенения, поэтому я боялся что-то сказать, раскрыть рот. Мне вдруг показалось, что пол помещения чуть поднялся и опустился снова. Вестибулярные галлюцинации? От этих слов разило мышьяком и каким-то советским психоанализом. Галлюцинация появилась снова, но проявила себя иначе. Теперь поверхность сместилась вправо, и наклон я мог не только чувствовать, но и видеть. Под пластиковым  потолком, кусок которого я видел, висела лампа похожая на прожектор. На небольшом крючке, который был приделан к лампе, висел мой нательный крест на цепочке, и  я увидел, распятие поплыло вправо, что означало полное соответствие вестибулярных галлюцинаций — визуальным, а такие соответствия могут лишить увиденное статуса болезненных видений, и весь абсурд происходящего накрыл неумолимой волной мою хрупкую реальность.
Анна сидела рядом и, видимо, что-то записывала. Меня беспокоило то, что она что-то спросит, и мне нужно будет раскрыть рот. Хотя, вопросов у меня, наверное, было больше чем у неё. Она сидела рядом на каком-то кресле, напоминающем, такие, которые бывают в самолётах. Я не мог повернуть голову, чтобы разглядеть что она делает, что это за кресло, не мог разглядеть одни мы  в этом помещении или нет. Чувствовал, что одни. Помещение тряхануло, так, что серебряное распятие какой-то момент времени висело не на прямой цепочке, а на дуге, которая мелко дрогнула, выгнулась обратно и снова стала прямой.
Где я? — Едва шевеля губами, сказал я. Мой голос был слабым, хриплым и каким-то чужим.
Анна подняла на меня свои глаза. Прямо смотреть я на неё не мог, мешало что-то сдавливающее голову. Анна привстала, поглядела на меня внимательно, так, как обычно смотрят на часы и улыбнулась.
Долетим, всё расскажу, самурай. Отдохни пока, — ответила Анна.
От её голоса мне захотелось спать, через мгновение я заметил, что не от голоса, а от того, что в левую руку мне впился небольшой шприц с зелёной шкалой, а ещё через миг я понял, что я в самолёте и мне совершенно неясно куда мы летим. Тело расслабилось, стало сложно раскрыть глаза, и все, что недавно появилось, стало таять и пропадать. Например, шум двигателя, который был всегда, я услышал только после слова «долетим», и теперь этот шум пропадал, как и все мысли о себе. Вот и я полетел.



XVIII

Человечество представилось мне пассажирским самолётом. В самолёте симпатичные стюардессы, добавка к обеду, когда попросишь, места хватает всем, и есть свободные места, по крайней мере, в бизнес и эконом классе, точно. Устроено всё прекрасно и гармонично, но одна деталь постоянно зарубает всё благолепие на корню. Самолёт вечно падает.
Нельзя сказать, что падает периодически, моментами, нет, падает постоянно, всегда, и все это знают и понимают.  Люди, в тихом ужасе своего падения, они уже почти привыкли к постоянной гибели: одни ищут успокоения, постоянно заказывая себе коньяк, другие занимают себя разгадыванием кроссвордов, третьи занимаются любовью, четвёртые войной.
Интересно, что коньяка, кроссвордов, любви и войны хватит всем, всем всё доставят при желании пассажира. Любезные стюардессы доставят всё, но их глаза... в падающем самолёте, другие, не как в обыкновенных самолётах: если там, на обыкновенных бортах глаза стюардесс сообщают о том, насколько это всё фальшиво, а глаза этих, в падающем самолёте, сообщают о том, насколько всё настоящее.
Другими словами, их глаза впиваются в ваши, впиваются не укором, а простым и честным вопросом  — "смысл? вы всё равно ведь заказываете одно и тоже". Но ничего не говорят. Даже не говорят, что самолёт падает. Панику вызывает уже не то, что самолёт падает, а именно то, что он никак не может упасть и разбиться. Все знают, беспрестанно знают, что он никогда не разобьётся, и гибнут только от собственного страха перед падением.
Стюардессы уносят трупы куда-то за шторку, где, по слухам, сидит пилот, которого никто никогда не видел. Многие пассажиры не верят в пилота, и говорят что поверят, когда увидят. Другие пассажиры говорят, что знают и верят, что пилот есть, и что увидеть его можно только поверив в него. Когда стюардессы уносят труп, никто не смотрит им в глаза, в этот момент эти глаза сообщают нечто простое. Слишком простое для пассажира падающего самолёта.
И весь этот сыр бор продолжается до тех пор, пока кто-то из крайне несчастных, или наоборот, крайне счастливых, не открывает иллюминатор, и выходит в окно, ожидая неминуемого, одинокого падения.. Именно в момент выхода из этого самолёта, человек с восторгом понимает, что умеет летать, и более того, что самолёт не падает, а покоится на месте, что падение, только внутренняя выдумка, не обоснованная ничем логически, не подпёртая и ветхая. Тогда, тот, кто вышел, начинает стучать ногами, руками и крыльями по белому фюзеляжу, и в этот же момент вспоминает, как он и сам слышал точно такой же стук, как раз после того, как кто-то выбрасывался, умирал, вспоминает, как сразу после этого чуткие охранители страха обратно герметизировали самолёт и говорили что-то вроде «вот до чего доводит вера в пилота», а то и наоборот «вот, не верил в пилота, ну и где он сейчас».
Выбрасывался, умирал!! Ха! — со слезами смеётся тот, освобождённый, и перестаёт стучать. В один момент он понимает, что и там, внутри в салоне, все умеют летать, только бедолаги не верят себе, а верят только в падающий самолёт, и иллюзия так сильна, что принимают её за истину безоговорочно, не оглядываясь по сторонам.
Дальше этот просветленный встречает других Свободных, и они начинают заниматься настоящим человеческим занятием — полётами.


XIX
Через неизвестное время, с неизвестными интервалами я просыпался то в каких-то палатах, то в каких-то капсулах, вроде солярия с лампами сине-белого света, а однажды в просторном кабинете, (будто даже какого-то министерства) мне довелось очухаться прямо на бильярдном столе. Это было неинтересно.
Интересными были мои сны, в которых я оказывался чаще, чем в так называемой реальности. Именно тогда я понял, что сны, никакими свойствами не уступают полноценной жизни. Именно тогда я понял, что сны снятся всегда, снятся всю ночь, и мы запоминаем только заключительные части наших видений. Если сопровождать все свои действия во сне чутким осознанием того, что это сон (а такое осознание быстро превращается в навык), то можно быть полноправным властителем собственной реальности. При этом реальность не является при этом скучной  игрой в метафизические нарды, а напротив, чем больше хочется упорядочить удивительный мир, тем разнообразнее реакция среды на действия, поэтому сказать, что реальность была управляемой — было нельзя, как нельзя было и утверждать обратное. Истина о том, что такое мир, была спрятана где-то между всеобщим «да» и всечастным «нет». Обнаружить её было невозможно. В каждом сне она ускользала, но это не было катастрофой: во сне истина это всё, что есть, реально всё, что происходит, а следовательно поймать вселенскую правду за хвост невозможно — вселенная сама была правдой, вся и навеки.
Наверное, меня пичкали каким-то убийственным веществом, которое и было путёвкой в то место, где встретить живого Льва Николаевича Толстого верхом на бульдозере было проще, чем наяву сходить в ларёк за спичками.

XX
Все мои длительные и, казалось, тысячелетние путешествия уместились в десять дней. Это были самые значительные десять дней в моей жизни. За это время я изменился внутренне и внешне до смертельно пугающей неузнаваемости.
Анна разбудила меня холодным прикосновением, что-то металлическое мягко упало мне на лоб, и я ожил. Я находился в небольшой комнате, где кроме моей стояла ещё одна кровать у окна. Свет был ровный, горела лампа дневного света. За окном была чернота, отражающая все, что есть в комнате, из чего я сделал вывод, что сейчас ночь. И эта ночь была страшной.
Анна заговорила со мной и, если бы я был просто наблюдателем, а не участником этой истории, то я мог бы сказать, что всё встало на свои места. Поэтому дальше я расскажу о том, что для меня, в сущности, не очень важно, но читателю это многое объяснит. Всё, что случилось, шокировало меня настолько сильно, что я вполне уверенно мог сказать, что вся моя жизнь — последовательность галлюцинаций, причём вряд ли моих собственных.
От Анны я узнал вот что. Мы находимся в Москве, в доме писателя на улице Руставели, потому что их организация купила там несколько комнат. Организация занимается ни много ни мало, а нейтрализацией государства и власти в нашей стране, и все их усилия направлены на достижение анархии. Организация называется «wedma». Я пояснял чуть раньше. Анна сказала, что название дано в память о тех борцах, кто был сожжён в средние века. У этой организации, как я понял, есть влиятельные друзья, везде и всюду, и были во все времена. Писатели, художники, политики, среди которых были даже очень большие люди. Сама Анна тоже называла себя либо другом организации, либо использовала конструкцию «я помогаю». Скоро я понял, что организация эта состоит не из людей, а из их идей, то есть существует идея, которая не подлежит никакому уничтожению, потому как она идея. А все остальные, вроде не при чём. Люди, для них только инфраструктура идей. И я только исполнитель, только часть.

...

Все дело было в моём имени.
Перед смертью, Владимир Ильич Ленин, как известно, неслабо тронулся умом, и по Сети, до сих пор ползают забавные коллажи и фотографии на тему «Ленин и рассудок». Всего несколько людей при жизни Ленина поняли одну простую и важную вещь, Ильич тронулся не  простым умом, а гениальным, и, конечно отличался от простых сумасшедших. Ленин, не щадя себя, писал какие-то шифры, послания потомкам, наставления современникам, а потом, спрятал свои исследования в какой-то страшно секретной комнате, куда может проникнуть только человек, который носит имя Владимир Ульянов. Комнатку эту он заговорил ещё будучи вменяемым, вероятно для каких-то личных целей. Система безопасности этой комнаты — один из первых детекторов лжи, конструкции изобретателя Попова, который прославился патентом на радиосвязь. Система аналоговая, хрупкая, очень старая, но ещё работает.
Погибли несколько человек, пытаясь притвориться Владимиром Ульяновым. Система безопасности уничтожает всех, кто говорит неверный пароль. Люди погибают от радиации. Система уникальна, ведь технически пароль известен, и ключом к комнате является искренность. Чтобы войти нужно всего-то честно сказать: я — Владимир Ульянов, а перед этим набрать код, умножив два предложенных числа друг на друга.  Советские учёные ведущих институтов Союза секретно исследовали комнату, прослушивали эхолотами, просвечивали рентгеном, но безрезультатно. На протяжении многих лет комната представляла собой кубическое помещение без окон, в котором стоит стул, стол, на столе бумаги, а в ящике стола, как показывали приборы, какой-то продолговатый изогнутый предмет, от которого отходит несколько проводков к микрофону, который вмонтирован в металлическую дверь, на уровне обыкновенного стандартного глазка. Микрофон, по неизвестным причинам, работает всегда, система безопасности исправна уже почти сто лет.
В годы перестройки в Кремле хотели открыть ресторан «Ленин». При странных обстоятельствах все инициаторы проекта погибли от лучевой болезни.
Многие, пришедшие к власти, хотели уничтожить комнату, особенно отличились Андропов и Черненко. Поэтому закончили правление они очень торопливо, успели совсем мало, да и  с комнатой у них ничего не вышло.
В восемьдесят шестом один украинский умелец открыл комнату при помощи нарезки звукозаписей с фонографа. Такие записи делал сам Ильич. Власти позволили зайти умельцу только один раз, в апреле. Быстро отправили парня на медобследование, и оно показало, что человек в норме. Тогда дала о себе знать одна русская черта: власти начали ждать неожиданностей. Занятие бессмысленное, но в Кремле к таким занятиям подходили всегда крайне серьёзно. Умельца отправили отдохнуть на родину, на Припять. Что было дальше помнят многие. Рванула чернобыльская электростанция.  Всё это я узнал от Анны в ту ночь, в доме писателя, и это ещё не всё.
Мы настолько привыкли к тому, что на главной площади нашей страны лежит труп, что принимаем это как данность. Многие в России полагали, что после развала Союза, господа из правительства возьмутся за тело и вынесут его прочь, а мавзолей снесут. Денег он не приносит, вход туда бесплатный, а иностранным туристам и так есть чему подивиться, поэтому новой демократической власти вроде бы незачем оставлять такое серьёзное напоминание о прошлом. Логично было бы под перестроечный шум выволочь старика на кладбище, положить Вольдемара Бланка в русскую землю и забыть. Отчего же так не сделала новая власть?
Когда Вова Ульянов родился, многие сразу заметили, что этот ребёнок необыкновенный. Доктора, которые осматривали его, не могли взять в толк, что это за ребёнок и почему он жив. У него не было давления, сердцебиения, его кости были не такие как у младенцев, а будто сделанные из гибкого металла. Несмотря на это Володя развивался как самый обыкновенный ребёнок, его тело росло, и все внешние процессы были такими же как у всех. Родители хранили тайну о ребёнке, и всегда избегали общих осмотров, доктора были свои, те, что на хорошем счету у Бланков и Ульяновых. Доктора говорили, что температура тела Володи может колебаться от нормальной до полусотни градусов Цельсия, при этом он сам чувствует себя превосходно. Современные учёные объяснили бы это тем, что Вова — существо не углеродной жизни, его тело не состоит из белков.
В шестнадцать Ленин заметил, что может не есть еды. В семнадцать он обнаружил, что если разрезать грудь, то из раны будет идти свет. В восемнадцать понял, что детей у него не будет никогда. В девятнадцать научился управлять радиационным фоном своего тела. В дневниках он называл его «ветер». В двадцать навсегда упрочился в осознании того, что мир нужно менять.
Революция семнадцатого года, по словам Анны, это только вялое, кривоватое отражение той революции, которая происходила с Лениным всю жизнь. Внутри Ленина в прямом и переносном смысле блуждали великие силы. Как конкретно это происходило я не знаю и представлять это я не берусь.
Представлял я себе вот что. Ленин путешествует, часто остаётся в тёмных вагонах, комнатах общежитий. Он берёт нож, вырезает себе кусок из центра груди, из которого рваной звездой цедит бело-синеватый цвет прямо на книгу. Читает Ленин непременно Льва Толстого, популярного в годы молодости Ильича.
Моя милая Шахерезада не умолкала. Было видно, что всё это ей интересно. Сказки продолжались.
Тело Ленина это не просто мумия, а реальный энергетический источник. Мавзолей это самый безопасный реактор нашей страны. Телом Ленина электропитаются все стратегические точки Москвы: Кремль, Белый Дом, Лубянка, макдональдс на тверском бульваре. Питание от Ленина идёт бесперебойное. Вот поэтому и не хоронят. Конечно, могли бы закрыть, спрятать, похоронить муляж, но как только возникали такие проекты, их инициаторы тут же гибли от той самой, пресловутой лучевой, даже не имея контактов с самой мумией. Покойник этого ужасно не любил.
По всем рассказам Анны было понятно, что у России есть свой фараон со своими загадками. Не могу сказать, что я верил во всё и безоговорочно, но после того, что случилось со мной за начало мая, я стал значительно сильнее верить в чудеса, и отчасти поэтому, подыхать от лучевой совсем не хотелось.
Дальше Анна рассказала про меня. Моя задача войти в комнату, прочитать всё, что в ней есть, запомнить и рассказать. Выносить оттуда ничего нельзя. Для того, чтобы всё было безопасно, и комната приняла меня как своего мне в кровь ввели такое вещество, которое превратит меня в Ильича без хирургии и пластики. Из кусочка мозга вождя учёные выцедили какую-то генетически богатую жидкость, провели испытания на крысах и на мне. Крысы порыжели и сдохли, а мне предстояло жить и работать.
Однажды Анна взяла с подоконника небольшое зеркало, размером с ладонь, села на край кровати так, чтобы оно в её руках было мне аккуратно напротив глаз. Отражение прыгало и я не мог уловить в нём своего лица. Зеркало в руках Анны застыло на миг в том положении, в котором я смог увидеть своё лицо полностью. Из зеркала на меня смотрел Владимир Ильич Ленин, всегда живой.


XXI
За моим окном упиралась в ночное весеннее небо Останкинская башня, освещённая яркими колоннами света с трёх сторон. Я жил в доме писателя уже неделю, окукливался.  Анна появилась у меня ещё только три раза. Зато, ко мне каждый день приходили врачи, подключали ко мне провода и кормили меня какой-то незабываемой химией.  Запрещали выходить из комнаты. Взамен были предоставлены все удобства и возможность заказывать любое блюдо из нескольких ресторанов Москвы. Я догадался, что владельцы этих ресторанов тоже «друзья», тоже помогают проекту, как и Анна.
В понедельник мне вернули мой телефон. Из него я и узнал, что наступил понедельник. Два раза звонил начальник, три раза беспокоился Коля, и восемнадцать пропущенных от абонента «мама». Я позвонил и мама плакала. Я говорил мало, сказал, что нашёл работу в Москве. Разговор с мамой как-то странно на меня повлиял, мне жутко захотелось выйти из комнаты, и чувство было таким же, как в детстве, когда хочется гулять, но не пускают.   Я знал, что в этот день ко мне больше никто не приедет, и сегодняшний доктор обмолвился, что процедуры завтра не раньше двенадцати. Времени было мало: чуть больше, чем ночь. Ключа мне не давали, но сегодня можно было немного поколдовать.
Однажды я заметил, что Анна закрывает меня на три оборота, а доктор, когда без бригады, всего на один. Косяк, в который входила щеколда, был деревянный и довольно свободно уходил вправо, если я на него чем-нибудь давил. Я пробовал выйти; ещё когда ко мне приходила только Анна, и сейчас я мог попробовать ещё раз. Было трудно, но железная стойка капельницы,  похожая на штатив была очень кстати. Она пришлась замечательным рычагом, чтобы поддеть косяк.  Отчего-то вспомнились надувные матрасы и Архимед. Дверь поддалась. Как я её буду закрывать, я не знал. Не сработало никакой сигнализации, это уже порядочно успокоило. Я открыл дверь полностью, из коридора пахло картошкой, женскими духами и резиновыми кедами. Я вспомнил, что Анна, вроде бы, говорила, что тут, в доме писателя, общежитие литинститута. Семь этажей гениев, шутили про это общежитие в советской Москве. Я вышел в коридор, один его конец заканчивался окном, в которое было видно крышу какой-то хрущёвки, другой заканчивался деревянными дверями с окошками из непрозрачного стекла, по бокам коридора были двери в бессчётные комнаты, а под потолком висели чёрные полусферы камер видеонаблюдения. Только в этот момент я понял, что одет только в белую пижаму и тапочки, что выгляжу как Ленин, и сейчас меня могут увидеть, а это грозит провалом операции.
В конце коридора резко открылась дверь чьей-то комнаты, я тут же почувствовал за спиной сквозняк, резкий хлопок и глухой металлический звук. За долю секунды до этого я предвидел, что будет именно так. Мою дверь потянуло сквозняком, этим же сквозняком потянуло и штатив капельницы, который упал одним концом на дверь, а другим концом, то есть двумя ногами из своей треноги, упёрся в выступы на паркете. Таким образом, дверь захлопнулась, и я остался по другую сторону. Моё одиночество продолжалось недолго. Из двери, которая была резко распахнута, вышел человек. Этот человек был молодой и совершенно пьяный. На нём были просторные штаны, футболка с акриловым лицом Александра Блока, а на длинных прядях волос крепились колокольчики. Он шёл по коридору в мою сторону, всё время глядя себе под ноги. Шёл, это, конечно, громко сказано, скорее он сохранял равновесие при помощи ходьбы. Когда этот человек, был метрах в десяти от меня, я уже почувствовал чёткий перегар, сравнимый с напором звука, когда играет оркестр. Человек был худым, и вся его архитектура удивительно гармонировала с манерой его передвижения, было ясно, что человек не первый раз перемещается в пьяном виде и таким способом может преодолеть не меньшее расстояние, чем трезвый. Я стоял неподвижно в полной растерянности. За моей спиной была захлопнута дверь в мою комнату, надо мной висели камеры, а передо мной маршировал невменяемый студент литинститута. Так же, глядя в пол, студент остановился напротив, примерно в полутора шагах от меня и с пол минуты стоял ко мне боком. Я разглядывал его. Это был светловолосый парень, лет девятнадцати-двадцати, с немытой головой, какими-то нелепыми косами на затылке и колокольчиками на запястьях и в волосах. От этого малейшее его движение отдавало звоном. Парень вскинул голову и колокольца снова звякнули, потом он внимательно посмотрел на меня, и в его лице я не прочитал ожидаемого удивления. Я удивился гораздо больше, чем он, по крайней мере, внешне. Потом он повернулся ко мне всем корпусом, одним шагом подошёл ближе ко мне, обнял так, как обычно делают это пьяные люди, застыл в таком положении на какое-то время,   и  начал пытаться что-то говорить мне в пижаму. Я быстро отлепил его, он поддался легко, и когда, отрывая его от себя, я чувствовал его кости, будто пустые, как у птиц,  ясно, что человек был легкий. Дальше, он сказал фразу, которую я запомнил на всю жизнь и иногда использую её, как пословицу или поговорку.
Ни слова о поэзии... — Сказал парень и обильно заблевал мою пижаму, плетёный коврик, возле моей двери, Александра Блока и часть стены.




XXII
;
Видите, какая феерия. Кстати, в этом месте в рукописях вложена распечатка знаменитого стихотворения Бродского «не выходи из комнаты».
Когда-то давно, когда я учился ещё школе, мне попалась в руки тонкая брошюрка какого-то неизвестного мне психолога. Помню, что прочитал её всю, с большим удовольствием, вот только запомнил из неё всего одну фразу, которая была выделена в ней жирным шрифтом, и напечатана по центру между абзацев.
«подобное притягивает подобное» 
С того момента, как я это прочитал, прошло много времени и пространства, а утверждение было справедливо в каждый момент, в каждый квант.
Думаю, что Володя не знал этот закон, а если знал, то не был достаточно наблюдательным, чтобы знать, как правильно применять его к себе, вот и выходили из этого все кренделя и метаморфозы. Только искусный невежа может поставить судьбу в тупик, и у судьбы не будет выбора, кроме как совершить чудо. Многие люди стремятся быть удивительными, отличаться, многие собираются в группы и культивируют непохожесть. В сравнении с Вовой, вся эта игра — простое переодевание. Настоящие изменения начинаются внутри, а всё остальное либо одиночная игра в машинку на верёвочке, либо коллективные измерения пениса. Настоящему человеку чуждо оберегание своей  индивидуальности, он в ней попросту уверен. Настоящему человеку чуждо и отрицание людей, он понимает, что отрицание людей это отрицание себя. Такой человек живёт не на эгоистической частоте, такой человек настроен на другую волну.
Я развёл эту дидактику только для одного вывода. Если подобное притягивает подобное, то всё, что было с Вовой, к чему-то притягивалось. С Лениным ещё более или менее ясно: повлияло имя, может быть какие-то убеждения, ещё что-то, то есть можно сказать, почему именно Ленин. Но вот ответить на такие вопросы как: «почему именно Вова?» или «почему именно таким образом?» — куда труднее. Вывод у меня только один. Внутри Вовы что-то желало именно такой жизни, и снаружи это выливалось в те сосуды, какие тот успевал подставлять под потоки неиссякаемого источника великих чудес.
Теперь, я могу взять на себя ответственность, и написать собственную фразу, которую, возможно, некоторые читатели будут помнить одну из всей книги.
«внутреннее формирует внешнее» 
Закон необратим. Позже, в другой книге, я читал, что как раз после таких вставок, (по центру поля, жирным шрифтом) для того чтобы надпись лучше выглядела нужно размещать её именно между абзацами. Тогда читателю будет удобно воспринять ту информацию, которая содержится в основном послании. Эта книга была про шрифты и издательское дело, а этот абзац я написал из соображений красоты, которую советовал автор.

    
XXIII
;
Так я познакомился с Ёсей.
Когда он отвёл меня в общую туалетную комнату и попытался отмыть меня и себя, он представился. Всё, что он делал, казалось мне театральной постановкой. Например, своё имя он сообщил так: лихим движением опытного водопроводчика пустил воду из крана, чтобы напор воды был максимальным. Чуть выше каждой раковины висело по зеркалу. Ёся долго тыкал указательным пальцем в стекло, будто хотел причинить своему отражению боль, а потом, неожиданно закрутил кран, звук воды стих, и в образовавшейся тишине он представился.
Иосиф! Можно Ёсик. Фамилия Троцкий. Можно Бродский…
Кому принадлежит эта шутка, самой судьбе или Ёсику, я не разбирался, его настоящей фамилии я не знаю до сих пор. В ту ночь я спал у него в комнате. Позже, уже утром, когда Ёсик опохмелялся, я узнал, что он тоже «помогает».
Всё было предусмотрено. Они знали, что я выйду, только вышел я чуть позже, чем они планировали, а Ёся загрустил, что все идёт не по плану, и самоотвержено запил по этому поводу.

. . .

Дверь моей комнаты открыли без меня. На следующий день надо мной проводили тесты.
Два плюс четыре? — Сказал доктор, и посмотрел на меня так, будто вопрос был с подвохом.
Шесть?
Почему шесть?
Так в школе учили... ну и глядите, доктор, вот четыре пальца, вот ещё два, получается шесть...
Почему именно шесть?
Было ощущение, что современная психотерапия перешла в ту стадию развития, когда доктора и психи поменялись местами. Но скоро я сообразил, к чему клонит доктор.

**
Следующий вопрос. Кто вы?
Я?
Кто я мне известно. Вы кто?
Я не знаю...
Тогда я решил быть искренним до конца. После Анны, снов с превращениями, бульдозера и всего прочего, я действительно не знал кто я. 
Тогда, дорогой мой, скажите то, что первым пришло на ум, когда я задал этот вопрос?
Я люблю Анну.
Анны в комнате не было. Слава Богу.
Спасибо за честный ответ. На сегодня хватит.
В этот день я был совершенно пустым.


XXIV

Я просыпался. Каждое утро мне снился один и тот же сон.
Бьет родник. По зелёному лугу течёт ручей. Я нахожусь за кадром сна, но из моего я выходит некто, и садится около этого ручья так, как садились солдаты за пулемёт, как садится первоклассник над прописями, садится созерцать. Эта часть меня самая чистая. Во сне я понимал всё это, и такое чувство было настолько твёрдым, что его, как и все твёрдые вещи, нельзя было вытащить из сна. Я всегда просыпался с наброском этого чувства чистоты, и по одному этому эскизу можно было понять, что с моей душой происходит что-то великое.
 ...

Через несколько дней меня выпустили гулять. Одного.
Анна дала мне кредитную карту. Сказала, что там, всё, что я на сегодня заслужил. Пин код, оказался самым простым, в такой непростой ситуации. 1917.
Внешность Ильича в московском метрополитене никого не удивляла. Видимо, этот образ был самым привычным для подземки. Милиция проходила мимо. А одежду, в которую я был одет, мне заботливо привёз Ёсик. Всё моё облачение было из какого-то хипстерского магазина, которым владел один из известных друзей ведьмы.
Мои передвижения по Москве были бесцельны. Я только заметил, что всё время ищу в толпе Анну, пытаюсь высмотреть её глаза во встречных потоках на эскалаторах, делаю шаг за ограничительную линию в терминалах и смотрю на лица, которые направлены в чёрный рот тоннеля, опять пытаясь разглядеть её черты в одном из этих лиц.
Я возвращался на Дмитровскую, в дом писателя. Шёл по проезжей части в редкий час, когда автомобилей на улице нет. Видел, как из под ног, как отпечаток на принтере, медленно выползали мои тени, по мере движения рождаемые частыми фонарями, и только  впадая в свет встречного фонаря расстворялась одна тень, из под подошвы выползала другая, и всегда казалось, что эта плотнее предыдущей.


XXV
 
Следующий день я провёл с Ёсиком Троцким-Бродским.
Анна заходила ко мне не часто, после рекомендации доктора о том, что раз мой мозг меняет режим при её появлении, то на период моего окукливания нужно  быть спокойным. Не понимаю почему, но Ёсика было видеть можно, будто его присутствие не меняло режим мозга. 
А хочешь я тебе почитаю своё? — Сказал Ёсик.
Давай. А что у тебя, длинное что-то? — Спрашивал я. Я не очень хотел его слушать.
У меня всё длинное, — пошутил Ёсик, — никто не жаловался.
Слушать его было непросто. Ёсик часто комментировал собственное произведение, пояснял мне откуда он взял ту или другую фразу, часто повторял, что это только наброски. Было видно, что он ждал похвалы или, по крайней мере заинтересованного зрения и слуха. Выбора у меня не было и я хвалил. 
Его пьеса не была венцом драматургии, как, возможно, отчаянно думал, сам Ёсик. Он размазывал на несколько страниц то, что можно было вместить в нескольких абзацах, причём его размазывания были не совсем художественными. Однако замысел был хорош. Его я попытаюсь пересказать здесь.
Действие начиналось в баре, где выпивали двое. Они беседовали о самолётах. По разговору этих двух было ясно, что эти ребята торгуют, что-то перепродают, и самолётов их разговор касался косвенно. Господа сошлись на том, что оба боятся летать. Разговор закончился тем, как один сообщил, что собирается отмыть крупную сумму денег при помощи постройки мечети. Другой поддержал идею. Эти двое слушают гороскоп по радио. Близнецы. Вас окрылит нежданная любовь.
В следующих действиях описываются отношения этих людей с женщинами. Отношение было потребительским. Женщина тоже представляла собой, для этих господ, товар. Жутко подробные описания постельных сцен. Ёсик пояснил, что собирается продать сценарий на телевидение, поэтому он так постарался.
Эти близнецы проводят время с двумя девушками. Интересно, что имена девушек не сообщаются, автор называет их только по фамилии. У одной из девушек была фамилия Туполева. Вторую я не запомнил, окна мнемониста у меня тогда ещё не было.
Разворачивается любовь. Такая же разудалая и беспощадная, как, наверное кипяток, который у Ёсика в голове вместо мозга. Конфликт нарастает и, женщины предают, при помощи тех же постельных сцен, с задействованными в них другими мужчинами. Господа близнецы вместе сбрасываются с одной известной московской высотки. После приезжают менты. У обоих господ разбиваются пейджеры.  На экране одного из пейджеров застывает астрологический прогноз «близнецам сегодня нужно летать пониже». На другом пейджере дата. Одиннадцатое сентября. Две тысячи первый год. 
...
Скоро в моей комнате появился предмет похожий на холодильник. Это, как мне разъяснила Анна, был излучатель, который ускорит процессы в моём теле, и метаморфоза завершится раньше, чем это предусмотрено. Моего мнения не спрашивали.

...
Ёсик часто навещал меня в моей комнате. Разрешения заходить ему никто не давал, но я помнил, что мой выход из комнаты тоже когда-то не был законным. Заходил он с нескрываемой корыстью: донимать меня своими бесконечными стихотворениями. Видимо, в институте его не жаловали, а мои одинокие овации лёжа, его вполне устраивали. Когда Иосиф начинал обрастать «кружевом стихов», как он любил выражаться, я покрывался мхом молчаливого негодования. Из Ёсика струилось всё: и грозная гражданская лирика, и нежные, румяные слова, с ласковостью ребёнка дауна, натыканные вокруг таинственной «её», и грустно рифмованные глаголы, между которых прячется тень какого-нибудь специально затащенного в стихотворение дерева, которое одинокой своей фигурой напоминает глупому читателю о бренности мира, а мир, между тем, оказался бренным только после того как некая, непостижимая «она» ушла в туманную даль. Тысячи слов-короедов бороздили мои извилины, не давали покоя мне до тех пор, пока Ёсик не уставал, или не уходил выпивать со своими товарищами по кружевному цеху.
Поэзия — целое море, сказал какой-то забытый классик. Но на той лодке, которую мне любезно снимал с прикола Ёсик, меня, пока что, тошнило. Когда я слушал его, мне было некуда убежать. У меня не было определённого занятия, кроме превращения в Ленина, конечно. Сослаться на то, что я занят я не мог, но однажды меня осенило. Я сам начал писать стихи.
После недолгого размышления за столом я обнаружил под правой рукой это:
«я жму на стоп, мне жмут тугие берцы.
бинты в крови — алеют паруса.
внутри меня растёт собачье сердце,
меняются местами полюса».
Ну как? — Задал я вопрос Ёсику той же интонацией, которой он обычно спрашивал меня, после каждого произнесённого шедевра.
Ну, так себе… слабовато, серенько. Рифма тут не очень, размер хромает, смысл не понятен...
Я остолбенел. Я же всегда хвалил его, за все его уродливые берёзы-слёзы, а теперь он заявляет такое о том стихотворении, которое я хотел дописать и посвятить Анне. Вида я не подал, только кивнул и стал расспрашивать его о теории стиха. Это действительно могло мне сейчас хоть в чём-то пригодится.
Расскажи, а как правильно писать?
Ну, Есин сказал, что никак не правильно, что это решать только автору, что главное чувствовать, что пишешь, говорил, что писателем на полчаса не стать, нужно так жить… — Ответил мой насмешник, и отчего-то погрустнел.
Кто такой Есин? — Спросил я, уже ожидая примерный ответ. Это должен быть его учитель или вроде того.
Есин-то? Это ж писатель. У нас в институте преподаёт, ну то есть семинар ведёт.
А ты согласен с ним?
Конечно, согласен. У него опыт, да и сам он дядька неплохой.
А чего ж ты мои стихи сразу, с налёту засрал, раз согласен?
Не знаю, — Сказал Ёсик и пожал плечами, — у нас так принято.
После этого разговора я стал намного смелее в критике, и когда я хотел прекратить поднадоевшую декламацию Троцкого-Бродского, она действительно прекращалась.




XXVI
Анна пришла ко мне поздно вечером. От радости у меня перехватило дыхание, а в горле что-то щёлкнуло, и я долго не мог говорить. Сначала я даже подумал, что это очередная уловка, будто в меня всадили какой-нибудь психоактивный модуль, заставляющий меня превращаться в одну из субличностей Ильича — «Ильич влюблённый», но потом вспомнил, что появление Анны совершенно естественно меняет режим моего мозга и моя влюблённость всё-таки первична.
Аня, ты прекрасна, но доктор сказал, что ты меняешь мне мозговой режим.
Прекрасное всегда меняет режим, — ответила Анна, и я понял насколько сильно мне не хватало её голоса. 
Ко мне она вошла незаметно, будто соткалась из воздуха, и это, по всем моим ощущениям, вполне могло быть правдой.
В комнату, невесть откуда, пришагал выпивший Ёсик, пришагал, по видимому, случайно,  на автопилоте. Он остановился возле моей кровати, перед глазами он держал книгу.    Я и Анна смотрели Ёсику в макушку головы. Он поднял лицо от книги на нас, и на месте где была макушка сверкнули два нежно-нетрезвых глаза.
Я пойду, пожру тогда, — уловил нить происходящего Ёсик.
Я не заметил, как он исчез. Анна сказала, что придёт через полчаса. Ещё, оказалось, что Ёсик, принёс мне неплохой костюм. Значит, среди друзей объявился производитель классических, чёрных и пепельных двоек и троек. Мой костюм был чёрным, как последний костюм Ильича, в котором он и встречает гостей в своём мавзолее. У Троцкого-Бродского такое чувство юмора. Ничего не поделать.
Из дома писателя мы с Анной вышли в уже темнеющую Москву. Наверное, если смотреть на Москву из космоса, то в такие часы, она похожа на лужу тёмно-лиловой воды, из под толщи которой всплывает светящееся, горящее электрическим пламенем, масло. Мы шли только рядом: не держась за руки, не разговаривая,  не переглядываясь.
Что? Ты что-то сказал? — спросила Анна.
Я стоял наклонившись и глядел в лужу. В луже грязно отражался фонарь, Ленин, к которому я почти привык, и несколько ещё тусклых звёзд. О чём я до этого думал я не мог вспомнить.
Ты что-то сказал? — Повторила Анна.
Я не помню. А что? Тебе что-то послышалось?
Да, мне послышалось, ты сказал что-то вроде, «Аннушка уже разлила масло в огне», или «в огонь», — Анна посмотрела мне в глаза.
Я не помню, я только представлял, что Москва горит…
Ха! Наполеон, — и тут она улыбнулась так, что я снова забыл обо всём.
Темнело гуще. Деревья в парке казались чёрными скалами, а небольшие аллеи — прохладными бронхами старухи Москвы.
Если бы некий наблюдатель шел нам навстречу, то он не увидел бы ничего необычного, разумеется, необычного, для вечерней Москвы. Я и Анна не спеша шагали по улице, вдоль парка, огороженного чёрной решёткой. За нами, на небольшом отдалении вырастал каменный Чипполино Останкинской башни.

XXVII
Анна говорила. Я всё время спрашивал. В тот вечер я узнал много нового. Оказалось, что я не первый Ильич, то есть был ещё один Вова Ульянов, обитавший в той же пробирке, что и я. Анна помнила, что не должна  говорить, но этот уговор с другими организаторами проекта показался ей нечестным. Прошлый Ульянов погиб, как, впрочем и позапрошлый, но об этом я расскажу чуть позже.
Итак, от Анны я узнал, что когда-то на Арбате открылся подпольный музей истории теракта. В нём были собраны разные предметы, найденные на известных местах. Предметы были такими, что нельзя было понять откуда они, и поэтому под  каждым было подробное описание. Только одна вещь, к слову сказать, главная в экспозиции, была подписана только одной датой. Это был обугленный колокольчик из китайской стали с обгоревшей шелковой лентой. Триколор этой ленты перечёркивали кровавые складки. Первое сентября, две тысячи четвётртый.
Бесланский звонок пробыл главным недолго. Знаменитая челябинская микроволновая печь, в которую было вмонтировано взрывное устройство, впоследствии обезвреженное, стала рок-звездой для всей антисоциальной Москвы. Памятник несостоявшемуся теракту стоял там шесть месяцев.   Популярность музею сделали службы безопасности: они запретили музей. Чем больше было цензуры на каналах и в московских газетах, тем с большей силой разносилась весть по кардиганному радио: московские хипстеры жужжали об этом везде. За несколько месяцев до закрытия музей облагался штрафами, научных сотрудников и администрацию задерживали, проводили обыски, но протестная акция «время колокольчиков» прекратила и это. Время колокольчиков было чем-то вроде митинга: на Арбат приходили люди и звонили в колокола и колокольчики. На мостовую клали тряпичную колбасу с надписью «тревога» и били её. Для обывателей, это было просто эхом сорвавшейся с неизвестного этажа двенадцатой струны Саши Башлачёва, а для нового протестного движения этот звон был бессловесной марсельезой. Некоторые участники заклеивали себе рты широким пластырем и размашисто рисовали себе вместо рта непонятное никому из-за почерка и покосившегося дискурса, загадочное слово «свобода». Служба безопасности на время изъяла некоторые предметы и музей разрешили. Изьяты были осколки стены из подземного перехода, звонок и печка. После этого случая в музее появился новый сотрудник по кличке Лысый, который был во главе всех протестов и так притёрся к администрации музея, что его взяли работать. Это был выскокий, длинноволосый парень, с просторным и сложным лицом в модных очках. За  свои косы он и заслужил кличку.  После запрета, ребята из музея познакомились с прошлым Ильичом. Не нужно говорить, что и директор музея теракта был другом известной организации. Музей открыли и печка, любезно возвращённая с лубянки, стала отсчитывать время до годовщины того несостоявшегося теракта.
Анна долго рассказывала  о сложности отношений в атмосфере общей тайны.
Финал такой. Лысый оказался стукачом. Кстати, узнал правильное название стукача: внештатный сотрудник службы государственной безопасности. Лысый вмонтировал в печку настоящее взрывное устройство, рассчитывая, что в годовщину несостоявшегося теракта в музее будет очень много людей. Расчёты оказались справедливыми.
Ильич подозревал Лысого, сказывалась генетически богатая жидкость в мозгу. Спустя несколько дней, Ленин раскусил Лысого просто и со вскусом. Просто отвёл в сторону и сказал, что он тоже стукач, только более молодой. Лысый раскололся. Это произошло в указанную годовщину теракта, и бомба, начинённая гвоздями, с минуты на минуту должна была рвануть. В последний момент, почти как в американских блокбастерах, Ильич накрыл микроволновку собой. Предысторию подвига узнали от Лысого, которого кинула служба безопасности, а ребята, друзья ведьмы, наоборот, поймали.  Наказали Лысого тем, что не только оставили в живых, но и продолжили говорить с ним. Лысый забрался на крышу одного католического собора и замёрз там, обнимая каменного апостола Павла.  После, Анна умудрилась как-то изящно пошутить про Павлика Морозова. 
Когда Анна закончила рассказ, мы остановились у свежего памятника. В парке стояло бронзовое распятие Ленина, с выдающимися из ладоней гвоздями. Голгофу имитировала  бетонная тумба, символ печки, догадался я. С нарочитой неряшливостью и большой любовью, на бетоне была  выскоблена  надпись: 
современное искусство — владимиру ульянову   

Отчего-то я вспомнил ощущение, как дрожала земля, когда рядом вбивали сваю.

XXVIII

 Через дорогу от сооружения слепила глаза белая вывеска «надежда». Судя по кофейному зерну, изображённому ниже надписи, за тяжёлыми стеклянными дверями должна была  находится кофейня. Кофе я никогда не любил. От него у меня, по неизвестным мне причинам, скручивало мочевой пузырь, и если жидкости не дать выйти, то природа возьмёт верх, а если быть точным и низ тоже, стратегические мышцы расслабятся и всё пустится, как говорят московские таксисты, на самотёк. 
Наши… — Сказала Анна, и взяла меня за руку.
Несколько секунд я не мог понять, что происходит. Кто такие наши и почему Анна так неожиданно прижала мой рукав к запястью, обхватив мою руку так крепко, что кажется, треснула запонка на рубашке?
Прямо перед моим лицом, почти бесшумно пронёсся фургон. От страха пальцы ног в ботинках сжались так, будто хотели стать кулаками. Анна  отпустила руку. Я не видел себя, но должно быть тогда я смотрел перепуганно. Анна смотрела в окна кофейни, лицо её было чистым и спокойным, будто она просто оторвала от моей одежды плохо пришитую нитку. Когда мне пришло в голову это сравнение Анна молча оторвала от воротника моего пиджака какой-то волосок.
А кто наши? В кофейне, или эти, в фургоне? —  Спросил я и заметил как голос не хочет мне подчиняться. Это из-за связок, их свело страхом.
И те, и другие. Ты не пугайся. Всё хорошо будет, самурай. — Ответила Анна, и мы перешли дорогу.
В кофейне пахло индийскими благовониями. Неизвестно откуда, будто из воздуха, играла музыка. Видимых источников звука не было. Песня была знакомой с юности, в ней нестареющий Курт просил некоего друга, его изнасиловать. Мы заняли столик у самого дальнего окна, потому как я всё ещё стеснялся своей новой внешности. Анна напомнила, что владелец этого заведения наш друг. «Всё бесплатно» — отредактировали мои мысли её слова.
Ужасно хотелось напиться водкой и, наконец, признаться Анне во всём, что я  чувствую. Рассказать, наконец, о том, как я её ждал в Ижевске, рассказать, что не шутил, когда говорил, что люблю, сказать всё.
Анна сидела напротив и что-то искала в своей небольшой сумке. Подошёл приветливого вида официант и выставил на стол два красивейших бокала.
Ваши два гляссе. — Сказал официант и почему-то улыбнулся мне, а не Анне, и показалось, что официант, тайным образом, знает,   о моих особенных отношениях с кофе.
Спасибо. — Ответил я так, будто всё идет как должно.
Спасибо. — Сказала Анна и протянула мне серый блокнот, — спрячь, потом почитаешь.
Что-нибудь ещё? — Спросил официант.
Нет, ничего, достаточно. — Ответила Анна.

Я только в недоумении помотал головой так, чтобы официант понял, что мне ничего не нужно и покрутился в поисках уборной. Анна вдруг улыбнулась и нацелила указательный палец чуть выше моей головы. Я обернулся и понял, что дверь в туалет за моей спиной. Блокнот я спрятал в пиджак.




XXIX
Когда я вернулся за столик, Анна уже стояла у выхода, ко мне спиной. Под руки её держали двое без формы, в гражданском. Кто-то открыл тяжёлую стеклянную дверь и Анну забрали. Официант, стоящий рядом со мной, будто случайно, опрокинувший солонку, осторожными знаками дал понять, что мне вмешиваться не стоит. Я стоял возле стола, за которым я так ни в чём и не признался.   

Вы забыли в туалете свою шляпу. На подоконнике. — Шёпотом сказал официант.
Никакой шляпы я в туалете не забывал, но официанта я понял хорошо. Нужно было скрыться через открытое окно туалета. У парадного входа, за стеклом уже стояли ещё двое в форме, неизвестно откуда появившиеся, как музыка, из воздуха. Значит, никого не выпускали до выяснения, а если эти ребята выяснят кто я такой, то мне и всей нашей метафизике несдобровать. Я закрыл туалетную комнату изнутри и выбрался через окно во двор. На дворе никого не было.

Бывает особое пассажирское чувство, будто поезд, который двигался туда, куда ему полагается, вдруг начал двигаться в другую сторону. Эта смысловая галлюцинация возникает, если в один день путешествия смотреть в окно правого борта, а после сна открыть глаза в окно левого. Что-то подобное испытывал теперь и я.
Быстрым шагом, не привлекая внимания, я добрался до Ёсика. Искать его не пришлось, он пьянствовал на скамейке, возле дома писателя. На траве, напротив Ёсика, сидели трое девушек мятого вида. Крупная колея от протектора на газоне заканчивалась вросшим в кусты фургоном, тем, который недавно, у кофейни, вполне мог стать последним наблюдаемым мной  предметом.
Даже красивые люди с приятными чертами лица становятся безобразными из-за спирта в крови. Лицо, расслабленное возле рта, обезображено напряжением глаз, красноватых в углах, и вариантов такого изменения много. Такой же бессмысленностью пованивало теперь от моего друга Ёсика.
Странно было наблюдать моего друга в такой праздности и после моего сообщения о том, что Анну задержали. Скоро Ёсик пояснил: Анну задерживают аккуратно раз в месяц, и даже пошутил что-то про женские циклы. Я ударил Ёсика по лицу. Первый раз я дал человеку пощёчину. Он только посмеялся в ответ.
А пожрать я на чём поёду? — Кричал Ёсик, когда я уже завёл фургон, и по колее отъезжал назад.
Нажрался уже, — крикнул я в окно, и, услышав себя, даже погордился за абсолютно ленинскую «р», образца записей с фонографа, которые, наверняка заботливо нарезал покойный ныне чернобыльский умелец.
Через зеркало заднего вида я увидел, как три девушки, которые сидели возле Ёсика, разбежались. Их визг смещался с воем колёс.  Я никого не задел.
На переднем сидении, соседним с водительским, лежал топор, на ручке которого было неровно выжжено слово «Федя». Этот топор я заметил ещё в ту ночь, когда дверь моей комнаты захлопнулась и мне пришлось провести ночь в комнате Ёсика. Даже помню его комментарий, Ёсик указал на экспонат и таинственным голосом поведал, что это произведение создано в память о Достоевском. Зачем-то он был нужен Ёсику и в машине.
Сверху приборной панели лежала карта Москвы. Лубянская площадь была отмечена синим кругом, нашёл я её быстро. Из складки карты выполз небольшой паучок, интересующийся таким перемещением его дома. Он торопливо прополз по Лосиному острову, пробежал вдоль Яузы, быстро добрался до Красной площади и отчего-то остановился, шевеля передними лапками. У пешеходного перехода остановился и я. Пока я отвлекался на паука, улицу Руставели переходил какой-то старик. Я резко нажал сцепление и тормоз и тут же в лобовое стекло уткнулся резиновый наконечник стариковой трости. Из соскочившей вставной челюсти старика выплеснули слова.
Сталина на вас нет! Паскуды на месредесах!
Ехать нужно не на Лубянку, а в Мавзолей, подумал я.



XXX

;
После экспертизы, а иначе мой труд никак не назвать, я вывел последовательность действий которые сделал Вова и его окружение.
1.
Великим трудом, дипломатией и боевым НЛП Вова добрался до саркофага Ленина. Мавзолей охранялся двумя выпившими солдатами, один упал в обморок, другой был обезврежен несколькими словами о революции.
2.
Саркофаг был разбит «Федей». Этим же топором была обесточена Лубянка и остальные стратегические точки Москвы.
3.
Ёсик, в этот момент, как он выразился, жрал в том самом ресторане Макдональдс, на Тверском, и когда там выключился свет, тот всё понял. Это было ясно из отдельной, особенно неразборчивой записки, вложенной, видимо, позже, чем были собраны рукописи.

4.
Тело Ленина Вова зачем-то нёс на руках, через Красную Площадь в сторону Гума. Снайперы, дежурившие у бойниц, ходили под начальством полковника, который тоже был другом. Этот полковник и дал отбой стрелять, по рации сославшись на то, что снайперы просто перебрали сухого афганского пайка, выдававшегося им за вредность работы на кремлёвских стенах. Их, вероятно, было легко убедить в галлюциногенной природе случившегося. Ещё бы: представьте, Ленин несёт Ленина на руках по Красной площади под бой курант. Как возвратили тело на место, рукописи не сообщают.
Отдельная записка гласит: У Ленина нет указательного пальца. Поэтому руку закрывают знаменем.
5.
Анна выбралась из заточения. Рукописи так же таинственно молчат о технике исполнения побега. У музея Маяковского Анну ждал фургон. Анна отказалась ехать. До дома писателя она и Вова, в целях безопасности, добирались пешком.
6.
На следующий день решили незамедлительно ехать в Кремль,  чтобы, пока не стих шум вокруг перемещения Ильича, сделать своё дело. В назначенную комнату Вову пропустили под видом эксперта, который как раз и должен был обследовать комнату, на тот случай, если злоумышленников, которые разбили саркофаг и утащили Ильича, интересовала именно она. Командование, разумеется, кроме того самого полковника, ни о чём не догадалось, а наоборот, посчитали нужным нанять специалиста по обследованию тайных комнат Кремля. Под видом этого специалиста Вова и вышагивал по кривым коридорам, ведущим под Тайницкую башню, где и находилась, вросшая в исторический каламбур, тайная комната.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I
;
Я Вова Ульянов.
Дверь открылась, но не так, как я себе это представлял. Внутри покрытой ржавчиной толще двери что-то щёлкнуло. Очевидно, нужно было просто толкнуть дверь вперёд, потому как ручки никакой не было. Я толкнул. Из комнаты запахло слежавшейся одеждой, старым деревом и чем-то ещё, неизвестным, но таким родным, что вдоль позвоночника пробежал холод. На пороге комнаты я обернулся. Человек с автоматом, который сопровождал меня по коридорам, кивнул, как бы указывая вперёд. Волнение, ещё полчаса назад, кусающее меня изнутри, куда-то испарилось, и я зашёл в комнату, с левой ноги, отчего-то вспомнив как в детстве всегда заходил в дом именно с левой.
Лампа, с дырявым железным абажуром, стояла на пыльном столе, чуть свешиваясь краем, на столе лежали серо-желтые кипы листков. Свет, конечно, зажёгся недавно, я знал, что электропитание подаётся при открытии двери, но здесь все было так, будто свет горел здесь, как минимум с восемьдесят шестого. Стул, на котором, когда-то сидел вождь был обыкновенным, деревянным, и даже странным для главы государства, спинка этого стула состояла из цельной доски и была похожа на надгробие из-за выцарапанных на ней четырёх слов. Ильич Нес……….й Царёв И……..ель. (Надпись была повреждена). На синеватых от времени, беленых стенах были начирканы неразборчивые надписи карандашом.
У меня было время. Достаточно, чтобы исследовать все рукописи. Их оказалось не так много, как я себе представлял. Я ожидал увидеть комнату, интерьер которой состоит только из связок листов и стола, а по этой комнате можно было сказать, что хозяин числюля-минималист. Ещё со школы я думал, как Ленин мог столько написать и так растиражировать, что некоторые книги можно было открыть ещё с типографским хрустом даже после тридцати лет от года издания?
Мне дали девять часов: четыре часа на исследование комнаты, час отдыха, естественно не  покидая Кремля, и ещё четыре для рукописей. Заполненный бланк с результатами для официальных лиц у меня уже был. Согласно ему, я даже не заходил в комнату, из чего следовало, что и тот человек с автоматом тоже друг.
Как много у меня друзей, но без них меня действительно, как в песне, совсем чуть-чуть.
Инструктажа перед входом не было. Точнее, он намечался, но Анна решила просто погулять со мной около Останкинского прудика, и когда мы расставались, она сообщила, что инструктаж окончен. В тот момент я переживал больше, чем теперь, в тайной комнате на глубине нескольких десятков метров, под кремлёвской стеной.
То, что комната узнала меня, и не была настроена враждебно, чувствовалось как-то изнутри. Это связано, скорее, с тем холодильником, который стоял в доме писателя, в моей комнате, чем с моим бесстрашием.
Нужно было с чего-то начать. Я снял пиджак и повесил его на спинку ленинского трона. Что-то лежащее во внутреннем кармане тяжело брякнуло о дерево. Сначала, я подумал, что это окно мнемониста лежит в моём внутреннем кармане, но в этот момент увидел его рамку уже лежащей на столе. Скорее всего, я положил его на стол, как только зашёл в комнату. Пошарив в кармане, я увидел бензиновую зажигалку и блокнот, который мне вручила Анна, ещё перед своим задержанием. Странно, что я не вспоминал о нём, хотя дал себе слово, когда будет время, проверить, что там. Зажигалку, вполне мог забыть Ёсик, который часто примерял одежду, перед тем как дать её мне. Я раскрыл блокнот на первой странице. Страница оказалась пуста. То же самое было и с другими страницами. Какое-то время я думал, что Анна просто подарила мне блокнот для моих записей, но скоро понял, что дело совсем не в щедрости. На последней странице блокнота был оттиск фирмы производителя, этот оттиск и помог мне догадаться, в чем тут дело. «Milk skin». Это не опечатка, а ценное указание.
В чернильнице Ленина, когда он писал свои письма в будущее, было молоко. То есть, когда-то было, теперь даже самой чернильницы не было на столе. Если подержать такой лист над зажжённой свечой, то станут видны записи. И зажигалка появилась в моём кармане не случайно. С самого начала мне показалось, что первая страница блокнота чем-то испачкана, но теперь всё встало на свои места. Я вырвал из блокнота первый лист, и провёл над огнём подозреваемую его часть. Первой, тёмно коричневой петлёй высветилась буква «Я». Это был почерк Анны, знакомый мне ещё по семинару в Казани. Дыхание дрогнуло и вместе и ним дрогнуло пламя. Отчего-то я вспомнил, что именно этой буквы не хватало в надписи «Россия», ночью, на центральной площади в Ижевске. Вот теперь Россия на месте.  И «Я» с ней. Я выровнял дыхание и завершил расшифровку.
«Я люблю тебя.
Анна».   
II

В минуты потрясений можно потерять чуть больше, чем сознание. Взгляд, не успевающий протянуть смысловую нить от наблюдаемого предмета к себе, падает в бездну бессмысленности, будто канатоходец, которому подрезали канат. В такие моменты сознания нет: оно возникает только, когда ему есть что сознавать, а когда сознавать нечего, то и обнаружить пропажу некому. Приключения в пустоте, обычно длятся недолго, если можно так говорить о том, чего фактически не произошло. Скоро канатоходца ловит сетка и выбрасывает его на новую верёвку, где он обречён путешествовать от причины к следствию, которое мигом становится новой причиной.
Потерю себя невозможно вспомнить, потому что там нечего вспоминать, да и некому. Памяти, как инструменту, не за что ухватиться, и за рукоятку этот инструмент никто не держит.
Такая потеря себя произошла со мной в ленинской комнате, и впервые у меня возникла какая-то внутренняя потребность посмотреть, что было, пока меня не было.
Анна предупреждала меня, что в комнате могут находиться излучатели тонких психических импульсов, которые не уловить современной аппаратурой. Анна рассказывала, о кошке, которую для эксперимента принесли к двери комнаты Ленина. Кошка зашипела и попыталась убежать, а мне предстояло жить и работать. Я чувствовал явное вмешательство в мои мыслительные поля. Чувствовал это всё сильнее, как вдруг не сумел перелистнуть собственное воспоминание. Нечто ярко вспыхнуло во мне в один момент, и в одном этом моменте была вся его временная и пространственная протяжённость. Я раскрыл блокнот на следующей странице после признания Анны и начал записывать то, что неведомым протуберанцем пронеслось насквозь моей головы.

...
Всё моё воспоминание было похоже на утренний сон, один из тех, какие постоянно забываются, если их не записать, не проговорить. Забытые сны забиваются клочьями смыслового тумана в изгибы канализации памяти, прибиваются ассоциациями к предметам, и скоро исчезают, как звёзды после восхода солнца.
Помню, что ехал в санях по тундре. Как я определил, что это тундра, не знаю и сам; я никогда не видел север, но в моём воспоминании мной чётко осознавалось название. Я сидел спиной к направлению движения и видел только две одинаковые дуги, рисованные примятой травой из под полозьев. Ощущение было таким будто я еду здесь уже давно. Возможно, всю жизнь. На горизонт было трудно смотреть, глаза слезились, и ровная линия в капле слезы завязывалась узлом.
Куда едёшь? — спросил тот, кто, правил санями. Обернуться я не мог из-за странного ощущения, что за спиной ничего, кроме голоса не существует, то есть нет того, кто говорит, только голос.
Еду обратно, — ответил я первое, что пришло в голову.
Правильно.
Я молчал. Очень хотелось спросить, что правильно?  Откуда он мог знать, куда я еду, если я сам не знаю куда направляюсь, а если знает он, то его вопрос лишён всякого смысла? Что такое обратно и где оно, в конце концов, какое такое обратно?
Обыкновенное обратно. Одно на всех. — Ответил голос, будто услышавший мои мысли.
Как вы это... что это? Где я?
Так хорошо начал и теперь задаешь глупые вопросы.
Позвольте, я не могу повернуться к вам, кто вы? Это нормальный вопрос, нормального человека попавшего неизвестно куда, ответьте.
Да. Нормального. В этом-то всё и дело.
В этот момент мне показалось, что голос, что-то напевает, какую-то монотонную песню, на неизвестном мне языке. Голос пел её с самого начала и прерывался только когда говорил мне что-то.
Вы что-то поёте? — Сказал я, уже почти смирившись с тем, что я в полной неизвестности.
Мир.
Так называется ваша песня?
 Так называется мир.
Вы издеваетесь? Кто вы? Где я?
Голос начал петь что-то другое, переход был почти незаметен, но я услышал, что слова в его песне другие. Это было слышно из-за повторяющихся хриплых «е», до этого на их месте были такие же шершавые «а». По краю дороги, если принять за дорогу две кривые, очерченные полозьями, начали появляться небольшие холмы. Неожиданно, я понял, что это изменение вызвано не особенностями рельефа, а именно той песней, которую пел голос. В моей груди что-то сильно стукнуло, и мне показалось, что могу повернуться, но было страшно увидеть того, кто поёт мир.
Понял? — спросил голос.
Понял! — ответил я, и отчего-то почувствовав добродушие в последней его фразе, повернулся, но в глаза сильно ударило светом, так сильно, будто в потоке лучей было расплавленное железо. 
Кто вы? — Спросил я, уже сходя на крик, от неожиданной рези в глазах
Ты...
На этом моё воспоминание кончилось. Нужно было приступать к делу.

III

Только драконом можно победить дракона.
Перед собой, на край стола я поставил зажигалку. Пахнуло дорогим одеколоном, Ёсик заправлял своё огниво подручными средствами. Фитиль разгорался мягко, огонёк был спокоен. Я проверил правдивость своей догадки про молоко, проведя центр листа над огнём. Высветилось слово «война», кляксообразная коричневая точка и слово «Террор», с которого начиналось следующее предложение. Я вдохнул и понял, что не дышал, пока был занят проявкой. Дальше всё шло гладко и через несколько минут в моих руках, строка за строкой появился первый лист рукописи.

...
Ключ к стране может подобрать только постигший суть двенадцати. Мои предсказания о России верны и нет в том сомнения. Великий Воин Александр Бланк, мой брат, поэт и маг написал поэму о двенадцати, для людей. Моё послание есть руководство к духу. Дух правит землёй.
Истинно говорю вам. Двенадцать матросов были принесены в жертву огню революции. Дух затребовал ещё жертв.
Итак, есть Дух. Единый для земли. В жертву ему приносят людей. Для этого есть война. Террор, который был устроен царизмом тоже имел корень в ублажении и увеселении духа.
Россией будет править три эманации Духа.
Будут правители удовольствия. Они будут пить кровь и есть камни.  Кровь будут давать им люди, камни они будут брать из земли.
Будут правители выгоды. Они будут продавать кровь и камни. Кровь будет человеческая. Камни они будут брать из земли.
Будут правители благодетели. Они будут нескоро. Они оставят кровь и камни в покое.
Таковы эманации.

IV
Честно сказать, я не верил, что окно мнемониста сможет помочь мне запомнить все рукописи наизусть за четыре часа. Анна предупредила, что через какое-то время я должен буду дословно воспроизвести все рукописи вслух. Тем более, совсем неубедительно выглядело само окно: зелёная деревянная рамка, с протянутой крупной проволочной сеткой. Рамка разбивала рукопись на девять прямоугольников, то есть конструкция представляла собой квадрат три на три.  Листы, на которых писал Ленин, были меньше рамки, но как заверила меня Анна, когда показывала окно мнемониста впервые, в этом не будет ничего страшного.
Было бы хуже, если окно было меньше, тогда пришлось бы запоминать по частям. Инструкция была простой: приложить окно к листу и остановиться на каждом из девяти фрагментов по десять секунд и, чтобы информация поступала в подсознание, а следовательно, запоминалась чётко, я должен был задерживать дыхание. Выходило, что полторы минуты без воздуха делали мою память феноменальной. Я сомневался, но делал всё по инструкции. Через четыре часа все рукописи были проявлены и осмотрены. Время я отмерил по стуку в дверь. Стучал тот, кто был приставлен ко мне охраной. Это означало, что нужно выходить. На двери расставленные  треугольником вниз висели три книжки, что-то вроде трёх перекидных календарей. На левом были числа 2 и 3. На правом 2 и 7. Внизу висели три пустых листа. Я листал нижний календарь до тех пор, пока не получилось число 621. Внутри двери что-то щелкнуло, так же как и при входе в комнату.  Стало не по себе оттого, что пока я был внутри, не думал о том, как выбраться из комнаты. Отсутствие волнения стало причиной волнения, точно так же, как иногда бывает стыдно из-за того, что не чувствуешь стыда.
Напарник не спросил ничего, только проверил мой пульс и прицепил к воротнику пиджака что-то похожее на прищепку. Через несколько секунд я догадался, что эта прищепка измеряет радиационный фон. Судя по реакции моего проводника, всё было в порядке. Мне было разрешено выйти на поверхность.
На скамейке у входа в подземелье, замаскированного под куст, сидела Анна. Я заметил, что моё лицо разъезжается в улыбке от радости. К слову, я ожидал увидеть Анну здесь, но то, что она была рядом, было для меня настоящим подарком. Анна встала, в два шага подошла ко мне. Мы крепко обнялись. От неё пахло летом, такой запах наверняка чувствовал каждый влюблённый мужчина.
Отчего-то я вспомнил, что Анна рассказывала о том, что при входе нужно будет умножать числа, но числа пришлось умножать для выхода. Возможно, она имела в виду то, что Ильич жил в этой комнате и выход в мир, для него был входом. Или нет. Всё перепуталось у меня в голове.
Так, что же вы там охраняете?
Где? — Спросил я, оглядываясь на вход в подземелье.
Ну, у себя, на складе где ты работал.
Сначала я подумал, что Анна хочет выведать что-то про оружие, про автоматы, про патроны, или о чем-то, о чем смолчали мои начальники. Но эти мысли тут же рассеялись: Анна могла это узнать и без меня, при помощи друзей.
Наверное, ничего. Ничего не охраняли. Просто не хотелось зависеть. От отца.
Выходит, что ты себя охранял.
Мне показалось, что с Анной что-то не так.
Выходит, что себя охранял. — Ответил я.
А теперь почему ты не охраняешь себя, видишь в кого ты превратился?
Она сказала это беззлобно, в интонации не было ни высокомерия, ни жалости.
Какое-то время я думал, сказать ей или нет то, что пришло мне в голову, не обидит ли её такой каламбур, но скоро решился и сказал.
Преобразился.
Анна улыбнулась. Я понял, что она не обижена.
Знаешь, скоро всё пройдёт. Доктор сказал, что ты станешь таким как был. — Ответила Анна, но конец фразы был таким, будто она хотела добавить что-то ещё.
Ты в этом не уверена?
Возникла пауза. Честно сказать я не задумывался о возвращении в прежнее тело, новое не очень отличалось от старого. Остался страх по-привычке. Я боялся остаться навсегда в комнате только после того, как вышел; и теперь я боялся остаться Ильичом навеки, только после того как понял, что после выполнения задания я стану прежним.
Нет… то есть да... — сказала Анна.
Впервые я видел на её лице сомнение. Это её действительно преобразило. В тот момент я понял, что её волнует что-то кроме её борьбы, что-то кроме этой скрытой войны.
Я не понял тебя. О чем ты?
До этого я видел её в профиль. Говорила она тоже как бы вперёд, не глядя в глаза. Но теперь она повернулась ко мне. Радужка её глаз была будто подсвечена изнутри.
О том что... ты не станешь таким как был. Не станешь больше охранять себя, не будешь таким, каким я нашла тебя, и это хорошо. Я ведь заставила тебя делать...
Делать?
Слушай, я не могу сейчас об этом тебе сказать. Не хочу, чтобы ты отвлекался от работы. Только скажу, что тело твоё в скором времени станет таким, какое было... Знаешь, мне ты мне снился. Давно ещё, в Казани. В какой-то степи или в тундре, в каких-то санях. Странный сон. Володя, давай не будем про это сейчас. Я волнуюсь. Я никому никогда это волнение не показывала.
Тогда она запросто встала и ушла. А я ещё о многом хотел спросить. Например, о том, почему бы мне сразу не сказать, что рукописи написаны молоком, почему числа пришлось умножать при выходе, а не при входе, почему в конце концов Ильич пишет такими странными словами, и откуда взялся этот чудовищный стул с цельной спинкой?
Я просидел на скамейке до того момента как фигура Анны растворилась в листьях Тайницкого сада, и направился ко входу в подземелье. У входа курил мой друг с автоматом.
Ну чего? Охранять тебя надо, Владимир Ильич?
Нет.
Я не знал, слышал он наш разговор или нет.



V
Дальше работа пошла значительно быстрее. У меня действительно было ощущение, что я запоминаю тексты раз и навсегда, фотографически. Каждый завиток Ильича нашёл себе особое место у меня в голове, пазлы смыслов составлялись отдельно от текстов, но были в какой-то сильной неразрывной связи друг с другом. Впервые в жизни я чувствовал свою память такой цепкой, будто у меня в голове работала машина, собирающая знаки в особую, прекрасную структуру, пригодную к внутреннему созерцанию, однако сейчас, спустя время, я понимаю, чем жертвовал в тот момент: я ничего не мог анализировать и как-то относится к прочитанному. Видимо, вся энергия моего внимания утекла именно в запоминание и раскладывание по этажам памяти. Это помогло, потому как если бы я и включил эмоции, то едва ли смог дочитать рукописи до конца.
Подобное чувство, как бы это ни было странно, я уже испытывал. Это было в шестнадцать, в школе, когда пьяный учитель ОБЖ называл меня евреем. Учитель был военным, а им я верил как-то сразу, и слова, сказанные человеком в погонах в мой адрес, минуя сознание, бросались в волны того, что больше, чем я. Учитель ОБЖ был огромного роста, больше двух метров, кроме этого у него была афганская контузия: сильно искривлённая шея. Архитектура этого человека была чем-то между кочергой в военной форме и уличным фонарём, который уже устал стоять и светить, но лампа всё никак не перегорает. Все складки на его одежде, рисунки на всех плакатах в его кабинете, расположение парт и людей, сидящих за ними — всё это я мог воспроизвести в любой момент. Но это было только одним осязаемым воспоминанием, а теперь, будто всё моё прошлое стало ближе, ярче и, как будто, счастливее.
Моя память, бывшая когда-то тёмной, извилистой пещерой, словно стала прямым коридором офисного здания. Всё, что происходило со мной, поместилось в этот бесконечный тоннель, при этом, всё бывшее было расставлено по комнатам, двери которых уходили так далеко, что не хватало глаз, даже тех, которыми человек обычно глядит внутрь себя. Память была кристальна и безупречна: вот я вспомнил плывущие по небу матрасы, вот первый разговор с Анной, вот Коля, заправляющий катерпиллер, в общем, вся моя жизнь, все мои ощущения, желания, всё это можно было потрогать ещё раз.
Вот я в нелепом замшевом наряде играю в песочнице. Мама где-то неподалёку. Мне четыре года. Рядом трое моих ровесников: две девочки и один мальчик. У девочек яркие банты на головах, они трогают эти банты, и вытирают о них песок. Мальчик увлечённо копает яму при помощи белой крышки от канистры. Я строю город из песка. В самом центре стоит нечто, вроде пирамиды: один расплющенный кубик, на нём ещё один, поменьше, и самый маленький наверху. Сильно напоминает Мавзолей. Подходит удивлённая этим сходством Мама. Мама знает, что я ещё не был в Москве и не видел Мавзолей на фотографиях. А если и видел, то почему ребёнок воспроизводит в песочнице именно его?
Вова, а что это у тебя?
Там король спит!
А кто король?
Я король!
На этих словах мальчик, который до этого был увлечён ямой, начал доказывать, что король он. Его доказательством служило обсыпание меня песком и разрушение мавзолея. Я заплакал. Король проснулся.
Я не вспоминал этого никогда. Однако, это точно было со мной, это не было галлюцинацией или выдумкой.
...
Суть двенадцати есть рождение России и её смерть. Пророки времени говорят годы, и я, как пророк времени скажу истинные годы.
В год 1905 явление воды и Луны.
В год 1917 явление огня и Марса.
В год 1929 явление чёрного дерева.
В год 1941 явление чёрного железа.
В год 1953 явление смерти одного из Богов.
В год 1965 явление большого сна.
В год 1977 явление синего дерева .
В год 1989 явление разделения.
В год 2001 явление чёрного колдуна.
В год 2013 явление белого дерева.
В год 2025 явление великого.
Таковы пророчества.

Почему Ильич пророчил о прошлом, я догадался сразу. Скорее всего, психика Ильича, (и теперь моя), позволяла ему путешествовать во времени. Когда твоё сознание выше времени, когда оно перемещается по телу времени, трудно сказать что было, а что будет, потому как настоящий момент, то есть наблюдающее «Я», постоянно блуждает. От этого Ильич и назвал это всё будущим. А значит, случившаяся революция всегда будет, всегда только грядёт. 







VI
;
Позволить человеку не сойти с ума от новой информации может только мысль о том, что изменение его реальности — норма. Наверняка, топ-менеджмент мирового правительства, если такой существует, знают об этом и широко используют подмену понятия о норме.
Существует интересная метафора о лягушке: если в кастрюлю с кипящей водой кинуть живую лягушку, то лягушка эта немедленно выпрыгнет из воды, и есть вероятность, что останется жива. Это одно.
Если лягушку кинуть в кастрюлю с холодной водой и поставить кастрюлю на огонь, то есть вероятность того, что холоднокровная бедняга расслабится, привыкнет и сварится. Она не так сильно будет беспокоиться, но умрёт. Это другое.
Вову закинули в кипящее общество друзей сразу, без предупреждения, без тренировки. Однако он не только остался жив и не сошёл с ума, а ещё и пытается как-то анализировать происходящее. Это, согласитесь, для охранника заводского склада, высший пилотаж.
Хотя, если разобраться, то всё более чем логично: Вова влюблён, и скорее всего по-настоящему, первый раз в жизни. Это защищает его и от смерти и от сумасшествия, потому как влюблённый человек в какой-то степени сам себе мертвец, а уж то, что влюблённый сам себе сумасшедший это неоспоримый факт.
Вот таким макаром Вова может погружаться на любую глубину в своём батискафе любви, и чем более непонятна любовь ему самому, тем крепче его батискаф. Это третье.
То, что его практически не удивляет сам текст Владимира Ленина — удивляет меня. Добавить здесь следует только то, что я адаптировал ленинскую рукопись для современного читателя, из всех записей изъяты яти, фиты, в общем, всё то, что сделал Владимир Ленин с русским языком, пришлось проделать мне с его отдельным текстом.


VII
;
Когда начинаешь писать о себе, пишешь всегда о женщине, о женщинах, о тех людях и тех вещах, которые любишь. То есть не совсем о себе.
Значит, пришло время рассказать об Анне. У читателя может сложиться впечатление, что Анна очень холодное и расчётливое существо, не способное на проявления любви и ласки, а если и способное, то выходит у неё это уж как-то совсем неуклюже и опять-таки холодно. Это, в какой-то мере, справедливо; её нежность действительно нанизана на стальной скелет, но нежность эта искренняя и настоящая. И чем более неуклюже и наивно выглядит это со стороны, тем более правдиво это на самом деле. По-крайней мере я так чувствую.
Когда мы пьянствовали у Ёсика, разговор часто уходил в сторону женщин. После третьего стакана Ёсик сыпал гомеровскими метафорами как сеятель, одна из таких метафор мне запомнилась очень хорошо. «Распускающийся цветок, растущий на берегу реки по которой течёт раскалённая лава». Это, несмотря на алкогольную природу откровения, довольно точные слова о ней. Об Анне.
Анна невысокого роста, с острыми чертами фигуры и лица. Она красива, когда смотришь на неё, возникают мысли о такой недоступности, какая бывает, только когда смотришь кино и безвозвратно влюбляешься в главную героиню. Кажется, что её тело выточено гениальным скульптором, кажется, что её тело не может болеть, стареть и умирать.
Трудно представить Анну ребёнком. Только однажды, когда она впервые посмотрела мне в глаза, я понял, что с ней когда-то случалось детство. Когда я смотрю в зеркало мне, наоборот, кажется, что я просто ребёнок, из которого начинает расти борода.
C самого первого раза своей влюблённости, то есть ещё с трёх лет от рождения, я заметил особенное и чистое желание сделать что угодно значительное той, которую люблю. Это должно быть непременно действием важным и осмысленным, имеющим значение для любимой, и лучше всего, если такое действие выполнить могу только я и никто другой. Это действие должно быть подвигом, трудным, и чем труднее, тем лучше. Нельзя сказать, что нечто внутреннее моё, желающее совершить такой подвиг затребует что-то взамен, наоборот, действие должно быть чистым, не имеющим ничего общего с выгодой. Торговля подвигами не дело влюблённого.
Такое действие было дано мне с самого начала. Возможность подвига появилась у меня почти сразу после того, как я влюбился, и за это я был благодарен всему, что есть на свете. В особенности Анне.
От самых светлых людей, каких мне доводилось видеть одетыми в военную форму, я часто слышал слово «долг». От самых умных людей, которых мне доводилось видеть в форме или без, я слышал фразу «я ничего не занимал у России». Нельзя сказать, что одни правы, а другие нет, просто они говорили не об одном. Я понял это только теперь, под землёй в тайной ленинской комнате.
Я вспомнил как нас ещё школьниками, четвероклашками, зачем-то катали по городу и рассказывали нам про названия улиц Ижевска. Кажется, это называлось «краеведение». Наша учительница, полноватая, низенькая татарка Альбина Искандеровна рассказывала о тех людях, чьими именами названы улицы. Наверное, оттуда я впервые узнал чем связаны слова «Ленин» и «революция», «Маркс» и «Капитал», «Горький» и «Нижний Новгород», но самым интересным для меня была история неприметной улицы Вадима Сивкова.
«В марте сорок четвёртого года боевая машина номер семнадцать с командиром Сивковым и радистом Крестьянниковым, ведя боевые действия, попала в противотанковый ров, где и потеряла боеспособность. Дуло главного орудия упёрлось в стену. Сивков и Крестьянников, израсходовав все боеприпасы, кроме четырёх гранат, отказались от предложений врагов сдаться в плен, подожгли танк и взорвали себя гранатами. В семидесятом году именем одного из героев назвали улицу. На момент гибели Вадиму Сивкову было двадцать три года».
Эти слова, наверное, я помнил бы и без воздействия таинственных излучателей комнаты. Тогда мне было одиннадцать, и я всё думал, всё время представлял себя на месте тех солдат, которые должны погибнуть или сдаться в плен. Отчего-то мне и теперь казалось, что ситуации наши родственны: я, попавший в подземелье Кремля и они, попавшие в яму, пожирающую танки. Только мне показалось, что я уже погиб. Того Вовы Ульянова уже не было. Я даже не заметил, как он ушёл, как должно быть, не заметили своей смерти те герои, о которых рассказывала нам Альбина Искандеровна.
Мне совсем не хочется сравнивать себя с героями, но единственным спасением от сумасшествия и смерти для меня есть только знание о том, что некто сделал лучшее из возможного, когда лучшим из возможного была смерть.
Люди, говорившие о долге, имели в виду именно это. Именно это чувствовал и я, говоря о том, что влюблённый желает подвига. Люди, говорившие, что ничего никому не должны остались правы. Долг выбирается самим человеком. Наверное, это и есть выход из вечно падающего самолёта, из вечно горящего танка, из вечно запертой комнаты Ильича.


VIII
В свете лампы Ильича всё в его комнате было уютным, то есть теперь мне так казалось. Когда всё было приведено в тот порядок, в котором я всё здесь нашёл, то посмотрел наверх и увидел на сводчатом потолке, какой бывает в московских подвальных закусочных и ресторанах, рисунок. Это были круги, нарисованные подобно мишени. Кругов было бессчётно, а в центральном, самом маленьком кругу, на старославянский манер было начертано «АЗЪ».
В дверь постучали, и я отвлёкся от картины, нависавшей надо мной всё время, пока я проявлял и запоминал. Последнее что я сделал в комнате, сидя за столом: зачем-то выкатил ящик стола. В нём, к моему удивлению на обрывке газеты «Искра» лежал человеческий палец, а от его основания куда-то в стол шли два серых провода. Мне сразу стало понятно, чей это палец и что он тут делает.
 Я снова умножил двухзначные числа с висящих на двери перекидных конструкций. Числа оказались теми же, только я пропустил, когда же на нижнем календаре знаки отлистались обратно к пустым листам: никакого видимого привода я не обнаружил.
Человек с автоматом проводил меня до поверхности. Дорога показалась мне длиннее, чем была, когда я выходил в последний раз. Солнце изменило своё положение и всё в саду казалось совсем другим: деревья казались больше, а кусты и скамейка меньше. Анны не было. Я и не ждал её видеть.
Мой подвиг был со мной. То, что казалось мне невозможным, было выполнено. Больше того, если бы за три месяца до произошедшего мне сказали что со мной будет, то я назвал бы сообщившего мне эту правду — идиотом.
Не помню, как выбрался из Кремля. Только помню, что какой-то человек в серой тройке издалека помахал мне рукой, и, подойдя, улыбался. Ни слова не сказав, он крепко пожал мне руку и исчез. Наверное, друг.
Для конспирации за мной не присылали никакого автомобиля, и я шёл пешком до Охотного Ряда. На Манежной площади около нулевого километра ко мне пристал человек,  приглашающий посетить экскурсию по самым таинственным и экзотическим местам Москвы. Тогда я подумал так: если бы он знал, сколько таинственного и экзотического я узнал о Москве и России сегодня, то наверное, не стал просовывать мне глянцевую рекламку между пальцев. Однако человек был так настойчив, что флаер мне пришлось взять. И не зря. На обратной стороне листка была запись, сделанная от руки: «Я буду ждать тебя на Пушкинской, внизу.» Без подписи, но по букве «Я» стало понятно кто и зачем написал мне это послание. А внимательно рассмотрев рекламку, я удивился своей невнимательности: на картинке была нарисована голая Маргарита, летящая над вечерней Москвой и надпись: «Агентство экскурсий wedma. Мы раскроем Вам все тайны великой Москвы».

IX
И я отправился в другое подземелье, более многолюдное и открытое, нежели комната Ильича.
Лето чувствовалось везде, даже в метро пахло не потом и поездами, а смесью запахов духов, благородными оттенками машинного масла, которым смазывают эскалаторы, цветами и яблоками. Последними двумя здесь торговали в обилии. Старухи с авоськами и букетами стояли вдоль стен переходов, и казалось, что нет никаких тайн, что мне приснился весь месяц моих приключений, что я просто жил в мире какой-то книги, которую в это время читал. Так уже было в детстве.
Наверное, первый раз за всё время пребывания в Москве я забылся в радости происходящего и стал частью потока, который несётся от всех входов ко всем выходам. Стали видны такие вещи, которые незаметны, когда используешь метро только для перемещения на службу и обратно; например, стало ясно, что именно мы, подошвами своей обуви начищаем до блеска железные люки в полах, какие бывают на переходах и в вестибюлях, что именно мы делаем зеркальными перила на подъёмах и спусках, что именно мы скругляем острые углы лестничных маршей, что именно из-за нас построили метрополитен.
Появился неизвестно откуда и неожиданный вопрос: а куда дели землю, которая тут была до постройки подземного города? Но и эта загадка улетучилась вместе с другими размышлениями, все мысли растворились в запахе духов, машинного масла, яблок и цветов.
Через некоторое время я понял, что ничего в этот день не ел. Ни куска.
На Пушкинской люди шли постоянно. Если на маленьких станциях окраин поезда делят людей на порции, то в центре поток был беспрерывным. Постоянный шум, незаметный большинству москвичей, был ясным для меня, и чем дольше было моё ожидание, тем сильнее я чувствовал жар и бурление человеческого потока.
У стены перехода я увидел старушку; издалека мне показалось, что она показывает свои ладони и люди платят ей за это деньги. Я подошёл и понял в чём дело: старушка была глухонемой, и в отличие от других торговала и яблоками и цветами. На одной ладони была написана цена одного яблока, а на другой цена букета цветов.
Анну я встретил с цветами и с набитым ртом. Она стояла на лестнице перехода, белая и прекрасная. Анна быстро схватила меня за запястье, и через несколько минут мы были на какой-то заброшенной станции, где, судя по пыли и редким фонарям, поезда не останавливались лет двадцать.
Вестибюль выглядел обыкновенным, три скамейки, заваленный грудами досок эскалатор, памятник Дзержинскому, если я правильно угадал черты в паутине и чёрной саже. Анна оставила подаренный мной букет у чёрного бюста.
Сначала я испытал ужас от тишины. Через некоторое время меня испугал звук проходящего поезда. Анна молчала. Это не было напряжённым молчанием, это было тем, что мне и было необходимо: только быть с ней. Мы ходили то в одну сторону, то в другую.  Скоро я привык к шуму поездов и даже стал угадывать период их появления. Но волновало меня другое. Что подумает Анна, если я сейчас же, запросто возьму её за руку? Тогда молчание стало условием задачи, которую мне нужно решить одному. Сначала я пытался гнать такие мысли как глупые и какие-то уж совсем подростковые, но что-то внутреннее, очень похожее на совесть, говорило, командовало, кричало о том, что другой возможности может не быть.
Я считал поезда, и решил взять Анну за руку на третьем поезде. Один. Лампочки, вкрученные в копчёный потолок мерцали. Ошмётки чёрной паутины шатало потоками воздуха, который выдавливали из тоннелей поршни проходящих поездов. Мысли в моей голове неслись раскалённым потоком, на берегах которого не росло цветов, но я прекрасно знал, как сделать так, чтобы был хотя бы один. Два. Я почувствовал, как дрожит под ногами бетонный прямоугольник вестибюля. Трещины в плитах брызгали пыльными фонтанчиками. Я чувствовал, как становилось холоднее, как становилось ярче оттого, что мы подходим к одной из ламп, чувствовал, как становится темнее, когда мы удалялись от этой лампы, и наши тени становились длиннее. Три. И я увидел, как наши тени соединяются.   

X
Тебе нужно поесть и отдохнуть, — сказала Анна.
Период появления поездов к которому я уже успел привыкнуть, неожиданно сбился. Из тоннеля что-то шумело, но значительно мягче, чем холодные, сине-белые змеи пассажирских. Жёлтые фонари, светившие на станции, погасли и спустя одно чёрное мгновение загорелись другие, белые и яркие, как на всех обыкновенных станциях. К перрону, с лёгким шумом подъехал состав из одного ярко-жёлтого вагона. Двери  открылись, и стало видно алый, бархатный интерьер.
Следующая станция — дом писателя. В целях вашей безопасности экипаж «Метро два» убедительно просит вас пристегнуть ремни. — Сказали внутренности вагона.
Очень хорошо запомнил рекламу на стене: макет красной площади, размещённый на столе. Сугроб кокаина, ведущий ко входу в мавзолей. Надпись: верной дорогой идёте, товарищи. Кокаиновая фабрика «Большевичка». Скидки тайным советникам.
Хорошая шутка, — подтолкнул я Анну плечом, почти уже засыпая на кресле.
Анна посмотрела сначала на баннер, потом на меня.
Если бы это было шуткой, ты бы не ехал сейчас в вагоне, который предназначен только для тайных советников. Тебе ещё много нужно будет узнать.
Через секунду она добавила.
И рассказать.

**
В дом писателя мы попали через подвал и, поднявшись по лестнице, от самых душевых, на седьмой этаж, я и Анна оказались в той же комнате, где и начались мои московские приключения. В окне была та же Останкинская башня, только теперь она отчего-то казалась меньше, и из-за этого как-то дальше. В комнате сделали уборку и перестановку, даже кровать поставили другую. Неизвестно куда делся и холодильник.
Анна закрыла вид на иглу плотными шторами. Потом, она посмотрела на меня так, что мне  каким-то образом стало ясно, и то, что она желает мне спокойного отдыха, и то, что она ещё придёт, когда я отдохну, и ещё что-то такое, что мне не хотелось угадывать в её глазах, как бывает неохота раскрывать подарок, пытаясь сохранить великое и радостное предвкушение. Анна ушла.
В отличие от комнаты Ёсика, в моей, была душевая и туалет. Это избавило меня от многих страданий. Скоро я засыпал так, как редко засыпал, когда был охранником: я чувствовал себя необходимым человеком.
И воспользовавшись возможностью уставшего человека засыпать едва ли не мгновенно, я провалился в тёмное небытие, без мыслей и сновидений.

XI
Проснулся я ночью. Было неясно: или я проспал совсем немного, или около полутора суток. Это для меня не было важно. Снова ложиться спать не хотелось. Тогда я решил найти бумагу и ручку и уже начать записывать то, что должен был унести из тайной комнаты. На небольшом столе, который едва заметно стоял в углу комнаты я увидел листок. Я ещё ничего в жизни не читал так внимательно.
«Володя. Глупо писать, когда нужно поговорить, но иначе сейчас нельзя. Я хочу рассказать тебе о том, в чём сама себе призналась только недавно. Боюсь только, что во мне не останется человека. А в тебе не останется ничего кроме человека. Тогда мы не будем вместе. Я не знаю биологических родителей. Меня ещё младенцем оставили у входа в Преображенский. Это было в Москве. Ты успел подумать, что я дочь какого-нибудь профессора. Это не так. Меня нашли друзья, те самые. Я дочь тех, кого сама не знаю. У нас нет списков и заседаний, есть только идея. Поэтому я всегда в маске. Меня усыновили учёные, исследователи педагогики, добрые люди. Я называю их мама и папа. Они атеисты и это их спасает от сумасшествия. О том, кто я и какая на самом деле знают только они, и теперь будешь знать ты. Один человек подозревает, но он не в счёт. Я такая же как Ленин, свечусь. Да, скорее всего меня ждёт то же самое, что и его — быть электростанцией. В мужчин я никогда не влюблялась. Телом я никогда ещё не любила. Такие люди рождаются (или появляются) редко. Перед Лениным был Василий Блаженный. Он, как ты заметил, тоже лежит на Красной площади. От него идут провода ко всем  церквям Москвы. От этого вся свистопляска вокруг святых мощей. Электричество нужно всем. Подробности я тебе ещё расскажу. Я люблю тебя первого. Сожги это письмо, как только прочитаешь. Когда увидимся, не говори о том, что я писала ни слова. Мы поговорим там, где безопасно.
Анна.»

 

XII
;
Для Володи Анна — спасение. Анна для него музыка в привычной его тишине, свет в его тёмной будке охранника. Сам он об этом едва ли догадывается. Он живёт в своей любви, в своей единственной реальности, которую он так желал. До этого ему было довольно книги, в которой он мог жить, а теперь будто он сам стал таким, выписанным до мелочей, детально. То, что он теперь считал собой трудно назвать человеком. Раньше он тоже сомневался, настоящий ли он человек, но тогда Вова искренне считал, что до Человека он не дотягивал. Теперь, в неведомый ему момент он перескочил точку, в которой он уже был человеком и стал чем-то больше. Это было страшно и странно, но вместе с тем он был счастлив. Теперь он мог быть радостным или печальным, но эти состояния не имели ничего общего с той радостью или грустью, которую он испытывал до Анны. Вся его жизнь разделилась на до и после. Вова занимался поиском этой грани, точки перехода и не находил её, как многие из нас не находят своих первых воспоминаний.
Всё в этой стране абсурд, где нет ни положительных героев, ни отрицательных. Россия — что-то третье, между хорошим и плохим, между правильным и неверным, между добром и злом. Россией правит не тот, кого назначили или выбрали, Россией правит Высший Хаос, который включает в себя и логику, и беспричинность, и благость, и страсть, и невежество, и ещё что-то такое, о чём нельзя сказать.
Передо мной стол. На столе история Вовы Ульянова. Для меня это главное свидетельство сути нашей страны, самое её сердце, единственное российское государственное евангелие. Проделана уже большая часть работы. Сердце колотится часто, и я не могу работать спокойно. Тогда я прерываюсь и пишу подобные вкрапления в Володину мешанину — становится легче. Может быть, совершается истинное чудо, и напечатанные слова каким-то таинственным образом забирают моё беспокойство? Так или иначе, теперь я понимаю Ульянова, — он записывал всё это не для меня, даже не для абстрактного читателя, а именно для того, чтобы бывшее с ним существовало в той области, в которой и нужно существовать чудесам. В книге.


XIII
;
Первое, что я начертал на пустых листах, которые предусмотрительно лежали на широком подоконнике был рисунок с потолка тайной комнаты. Отчего-то мне казалось это делом первой важности. Круги, я хотел начертить ровными, но выходили они корявыми амёбами, что только помогало правдивости рисунка, оригинал был неровным. Слово «АЗЪ» в центре рисунка тоже выглядело рукотворно, в оригинале же, как я помнил, чувствовалась технология. Еще были своды потолка, грани, куполообразно отходившие от центра рисунка, их я тоже начертил, но с меньшим нажимом. Получилось что-то вроде лучей, отходивших от центрального круга со словом. Тогда я вспомнил.

...
Истинное коммунистическое соединение есть, великое Я. Солнце существует своими лучами, но не меньше существует оно взглядами на него, поэтому, в своём желании светить и твоём желании видеть есть причина Солнца. Такова и причина Я. Такова и причина власти. Отдаляясь назад в чистом воспоминании мудрый найдёт соединение со всеми и всем. Истинное коммунистическое соединение есть равенство лучей и глядящих на них. Между твоим и моим нет разницы. Великое Я — избавь меня от имён! Истинно говорит Александр: без имени не найдут.
Суть двенадцати есть первые создания человеческие. Двенадцать из плоти и крови, тринадцатый же из света и плоти.  Рождение тринадцатого пророчит перемену России.
Свет, идущий от тринадцатого, есть преображение. Электричество, данное мудрецами, есть продолжение жизни в Свете любого тринадцатого. России нужно электричество, и я как истинный пророк даю свою плоть и свет России.
Человек не должен знать о Духе правящем, сначала я отделю Россию от Я, но дам Свет.


...

Письмо от доктора отчего-то лежало на подоконнике, и только после записи я приметил его. Удивительно разборчивым для врача почерком было написано несколько строк и пожелание здоровья. Доктор обещал, что я снова стану таким как был, и это повлияет на память, так нужную мне для завершения операции с рукописями. Тексты я смогу вспоминать только при эмоциональных нагрузках. Дальше следовала приписка, уже другим почерком: «Мы довольно вас помучили, всё завершиться не тогда, когда последняя рукопись будет написана вами, а когда захотите вы. Для нас же само проникновение в тайную комнату большой результат».
В дверь постучали так, что я дёрнулся всем телом и отчего-то подпрыгнул. Вот и эмоциональная нагрузка. В ту же секунду я понял, что на мне надеты только шорты и больше ничего, если бы в комнату вошла Анна, то стыд по своему подлому обыкновению мучил бы меня ночами, и не давал бы мне заснуть. Но вошёл Ёсик. Лицо его было масляным, отчего-то довольным. Он бесцеремонно прошёл в комнату прямо в кедах, и костляво, как и при нашей первой встрече обнял меня. У Ёсика была привычка не закрывать за собой дверей, и я услышал, как из коридора пахнуло жареной картошкой и женскими духами. Некоторое время друг мой поэт молчал, только многозначительно и торжественно сопел мне в ухо. Потом он заговорил.
Герой! Герой нашего времени! И хлеб свой в поте лица, как говориться! И другого желает наполнить! И себя желает опустошить! И говоря словами классика...
Ёся, ты напугал меня до жути, а теперь муть какую-то городишь. Где Анна?
Влюблённый ковбой! — И улыбка растеклась по лицу Ёсика как бензиновое пятно по луже.
Вместо ответа Ёсик долго пожимал мне руку. Потом всё-таки закрыл дверь, и разговор стал не таким торжественным.
Короче, Володь, нам эти тексты нужны для стилистического анализа. Ну знаешь там, частота употребления глаголов, насыщенность образами, подлежащее-сказуемое где стоит, тыры-пыры, все дела...
Его аж вертело от жестикуляции.
Какие дела? Ты про что говоришь? Ничего не понял.
Ты, Володь, сядь. Ты извини, что я так напугал. Сядь, сядь. Мы же чего хотим? Правду сказать. Про Ленина там, про то, про это. Напишем научную работу, ну в институте напишем. В ней мы всё расскажем и про комнату тайную и про все твои приключения. И про то, кто тут реально власть, а кто тут Дэвид Копрофил. Вот у тебя есть рукописи в голове?
Есть.
Вот ты их напишешь, так?
Так.
Вот мы их возьмём и начнём анализировать. Тот ли это Ленин писал, или другой. За исходное возьмём труды его, напечатанные, сравним с тем, что ты там назапоминал, и выясним. Понял?
Уже чуть больше понял... Давай дальше.
А дальше мы напишем труд про это. Ну мы, с друзьями. — Слово «друзьями» от выделил интонацией.
А зачем?
Ну как зачем? Правду люди узнают, что вот оно как было. И как есть. И что, в конце концов, и власти-то никакой не нужно. И назовём наш труд «российское государственное евангелие».
Только для этого?
Разные же люди у нас в друзьях. Кому-то это для себя, для души, так сказать, сойдёт, кто-то может чем-то ещё увлечётся. У нас же, не забывай, общество информационное, и любая новая информация дорого стоит. Вот ты нам скважину открыл. Историческую! Теперь всякий наш...
Друг?
Друг, друг... Да, теперь всякий наш друг сможет из твоего источника чего-нибудь да хлебнуть. Эй, ты чего? Ты чего так загрустил-то?
Только тогда я по-настоящему задумался для чего это нужно. Как бы ни было чисто намерение людей сделать мир лучше, мне отчего-то стало обидно за то, что меня использовали, не попросив моего разрешения именно те, кто по всем своим правилам как раз против того, чтобы людей использовали. Если бы не Анна, то...
Слушай, — сказал я, и сразу понял, что горло моё сжато и не даёт говорить ровно, слова выходили из меня комками. — А я ведь это всё из-за Анны.
Тогда так. — Сказал Ёсик и достал мобильный. — Алё, Аня. Аннушка, ну ты и разлила масла... ковбой твой проснулся. Утром приезжай. Пока.
Передай мне! Дай сюда!
Да автоответчик это. Не берёт она у меня трубку. Я же ей стихи читал всё время, ну, бывало что выпивал перед этим. — Сказал Ёсик и сложил аппарат в карман.— Ты же меня и трезвого не хотел слушать...
В тот день я больше ни с кем не разговаривал.

XIV
Было солнечное летнее утро, совсем не московское. За окном гудело, где-то в соседних комнатах играла музыка, в коридоре слышались женские голоса, звон посуды, слышно было, как течёт из крана вода. Я сидел один в тихой комнате, наблюдал за ползущим по полу куском солнечного света. В комнате было жарко. Я услышал, как за окном ходит голубь, шуршала жесть подоконника. На улице только что прошёл дождь, и по всему было видно, что на улице свежо и зябко. Люди, неизвестно откуда и куда идущие обходили монументальные московские лужи по бордюрам. Останкинская башня на половину измоченная недавним дождём стояла, будто покрашенная: с одной стороны чёрной, а с другой, серой краской. Шпилем башни был перечёркнут густой самолётный след. Близко, снизу было видно, как дышат ветром деревья, как блестят на солнце мокрые листья вяза. Автомобильная пробка, занимающая, кажется, все видимые отсюда улицы казалась мне не такой страшной, а даже уместной и гармоничной. Машины, что редко для столицы, были чистыми и больше похожи они были на модели автомобилей, чем на самих себя. Я никого и ничего не ждал. Наступило спокойствие.
В комнате, как чёрт из табакерки, появился доктор. Я не помнил, как он вошёл. Я узнал его, это был тот самый человек, спросивший меня,  почему два плюс четыре именно шесть. Доктор был по своей привычке молчаливым и говорил только то, что следует сказать. Я сидел на кровати. Холодной рукой доктор проверил пульс, потом достал из своей железной коробки устройство, похожее на модем образца начала нулевых. Из той же коробки доктор достал два одинаковых предмета: они были похожи на маленькие фаянсовые тарелки, величиной с крупную монету.
Медосмотр? — Спросил я, и тут же понял глупость своего вопроса, он же не хлеб сеять пришёл.
Доктор кивнул, он был занят приборами.
Сядьте прямо.
И я сел, как велел доктор. С обеих сторон он плотно прикрепил эти тарелки мне на виски, стало немного больно. Когда доктор вытащил из своего устройства антенну и включил его, всё моё тело поволокло дрожью, и я невольно сгорбился.
Сидите прямо. — Сказал доктор снова, и я выпрямился.
Он внимательно смотрел в прибор, а я сидел и слушал звуки. Музыка прекратилась, автомобильные клаксоны гудели  где-то уже совсем далеко, только голубь всё ходил по внешнему подоконнику и с заинтригованной мордой заглядывал в комнату.
Доктор снял датчики с моих висков, дрожь моментально прошла. Он вытащил из футляра следующий предмет, напоминающий плоский гриб, размерами не больше средней компьютерной мыши.
Вставьте это в рот и прикусите края зубами, будет немного кисло. — И доктор расположил гриб перед моим лицом так, чтобы мне стало ясно с какой стороны его кусать.
Я сделал, как он сказал. Стало так же кисло, как было в детстве, когда мы, мальчишками экспериментировали с облизыванием батареек.
Всё закончилось. Больше никаких анализов не было. После того, как я освободился от гриба, я всё так же прямо и неподвижно сидел на кровати и шевелил челюстью, всё ещё чувствуя на языке кислый привкус электричества.
Собирайтесь, Володя, вы больше сюда не вернётесь. Могу помочь вам собрать вещи. Вас уже ждёт машина.
Кроме того, что есть и вот этих записок у меня ничего нет. Не беспокойтесь, я выйду к машине. — Ответил я доктору и понял, что это именно то, в чём я себе боялся признаться. У меня действительно ничего не было, кроме сумки с бельём, пачки рукописей, окна мнемониста и меня самого.
В чёрной машине был незнакомый водитель. Ехали быстро. Солнце бежало в домах и деревьях. Скоро выехали за мкад.
Я увижу Анну? — Спросил я водителя после долгого молчания. Я уже сомневался, друг он или просто водитель, которого наняли.
Но у этих ребят ничего просто так не бывает.
Анна уже ждёт тебя. В Петербурге. Самолётом тебе нельзя, там проверку усилили, а у тебя документы...
Мы едем в Петербург?
Не совсем, сначала заедем в Царский Палец.
Куда?
Сейчас расскажу. Слушай.


XV
Ещё со школы я боялся смотреть людям в лицо. От этого я плохо запоминал внешность. Вот и с этим водителем я осторожничал до тех пор, пока не понял, что он занят дорогой и разговором, поэтому его можно было разглядывать безнаказанно.
Водитель выглядел старше меня, хотя, возможно, так казалось из-за бороды и усов. Нос его крюком выдавался вперёд. Глаза были чёрные, большие и шустрые. Представился он Михаилом Маркинштейном.
«По паспорту Маркин, до сих пор Маркин. Дед мой в тридцать втором лезвием поправил фамилию, так и осталось. У нас тяжело всяким штейнам, вот и пришлось. Про твою историю я в курсе. Дела большие творишь. Аннушку-то я давно знаю, я преподавал когда-то, в Высшей Школе Экономики. Она там училась. Потом как помощником депутата устроилась так всё ко мне ходила спрашивать, что да как. Они же сами-то депутаты ни черта не работают. Понимаешь?»
Перед нашей машиной медленно волочилась фура. Пальцем по грязи на задних дверях кузова было написано: СНИМУ КОМНАТУ В СПБ. Скоро мы обогнали. Когда поравнялись с кабиной грузовика я увидел, что на месте водителя фуры никого нет.
Михаил, не знаю по отчеству, а как это? — И я указал большим пальцем на только что оставленный позади грузовик.
«Да, руль у него справа. Адольфович я. Так что лучше просто Миша. Ты слушай. Царский Палец, куда мы едем, место чу-дес-ней-шее! Такой проект был когда-то: проложить железную дорогу от Петербурга до Москвы. Есть такой вариант, что царь приложил линейку к карте, пальцем её подпёр, и линию прочертил. Ну, палец у него за линейку-то хрясь, и выехал, и обвёл он этот палец. И вот между столицами теперь у нас такая загогулина, понимаешь?»
И он показал ладонью в воздухе, какая именно эта загогулина.
«Но это всё байки. То, что ты принёс, из-под земли, можно сказать, достал, это всё изменило. Ты же там палец видел у Ленина-то в комнате? Вот.  А там, говорят, ну, куда мы едем, царь-то и оставил палец, уже свой. Потому что в них основная сила таких... ну как Ленин. Вот там где-то он и припрятан. А теперь прикинь, какая заваруха начнётся, если мы обнаружим, как из таких людей добывать электричество. Неисчерпаемое! Это ж никакой нефти с бензинами нахрен не надо будет, понимаешь?»
За окном проплыла и поклонилась нефтекачалка. Михаил указал на неё.
«О! Вспомнил г...но, вот и оно. Ты посмотри, что они тут делают. У них же всё на этом стоит. Ты думаешь, нет что ли, альтернативных источников? Херушки! Полно их! У нас в России нормально всегда с учёными было, и из воды добудут энергии, сколько надо, и из воздуха и из земли, понял?»
Ну, понять-то понял. А зачем тогда вся эта канитель с пальцами царскими, если источники есть?
«Ты погоди, погоди. У них на всё патенты есть. Они, эти же нефтяные бароны, скупают изобретения, потому что хер ты внедришь, если не запатентуешь. И запатентуешь тоже хер внедришь. А у нас одного Ленина разобрать — на пол России хватит. У нас, понимаешь, интернет есть. Мы технологию разбросаем в виде простого руководства, как из трупа сделать энергоисточник. Информация шумная, ошарашивающая, разойдётся быстро. Нам сейчас главное вот это руководство написать. А чтобы написать надо знать как и что работает, область неизученная. А я вот и есть учёный, понимаешь?»
А когда успели узнать, что я написал там, что я там запомнил?
«К тебе Фельдман приходил же. Ну, врач. Он и снял с тебя воспоминания. Такие белые штучки на башку надевают и глядят, что ты там помнишь. Говорят, что специально для тебя разрабатывали. Эксклюзив. Понятно, что по сути чудо техники. Но вот сто лет назад видеокамера была чудом. Люди вон убегали с первого кинопоказа, с паровоза этого. А ты не ссы, не раздавит тебя паровоз. Записывать тебя заставили потому, чтобы ты думал постоянно об этом, а потом чик-чик, понимаешь?»
Тогда я понял, что ни снаружи, ни внутри себе не принадлежу. Мои воспоминания, моё тело используют. Возможно, они, эти друзья, заставили меня влюбиться в Анну, но эту мысль я трогать не хотел, как самую тяжёлую из моих мыслей на тот момент.


XVI
Приехали мы довольно быстро. За разговором дорога прошла незаметно. На въезде в село не было никакого знака, обозначающего названия пункта. Насколько я понял тогда, село это представляло собой одну горбатую улицу на холме. Дома из серо-коричневых брёвен не внушали особой надежды найти здесь царский тайник. По совершенно жидкой дороге мы подъехали к дому, стоящему возле небольшого ручья. Овраг, вымытый потоком, видимо, очень давно покосил избу в два окна, отчего дом выглядел задумавшимся, и глядящим чуть выше горизонта, на облака.
Воздух тут был намного свежее, чем в Москве. Тащило навозом, берёзовым дымом, сеном и грязью. Где-то орал петух и лаяли собаки. От проезжей дороги мы отъехали километров двадцать, а ощущение было такое, что сюда можно добраться только вертолётом. На крышах домов стояли белые печные трубы, из некоторых шёл чёрный дым, а над некоторыми от тепла кривилось небо и верхушки деревьев.
Из косого дома вышел человек в странной белой накидке. На шее у этого человека висел респиратор, а руки были в красных перчатках.
Маркин, гнида, как я тебя рад видеть! — Прокричал человек.
Я всё ещё сидел в машине, выглядывал в окно, не зная где наступить так, чтобы миновать грязь. Но она была везде, и я не решался выйти. Михаил уже вышел, и чинно ступал, как бы сказал Ёсик — «разверзая хляби».
Человек снял свою красную перчатку и поздоровался с Михаилом. О чём они разговаривали, я не слышал. Михаил показывал рукой в сторону машины, и я понял, что речь идёт обо мне. Скоро бородатое лицо Михаила просияло улыбкой, и он скрылся в калитке. Не успела она закрыться, как оттуда же вышли несколько человек, одетых в такие же накидки, и такие же перчатки, как и на встретившем нас джентльмене. В руках у этих людей были широкие доски, из которых мужчины быстро соорудили дорогу для того, чтобы я смог выйти, не запачкав ног. Сами они встали около ворот, так, как строятся солдаты, только, разве что, честь не отдавали.
Спасибо, ребята. Я Владимир Ульянов. — И я протянул им руку.
Для нас большой подарок видеть вас в нашем научном институте. — сказал парень, стоящий ближе остальных.
Институте?
Проходите. Сейчас будет экскурсия. Для вас.

 
XVII
Во дворе, там, где по моим предположениям должна была находиться бревенчатая стена, стоял железный щит с едва заметной автоматической дверью. Маркинштейна во дворе уже не было. Парень, который разговаривал со мной, подтолкнул дверь ладонью, и с пневматическим шипением она мягко отошла и, как бы провалившись вовнутрь, отъехала куда-то вправо. За дверью показалась лестница, ведущая вниз, к другим дверям, но уже стеклянным. Я понял, что это лифт.
Простите, это лифт? Зачем он в одноэтажном здании? — Задал я уже второй глупый вопрос за сегодня.
В здании двадцать семь этажей. Двадцать три лаборатории и технические отсеки. Сейчас мы спустимся ко мне в кабинет, а оттуда в обеденную комнату. Она на шестнадцатом. Отсчёт этажей сверху вниз. — Сказал парень, на белой накидке которого я уже успел разглядеть карточку с логотипом в виде львиной морды и именем «Сергей», фамилию закрывала складка накидки.
Только мы спустились по ступеням, двери перед нами разъехались. Стенки лифта были стеклянными, и я увидел этот научный институт с лучшего ракурса, какой можно было придумать.
Представьте себе шахту размером со стадион, глубиной почти в тридцать этажей.
Огромными подковами расходились балконы, на которых и были лаборатории. Ещё за минуту до этого я не мог подумать, что здесь может быть что-то больше, чем старая, косая изба. Двери за нами закрылись, и капсула лифта медленно поползла вниз: отсюда было видно другие лифты, постоянно шевелящиеся вверх и вниз, множество людей в белых накидках и людей в странных оранжевых комбинезонах, отовсюду торчали трапеции, прожектора, фонари, какие-то гидравлические локти, вертелись ковши и манипуляторы и много ещё было того, названия чему я не знал и не знаю до сих пор. Потолком этого сооружения был купол холма, который я приметил ещё когда мы подъезжали.
У нас в Нарнии вообще-то так не положено, пускать кого-то со стороны, без документов, но для вас Владимир, мы делаем исключение. И для нас большая честь сделать такое исключение. — Заговорил Сергей. — Понимаю, вас немного удивляет то, что вы видите, но скажу вам честно, это до сих пор удивляет и меня. Здесь трудятся десять тысяч человек. Восемь из них это учёные. Две это инфраструктура. Мы разрабатываем научные продукты, а главное способы их внедрения в жизнь, в народ.
Нарния... — Выдохнул я, не зная, что ответить.
Нет, нет. НарНИИ. Вы неправильно поняли. — начал объяснять Сергей. — Народный Научно-Исследовательский Институт. Хотя мы его между собой так и называем... Вот здесь на этом этаже десять лет назад изобрели устройство, при помощи которого можно видеть то, что видит любая кошка. Достаточно только знать ДНК кошки. Изобретение было сначала абсолютно бесполезным, но наши специалисты в интернете начали распространять информационные блоки о котах, применяя боевые методы НЛП, кроме того устройства-передатчики собираются в теле кошки по наночастицам, из кошачьего корма и теперь мы имеем огромнейшую базу данных.
А кто всё это... содержит? Кому это всё нужно? — спросил я.
На этот вопрос вам никто не ответит. — Сказал Сергей после паузы. — Вот здесь, в этом отсеке по атомам собирают тело Сталина. Вот там, дальше идёт последняя стадия разработки проектора звездного неба для оперативного изменения видимого положения звёзд.      
Напротив кабины лифта медленно пронёсся железный шар, подвешенный на тросах. Шар был диаметром в два человеческих роста, и я увидел как шнурки на моих ботинках и бегунок от молнии на куртке вытянулись в сторону этого шара. Мне было страшно предположить что это. Нужно отметить, что мне вообще там было страшно находиться, но этот шар был ужаснее всего.
Это, — сказал Сергей, указывая на шар, — гравитационная модель нашей планеты. Если нужно где-то менять погоду, то мы можем это сделать. Нам часто заказывают смерчи, цунами, в последнее время землетрясения.
А кто заказывает?
И Сергей посмотрел на меня так, будто увидел перед собой говорящую берёзу.
Давайте закончим экскурсию и пообедаем, вы не против? — предложил Сергей.
Не против.
Тут же, под землей был небольшой ресторан, видимо, для управляющего персонала. Обед был самым обычным: суп, рис, чай, хлеб, давали лук. Вопреки моим ожиданиям там не было особого блюда из щупалец инопланетных кальмаров.



XVIII
Россия полна великих запасов. Вовеки земля кормит и голодает как истинная Мать. Великое Я есть космос Отец и Сын. Суть двенадцати управляет всеми тремя.
В год 1900 ожидание Великого Перехода в Я.
В год 1912 крушение истинной Матери.
В год 1924 крушение Отца.
В год 1936 гибель сына.
В год 1948 большой голод.
В год 1960 рождение сына и космоса
В год 1972 ожидание Великого Перехода в Отца.
В год 1984 крушение космоса.
В год 1996 чёрное воинство.
В год 2008 придёт сын для скопления силы мудрецов всей великой земли. Их назовут учёными и бесогонами.
В год 2020 воскресение Матери.
Таковы пророчества.

...

Эмоциональные нагрузки, как и обещал доктор, делали воспоминания явными. Я будто снова видел перед собой рукопись и быстро переносил её на бумагу. Такая галлюцинация продолжалась минут пятнадцать, не больше.
Не знаю почему, но мне хотелось это записывать, хотя с меня уже сняли все тексты. Записывал я много. Делал пометки о том, что видел, сначала короткие; потом, когда было время, расширял их.
Когда я был ребёнком, мне трудно было научиться писать грамотно, и поэтому отец заставлял меня вести что-то вроде дневника, где я должен был записывать что-то волновавшее меня. Если страница была написана неразборчиво, то отец заставлял меня переписывать заново. Отсюда, наверное, и взялась такая привычка. Я любил художественно что-нибудь обозначить.


XIX
Очередную запись я закончил уже сидя в кабинете Сергея, за его стеклянным столом. В кабинете Сергей оставил меня одного, а сам пошёл разыскивать Маркинштейна, которого, кстати,  я успел увидеть на экскурсии: за стеклянной дверью с надписью «Отдел Финансовых Технологий» в компании молодых девушек, наверное, бывших его студенток.
Я уже успел привыкнуть к здешней обстановке. Уже не было общего удивления, а на его место приходило частное. Мимо окна, если так конечно, можно назвать стеклянную стену снова пронеслась модель земного шара. К южному полушарию был привинчен работающий электромолот, напоминающий нефтекачалку. Железо выло монотонно, мучительно, но в то же время как-то знакомо. Скоро я вспомнил, как слышал похожий звук ещё в Ижевске. Этому я не удивился. Мне стало интересно другое: почему здесь почти всё сделано из стекла? 
В комнату, чуть заметно пританцовывая, вплыл Маркинштейн, за ним появился Сергей, со стеклянным чайником в руке. Я всё пытался разглядеть фамилию Сергея на его бейдже, но надпись, то заслонялась чайником, то просторным рукавом пиджака Маркинштейна, то сам Сергей поворачивался спиной, чтобы достать стеклянные кружки и, слава богу, травяной чай, а не лекарственный сбор прозрачных осколков.
Сергей, я могу задать вам вопрос? — Сказал я, отчего-то смущаясь так, что сердце больно стукнуло в такт молоту.
Ну, разумеется, задавайте. Я весь ваш! — ответил Сергей не поворачиваясь, всё колдуя над двумя цилиндрами с кипятком.
О! Хо! — Вмешался Маркинштейн, — сейчас, Серёж, тебе опять, ещё одному человеку объяснять про призрачность и прозрачность. Ты про то, что всё стеклянное? — обратился он в мою сторону, указывая на меня концом прозрачной компьютерной мыши.
Тогда я заметил под столом системный блок, в котором даже те части начинки, которые обыкновенно зелёные или коричневые — там прозрачные, и микросхемы напаяны прямо на стекло.
Тени от листков четвёртого формата лежали там же, под столом, на сером ковре прямоугольными призраками. Мне не было дела до их стекла.
Нет, нет. Скажите вашу фамилию. Мне кажется, даже, что я вас где-то видел. — И когда я это сказал, черты лица Сергея  показались мне ещё более знакомыми, братскими.
Моя фамилия Преображенский. — Спокойно ответил Сергей. Тогда он повернулся ко мне лицом, поставил на стол три чашки и сладости на прозрачной тарелке.
Вы родственник Анны? — Спросил я и тут же вспомнил: Один человек догадывается, но он не в счёт.
Я её младший брат. А с вами мы виделись в Кремле, совсем недавно.
Я его вспомнил. Дальше разговор принял свободный характер: молот, долбящий дно Тихого океана меня уже не смущал, привычными стали роботы, постоянно чистящие стёкла (сначала я принял их за креативные декорации, они были сделаны в виде улиток и морских звёзд),  обстановка стала теплее. Сергей говорил, что беспокоится об Анне, что он в курсе того, что мы с ней теперь так близки, рассказывал нелепые случаи из детства, то есть из учёного в моих глазах он превратился в обыкновенного человека. Михаил всё кивал и шевелил усами. Скоро, чтобы сменить тему разговора он закашлялся, деланно и неприлично.
Нам ехать пора. Пока Серёга.
Ну пока, Маркин, пока.
Потом я понял, что это Сергей Преображенский хотел со мной познакомиться, а Царский Палец был только поводом. Маркинштейн про это знал, но говорить, отчего-то не стал. Может, обещал молчать, а может по своей учёной натуре был разговорчив только в отвлечённых вопросах. Так это было или иначе я не стал выведывать у него. Мы ехали в Петербург, а там меня ждала Анна. Всё остальное мало меня беспокоило.
Летнее солнце шло к закату, когда мы въезжали в город. Ещё задолго до въезда, с насыпи дороги стало видно посёлки и сёла, где дома были особенными, и каждый из них своей архитектурой сигналил о том, что где-то рядом есть Петербург. Скоро показалось Колпино. В небе уменьшался взлетающий самолёт. Я откинулся на сидении, чтобы не смотреть в окно. Хотелось сразу оказаться в городе, как по волшебству, хотя честно признаться именно всяческой науки и магии я боялся теперь больше всего.
Хочешь обрадую? — Сказал Михаил.
Я кивнул и произнёс какой-то гласный звук, который произносят обычно просто, чтобы дать собеседнику понять, что он услышан. Это не было согласием или отрицанием, но Маркинштейн всё-таки обрадовал. Он вывернул зеркало заднего вида так, чтобы мне стало видно лицо и я увидел, что стал почти прежним, оставалось только побриться и надеть охранную зелёнку.
Я улыбался. Мы ехали уже по Петербургу.
Обводный канал. — Сказал Маркинштейн, и ткнул в стекло.
Наверное, у него какие-то свои воспоминания про этот канал. В Петербурге я был первый раз.

XX
Выпал дождь. Дворники автомобиля размазывали по стеклу огни проспектов, витрины  бутиков, вывески ресторанов, бесчисленную неоновую бутафорию и людей. Весь Петербург казался заплаканным, но счастливым.
Маркинштейн, как и многие другие друзья, посоветовал мне ничему не удивляться и не шуметь ничем минут двадцать. Отдельным пунктом следовало: отключить мобильник. Михаил не знал что батарея моего телефона села, ещё когда я был совсем  Ильичом, и никто из друзей не позаботился оборудовать меня связью. Я даже немного обиделся на его слова: в них слышалась какая-то забота старшего поколения, и чувство обязательного превосходства одних, вроде него, над другими, вроде меня.
Видали виды... — Выдохнул я, так, чтобы не показаться слишком безопытным и  послушным.
Маркинштейн кивнул и заулыбался. Мы въехали в какой-то двор колодец и остановились. Я подумал, что Анна здесь, в этом доме. Квадрат быстро темнеющего неба отражался в луже.
Приехали. — Сказал Маркинштейн. — Вот эта улица, вот этот дом...
А куда идти?
Ты бы пристегнулся лучше.
Зачем это?
И я пожалел, что не пристегнулся. Машина провалилась вниз и падала так, по ощущениям, метр или полтора, а потом, будто зависла в невесомости. Звуки города утихли, и вокруг образовалась такая страшная тишина и темнота, что в груди стало холодно. Всё это длилось не более секунды. Потом появился и звук,  и свет, и Михаил, вертящий баранку. Через десять минут я уже безбоязненно и хорошо понимал всё происходящее.
Сначала мы оказались в настоящем колодце, только диаметром этот колодец был примерно десять шагов. Автомобиль наш стоял на огромном железном блюде, с краёв которого пузырём поднималась стеклянная полусфера, купол, в котором мы находились. Неизвестно откуда появились ремни, прикрепляющие автомобиль к тарелке.
Светили фары и какие-то ещё вспомогательные фонари снизу. Я понял, что мы под водой. Кирпичная стена, с зелёными от водорослей швами уходила вверх, множество пузырьков торопливо поднимались к поверхности. Снизу что-то загудело и пузырей стало больше, это заработал винт, который затормозил наше движение. 
Скоро мы оказались не в колодце, а в коротком тоннеле, уходящем чуть вниз. Маркинштейн не говорил ничего. Он сосредоточено смотрел на дорогу, где два белых луча пробивали чёрную воду. Батискаф слушался всякого движения руля. Двигались по тоннелю ещё медленнее, чем по колодцу. Бетонные стены, несмотря на то, что находились под водой, были обильно исписаны какими-то начинающими концептуалистами. Крупнее остальных была надпись «Цой и Ленин мертвы! Титаник утонул на 4 км!». Над выходом из тоннеля, на осколке плиты было выведено: Добро пожаловать в метро 3.
То, что я теперь увидел удивило меня едва ли не больше, чем всё моё превращение. Огромная пещера, заполненная водой, по которой в разных местах плыли с дюжину таких же тарелок, как и мы, странные предметы на белом песчаном дне, едва заметные выходы в каналы Петербурга и в Балтийское море, красные сталактиты и сталагмиты, всё это, казалось, снилось мне когда-то. В особенности было отчего-то страшно смотреть на огромную палку, криво вросшую между плитами на дне, палка эта была окрашена в чёрный и белый как шлагбаум. Фонари освещали дно выборочно, лучи бродили по странным траекториям, внимание моё было рассеяно, дыхание было частым, и всё время казалось, что мне не хватает воздуха. Пугало ещё и то, что я не увидел ни одной рыбы, ни одного подводного существа. Я снова откинулся на кресле и уставился в потолок автомобиля, чтобы не смотреть в окно. Темнота невыносимо стискивала пространство. Хотелось убежать, но было некуда. Хотелось жить, в минуты ощущения смерти это желание всегда выше других.
Скоро в окне показались уже знакомые кирпичи в зелёных трещинах, это означало, что мы выходим. Секунда темноты и наш автомобиль стоял во дворе колодце другого дома. На улице стемнело окончательно, но эта темнота была светлее, чем подводная, и я был рад снова ходить по земле. Твёрдой почве я ещё никогда так не радовался.
Через полчаса, в «Октябрьской» я уже поднимался в номер, где ждала меня Анна. С Маркинштейном я попрощался довольно холодно. К нему у меня были вопросы, но я их оставил. Близко шумел Лиговский. В гостинице пахло дорогим табаком, свежими цветами и выглаженным бельём. Я ощутил необъяснимое спокойствие, и теперь это было лучшим, что я мог бы сейчас почувствовать.   
 
XXI
;
Он и Анна встретились. Записи об их встрече ничего не сообщают и мне остаётся только домысливать картину. Двое влюблённых, если их чувства чисты, могут, оставшись наедине, делать всё что угодно. Зная Володю, могу предположить, что они разговаривали до рассвета, а потом тихо легли спать под гудение Площади Восстания за окном.
Считаю важным сообщить читателю то, что он не сможет увидеть: почерк Володи изменился. Он стал более прямым и разборчивым после этой записи. Теперь я стал понимать, какие записи он делал во время событий, а что дописывал уже позже. После подводного путешествия будто переменился и сам его характер, но это мой личный вывод, основанный только на смутных ощущениях и догадках.
Володя и Анна провели в Петербурге счастливую неделю. Подробностей никаких не сообщалось, именно из этого я делаю вывод о том, что неделя была счастливой. Сложно сказать в каком именно году случилось всё, что Володя рассказал. Я предполагаю, что это был конец нулевых. Познакомились мы с Володей, как я уже говорил при странных обстоятельствах, об этом я расскажу совсем скоро. Имейте терпение.
Счастье Ульянова заключалось, наверное, в спокойствии, в отдыхе от безумия превращений и открытия тайн. Хотелось бы думать, что в этом счастье он забыл обо всём, как и следует забываться героям, прошедшим войну. Но война и не думала заканчиваться.
Теперь я приступаю к заключительной части истории об Анне и Володе. Каждый лист, написанный им, изучен мной вдоль  и поперёк, поэтому я могу уверенно сказать, что проживаю ровно то, что прожили эти счастливые.


XXII
 
;
«Сниму комнату в СПБ». Эти надписи мельтешили всюду: на столбах, на белых стенах метрополитена, на стёклах рекламных мольбертов, на львиных мордах каменно выпирающих из холодной архитектуры Питера.
Анна нашла для меня мобильный; я поговорил с отцом, с мамой, с начальником, который меня успел забыть, а вот до Коли дозвониться я не мог.
Я был уже другим. По-другому говорил с отцом, что меня радовало; маму я уже не успокаивал, как это обычно бывало, и именно это, кажется, успокоило её.
Странным было другое: Анна всё время спрашивала про Колю, на кого он был похож, черты его лица, характер и прочее. Если бы я не знал Анну, то подумал бы, что она выбирает себе нового жениха. Но тут открылось другое.
Когда мы гуляли всю ночь около разведённого Дворцового моста, Анна вытащила из сумки небольшую папку с фотографиями. Мы сели на лавку неподалёку, рассмотреть их.
Он? — спросила Анна, и вдруг холод кольнул меня в затылок.
Да. Это был он. Коля. Фамилия его была Романов. Я мог бы и сразу догадаться. Одну за другой листая фотографии я видел как мой сменщик Коля превращается в царя Николая Второго. Первые несколько фотографий были сделаны в Ижевске. Вот Коля со своими друзьями пьяницами, возле памятника пельменю, со страшными от алкоголя лицами, с открытыми ртами и с непередаваемым блеском в глазах, какой возникает у людей после третьей последней. Другие фотографии были сделаны в какой-то лаборатории, на других Коля лежал на бильярдном столе, и лицо его уже покрывалось царственными бакенбардами. На последней фотографии Коля стоял у Зимнего дворца с распростёртыми руками. Я вспомнил, как он нёс фонарь на обходе именно этими руками и встречал меня именно этим жестом.
Он. Что это всё значит? Он теперь как я только...
Только его превращением занимаются монархисты. — Сказала Анна так спокойно, что мне стало не по себе.
А у них тоже есть... комната? Зачем им это.
Похоже, что у каждого из правителей была подобная комната. У Николая Второго она янтарная.
 
Тогда Анна рассказала мне и остальное.
Янтарная комната место хранения важных документов. Когда-то все документы заливали чем-то вроде стекла, как сейчас бы сказали, ламинировали. Весь этот ламинат хранился под Эрмитажем, и подвал, в котором он находился, стали называть Янтарной Комнатой. В годы особых народных волнений документы переправили в подземелья Петропавловской Крепости, в аккурат под то сооружение, с крыши которого в полдень стреляет пушка. Выстрел это знак, что с документами всё в порядке. Однако слухи о тайной комнате ходили по дворцу. Было принято решение объявить одну из комнат — янтарной. Сделали это, аккуратно меняя историю, переписывая домовые книги и отстреливая недоброжелателей. Слишком правдивые тоже не выживали.
В известное время Гитлеру доложили о комнате. Он даже нанимал йогов из Индии, чтобы узнать, где находится янтарное помещение. Ничего у него не вышло. Солдаты притаскивали Адольфу трофейные статуи и рамки от картин, полагая, что диктатора интересует сам янтарь. Оказалось, что с Тайницкой башни Московского Кремля тоже стреляли, но после революции отчего-то перестали.
Все эти совпадения кружили ум, и я снова растерялся. Оказалось, что ламинировали не только документы, но и части тел энергоносителей, вроде Ленина или Анны.
Аня, не мог Колька... так сделать. У него же семья.
Царская семья. — Посмеялась Анна.
А как догадались до этого? Друзья?
Анна кивнула.


XXIII
А в чём опасность? Они могут нас убить?
Они хотят нас убить. Захватить НарНии, Ильича, продать всю нефть и жить в своё удовольствие.
Они что, купили Кольку?
Они всё покупают. Это же только у нас другие методы. Они и тебя купят, если нужно будет.
А тебя?
А я им нужна только мёртвая. Только тело. Сам знаешь для чего.
Хотя это прозвучало двусмысленно, я всё понял.
Анна продолжила.
Для того, чтобы тело работало, вырабатывало ток нужно, чтобы к нему прикасался тот, кто любит. Тогда происходит сложная химическая реакция, которую пока даже в НарНии трудно подделать. Ленина посещают много людей, ему достаточно просто дыхания, воздуха, чтобы работать. Он и так, говорят, кипит и портится.
Да, я помню. Жаркий парень... — попытался пошутить я, скорее от нервов, чем от желания посмеяться.
Для этого по России возят мощи святых. Люди любят святого и целуют его, прикладываются. — Анна коснулась своего лба рукой. — Косточки несут в лабораторию. Электростанция готова.
По ночной Неве плыл корабль, разбрасывая вокруг себя множество отражений своих огоньков и гирлянд. С корабля играла музыка, скорее всего, живой оркестр. Далеко плескала вода. Плавучий праздник уплывал всё дальше, в сторону Балтийского моря. Я и Анна молчали, пока не свели мост. Мы, не сговариваясь, встали, чтобы посмотреть на это.
Послушай, ведь я тебя люблю. И вот прикасаюсь к тебе. Ты же от этого не страдаешь?
Я ждала. — Сказала Анна.
Чего ждала?
Этого вопроса ждала. Я не страдаю от этого. Я умираю.
Дальше я узнал то, о чем боялся даже думать. Единственный верный способ наверняка убить сияющего белым человека и превратить его тело в неспособный энергоисточник — заняться с ним плотской любовью. Тогда тело просто откажется функционировать от переизбытка энергии. Вот поэтому монахи были девственниками. Вот от этого Ленин был бездетным.
Мост с грохотом соединился. На месте шва, вдалеке поднялась пыль, танцующая в лучах  фонарей по бокам моста. Я сел на гранитную тумбу возле моста и заплакал. Весь Петербург, всё его выцветшее полуночное небо расплывалось в моих глазах. Тени сливались со светом, вода смешивалась с гранитом, железная ограда будто текла в Неву. С востока показывалось неяркое солнце.
Это последняя ночь. — Сказала Анна так, будто не видит меня теперь. — Дальше будут белые ночи. Только белые.


XXIV
Друзьями было принято два неосторожных решения: первое — провести первое собрание анархистов, всех, кто был другом этой самой ведьмы. Всем были доставлены письма с пометкой dm. Официально это был кинопоказ, в одном из больших залов Петербурга, второе — ответить взаимностью на предложение монархистов встретится вместе. Меня и Анну это не беспокоило. До встречи оставалось три дня, не разделённых тёмным временем суток.
У меня было много вопросов. Если монархисты хотят нас убить, отчего не сделали это до сих пор? Почему монархисты действуют, прекрасно понимая, что среди них есть наши друзья? Какого чёрта я сам до сих пор не убежал и не попросился в психушку? По каким причинам мне не было обидно за то, что про меня известно людям, которым до меня не должно быть никакого дела? Зачем мне показывали и рассказывали столько всего секретного? Почему меня не убило радиацией? Чьи интересы стоят за всем этим? Как, в конце концов, попал в эту историю Колька?
Ответов никаких не было. А если и были то вопросы к ответам были ещё сложнее и я не стал выращивать это дерево любопытства: может из страха, может из лени, может из того и другого помноженного на любовь.
Анна взяла машину Маркинштейна. Я взял с Анны обещание не перемещаться больше по метро 3, несмотря на пробки. Часов по восемь в день мы, преимущественно молча, ездили по Петербургу, как я думал, только созерцательно и бесцельно. Дома, покрашенные в цвета грязной выцветшей радуги стояли плотно друг к другу, и если представить их живыми, можно подумать, что они поют. Питер действительно пел: рекламами, моторами машин, дождевой водой в стоках, гудели отовсюду церковные колокола, как солисты этого хора.
Цель у нас всё-таки была.
Я нашла! — Сказала Анна. Она всё это время была за рулём.
Что она нашла, я переспрашивать не стал. Я уже был готов встретиться хоть с инопланетянами, хоть с Мао Цзе Дуном. В доме на Васильевском Острове нас уже ждал человек. Мои догадки насчёт инопланетян и Мао оправдались обе: в сырой однушке с высокими потолками, на пятом этаже старого Петербургского дома нас встретил старик с огромными, но гармоничными глазами, маленького роста, ухоженный. Если китайцу вставить среднерусские глаза, а всё остальное не трогать, то это будет он.
Старик улыбался, не говоря ни слова. Жестом он велел снять обувь и передал нам что-то вроде мешочков для ног. Тут же я заметил похожие и на нём. Анна молчала. Они со стариком менялись какими-то многозначительными улыбками и знаками, старик что-то показывал руками, Анна отвечала ему, а я чувствовал растерянным и лишним.
Спустя пять минут я понял, что старик глухонемой, спустя пятнадцать я уже снова ничего не понимал: я и Анна сидели друг напротив друга в отдельной глубокой комнатке, которую я не сразу заметил. На двух противостоящих стенах комнаты было нарисовано то, что я уже видел в комнате Ильича, те же круги, только в центре была русская буква «Я». Кресла в комнате были расположены так, что я видел нарисованные круги над головой Анны, а она их видела над моей. Старик запер комнату, и стало тихо. Свет неизвестно откуда падал на серые тряпки, похожие на застиранные простыни, развешанные по стенам.
О чём я сейчас думаю? — Спросила Анна.
Не знаю. — Честно ответил я.
И тут мне в голову пришла история, которую мне вдруг захотелось рассказать ей. Даже не история, а только её замысел.
Хочешь, я расскажу историю, которую только что придумал?
Расскажи. Только не торопись.
Мне некуда... Только сначала скажи, это какая-то процедура, очередной эксперимент надо мной?
Может быть и так, но это и тебе и мне не интересно. Расскажи историю.

XXV
В 1903 году подмосковное село Старые Грабли подверглось эксперименту. Три тысячи душ были изучены тайной полицией, каждое движение любого батрака было предметом исследований. Крестьяне, разумеется, ничего не подозревали. В Граблях выращивали овощи: капусту, морковь и подобное тому. Иногда кто-то из крестьян выезжал в Тулу, кто починить прохудившийся самовар, кто купить пряников к Пасхе, кто-то затовариться порохом для охоты.
Действующие лица: поп, учитель, городовой, почтальон-газетчик, приказчик сельского магазина, были агентами тайной полиции. Остальные и знать ничего не знали. Сутью эксперимента была историческая консервация отдельно взятого села. Двадцатый век принёс множество новшеств: электричество, автомобили, самолёты, телефон, а в старых граблях до самого развала Советского Союза не знали о таком, хотя, нужно сказать, подозревали. Весь свой сельский труд они осуществляли без тракторов, лошадьми.
Об эксперименте докладывали лично Ленину, в семнадцатом, и большевики просили остановить издевательство над сельчанами, но резолюция Ильича была отрицательной: для коммуниста архиважно исследовать феномен поведения крестьян в условиях исторического вакуума. Пусть они не знают даже о Революции.
Сталин ещё в тридцать восьмом предупредил Гитлера об этом. Удивительно, но война не тронула Старые Грабли, Гитлер держал слово.  Сталину это стоило всех документов об эксперименте.
Всё время эксперимент финансировался за счёт государства. Затраты были немалые. Только для того чтобы обеспечить безопасное путешествие в Тулу строили несколько картонных улиц, нанимали актёров на роль горожан. В 1972 году крестьянин Савичников провёл в картонной Туле три месяца и не заподозрил ничего. Только всех настораживало то, что на небе часто появлялись настоящие ангелы и оставляли на небе густой белый след. Поп говорил, что это добрый знак от Господа.
Закончилось всё просто. В 1991 году финансирование завершилось вместе с существованием страны. Жители села закончили свои трагические жизни в лечебницах и тюрьмах. Было совершено множество самоубийств. С десяток бывших жителей села до сих пор живы, но рассказать об эксперименте не решаются до сих пор. Жив и Савичников, который, к слову сказать, догадывался. В 1961 году в ручье он нашёл газету с сообщением о полёте в космос человека. Савичников принёс газету в церковь и поп расправился с ней как с ересью. Как с ересью обращался он и с Савичниковым. 

XXVI
Теперь моя история. — Сказала Анна.
«Савичников и есть тот старик, которому принадлежит квартира, где мы находимся. На него не смогли воздействовать никакие проповеди кгбшного священника, мозги Савичникава остались на месте. Всю жизнь он изобретал технологию неречевой передачи мыслей и вот, добился. После развала Союза он стал другом известной организации и её штатным учёным.
Изобретение Савичникава невозможно запатентовать. У его «камеры общей памяти» нет ни принципа действия, ни описания технологии постройки второй камеры. Сам он может только передать мысли, но распознать их не может никто. Телепатия не изучена практически никем, поэтому нет никакой написанной классификации языков мысли. Можно знать об этом только общее: кто-то мыслит картинками и схемами, кто-то ощущениями звука, а Савичников — состояниями. Это ему позволило сделать то, что не удавалось другим.
Работает камера примерно так: два человека, впадают в визуальный резонанс, и это настраивает их на общий канал памяти. Похоже, что вся человеческая, да и не только человеческая, на всех одна и можно вспомнить всё, что было с тобой и не с тобой. Страшно, но и заманчиво.
Все памяти, именно так, во множественном числе, отдельных людей как коридоры или как русла рек где-то пересекаются. Если двигаться вверх по течению чужой памяти можно вспомнить что угодно, происходившее с кем угодно. От этого возникает дежавю, галлюцинации и шизофрения. Частота таких отклонений у человека зависит от его душевной чувствительности, от его настройки. При помощи рисунка с кругами можно перенастроить себя на такой высокий уровень восприятия, что станет возможно проникать всюду».
Как бы странно ни звучало то, что рассказала Анна, я был вынужден поверить. Мы начали возвращаться назад до самого пересечения. Я отчётливо вспоминал, будто это было вчерашним днём, как я когда-то закуривал трубку и постоянно изучал бесконечные планы, сидя за просторным столом в тихом кабинете. Приходила Анна, но выглядела она как мужчина, как человек в погонах и мы о чём-то коротко беседовали. Вспоминал я и то, что я и Анна переплывали какую-то широкую, шумную реку в деревянной лодке. Мы выглядели как дети, как две девочки. Я ясно видел свои тонкие руки, длинны пальцев не хватало, чтобы полностью обхватить весло. Я помню и что-то тёмное, как лес, где я опираясь на руки убегал от волков или собак, которые откусывали от меня части тела. Помнились мне бесконечные умирания и рождения, складывание костей черепа, при родах, я помнил жуткую боль первого вдоха, синий пронизывающий и яркий свет, многое, отчего можно было сойти с ума. Эту запись я продолжать не хочу, не имею сил описать то, что было со мной после. Для чего Анна сделала это, мне было тогда не ясно.

XXVII
Наступил день первой встречи. Добираться пришлось по метро 3. После комнаты общей памяти мне было уже не страшно, тем более я вспомнил, как я был тем, кто строил то самое подводное метро. Может быть, строил его и не я, но невозможно было ответить на вопрос кто я?
Анна была спокойна, даже улыбчива. В здании кинотеатра мы поднялись по широкой, пологой лестнице, наверху которой слышалась музыка и шум голосов. Наверное, если бы я смотрел телевизор и читал газеты, то встретил бы множество знакомых лиц, но все люди, которые пожимали мне руку, были неизвестны. Из разговоров я услышал бы много занимательного, если бы это было мне интересно. В холле мраморного зала кричали золочёные трубы оркестра, люстра хрустальной медузой свешивалась с потолка и все улыбались, разговаривали, пили шампанское и ждали, когда откроют кинозал. Не помню, где я был всё это время, будто от меня остался только наблюдатель.
Я и Анна сели на последний ряд, в самую середину. Справа от нас было пустое место, без кресел, аккуратно над пустым местом блестела линза проектора. В стене был какой-то люк, едва заметный по жестяной окантовке, предназначенный для аппаратуры или проводов.
На сцене стояла трибуна, рядом с трибуной стоял какой-то длинный предмет, накрытый белой тканью. Люди говорили о том, что будет открытие памятника Дружбе. Слева и справа от нас, на стенах, около самого потолка светились жёлтые пузыри фонарей, они медленно погасали; заметить это было трудно, как трудно бывает заметить движение минутной стрелки.
Каждый ряд кресел в зале стоял на отдельной ступени, и выходило, что я и Анна сидели на самом верху. Дух русской бесхозяйственности распорядился так, чтобы фонари, освещающие наш, последний ряд не работали, поэтому нас не видели, а мы видели всех. Зал наполнялся персонами: люди в пиджаках, неуклюже плыли между тесных рядов, занять место в центре ряда, извиняясь перед каждой потревоженной этим проплыванием дамой, люди в военной форме, с кортиками и медалями скромно сидели по краям, женщины в возрасте, но не утерявшие красоты стояли у входов и всё ждали когда им уступят место. В зал вошли Есик и Маркинштейн, с ними ещё один долгий человек, в котором я с трудом узнал Сергея Преображенского.
Это твой брат? — Спросил я Анну.
 Сводный.
Я не мог избавиться от кусачего беспокойства. Сесть прямо мне не удавалось, то болела спина, то из кондиционера пронзительно дуло, то неизвестно что заставляло меня вертеться. Анна сидела спокойно.
Пересядем? Тут темно и фильм, наверное будет интересный. — Предложил я Анне, всё боясь дотронуться до неё.
Фильм будет очень интересный. Не нужно. Через пять минут начнут. Не беспокойся так.
А откуда ты знаешь, что за фильм будет?


XXVIII
Это была наша последняя встреча и наш последний разговор. Когда выключили весь свет Анна схватила меня за запястье, я едва терпел температуру её тела. Последнее что она рассказала, было признание в том, что работала на монархистов и анархистов одновременно. Она узнала, что цель большинства людей из тех или других захватить её тело и разживаться на нём. Она пожелала умереть, потеряв своё основное свойство. Нам нужно было заняться любовью на креслах. Она попросила. Страшно, когда последнее желание совпадает с причиной смерти.
Экран включился: на нём показывали человека, играющего на варгане, едущего в санях по тундре. Звук инструмента был монотонным, вроде того, что я слышал на стройке, но этот был самым приятным оттенком звука удара. Не помню точно, что чувствовал в тот момент. Отдельные куски воспоминания об этом до сих пор преследуют меня. Необычно горячее тело, крест, падающий у меня с груди, нечаянно сорванный жаркой рукой, пыль в луче проектора, неудобный подлокотник кресла. Анна становилась всё холоднее, но была жива. Страшно было думать, что она умрёт вот так, но то, что я делал, я делал именно из любви к ней: это не оправдание, а тяжёлая правда, с которой я живу до сих пор. Для читателя ищущего технические подробности соития я оставляю возможность фантазировать, если ему это интересно.
Когда всё закончилось, Анна сказала последнее.
«Бери крест, царя, и убегайте. Куда угодно...»
Запись оборвалась, звуки лопнули и свет зажёгся. Какой-то узловатый человек выбежал на сцену, снял тряпку с памятника. Под тряпкой оказался пулемёт. Все мужчины, и многие женщины достали оружие, и началась перестрелка. Звуков я не помню, только вспышки. Тому, кто стоял на сцене, было удобнее стрелять, он видел всех. Люди прятались за кресла, спрятался и я. Всё будто горело ненавистью вокруг.
Случайно под руку попался крест, которым я и выцарапал прямоугольный технический люк, за ним был ход, ведущий в киноаппаратную. Я не знал, что там меня ждёт, но в сомнительных ситуациях лучше действовать по первому ощущению. На Анну я не оглядывался: не мог. В тот момент я уже не беспокоился и не боялся, это было другое. Это был шок, из которого я выхожу до сих пор, когда пишу эти строчки в блокнот.
В аппаратной меня ждал Коля. Что он там делал и как он там оказался, я не спросил. Мы вышли через чердак на крышу. Петербургские кровли соединены одна с другой, и я бежал по ним так быстро, как только мог. Коля бежал за мной, матерился и не поспевал.   



XXIX
С Колей мы нашлись в тот же день, точнее он меня нашёл. Для него почему-то было важно отдать мне крест, который я потерял. На царя Николая он всё ещё был похож, но и охранник Колька в нём прекрасно угадывался. Он спас меня тогда от самоубийства, там, на крыше.
Память очень гуманная вещь. Она стирает то, что трудно заново переживать, стирает горе и смерти близких, стирает несчастную любовь, но если бы память была живым существом, то я хотел бы ей объяснить, что Анна, это именно то лучшее, что случалось со мной. Всё, чего можно добиться трудом или обманом оказывается фальшивым перед любовью, перед тем, что дано тебе той силой, которая заставляет Вселенную существовать. Я не знаю, атеист я или верующий в Божество, я не знаю, анархист я, монархист или ещё какое дрянное слово, я не знаю, откуда я появился, не знаю где я был, когда меня не было, не знаю, где я буду после смерти. Единственное, что я знаю, только то, что я любил. И, Господи, моей любви хватило на то, чтобы убить её, мою Анну.
Однажды я услышал от Кольки мнение. Мнения от него я слышал нечасто, но тем они и были ценнее. Он рассуждал о том, что Иуда мог быть самым преданным учеником Христа. Задачей Иуды было отречься от гордыни полностью, предать Христа и тем самым погубить свою апостольскую славу. Христу было нужно, чтобы его распяли. Зачём ему это было нужно Колька не ответил, но я понял его мысль ещё когда он только открыл рот.
Денег у меня не осталось. Друзей в Москве тоже не было. Живых не было. Несколько летних недель я и Коля работали в метро, в самом обыкновенном, всенародном, рядом со старушками-яблочницами-цветочницами. Мы предлагали сфотографироваться с нами. Я наряжался Лениным, он царём Николаем. Так мы собирали себе на гостиницу, и каждый день откладывали на дорогу домой, в Ижевск.


XXX
История о том, как мы доставали себе фальшивые паспорта, была скучной. Я не буду об этом. Хорошо, что это у нас удалось. Я уже мало чему удивлялся, старался не думать и не вспоминать, но засыпал всегда с трудом. Спасали пустые разговоры, написание глупых стихов, рисование в блокноте и книги. У меня было всего две. Перечитывая по кругу «Воскресение» Льва Толстого я забывался, а читая сборник Даниила Хармса, даже мог в какой-то мере, радоваться.
Мы ожидали поезд на Казанском. Пахло кипячёной мочой, бомжами и поездами. Всё было прозаично, и в такие моменты казалось, что всё мне приснилось. Вот я, вот Коля, думал я: нас просто отправили на семинар в Москву и мы спокойно едем домой.
Володь, мне ещё рассказали, что какого-то дядю Адольфа везут из Биробиджана в Берлин. Тоже комнату открывать. — Сказал Коля уже на перроне.
Мне нет разницы. — Честно ответил я.
Желток неяркого вокзального солнца гулял по объезженным зеркалам рельс. Объявили наш. Два боковых в центре вагона были лучше других вариантов. Мы быстро поели и легли. Казалось, что под перестук железных колёс я усну быстрее, но как говорил Коля, когда кажется — креститься надо. Я, отчего-то, так и сделал. Моя полка была верхней. Снизу я услышал шёпот.
Володь, а что ты дальше делать будешь?
Я перевернулся на живот и увидел Колю укрытого простынёй до подбородка.
Ты что, видел, как я перекрестился? — Спросил я.
Нет, я про другое. Ты чем заниматься будешь? Тебя отец искал... Работу, говорит, нашёл. Тебе.
Трудно сказать. Я про это написать хочу. И про тебя тоже. С самого начала. С семинара нашего. А про отца я говорить не хочу.
Ты чего, писатель?
Нет. Я просто хочу это вынуть из себя, чтобы оно пропало, понимаешь?
Тебя посадят...
В вагон зашёл человек в погонах. Полковник, или кто-то высокого звания. Прошумел сумкой и удалился, пройдя вагон насквозь. Пока он шел, мы притворились спящими, хотя были уверены, что он ищет не нас.
С чего это меня посадят?
Нельзя про такое.
А кто поверит-то в это?
Я поверю. Я же с тобой был...
Ну и что, ты станешь стучать на меня этим? — и я показал Коле в ту сторону, в которую ушёл офицер.
Нет.
А кто тогда? Мы двое в живых остались, как я понимаю.
Много ты понимаешь...
Ну, предложи лучше что-нибудь.
До самого утра Коля не мог предложить ничего. Зато, когда мы завтракали, Коля выпалил.
Ааа. Я понял. Отдай этим... — И он задумался, щёлкая пальцами.
Которым? — Спросил я, оттого, что с детства не любил когда щёлкают пальцами.
В этот... в литинститут! У меня есть знакомый, в Ижевске. Он толи закончил, толи учится. Он это напишет как повесть или роман. А не как хроники. Тогда никого не тронут.
Идея была хорошей. Она мне нравилась больше остальных. Коле я ничего не ответил, всё смотрел в окно, как неслась мимо поезда Российская Федерация, трухлявые крыши бараков,  заборы колхозов, бесконечные поля, реки, мосты, посёлки, автомобильные дороги, оранжевые фигурки железнодорожников, и деревья, бессчётные русские ёлки.
Я не хотел сразу отдавать мою память кому-то. Было много причин: нужно было найти материалы, вспомнить подробности, избавится от страха, научиться снова жить и работать.
Через время так и произошло. Тогда я собрал всё рукописи в чемодан и отнёс по адресу, который рассказал мне Коля. Писатель был моложе меня, но удивления в разговоре не выказывал. Победой было уже то, что он пустил меня на порог. Всё что имел, я оставил ему. Брать обещания было бесполезно. Денег на то, чтобы издать это немедленно не было ни у меня ни у него.
. . .
Для редактора: На этом я заканчиваю историю о себе, о моей любимой Анне, о России, о самолётах и поездах, о власти и безвластии. Более всех остальных известных женщин Анну мне напоминает актриса Л*. Пусть рукопись называется «Ленин. Самолёт. Девушка». Почти как фильм, в названии которого первое слово «Небо», остальные те же. Больше я не собираюсь приближаться к этому времени моей жизни. Прошу уничтожить все рукописи и документы, относящиеся ко мне, после окончания редакции.





ЭПИЛОГ
;
Вот так мы и познакомились, в самую зиму 2012. Тогда пророчили Конец Мира; для Володи, хочется думать, он стал Началом. Вообще обо всём хочется думать как о самом начале новой, счастливой жизни, беспечальной, нелогичной и мелодичной.
Когда работа была завершена, я отнёс всё, что имел моему другу доктору. Он первый прочитал шестьдесят частей откровений и первый же среагировал на них. Не буду сообщать имени доктора, знают его многие, он славен дельными советами, хотя по специальности он психоаналитик.
Прочёл, прочёл... — Начал доктор, пока я был еще на пороге.
Мы встретились в его кабинете, он снимал офисную комнатушку на первом этаже хрущёвки, в центре Ижевска. За полосками жалюзи угадывался город, в кабинете стояли два кресла и чистейший стол. На стене висел навсегда прищурившийся старик Фрейд.
Ну, что скажете?
Это вы что скажете? Откуда у вас это? — И у него появилась такая улыбка, что всякий резкий вопрос прозвучал бы сквозь неё плавно.
Я же рассказывал. Ко мне пришёл человек, который...
Да я пошутил... Хотел проверить, сами вы это написали или, правда... человек.
А что если сам?
Тогда у вас неплохая фантазия, мой дорогой друг. Но вы это не сами.
Другого я от доктора не ждал.
Я хотел спросить у вас, как бы вы это назвали?
О! Я бы назвал это Евангелие. Российское Государственное Евангелие.— Доктор как-то качнулся в кресле, будто он трамвай, который перескакивает с одних рельс на другие, по стрелке. — Если бы я был ещё студентом, то сказал бы что тут мне всё ясно. Но я не студент. Мне ничего не ясно.
А что ясно-то? И почему Евангелие?
Понимаете в чём дело, тут всё символ. Отец Владимира — как бы государство, суровое и великое, Анна — сама Россия, погибающая от любви, все эти тайные кланы, разумеется олигархи. Преображенская! Выдумают же. Всё тут говорит само за себя. Все эти тайны, размышления, это всё путь человека.
Доктор замолчал, будто подбирал слова или ждал ещё какой-то вопрос.
А почему вы сказали что вам не ясно?
Потому что мне не ясно. Я верил, когда читал. А если бы учился то не верил бы.
У доктора, надо сказать, всегда было своё видение мира и свои критерии истины. Никто не знал их, кроме него.
А как выбрать название? — Спросил я.
Давайте, монетку, что ли, бросим.
И доктор достал из ящика стола пятирублёвку.
Орёл будет Ленин, а решка Евангелие. — Предложил он.
А ребро?
А из ребра только женщины получаются... Но давайте так, если ребро, то оба названия сразу.
А так бывает?
Не чаще, чем выпадение монеты ребром, дорогой мой.— И доктор бросил монету на пустой лакированный стол.
Хотя разговор с доктором сложился ни о чём, мне стало легче. Никто из нас не сможет узнать, было ли  описанное на самом деле. Наверняка я знал только, что это в рукописи есть много искренности, горя, радости,  и ещё чего-то такого, чему нет никакого названия. После завершения работы я ещё долго чувствовал что-то сильное и неизбежное в голове и в груди, но скоро прошло и это. Осталась тайна. Где-то остался человек, так или иначе переживший, хотя бы литературно, то о чём писал. Пережил это и я. Теперь я верю, почти как в Бога, что Володя счастлив, и его не беспокоит теперь ни Ленин,  ни Сталин, ни Адольф Шикльгрубер-Гитлер, ни всадник, пятый прокуратор иудеи Понтийский Пилат.

Конец.
2012-2013.