Сорок

Иван Пеший
«Дура!.. Вот дура!… — не переставал ругаться Генка, шумно выдыхая на ходу. — Карга старая!..»
Всего пару минут назад он был в прекрасном расположении духа, и шел по улице, никого не трогая. А его тронули. Да как тронули!

Началось с того, что перед Генкой, будто из-под земли, выросла старуха-цыганка, и намертво вцепилась в него своим пронырливым взглядом.

— Дай, погадаю, красивый. Дай руку, — сходу завела она беседу.

Генка с досады поморщился, и сделал короткий жест, давая понять гадалке, чтобы та оставила его в покое. Однако цыганка поймала его руку, и уже принялась хлопотать насчет цены. Генка машинально дернул руку назад, но цыганка сцапала ее неожиданно крепко, прихватив, для надежности другой у запястья. Особо скандалить, да еще при стечение народа, Генке не хотелось. «Лучше дам ей чуть денег, пусть отстанет», — благоразумно решил он, и, достал из кармана червонец. Цыганка охотно приняла эту бумажку, но даже не подумала после бросить Генкину руку. Вместо этого она напустила на свое лицо морщин, и полностью сосредоточилась на линиях его ладони.

Какое-то время она молчала. Генка даже собрался дернуть руку еще раз, да заметил вдруг, что цыганка давно уже не смотрит на его ладонь, и почти не держит ее. Глаза старой гадалки были закрыты, но находились в непрерывном движении: они как-то странно блуждали под ее сомкнутыми, дрожащими веками. Старуха что-то бормотала себе под нос, однообразно покачивая головой.

«Наверное, ненормальная, — мелькнуло у Генки. — Еще выкинет чего-нибудь. Ну ее к черту», — и он решительно выдернул руку. От резкого движения цыганка встрепенулась, и горячо заговорила на непонятном языке, широко размахивая при этом руками, будто стараясь отогнать от себя рой невидимых пчел.

«Точно бешеная», — укрепился в своей догадке Генка, и поспешил от нее прочь. Цыганка громко выкрикнула что-то протяжное вслед, и кинулась за ним, копаясь на ходу в своих бесчисленных юбках, где и затерялся Генкин червонец. Вот она уже отыскала его в своих капустных одеждах, и с необъяснимо яростным чувством сунула деньги Генке в карман, и принялась отчаянно отряхивать свои руки, будто держала в них только что не червонец, а самую последнюю на свете гадость.

Он пожал плечами, достал из кармана червонец, и с некоторым недоуменьем покрутил его в руках. Так ничего и не поняв, Генка сунул его обратно, и пошел своей дорогой. Едва свернув за угол, он вдруг подумал: «Нет, все-таки интересно: где это видано, чтобы цыганка отдала деньги обратно?» Он замедлил шаг. Любопытство взяло верх, и в следующий миг он устремился обратно.

Вернувшись к цыганам, Генка выхватил взглядом старуху, и решительно направился к ней. Та поздно заметила его, — когда Генка уже приблизился, и заглянул ей в глаза, — но сразу после этого вновь принялась размахивать руками, и яростно причитать по-своему. Остальные цыгане тут же проявили интерес к переполоху, и старуха в нескольких словах — опять же на своей тарабарщине, — переговорила с ними. После этого уже все цыгане загалдели вразнобой, и стали шарахаться от Генки, будто от лепры. Бедный парень был сбит с толку уже окончательно.

— Иди своей дорогой. Ступай, — настойчиво твердила старуха, ни за что не подпуская к себе Генку ближе, чем на несколько шагов.

Другие цыганки подхватывали на руки своих чумазых детишек-чертенят, и также отходили подальше.

— Что за цирк вы мне тут устраиваете? — взвился, было, Генка, однако после сообразил, что вернее будет действовать не кнутом, но пряником. — Иди-ка сюда, — приветливо поманил он к себе старуху, — я тебе еще денег дам. Что ты там увидела? — спросил он, протягивая цыганке открытую ладонь.

— Не нужны твои деньги! — отказалась старуха, не по годам ловко пятясь назад. — Проклятье на них. На них, и на тебе, и на всем твоем роде, — скороговоркой выговорила она, и вновь принялась истово молиться своим богам, делая при этом что-то странное с глазами, отчего Генка мог видеть только ее желтые бельма.

— Что ты мелешь, старая? — оторопел Генка от таких ее слов: вообще-то, он не сильно верил во все эти предсказания и сглазы, но тут его почему-то проняло до самого сердца.

— Уходи… Уходи…— без конца твердила цыганка, продолжая пятиться.

— Тебе трудно сказать, что ли? — не отступая ни на шаг, следовал за ней Генка.

Он чувствовал себя в этот момент полным дураком, но, вместе с тем, его властно обуяла неизъяснимая уверенность в том, что дело серьезное. Цыганка, наконец, остановилась, и вновь принялась говорить скороговорками, — казалось, что говорить иначе она просто не умела.

— На всем твоем роде лежит проклятье, — гортанным, то и дело срывающимся на клекот голосом сказала она. — Всем мужчинам в твоем роду,  — и тем, что были до тебя, и тем, что будут после, и тебе самому, — суждено отнимать жизни у невинных людей. Но когда такое случается, все мужчины твоего рода должны будут умирать следом и сами, — в тот год, когда им исполнится сорок. Это очень древнее проклятье: мне не под силу открыть, с каких пор оно висит над твоим родом. Я только вижу, что так умер твой отец, твой дед, и дед твоего деда. Придет время, и точно так же придется умирать тебе, и твоему сыну, и его сыну, и всем мужчинам, что будут у тебя в роду. И так же, как я не вижу начала проклятья, я не вижу конца его. Никто и никогда не скажет тебе, почему так случилось, что оно было наложено на весь твой пропащий род.

Генке что-то тупо вступило в грудину. Эта чертова цыганка разбередила ему свежую рану: совсем недавно у Генки умер отец. Его свалил инсульт. Пролежал он, парализованный, почти два месяца, а потом умер. И было ему именно сорок. А инсульт приключился сразу после аварии: отец на своей машине сбил ребенка. Насмерть. И хоть вины его в том не было,  — ребенок неожиданно выбежал на дорогу из-за автобуса, — но несчастье совершенно надломило его, так что уже на следующий день после аварии его и парализовало.

— Откуда ты узнала про моего отца и аварию? — мелко задрожали губы у Генки.

— Разве я сказала что-то об аварии? — горестно вздохнула старуха. — Мне открылся лишь венец твоего проклятия. А уж авария, болезнь, или другая напасть, это неважно. У смерти много лиц, и никогда не бывало, чтобы одно из них походило на другое. Даже если много людей умирают вместе, — в один и тот же миг и по одной и той же причине, — каждый из них умирает по-своему, — умирает своей, только ему предназначенной смертью. 

— И что же еще тебе открылось? — сквозь зубы процедил Генка: его так и подмывало добавить к своему вопросу что-нибудь еще, — дерзкое, а еще лучше грубое.

Цыганка вновь закрыла глаза. Это продолжалось довольно долго. Казалось, она силится припомнить все узоры линий его ладони, чтобы следовать их прихотливым, неисповедимым руслам. Наконец, по-прежнему не открывая глаз, гадалка стала пересказывать Генке его судьбу. Или нет, не только его, а всех мужчин его рода, — тех, которые были, и тех, которые даже не родились пока.

— Все мужчины, твои предки, убивали кого-то. С каждым из них это случалось именно в сорок лет. Никто из этих несчастных не мог пережить содеянной смерти, и следом умирал сам, — слово в слово повторила она то, что уже напророчила минутой ранее.

— Но это же был несчастный случай! — Генка снова принялся с горячностью втолковывать ей суть дела, имея в виду смерть отца.

— Не важно... — подняла, наконец, свои веки старуха. — Несчастный случай, авария, болезнь... У смерти много лиц… 

Генке захотелось непременно убедить упрямую цыганку в том, что она не права. Он приступил к этому со страстью, и даже с яростью. Можно было подумать, что страшное проклятие его рода, — если оно существовало на самом деле, — обязательно спадет, убеди он гадалку в том, что она ошибалась. Однако цыганка лишь продолжала качать головой, и предусмотрительно пятиться, когда Генка приближался к ней слишком уж близко.

Между ними вдруг вклинились несколько прохожих, а когда живая стена из людей исчезла, цыганки уже и след простыл. Генка еще раз посмотрел на свою ладонь, и только теперь заметил, как трясется его рука. «Ерунда все это», — неуверенно произнес он вслух, и пошел прочь, вполне сокрушенный этими грозными предсказаниями.

Теперь его настроение было основательно испорчено. А ведь как раз сегодня у него был день рождения, — именно в тот странный день, когда цыганка предсказал ему безрадостную судьбу, Генке стукнуло восемнадцать. Впрочем, помнил он об этом неприятном разговоре лишь до вечера, а когда к нему стали съезжаться гости, и началось веселье, мысли о гадалке совершенно выветрились из его головы. И уж тем более им не находилось места в последующие два года: всего через неделю после дня рождения Генку призвали в армию.

Отслужив срочную в Забайкалье, он вернулся домой, и в этот же год женился. На свадьбе, среди прочих гостей была его бабка, семидесятилетняя старушка, с удивительно бойким говором и характером. За столом было слышно, в основном, только ее. Особенно после того, как она пригубила пару раз за здоровье молодых. В какой-то момент Генка, — будто специально кто подстроил, —  остался с ней наедине. Внутри него вдруг что-то шевельнулось, обрело неожиданную власть, а потом и голос, и он тут же, без лишних предисловий, объявил:

— Бабуль, я хочу поговорить с тобой о деде.

— А чего о нем говорить-то? — удивленно вскинула та линялые брови. — Дед, как дед. Был, да и нет.

— Я слышал, что он в органах работал, — силился перекричать Генка музыку, под которую отплясывали  его гости.

— В органах? Да, работал, — согласно кивнула бабка. — Органы эти, будь они неладны, и погубили его, касатика.

— Расскажи, — с недобрым предчувствием попросил Генка. — Кем он служил?

— Да кем только не служил, — махнула рукой бабка. — В последнее время, уже перед самой смертью, он у них, прости господи, к расстрельной команде приписан был. Но и недели не выдюжил. Время тогда горячее было. Что ни день, то расстрел. Да не то чтобы одного-двух, а целыми грузовиками мертвецов из подвалов вывозили. Он, помню, все жалился мне, что по ночам к нему люди во снах являются. Те, стало быть, которых он на тот свет отправил. «Зачем, говорят, ты забрал наши души? Пошто они тебе?» Вскочит, бывало, весь в поту посреди ночи, прижмется ко мне, и плачет, что титяшный. А через несколько дней от них пришел кто-то в форме, и говорит: «Так, мол, и так: ваш муж погиб. В результате несчастного случая». Хоронили его в закрытом гробу, даже попрощаться толком не дали. А друзья его после сказали, что никакого несчастного случая не было: застрелился он перед очередным расстрелом. Вот такая история.

После этого рассказа все звуки свадьбы для Генки смолкли, будто он нырнул с шумного берега в черный омут, и теперь, оказавшись под водой, вполне мог слышать лишь то, что происходило внутри него самого. А внутри у Генки в тот миг творилось черт знает что. Видение проклятой цыганки вдруг заслонило ему весь прежний мир: оно встало у него перед глазами, и он живо, — словно это было не два года назад, а вчера, — припомнил  их неладный разговор.

— А ты не помнишь,  — насилу стряхнув с себя оцепенение, склонился он к уху бабки, — сколько лет тогда было деду? Ну, когда он того… застрелился. Только мне нужно точно. Сколько?

— Хм, точно… Так, сразу, и не скажешь, — покачала головой бабка. — Да и на что он тебе сдался, дед-то? У тебя свадьба, веселье, а ты абы что ворошить принялся. Иди вон к невесте.

— Вспомни, бабуля! Мне очень нужно, — чуть не взмолился Генка.

— Да сколько же… — стала соображать вслух бабка. — Давай, тогда, вместе посчитаем.
Далее происходящее стало походить на то, как учительница диктует условия задачки по арифметике. Вот только задачка эта звучала совсем не по-детски:

— Застрелился он в тридцать седьмом. Был он старше меня на двенадцать лет, а я с девятьсот девятого. Это он, выходит, с какого? — в растерянности обратила бабуля свой взгляд на внука после того, как сама сбилась со счета.

«Так… Если бабка ничего не путает, мой дед был с восемьсот девяносто седьмого, — лихорадочно соображал Генка. — Это значит, что в тридцать седьмом году ему было…» — он тяжко вздохнул, и вслух произнес роковое число:

 — Сорок… 
 
Внезапно напомнив о себе, гадалка сгинула из его мыслей, словно и не было ее вовсе, однако через год снова нагрянула, — в тот самый день, когда жена впервые показала Генке их сына в окошке роддома. Ему, почему-то, хотелось девочку. Все, обычно, желают мальчика, а он всей душой болел именно за дочь. Но выпал, однако же, сын.

И тут старая цыганка вновь вынырнула из безмолвного небытия. Из того мутного, непостижимого водоворота судьбы, который неумолимо, круг за кругом, затягивает в свою стремительную сердцевину обреченную на погибель жертву. Генка ясно представил себе в тот миг не только ее смуглое лицо в глубоких морщинах, но припомнил в деталях каждый вздох, каждый взгляд, каждое слово, что было тогда ему сказано.

Он смотрел на счастливую жену в окне роддома с их маленьким сынишкой на руках, а в ушах его проносилось нечто невыносимое и гнетущее: «Всем мужчинам в твоем роду,  — тем, что были до тебя, и тем, что будут после, и тебе самому, — суждено отнимать жизнь у невинных людей. Но когда такое случиться, все мужчины твоего рода должны будут умирать следом и сами».

Слезы покатились из Генкиных глаз, и он вскоре настолько запутался в своих предчувствиях и видениях, что уже не понимал, кто же в нем сейчас плачет: то ли счастливый отец, то ли тот пропащий, что вселился в него после роковой встречи с цыганкой, и заранее оплакивающий теперь участь своего сына. Наверное, в тот момент они плакали оба, — каждый о своем.   

Проняв его до холодной запазушной дрожи, видение цыганки вскоре исчезло, — будто кануло в ту же бездну, из которой минутой назад объявилось. И почувствовал тогда Генка, что бездну эту проклятую он отныне в себе носит, а, значит, будут у него еще встречи с этой старухой, провались она пропадом. И если разум его был по-прежнему подвластен своему хозяину, то душа, напротив, стала жить от него украдкой, — уже своей, потаенной жизнью, и отныне незаметно, год за годом, она  медленно погружалась в эту бездну, — до тех пор, пока не растворилась без остатка в ее темных глубинах, и сама не стала частью бездны. Той бездны, из которой Генке приходилось теперь черпать каждый день все новые и новые страхи, сомнения и отчаянье.

А жизнь, между тем, не стояла на месте: через два года после сына у него родилась дочь, — Настенька. Радость была бы, наверное, великая, но случилось горе: во время родов умерла жена.

Поднимал детей один, — так и не женился больше. Благо работа у Генки была денежная, и дети его ни в чем не нуждались, кроме, конечно, материнского тепла и ласки, чего ни за какие деньги не купишь.

Сыну его, Валерке, к концу школы почему-то загорелось идти в военное училище. Генка не перечил: быть военным — не самое последнее дело в этой жизни. После того, как сын поступил в училище, Генка остался в квартире вдвоем с дочерью. «Вот еще года три-четыре, и выйдет моя Настюха замуж, да еще, не дай бог, уедет куда-нибудь, и останусь я один-одинешенек…» — все чаще одолевали его по вечерам невеселые думки, и от мыслей таких у Генки надолго сжималось и без того подорванное сердце.

Время, и вправду, летело стремительно. Даже не верится: вот у Генки уже и юбилей не за горами. Да не простой, — сорок лет. Момент истины. Время, когда все мужчины в его роду кого-то убивали. «Но это же просто смешно! — хорохорился он наперекор суеверным, застарелым страхам. — Кого я могу убить? Ерунда это все, чушь собачья».
Однако хорохориться удавалось лишь до тех пор, пока ему было тридцать девять. А потом пошел роковой сороковой год, и юдольная, каторжная мыслишка о том, что он непременно кого-то убьет, стала навязчиво и угрюмо преследовать его каждую секунду. Просто наважденье...

Никогда еще Генка не ждал так своего дня рожденья. Даже в детстве. Вот-вот ему должно было исполнится сорок один. До спасительной даты оставалось всего три месяца…
И  — случилось.

Цыганка, дрянь такая, ничего ему об этом не сказала, а то бы он заранее придушил этого гада.

Однако, обо всем по порядку. Беда пришла к нему в дом не сразу. Вернее, сначала он думал, что страшнее того, что уже случилось, ничего нет и быть не может: однажды вечером его Настенька пошла на день рождения к своему однокласснику, где этот подонок напился для храбрости, — или, что вернее, для подлости, — и изнасиловал ее.

Настю после этого будто бы подменили. Вчерашняя хохотушка с голубыми глазками теперь ушла в самые дальние закоулки своей неокрепшей, поруганной души, куда еще не проникло, не въелось то унижение, тот ужас и страх, которые до тошноты, до помутнения рассудка довелось испытать ей перед лицом открытого, жестокого насилия.

Конечно же, Генка немедленно отвел дочь в милицию, чтобы та написала заявление: подонок должен был ответить за содеянное. Возбудили уголовное дело, и уже через пару дней к нему дозвонился папаша этого проклятого именинника: предлагал уладить все «по-хорошему», — приносил извинения и называл конкретную сумму за причиненный моральный ущерб. Генка послал его к чертовой матери, и бросил трубку.

А его бедная Настя замкнулась окончательно: с той поры она почти не выходила из дома, и с нарастающим ужасом ожидала очередного вызова в милицию, где ей в десятый, — в сотый уже! — раз предлагали во всех подробностях описать пережитый ею насильственный половой акт.
Позже выяснилось, что все эти муки и унижения, что пришлось вынести несчастной девочке в кабинете следователя, совершенно не имели значения для отправления правосудия. Отец того подонка, что насиловал Настю, оказался со связями, и когда настал момент оглашения приговора, судья торжественно оторвал свой насиженный зад от огромного кресла, и невнятной, гнусавой скороговоркой озвучил нечто немыслимое: «В связи с отсутствием состава преступления освободить подсудимого из-под стражи в зале суда».   
 
Такой исход дела окончательно убил Настю. Ведь теперь ее изнасиловали дважды!
Бедная девочка просто не хотела дальше жить. А если в семнадцать лет не хочется жить, то дело, как правило, не откладывается в долгий ящик: через день после своего повторного унижения в суде Настя отравилась, — выпила все таблетки, какие только были у них в доме, и когда Генка вернулся с работы, то застал ее уже бездыханную. «Скорая» приехала быстро, но врачи лишь развели руками: поздно обратились.

Так Генка остался один на всем белом свете, и это оказалось куда страшней того, чего он подсознательно боялся долгие годы, — пророческих слов цыганки. Был, конечно, еще сын Валерка, но он, как ни крути, ломоть отрезанный: получит, ведь, через пару лет лейтенантские погоны, и уедет служить в другой конец страны, так что будет его видеть Генка от силы несколько дней в году, во время отпуска. Да что там говорить, один он остался. Совсем один.

И вот однажды он поймал себя на странной, разбойной мысли: это даже хорошо, что обидчик дочери не сидит теперь в тюрьме, а каждый день ходит мимо его окон в школу.

«Школьничек, мать твою… — всякий раз долгим взглядом провожал Генка этого долговязого акселерата. — Ничего, сучонок, уж я на тебя управу найду. Думаешь, судьи отмазали, и тем дело кончилось? Не-е-ет, дружок. У меня сейчас такой возраст, что со мной лучше не связываться. Мне сорок, мать твою! У меня к тебе подходы найдутся, не беспокойся. У меня еще целых два месяца впереди, — до сорока одного. Так что успею в тебя ножик воткнуть при случае. Уж за два месяца как-нибудь, да управлюсь», — зверел он день ото дня.
 
Так добропорядочный, законопослушный и даже сентиментальный человек на глазах обратился в законченного, — можно даже сказать в идейного — «охотника на человеков». Вернее только на одного человека, — на того, которому теперь уже точно не жить на этом свете. Да будет так!
В Генке вдруг проснулись причудливые инстинкты. Он стал ежедневно наблюдать за своей будущей жертвой и вести подробные записи в специально заведенной для этого тетрадке: во сколько долговязый пошел в школу, во сколько вернулся, во сколько пошел после школы гулять, в котором часу заявился обратно. С каждым днем в нем крепла уверенность, что этой гниде из-под него не вывернуться. А когда до очередного, — сорок первого — дня рождения осталась всего неделя, Генка даже испугался: «Черт! Не опоздать бы…»

Единственным, что смущало его все последнее время, была та часть предсказания цыганки, в которой говорилось, что все мужчины его рода, — а, значит, и он, — отнимут в сорок лет жизнь у случайных, ни в чем неповинных людей.

«Какой же он неповинный?! — сатанел Генка всякий раз, мысленно обращаясь к гадалке. — Если этот неповинный, то кто же тогда повинный? Забрехалась ты, карга старая. Хотя, в главном ты не ошиблась: мне сейчас сорок, и на днях я порешу человека. Только теперь я не боюсь, что твое пророчество сбудется... я, наоборот, очень желаю этого…» 

Отныне Генка поджидал свою жертву прямо на улице, гуляя возле его дома с припрятанным под одеждой ножом. Он решил, что все нужно делать открыто: злодей должен быть наказан не исподтишка, а примерно, с вопиющей наглядностью, — и это будет святой, праведный суд. Что стало бы после этого с ним самим, его не волновало: весь его разум и вся его плоть давно уже стали продолжением отточенного железного клина, который терпеливо ждал своего счастья, — счастья ножа.

Два раза все срывалось из-за обидных пустяков. Сначала этого пижона подвезли из школы до самого подъезда на машине, а Генка, как назло, ждал его за углом, чтобы уж наверняка не разминуться, и так всадить ему в брюхо широкий тесак, чтобы тот наполовину вышел у подонка со спины. В другой раз Генка был уже умней, и в нужное время прохаживался возле подъезда, но на этот раз долговязый возвращался домой не один: его сопровождала шумная компания сверстников. Видимо, направлялись к нему в гости. Генка в последний момент передумал, пожалел двух девчонок, так похожих на его Настю: не мог он на глазах этих детей выпустить кишки ублюдку, — рука не поднялась. 

«Да что ж такое!..» — зло сплюнул себе под ноги несостоявшийся убийца, и, раздосадованный неудачей, поплелся домой. В тот миг Генка почувствовал в себе такой упадок сил, такую пустоту в душе, что, казалось, с трудом волочил даже собственную тень по асфальту.
До момента, когда закончится сороковой год его жизни, осталось всего два дня. «Убью этого гаденыша завтра, — поклялся Генка всем, что было у него святого. — Пусть хоть со всей школой подойдет к дому. Теперь уже все равно», — твердил он по дороге, вотще пытаясь возродить в себе прежнего зверя. 

До дома Генка добрел, так и не достигнув того желанного состояния, в которое пытался ввергнуть свое предательски размякшее естество: на сей раз зверюга внутри него отчего-то медлила, и отводила испытующий, стальной взгляд от его души. «Со зверем в душе было легче. Зверь не терзается, и не думает. Оттого зверю и легче», — мрачно помыслил он, зайдя в свой подъезд, и, убоявшись, что раскиснет окончательно, несколько раз повторил вслух свою разбойную клятву:

— Завтра же убью этого гаденыша!.. Завтра!!..

Привычно обматерив неработающий лифт, Генка пошел на девятый этаж пешком. Подъем давался ему нелегко, как, впрочем, и вся его неладная жизнь в последнее время, — а именно с того момента, как с его Настей случилась беда. С тех пор не было и секунды, чтобы он не ощущал на себе груз неискупимой вины перед дочерью: сначала не смог уберечь ее от беды, а теперь у него не хватает решимости и сноровки на то, чтобы воздать по заслугам виновнику ее смерти.

Преодолев последний лестничный марш, он решил выйти покурить на одну из лоджий, — они были на каждом этаже подъезда.

В какой-то момент мысли сами собой унесли его в совершенно неожиданном направлении. Все время он примерял пророчества гадалки только на себя, а, между тем, проклятие касалось ведь не только его, но и всех мужчин в роду. «Значит, это и к Валерке тоже относится, — запоздало пронзила Генку догадка-заноза, и он тут же почувствовал, как дрогнули ноги в коленях. — Неужели судьба и ему уготовит какую-то подлянку? Как мне, как отцу моему, как деду, а что было дальше, и сам черт ногу сломит. А если у Валерки будет сын, то и ему тоже. Не-е-ет, с этим нужно кончать. Раз и навсегда. В гробу я видал эти проклятья. Хорош я, однако: о дочери, царствие ей небесное, пекусь, а о живом сыне — забыл. Настю-то уже не вернешь, хоть убивай эту мразь, хоть оставляй в живых, а вот Валерку, и всех, кто будет после него, спасти еще можно. Я могу. Нужно просто изменить свою судьбу. Так, чтобы наперекор проклятью. Ведь если я никого не убью, то на мне вся эта цепочка и оборвется. Вот и хорошо, вот и славно, — даже повеселел Генка от этих мыслей. — Мне-то что? Я уже свое пожил. Маловато, конечно, но другим и того не выпало», — продолжал он бодриться, и решение вдруг пришло к нему само собой.

Генка начал действовать немедленно, пока его распятая душа хоть на миг воспрянула, и сплотилась вокруг внезапной, спасительной идеи.

Он перекинул через перила сначала одну ногу, потом вторую, и на секунду застыл в этом положении. Однако, падать вниз вот так, мешком с картошкой, было как-то глупо. Он захотел распрощаться с этой жизнью лихо: так, чтобы в последний свой миг с хрустом изломать незадавшуюся судьбу, — вдрызг, в щепу, в ошметья. Он перелез через перила обратно на лоджию, и стал медленно пятиться вглубь коридора. Потом остановился, и стал ждать попутного движения души, однако желанный порыв отчаянья, как назло, мучительно долго не приходил.

И вот, — наконец-то! — желанный вихрь сумасшествия ворвался в его ликующее, крылатое сердце: Генка сжал кулаки, набрал в грудь воздуха, и — побежал.
За шаг перед перилами он оттолкнулся обеими ногами от гулкого бетона, заорал, что было сил, и перелетел через барьер неуклюжей, подбитой ласточкой.

Первая же секунда стремительной стихии свободного падения и оторванности от земли, от невыносимости жизни и всех ее передряг вселила в него ощущение настоящего, и воистину первородного счастья.

Когда прошла первая, — увы, единственная, — секунда этого безудержного счастья, Генка глянул вниз, и… — о, проклятье!!! — …он увидел, что прямо под ним по тротуару шустро едет маленький мальчик на трехколесном велосипеде.

— А-а-а-а!!! — заорал, в отчаянии, Генка. — Ааа-аа-а-аа!!!..

Мальчишка услышал истошный вопль над собой, и поднял голову вверх: в его глазах совсем не было страха.

— А-аа-а-ааа-а-ааа!!!..