Депортация

Курт Гейн
                УКАЗ
Настоящие кавалеристы! С шашками и шпорами! Костя, сидя на заборе, смотрит, как на школьном дворе красноармейцы расседлывают коней, таскают какие-то ящики, моются из бочки, переобуваются. Командир сидит на крыльце и водит пальцем по карте, разложенной на коленях.
«Бессовестный! – шипел угнездившийся рядом, запыхавшийся дружок Рихард. – Не мог, что ли позвать?» – «А ты к Ваньке чо не забежал?» – «Так в бригаде же он. С папкой на комбайне. Уборка же». – «Глянь пулемёт!» Красноармейцы, откинув брезент, сняли с телеги «Максим» и закатили его в школу. С оседланным конём на поводу к забору подошёл красноармеец и широко улыбаясь, заговорил по-русски. Дружки ничего не поняли и смущённо заулыбались в ответ. «Ком, ком», – похлопал он по седлу, усадил их друг за другом и повёл коня вдоль забора. Эх, не видит никто! Нет, видят!  Вон головы над забором торчат, а в щелях носы и глаза блестят. А всё же мы первые! Но грубый окрик прервал их триумф: «Боец, Теплов! В последний раз напоминаю: никаких контактов с населением». – «Дак пацаны же, товарищ командир», – щёлкнув каблуками, повернулся тот к нахмуренному начальнику. «Отставить! В приказе исключений нет». Боец ссадил дружков на забор, а командир, брякнув шпорой, топнул: «А ну, кыш!» – и плеснул рукой в сторону забора. Дети прыснули по своим дворам. Там, теснясь, курили и негромко что-то обсуждали мужики. Женщины, прижимая к себе детей, прислушивались к ним в сторонке и горестно качали головами, будто их тоже только что откуда-то прогнали.
После УКАЗА теплилась всё же в людях искорка надежды: напутал что-то Всесоюзный староста Калинин. Как бы самого не турнули куда подальше за саботаж и вредительство. Это же додуматься – в самую страду людей с уборки сорвать и урожай угробить. За такое дело Сталин по головке не погладит. Он то хорошо знает: без хлеба много не навоюешь. В гражданскую он же сам, поди, эшелоны с хлебом для Красной армии направлял, чтобы контра Москву не взяла. А сейчас положение посложнее. Нет, не даст он хлеб сгубить! Пока уберём да государству поставки выполним, глядишь, и попрут фашистов назад. А мы хлебушек до единого зёрнышка для фронта сдадим! На картошке проживём. Не впервой.   
Но когда на рассвете конный взвод войск НКВД, оставив на околицах пикеты, с двух сторон въехал в село и расположился в школьном дворе, люди поняли: страшной Сибири не миновать. Послушно собрались у здания сельсовета. Покорно выслушали взошедшего на крыльцо начальника с бумагами, хотя мало чего понимали. Председатель колхоза Рейн Август и избач помогли народу понять суть изложенного строгим военным. Сколько и чего брать с собой; выходить на работу ежедневно; в дорогу собираться после работы и ночами; о каждом заболевшем, отсутствующем и умершем немедленно сообщать властям; за попытку уклониться или нарушить любое из этих предписаний последует суровое наказание. Время отправки сообщат дополнительно.      
Покинула ночная тишина село. Не уходят на покой уставшие за долгий день люди, не загадывают желаний на падающую звезду влюблённые, не слышно трелей сверчков и таинственных шорохов ночи. Её рвут и корёжат тревожные и пугающие звуки. Истошные вопли свиней, заполошное кудахтанье кур и яростный лай собак то и дело раздаются в разных концах села. Заколачивают ящики с утварью, зашивают в мешки одежду, подушки и одеяла, щиплют кур и гусей, стряпают хлеб и сушат сухари. Густо пересыпают солью бруски сала, тесно уложенные в подходящую посуду. В багровых всполохах огня, пылающего под большими котлами, мечутся по стенам домов чёрные тени. Поспав перед рассветом час-другой, люди торопились в колхоз на работу. Работали не из-за угроз чина из НКВД, а потому, что просто не может крестьянин оставить скотину непоеной и некормленой и бросить несжатую ниву.
Завхоз колхоза, участник мировой войны и лихой красный пулемётчик, поняв, что своими силами урожай к отъезду не собрать, решительно направился к школе. Там в тенёчке на школьном дворе и в прохладных классах вяло слонялись военные.
«Я завхоз Адольф Фукс, - представился он вышедшему на крыльцо без сапог начальнику. – Есть проблем, товарищ командир». – «Ну?» – хмуро буркнул раскисший со сна офицер, торопливо заправляя исподнюю рубаху в синие галифе. Он чувствовал себя застигнутым врасплох часовым и устыдился мелькнувшей в светлых, молодых глазах пожилого крестьянина, усмешки.
Выгоревшая косоворотка завхоза застёгнута на все пуговицы и без единой морщины молодцевато стянута широким ремнём. Парусиновая, белая фуражка сидит по-уставному прямо. Пыль с высоких сапог пучком травы сметена. Стараясь скрыть  смущение, начальник произнёс: «Айн момент», - и скрылся в помещении. Через минуту вышёл в сапогах и ремнях: «Что у вас?» – спросил он, застёгивая ворот гимнастёрки. Фукс кратко изложил ему суть проблемы: урожай до единого зёрнышка будет сдан государству, если его бойцы помогут грузить хлебные обозы. Возможно ли это?
Командир обещал сейчас же передать просьбу коллектива сельхозартели «Roter Stern» (Красная звезда) своему политуправлению. Уже затемно пыльный гонец доставил из района бумагу разрешавшую личному составу принять участие «в битве за урожай», выдав это за почин низовых ячеек ВКП(б) в частях НКВД. Только ночью вокруг села патрулировало два-три всадника, а остальные сутками на току работали. Мужики-то тоже всё больше деревенские, стыдно им, да и непривычно в страду бока пролёживать, когда и стар и млад с темна до темна на работе спину ломают. Знают люди: оставить хлеб гнить в поле – это великий грех. А в такую годину он золота дороже.
Через три дня ток стоял как обдутый. Омёты соломы и половы завершены и опаханы. Инвентарь в сараях и под навесами. Семфонд в амбарах –  ненастье нипочём. Вот только со скотом пока неизвестно, что и как. Сказано, что коров и прочий скот заберут к себе окрестные русские хозяйства, но никаких «представителей» никто не видел. На тревожные звонки чёрного от работы и пыли председателя Августа Рейна, никто не мог дать вразумительного ответа. Врасплох назначенные начальниками неопытные мужики из русских, такую бестолочь развели, из которой и десятилетия спустя, еле выкарабкались. А согнанные с мест опытные руководители-немцы сушили сухари, готовясь к бессрочной ссылке в каторжные края, чтобы там долбить кайлом мёрзлую глину и валить лес в приполярной тайге.
Всё зашито, упаковано, заколочено. Дворы и улицы подметены. Всё прибрано. Конвой ещё засветло должен разместить, контингент спецпереселенцев по вагонам, поэтому трогаться уже завтра до обеда. Вечером во многих дворах собрались люди, чтобы обговорить теперешнее своё положение и дальнейшую судьбу предугадать. Мужики помоложе склонялись к тому, что война продлится  недолго. К зиме фашистов остановят, а к весне, полудохлых от мороза, назад погонят. Через год, ну, от силы полтора, войне конец и всех домой отпустят. Как это навечно? Чего ты мелешь? Ты сам посуди, умная твоя головушка, а хозяевать кто тут на нашей земле будет? То-то! Развёл тут, понимаешь...
Ох, как хотелось этому верить! Но чувствовалось, что и самые оптимистичные  шибко сомневаются в своих прогнозах. А женщины были молчаливы и не отпускали от себя детей. Сердцем чуяли – идёт беда доселе в мире небывалая. Люди в годах тоже в спор шибко не встревали, знали – говорунов власть не жалует. Только-только затянуло корочкой рваные раны раскулачивания и коллективизации. Даже молодёжь после Указа угомонилась и перестала тарахтеть на барабанах и дудеть в горны, требуя отправки на фронт всей ячейки, сплошь состоящей из значкистов ГТО и ворошиловских стрелков. И до них дошло, наконец, что уходит из их жизни, быть может, навсегда, главное: родина, друзья и любимые. И разбрелись они по своим заветным местам в эту последнюю ночь и только на рассвете вернулись на родные подворья, поклявшись любимым в вечной любви и верности. Много, очень много, да почти все те клятвы и мечты до сих пор тлеют в душах тех, кто выжил, напоминая о не сбывшемся юном счастье...
На всех дворах люди грузили на подводы свои пожитки. Верховые конвоиры торопили людей строиться в обоз на конце деревни. Детей усадили на узлы и строго наказали не сходить. Костя попросился сбегать к дружкам, но отец строго сказал: «Нельзя». Все взрослые сегодня какие-то серьёзные и строгие. Не рады, что ли, что на поезде покатаются?
За околицей обоз выстроили и проверили все ли налицо.  Командир отъехал в сторону и сказал напутствие: «Товарищи! Наша власть и партия поступили как всегда мудро и дальновидно. Высылают вас поделом и в ваших же интересах. Чтобы в трагические последствия не вляпались. После войны видно будет, что и как. Предупреждаю, что все отвечают за каждого дезертира. Все! Вплоть до расстрела главы семьи. На станции вас примет другой конвой». Тронул коня и, махнув команде, поскакал в деревню.
Обоз тронулся. На возах только малые дети, больные да совсем старые люди. Остальные идут рядом с телегами. Идут молча, не оглядываясь. Только приглушённый гул движущегося обоза нарушал тишину пасмурного дня. Но вдруг зазвучал бездонный, низкий женский голос, к которому с полстрофы присоединился  жалобно дрожащий, но звонкий и сильный. Люди подняли низко опущенные головы, ища глазами источник этих завораживающих звуков. В середине обоза, стоя в передке арбы, пели две женщины в тёмных, широких одеждах. Статная, русоволосая Катерина, сноха старого Фукса, крепко держа под руку свою дородную, суровую свекровь, вела псалом об исходе Сиона в плен вавилонский. Прислушавшись, подхватывали, где кому в пору пришлось. И вознёсся над обозом хорал, который шесть поколений назад сложили их предки, когда покидали, ставшую им мачехой, Германию.
Страшные картины разорения увидели люди, покидая свою землю. Там, где их сорвали с места, не дав убрать поля, принудив оставить скот на произвол судьбы всё было как после морового поветрия. Матери завязывали лица детям, чтобы они не задохнулись от смрада и  не видели картин погибели и запустения.
На затоптанных полях бугрилась падаль, объевшегося зерном скота, на которой копошились чёрные кляксы воронья. Одичавшие псы таскали по улицам скотские внутренности. Во дворах за запертыми воротами ревели не доенные коровы. Пожалели их хозяева – лучше пусть молоко у кормилицы усохнет, чем издохнуть в муках от вздутия. На крышах сидели разогнанные собаками ободранные куры. А в знаменитых на всё Поволжье садах, как жирафы по саванне, бродили верблюды и драли ветки с редчайшими сортами плодов медового налива.      
Наконец, за пустой деревней среди убранных полей, без брошенной скотины остановились у запруды возле родника. Пахло мокрым берегом. Жалобно скулил несмазанной втулкой ветряк, который продолжал качать воду неведомо куда и незнамо зачем. Напоили животных, попили сами. Умылись и поели. Припрягли тягло, усадили на воза детей и немощных. «Тро-о-о-гай!» - раздался долгий крик и голова колонны, дёрнувшись, потянула за собой покорный обоз...

ТОВАРНЯК УРБАХ - КОКЧЕТАВ
Такой красоты он ещё никогда не видел! Он весь был окутан ею! Он парил в ароматных, упругих, хрустальных струях сентябрьского воздуха над калейдоскопом осени. Такого буйства форм и красок Костя Рейн в безлесном волжском левобережье не видел. Когда сильные толчки на стрелках прерывали ощущение полёта, он замирал и, не отрывая лица от решётки выбитого окошка, крепко сжимал веки, чтобы в стуке колёс быстрее наладился ритм, и вновь зазвучала чудная мелодия, на волнах которой, он снова понесётся над сверкающим миром.
Цепь невысоких синих гор то приближалась, то удалялась, клубя над собой гряду белоснежных облаков. Сквозь золотую листву алебастром блестит береста берёз. Росчерки тёмных веток усеяны оранжевыми кистями рябин, а пурпурные осинки трепещут перед суровым ельником. Увядающая трава охристо-сизым ковром укрывает прогалины и поляны. Проносящиеся болотца, бочаги и речушки щекочут глаза солнечными зайчиками.
Но очень часто его полёт над волшебным, ярким миром прерывали. То долго и жалобно плакала заболевшая трехлетняя Амалия, а поезд никак не мог доехать до той станции, где её отцу обещали прислать доктора, то его сгоняли с сундука, чтобы перестелить постель и умыть неподвижную бабушку в углу за занавеской, то кому-то надобилось что-то в куче узлов, наваленных за сундуком. Он терпеливо пережидал помеху и вновь приникал к окошку, пока снова не раздавалось: «Очнись, Костик, мне чемодан нужен. Как не надоест в окно пялиться? С ребятами вон поиграй». «Поиграй. А с кем? Друзья-то, Ванька да Рихард в других вагонах,» - с досадой подумал он. Да, скучали друзья друг без друга. Но строго-настрого приказано детей из вагонов не выпускать. Всего только раз на какой-то долгой остановке, удалось помахать друг другу руками.         
Уже второй день, под чистым, без единого облачка небом, поезд шёл вдоль неоглядных, несжатых полей пшеницы и подсолнуха, вдоль бахчей до горизонта и усыпанных плодами садов. На остановках мужчины и парни разбегались и, тяжело дыша, возвращались то с арбузом или дыней, то с вишнями, сливами или яблоками в карманах, кепках и в подолах рубашек. Иногда успевали только на последний вагон тронувшегося эшелона заскочить. Женщины очень переживали и ругали их, а они смеялись и угощали всех своей сочной добычей. И Костин папка тоже убегал со всеми. Костя даже не думал, что отец запросто может бегать в сандалиях на босу ногу и в рубашке навыпуск с тюбетейкой на темени, а не только вышагивать в вечных сапогах и в, стянутой строгим, широким ремнём, гимнастёрке!
Плодородные нивы постепенно сменились сухой степью. Куда ни глянь, смурые увалы до самого горизонта. На небе низко висли серые жгуты облаков. По щелястому вагону загуляли холодные, колючие сквозняки и тревожные, гнетущие предчувствия. Проснувшиеся люди протирают намоченными тряпками, себе и капризничающим детям, лица и руки. Готовятся к завтраку всухомятку. Хмуро, молча и терпеливо ожидают остановку, чтобы справить нужду и набрать воды.
Внезапный скрежет тормозов, грохот буферов и сильный толчок застали людей врасплох. Многие упали и ушиблись. Поганые вёдра опрокинулись. Перепуганные насмерть дети зашлись в плаче. Поезд замер, двери со скрежетом отошли в сторону и солдаты с винтовками наизготовку, приказали: «Старший по вагону, выводи людей! Больных вынести!» Мужчины спрыгнули на насыпь, приняли детей и беспомощных стариков, помогли спуститься женщинам. У многих вагонов раздавались крики, матерная брань и плачь детей. Наконец всё затихло и все, вытянув шеи, смотрели в середину эшелона, где щетинилось особенно много штыков, и было особенно шумно. Людей с обоих концов поезда погнали в ту сторону. У одного из вагонов осталось лежать зашитое в простыню тело человека.
Там, шагах в двадцати от вагона, на бугре стоял майор энкеведешник и перебирал бумаги в полевой офицерской сумке. Чуть в стороне, в окружении солдат, стоял босой человек в нательной рубахе со связанными за спиной руками. Это был председатель сельсовета Яков Бергер. Рвущуюся к нему женщину с неприбранными волосами, тесно обступили люди. Её обезумевшие глаза неотрывно смотрели на связанного мужа, ноги подламывались, но упасть ей не давали. Это была красавица Эмилия, жена Якова, которую он нынешней весной привёз из города Энгельса.         
Офицер, наконец, нашёл нужный листок. Устраиваясь поудобнее, утоптал бугорок. Блёклым и монотонным, как степь за его спиной, голосом начал читать бумагу. Люди еле слышали его, а понимали и того меньше. «Пособник... саботаж и диверсии...карающая рука...приговор...немедленно». Эти слова разобрали стоявшие поближе и понимавшие по-русски. Офицер управился со своей сумкой, взмахнул рукой и конвой повёл приговорённого в степь. За ними поспешили два солдата с лопатами, ещё двое тащили в ту же сторону носилки с укутанным покойником. За первым увалом группа остановилась. Видны были только головы и плечи. Ружейный залп оборвал громкий крик Якова...
На больших станциях конвой, опасаясь патрулей комендатуры, строго исполнял предписания НКВД, и кроме старших по вагону и двух его помощников сходить с поезда никому не разрешали. На полустанках и разъездах, где некого было опасаться, стража разрешала своим подконвойным размяться возле своего вагона. Люди заполняли водой всю наличную посуду. Иногда удавалось что-то простирнуть у водозаборника, всполоснуть детей и помыться самому. Но чаще эшелон долго стоял на запасных путях больших станций. Никого не выпускали, все молча ютились на своих узлах за занавесками, жевали надоевшую сухомятку, мазались керосином от вшей. Радовались, когда поезд трогался в надежде на «хорошую» остановку, а может Бог даст и на место прибыть. Костя проснулся и радостно кинулся к окошку – поезд ехал! Но за окном было по-прежнему серо и грустно. Моросил нудный, мелкий дождь. На разбредшееся по степи стадо медленно наползала серая полоса длинного леса. Сидящий под зародом пастух и понурая лошадь со стригуном, уползли вслед за стадом, и снова вся степь опустела. В вагоне тихо и сумрачно. Приподнявшись со своих узлов, мать подоткнула ему одеяло и погладила по отросшим вихрам. Под мерное покачивание вагона он вновь окунулся в свои сверкающие грёзы...

ПРИБЫТИЕ
  Скрипучие телеги ехали по тряской, пыльной степной дороге. Было жарко. Даже радоваться близкому концу дорожных мытарств у измученных людей уже не было сил. Безразлично смотрели в серую степь, и сонно клевали носами. Когда в сумерках глазеть стало не на что, Костя увалял куток между поклажей и уснул. Не мудрено, что сморило – ещё затемно шесть семей прямо из вагона погрузили на подводы и повезли в далёкое степное село. А его приятели Ваня и Рихард остались сидеть на куче багажа между тесно стоящими эшелонами, и пропали за клубами пара и дыма...
 Очнулся он от странного, непонятного шума. Ночь была лунная. Огляделся. Подвода стояла перед белым домом с тёмными окнами. На закрытых воротах от неверного света фонаря мельтешили тени спорящих людей. Он узнал кучера и отца с мамой. На них, размахивая фонарём, кричала большая, толстая женщина. За ней, перегородив калитку палкой, таился маленький мужчина в длинной исподней рубахе. На другой стороне улицы кучковались нечёткие группы людей. Ещё в нескольких местах улицы мелькали огни, и шумел народ. Яростный собачий лай волнами катился из конца в конец села. Приглушённый ропот, тревожные вспышки огней и заполошно мечущиеся каракули теней всё гуще заполняли улицу. Косте стало не по себе, и он уже было, собрался позвать маму, но улица вдруг замерла. Даже собаки утихли. С конца улицы стремительно надвигался грохот бешено мчащейся повозки, и громовые раскаты злой брани. От неудержимо накатывающейся лавины мальчик в страхе зажмурил глаза... Но в тот самый миг, когда этот ураган должен был налететь и  вдребезги разнести телегу, на которой он притаился, грохот замер.
Чуть приподнявшись над узлами, Костя увидел как намертво осаженная пара взмыленных и храпящих лошадей, упёршись мордами в ворота, шумно переводила дух. С дрожек, скрипя просевшими рессорами, сходил мужчина в низко надвинутой кубанке. Его фигура заслонила остолбеневшую группу, а тень от необъятных плеч и широченных галифе перекрыла пол улицы. Он переложил в правую руку короткое кнутовище толстого бича с махрами, похлопал им по голенищу и что-то коротко сказал женщине и мужичку, которые обороняли вход во двор. Те пропали и скрипучие ворота широко распахнулись. Дядька обернулся к затаившейся улице и, грозя высоко поднятым кнутом, громогласно спросил: давно ли они потеряли совесть и память? А если не потеряли, то почему не дают приюта гонимым войной, беззащитным людям? Разве дети и старики за Гитлера ответчики? Улица мигом затихла и опустела. 
И то, правда! Нечистый попутал. Дали охмурить себя несуразицами смутных горлодёров и шептунов. И скот де эти фашисты морить будут, и колодцы травить, и толчёное стекло в горюче-смазочные материалы сыпать. Сглаз и наговоры тоже от них. У многих хвосты и рога! Такому поверить – совсем ума лишиться надо! Стряхнули морок и вспомнили, как гнали их раскулаченных в тридцатом одним этапом с немцами за Урал на вечное поселение. Конвой жестоко издевался и бил всех одинаково, не щадя ни стариков ни детей. Для них все контры и мироеды. Вспомнили, что многие десятилетия были их предки добрыми соседями, помнили ухоженные немецкие сёла на Украине и смирных, работящих поселян на зажиточных дворах. А мы? Стыдобушка! Прости, Господи...
Приютили насильно переселённые украинцы специально переселённых немцев и многие десятилетия, хорошо ли плохо ли, прожили вместе. А куда деваться? В «Указе» ведь настрого сказано: «НАВЕЧНО!». Стали жить. Родниться. Светлое будущее строить. Всё путём. После того как развитого социализма в одной отдельно взятой стране достигли, начали, ни шатко, ни валко, ещё более сияющие вершины штурмовать. Может, и сподобились бы по велению очередного Съезда КПСС при коммунизме пожить, да  вдруг – ПЕРЕСТРОЙКА! И указ-не-указ: «МОЖНО!». И рванули немцы на историческую Родину, прихватив «русскоязычную» родню.
Обживаются помалу на прародине. Может быть, на сей раз действительно «навечно»? Язык осваивают. Менталитет меняют. Осторожно роднятся с местными. Проблемы, конечно, разного рода, но перемогаются. Не впервой. Но это времена нынешние, уже нового, двадцать первого века, а тогда...

НАДО ЖИТЬ!
...А тогда, проводив зимой 1942 года мужей в трудармию и едва дождавшись весны, начали бабы-переселенки вместе с детьми, вдоль нарезанных им огородов, землянки рыть. Для семьи свой очаг важнее всего, да и поддерживать друг друга в тесном соседстве сподручнее. Детей ли пристроить, за больным присмотреть, непосильную для одного работу осилить или в иной надобности соседа выручить. Иначе не выжить. С восхода и до темноты, каждую свободную от колхозной каторги минуту копали, месили глину, лепили саманы, сырцовые кирпичи формовали, печурки ладили, мазали.      
  Картошку ссыпали уже в свои погреба под крышами, сплетённых из лозы и обмазанных глиной, пригонов. Цепочкой незавершённых стожков бугрились они вдоль огородов, прикрывая от непогоды лазы в землянки. Там же ютились коровы и выводки подросших за лето цыплят. Высушённая ботва с огородов сложена на бурты кизяков, нарубленного хвороста и прочего, годного для топлива, материала. К пригону пара возов соломы примётана, корове прокорм и подстилка на долгую, суровую зиму. И по копне сена удалось вдоль обочин и в кочкарниках вокруг солончаковых бочаг заготовить, чтобы и народившимся телятам было чем похрустеть, пока травка за огородами проклюнется. Если болезни стороной обойдут да колхоз хоть по паре мешков зерна выдаст, то должны перебиться.
Бог миловал – обошлось без покойников, но от одной напасти он поселенцев оградить не смог. В ноябре 42-го мобилизовали на Челябинский металлургический завод шестнадцатилетнюю Эмилию Эртель и двадцатидвухлетнюю Анну Вальтер. Собравшиеся соседки успокаивали безутешно плачущую Анну и клялись Христовым именем, что не оставят на произвол злому времени её трёхлетнюю дочь и присмотрят за прихварывающей свекровью.
А Эмилии хоть бы хны! Чего ей переживать да плакать? Детей-то нет. А при маме пятеро братьев и сестёр остаются да бабушка в придачу. Без неё обойдутся. А она, как та суровая девушка-комсомолка на плакате: «Всё для фронта, всё для победы!» будет по-ударному делать пулемёты и танки! Это тебе не в навозе на свинарнике копаться, а настоящее комсомольское дело! Она и кумачовую косынку сберегла, и билет всегда при ней будет. Как по уставу положено. Она уже и кармашек против сердца внутри кофты специально для него пришила. Она всем докажет, что немцы не предатели и ничуть других не хуже.
Но и радость посетила в ту зиму жителей заваленных сугробами землянок: две снохи старого Шухарта, как по уговору, разом родили в начале марта двух здоровых   мальчиков. «S‘ gewe flei;ige M;nner – schei;e tun’se jede zwei Stun,» (Работящие мужики – каждые два часа дрищут.) – говорил дед Шухарт посетителям, которые приходили навестить рожениц и полюбоваться новорождёнными. Женщины приносили в белых узелках праздничное угощение, которое отличалось от будничной, повседневной еды заметными глазками жира и была сдобрена парочкой зёрен душистого перца, гвоздичкой или лавровым листиком, а горсть сеяной муки для коржика на щепотке пахучей корицы замешена или мятными каплями из аптечного пузырька. Матери приходили с младшими детьми, чтобы те тоже могли посмотреть, как управляются с сиськой и сучат ножками, распеленатые специально для такого торжества, груднички. Заворожено смотрели дети на это чудо, случившееся в подслеповатой, затхлой землянке.
Спустя годы, когда жена через окно роддома показывала Константину новорождённых, его обволакивал тропический аромат корицы и гвоздики, и очень хотелось есть.      
Обычай приносить роженицам еду возник ещё в те времена, когда из месива людей, прибывших в Россию из множества Германских земель, складывались новые общины и колонисты без взаимной поддержки были бы обречены. Разросшиеся с годами дворы и семьи окрепли, и сами управлялись в своих хозяйствах. Постоянная зависимость друг от друга в мелочах отпала, сохранив обычай навещать роженицу с обильным, праздничным угощением на долгие годы.
В устоявших немецких сёлах Сибири ещё в 80-х годы двадцатого века можно было увидеть нарядно одетую женщину, часто в сопровождении прибранных детей, идущую в дом, где появился на свет ребёнок. Шла, гордо демонстрируя всему селу увесистый, снежной белизны узелок с судками, баночками, вазочками в которых исходили ароматами кулинарные изыски ещё из пра-прабабушкиных рецептов.
Обязательной была бутылка кагора, который для такого святого дела женщины, при случае, закупали впрок и прятали от мужиков в надёжное место. Сколько мужики ни убеждали их, что врачи доказали вредность алкоголя особенно для рожениц и новорождённых и, что лучше бы им с Андрюхой вино на рыбалку взять – ночи то уже с заморозками. «Умник выискался. Спокон веку известно – вино и пиво грудь молоком полнит да кровь восстанавливает. Моя бутылка вам с дружком на один зубок только, а Гильда родит, с чем я к ней пойду? Да и когда его, кагор-то, снова завезут? Я большой термос чаю с мятой и смородиновым листом запарю. Небось, не простынешь. Неужто у Андрюхи-прохиндея самогонка перевелась? Перебьётесь. Рыбы-то побольше налови. Я для Гильды сберегу. Ей не сегодня-завтра срок».      
Живучей оказалась эта традиция потому, что на поправку роженицы и её неусыпную заботу о новорождённом, уходило иногда много дней и ни на кухню, ни на детей и мужа ни сил, ни времени у неё не оставалось. Хорошо если бабушка в семье есть. Но у бабушек детей семейных много и на всех не разорваться. Вот и выручали соседки, подруги и родные, а принесённой ими еды хватало не только мамаше, но и детям с мужем хотя бы раз в день варёное перепадало.
Это был один из многих способов выживания, который помог «русским» немцам, вопреки несчётным переселениям и выселениям, раскулачиванию и голодомору, депортации и каторге ГУЛАГа более двух веков сохранить свои национальные особенности и родной язык. Красивый, благородный обычай работящего, опрятного, чадолюбивого и многострадального народа, который по прихоти истории прекратил своё существование и вернулся «на круги своя».
Замешкалась в тот год весна. Застряла где-то за бескрайними снегами. Уже середина марта, а зима не унимается и нагло своевольничает: ночами морозы под тридцать и воют многодневные, непроглядные бураны. А топливо и корм для скота у новосёлов уже на исходе. Люди перебивались картошкой и делили с телятами обрат, который им выдавали взамен цельного молока, сданного в счёт налога. Дети вялые и бледные, истомились в затхлых землянках без живительного весеннего тепла.
Но однажды ночью тоскливые завывания вьюги дали сбой и, наконец, совсем захлебнулись. И весна грянула! С юга, постепенно набирая силу, накатывался радостный гул. Это, морося тёплым, весенним дождиком, сильный и ровный ветер гнал на север холодные, мрачные тучи.    
Новый день встретил людей ярким солнцем, высоким синим небом, блеском кристаллов просевшего и набухшего водой снега, звоном капели и запахом талой воды. Весна так рьяно расправилась с зимой, что уже через неделю зазеленела степь, а тополя, на которых, гомоня, хлопотали грачи, окутались зелёной дымкой липких, пахучих листочков.
С людей быстро сошла серая шелуха зимнего уныния. И стар и млад до темна на дворе. Убрали и сожгли накопившийся за зиму хлам и мусор. Навоз уложили в аккуратные кучи. Его собирали и берегли особенно тщательно – это главное топливо на зиму. Поделившись на две бригады, дружно вскопали огороды и засадили скупо срезанными дольками проросшей картошки. Лето набирало силу. Огороды, посевы и степное разнотравье дружно набирали рост, обещая людям обильные плоды. И те, радуясь благодатному лету и будущему урожаю, работали, не покладая рук.
            Дети тоже день-деньской на ногах. Телят пасли, стерегли огороды от потравы, капусту поливали. Часто гурьбой уходили далеко в степь. Не просто так, а с пользой. Дедушка Шухарт им вместительную, двухколёсную тележку смастерил с оглоблями и вальками для «пристяжных», а если груза много насоберётся, то кузовок нарастить запросто можно. Собранные в степи сухие коровьи лепёшки и хворост из небольших лесков у всех землянок по очереди разгружали, чтобы у всех было чем обеды варить да воду для стирки греть. Работа эта для ребят пустяковая, даже малышня шустро сновала по степи и конвейером тащила в тележку сухие коровьи лепёшки. Устают только быстро. Таскай их потом на закорках! Тележка-то для груза, а не их катать. 
Поэтому Костя с приятелями часто удирал в степь с утра пораньше, пока мявки ещё спали. Быстро, с верхом, наполнив тележку кизяками, предавались жизни, с которой  никакие игры на свете даже и сравниться не могли! Лазили по кочкарникам в заболоченных низинах, по заросшим озеркам и обирали птичьи гнёзда. Из мешанины  мелких, пёстрых яичек всяких куликов и разнокалиберных, бледно-зеленоватых утиных яиц разных пород, жарили обильную глазунью на костерке из сухого степного мусора на большом листе жести. Щедро крошили в неё дикий чеснок и круто солили. Омлетище! Сытный, вкусный!
А праздник ягодной поры! На потных местах в степи и особенно на опушках и полянах небольших берёзовых рощиц-колков земляники – пропасть! Не сходя с места, как со скатерти-самобранки, горстями совали в рот это неописуемое блаженство. Её только попробовать, ягоду эту, и уж сил нет оторваться! Было с Костей такое в первый раз – уже домой идти, а у него на донышке. Все угощают своих, всем радостно, а он?... Запомнил мамины глаза. Зарёкся!
Быстренько с верхом набирал бидончик и потом уж гужевался от души. Мама съедала горсточку-другую, угощала свою бывшую коллегу, старую, одинокую фрау Майер, а остальные сушила, разровняв на противне. Когда зимой по воскресеньям мама заваривала из неё чай, у Кости щипало в носу, как от солнечных зайчиков.
Из степи никто без добычи не возвращался. Тачка кизяков на всех – это само собой, но и каждый наособицу приносил что-нибудь, чем в степи играючи разжиться сподобился. Ягод ли пару горстей, пук щавеля или дикого лука, несколько жирных грачат-слетков или сусликов, низку карасиков из заболоченного озерка, или, на худой конец, букет цветов или душистого чабреца, чтобы из землянки затхлый дух выдавить. Польза и выгода от этого всем большая: младшим степной приварок и витамины в радость, а у гуляк мамы не так строго выясняли, где допоздна черти носили, и  подзатыльник на потом откладывали.
 До осенней непогоды управились с огородами, подлатали свои землянки и сараюшки, укрыли от непогоды заготовленное топливо и корм для коров. После недолгого, тихого зазимка в своё время разлеглась зима. В угарных землянках только дети и старики, а остальные до темноты на работе. Собравшись поздним вечером вокруг коптилки, читали редкие письма трудармейцев. Были рады, что здоров родимый и пайку хлеба получает полностью потому, что, слава Богу, сил пока ещё хватает, чтобы норму выполнить. Особенно радовались приветам: «Никого не забыл, всех поименовал!» А отправителю именно эти поимённые приветы и были важнее всего: как со своими побывал, с каждым пообщался, представив себе как изменились сельчане, как выросли и повзрослели дети. А на жалобы чего бумагу переводить? Цензура такое письмо так и так не пропустит, а бедных женщин, зачем своими нюнями последних сил и еле теплящейся надежды лишать и их беспредельное терпение рушить? Это же всей семье неминуемая погибель. Какой же он мужик после этого?
Два раза в год, перед Пасхой и к Рождеству, женщины сносили собранные помалу сухари, крупу, чеснок (от цинги), бруски хозяйственного мыла и выменянные на сбережённые праздничные кофточки, платки и туфли, сало. Всё поровну делили на девять посылок, по числу трудармейцев. Старый Шухарт клал в каждую посылку по туго набитому самосадом берестяному кошелю. И двум женщинам тоже. «Табак по нынешним временам дороже денег. На него и целую обувь-одёжку, и нужное лекарство выменять можно. Говорят, за одну закрутку пайку хлеба дают. Весной обязательно ещё пару рядков досажу».
Только комсомолку Эмилию Эртель не порадовал гостинец. Не успел. Не удержали, обессиленные голодом и каторжной работой, девчата на крутом накате толстенный балан листвяка. Двоим - ноги передавило, а Милю – насмерть. Зарыли её вместе с умершими за зиму трудармейцами в едва оттаявшей болотистой низине. Под драной кофтой в потайном кармашке на левой груди лежал, так и не понадобившийся никому, её комсомольский билет. А революционной, кумачовой косынкой была обмотана отмороженная ступня...

ВОЛКИ
У Лиды не заладилось с упряжью. Долго провозились женщины, налаживая ветхую справу. Пока добрались до наезженной дороги, солнце висело уже у горизонта, окрасив низкие, тёмные тучи тревожным, багровым цветом. Коровы шибко приняли, торопясь дотащить в село возы соломы и улечься, наконец, в сараюшках на ворох мягкой подстилки и дать отдых гудящим ногам.
Когда вдали еле заметно блеснули редкие огоньки села проволочная петля, которой оглобля была прикреплена к розвальням, опять протёрлась. Опять много времени потратили бабы пока клятую жердину приладили. Чувствуя себя виноватой, Лида уговорила подруг Берту и Альму пойти вперёд к заждавшимся в нетопленных землянках, голодным детям. «Своего то я у бабушки Майер пристроила. В тепле сидит. По наезженному доберусь помаленьку, недалеко уже. За меня не переживайте – в случае чего воз оставлю и с Майкой домой пойду».
Женщины послушались Лидиного резона и, объехав её воз, заторопились к селу. Майка бросилась было вдогон, но Лида, крепко намотав на руку налыгач, медленно пошла перед ней, чтобы с наката не сойти и в снегу не застрять – тогда наверняка воз в поле бросить придётся.
Ушедшие вперёд возы помалу растворились в наползавших сумерках. Под мерный скрип ярма и шуршание полозьев Лида вновь погрузилась в нескончаемые думы о войне, о муже. После двухмесячного ожидания получила, наконец, письмо от Августа. Ожила, а то было, уж совсем извелась от страшных мыслей. Пишет, что ноги на деляне приморозил и начальник, добрая душа, назначил в АХЧ (административно хозяйственная часть) водовозом и дровоколом. Работа тоже каторжная и бессрочная, но всегда выдастся минутка, чтобы в котельной погреться или в санчасти ступни перебинтовать и переобуться, а не в тайге по пояс в снегу замерзать. Верит, что обязательно доживёт до близкой уже победы и вместе со всеми вернётся на Волгу.
Вот уже дымком потянуло и огоньков впереди прибавилось. Даст Бог, дотащит кормилица воз до фермы. Но Майка вдруг остановилась и, задрав голову, стала громко дуть ноздрями, таращась в сторону алеющей над горизонтом полоску неба. Сердце заколотилось часто и гулко – так вела себя Майка, когда чуяла рыскавших по ночному селу волков. Но разглядеть ничего смогла, да и корова успокоилась и тронулась вперёд. Лида уже не осторожничала и шла почти бегом. Майка держалась впритык.
Луна, наконец, выбралась из-за плотного полога тёмных туч, и степь слабо заголубела под звёздным небом. Лида тревожно озиралась, но нигде никакого движения, ни звука. Только скрип полозьев и шумное дыхание коровы. Но тревога не проходила. Обе чуяли, что где-то рядом таятся и следят за ними беспощадные, зоркие глаза.
«Сейчас, родная. Вот ложок пройдём, и уже ферма будет. Дом родной и люди. Много людей, добрых, родных», - бодрила Лида себя и корову нарочито бодрым голосом, спускаясь в неширокий, заросший кустами лог, перед самым селом. Вдруг корова вскинулась и так мотнула головой, что намотанный на руку налыгач сбросил её с дороги. Барахтаясь в глубоком снегу, она заметила, как по взлобку быстро неслись к дороге тёмные силуэты, сверкая злыми огоньками. Волки!
Майка, мыкнув дурным голосом, попятилась и потащила за собой хозяйку. Но та удержалась на дороге, смогла ухватить скотину за рога и намотать ей на морду верёвку. Сползшие с дороги сани застряли намертво и удерживали панически мечущееся животное. Женщина отчаянно тянула за верёвку, пытаясь вытащить корову на дорогу. Та неистово билась, но только всё глубже зарывалась в бездонный занос и, наконец, перестала дёргаться.
Лида выпустила повод и замерла в отчаянии, заметив в ближних кустах мерцание волчьих глаз. Но вдруг засуетилась и, сбросив рукавицы, начала лихорадочно шарить за пазухой. Там у неё в особом кармашке, как оберег от степных неожиданностей, всегда хранилась тряпица с десятком спичек и кусочек тёрки.
Исходя холодным потом, трясущимися от ужаса руками, ломая спички, всё же сумела поджечь пук соломы! Истошно крича непонятно что, истово швыряла вилами горящую солому в сторону таящейся в кустах гибели. Вдруг корова, взревев дурным голосом, выскочила на дорогу и волоча, вывороченные из горящего воза оглобли, нелепыми скачками понеслась в сторону села.
Тотчас из-за кустов, наперерез обезумевшей скотине, сверкая колючими искрами кровожадных глаз, бесшумно покатились чёрные тени. Корова бросилась влево и, сделав несколько отчаянных прыжков, беспомощно забилась в бездонном снегу. Тени сплошным, тёмным пологом накрыли животное. Долгий душераздирающий предсмертный вопль, многократно отразившись от небесного свода, навсегда канул в казахстанские снега.
По снегу тревожно метались сполохи от столбом горящего воза и слышались взвизги и рычание волков в глубине лога. Лида, выдернул вилами из воза большой пук горящей соломы, бросилась вверх по дороге…
На самом верху взлобка что-то остановило её. Очнулась. В нескольких шагах от себя увидела на дороге матёрую волчицу. Как статуя литого серебра искрилась она в лунном свете и спокойно смотрела на задыхающуюся женщину. У Лиды подкосились ноги, и она без сил упала на колени. Их глаза были теперь вровень и неотрывно смотрели друг на друга. Волчица наклонила голову, по-собачьи улыбнулась и женщина вдруг успокоилась и выпустила вилы из рук. Она поверила её глазам, поверила, что зверь её не тронет и уведёт, домогающихся её благосклонности, кровожадных ухажёров. Шёл февраль – начало волчьего гона, и свирепые самцы были целиком в её власти.      
Волчица вдруг вскинула лобастую голову и, нарострив уши, вперила взгляд в лог и судорожно сглотнула. Вновь глянула на обмершую женщину. Но это был взгляд сквозь неё. В глубине её светящихся глазных яблок возникла вожделенная картина: доверху набитый непролазным майским цветением овраг с логовом в глубокой вымоине под обрывом, в котором копошатся, скулят и жадно теребят её сосцы пушистые, беспомощные щенки, а их отец, положив у входа жирного сурка, прилёг отдохнуть перед новой охотой.
Судорога прокатилась по телу волчицы, и горячая кровь прилила к сосцам. Она встряхнулась, нетерпеливо переступила лапами и, чуть не задев обомлевшую Лиду, помчалась вниз навстречу стае… 

МАМА УМЕРЛА
Костина мама умирала. Это сказала, разбудившая его, бабушка Майер. У кровати, на которой лежала мама, стояли две женщины. В открытую дверь тянуло прохладой, и падал свет летнего утра. Костя подошёл к постели. Мама лежала с открытыми глазами. «И вовсе она не умирает. Разве когда умирают глаза открытые? Мама!» – позвал он и тронул её за плечо. На зов сына она медленно повела глазами. Губы приоткрылись, но сказать ничего не успела. Рука соскользнула с груди и, дрогнув, вытянулась вдоль тела. Глаза медленно-медленно закрылись. Женщины тихо заплакали и сложили руки покойной на груди, сцепив пальцами.
О том, что с мамой что-то происходит, Костя заметил уже давно. Чуралась судачащих женщин и подолгу сидела одна в тени пригончика. Часто подзывала его к себе: «Посиди со мной. Никак не набегаешься, неугомонный». Пыталась усадить к себе на колени, но при людях он не давался – большой уже. Только в сумерках тесно прижимался к маме, уткнувшись лицом в шею возле уха, где таился самый сладкий мамин запах. «Всё тебе нипочём, вон какой вымахал, - гладила она его по вихрам. – И лицом и ухватками весь в отца. Даст Бог – дождёмся мы его к будущему лету»...
Дед Шухард и женщины забросали землёй могилу Лиды и воткнули в рыхлый холмик, заострённый конец деревянного креста. Потом долго пели печальными голосами и плакали. Дети стояли впереди взрослых тихо и серьёзно. Старшие девочки тоже плакали. А Костя не плакал. Из висков давило на глаза и мешало думать. Он всё видел и слышал, но ничего не понимал. Потом его вместе с детьми усадили на подводу и по выгоревшей траве длинного бугра пошли к деревне. Белёсое солнце сонно висело над блёклым плоским миром...
Женщина в милицейской форме уже в который раз пыталась объяснить плотно обступившим её переселенкам: «Да поймите вы, наконец, что незачем вам в Полтавку к коменданту идти – попусту время потратите. Вот печать и подпись коменданта Анипки о направлении сироты Константина Рейна в детский дом, ввиду отсутствия родни - показывала она бумагу. – Расходитесь и отпустите малого. Мне засветло в районе надо быть». Вперёд выступил старый Шухард: «Товариш милиц, дай бумага, дай карандаш. Мы все-все будем подписат, что будем зон геноссе Рейн у нас жить пока война конец». «Да не мо-огу-у я!» – прижала та руки к груди. Это было сказано так, что все поняли – их уговоры бесполезны и, что эта усталая женщина выполняет приказ недоступных, бездушных начальников. Женщины обступили детей, среди которых стоял Костя.
«Ja, Kind, s’helft nix. Gegen den Kommandant kann mr nix anfange. Russisch kannste jo zimlich gut, un mit Gottes Hilfe werste schun durch komme bis dein Vater dich abholt. Un jetzt lure mol gut zu un merk dr alles ganz kna». И старик, торопясь, сказал мальчишке именно те слова, которые, как он полагал, должны помочь ему перенести своё сиротство среди чужих людей: фрау Майер завтра же отошлёт его отцу в Челябинск подробное письмо и справку о смерти Лиды. У неё ещё довоенный конверт с маркой сохранился, так что письмо обязательно дойдёт. Это только треугольники теряются, а настоящие письма с марками никогда не пропадают. «И батьку твоего обязательно отпустят, и он отвезёт тебя к тётке на Алтай. Он коммунист и бывший командир Красной армии – попробуй такого не отпустить! Потерпи пока».
Сидя в задке тряской тележки, Костя смотрел на сгрудившихся у землянок людей. Глаза его были сухи, в висках стучало, а голова не могла думать.   

НА «САМАНАХ»
Что-то лохматое и пахучее плотно окутывало его. Поморгав, он убедился, что лежит с открытыми глазами, но тьма осталась непроглядной. На самом дне этой кромешной темноты зудела высокая струнка. Очень хотелось ощутить своё тело, руки, ноги, шею, но чёрная клякса страха напомнила, что всякое, даже самое малое, движение вызовёт нестерпимую боль во всём теле, судороги и тошноту, шум и муть в голове и сухость во рту. Внезапно струнка, тоненько дзынькнув, лопнула и в черноте запульсировали  жаркие всполохи: «Что со мной? Где я? Почему не болит?» Чуть поворочал головой, пошевелил пальцами ног – нет боли. Приподнял колени, подвигал локтями, отодвинув от тела горячую тяжесть, в которую был туго укутан. Устал от этой возни. Струнка снова зазвенела, голова поплыла, но провалиться в желанное, парящее забытье не давала колючая жажда. Он потрогал наждачным языком сухое, шершавое нёбо, обмётанные, потрескавшиеся губы и застонал от боли.
Зашуршала солома, кто-то хрипло прокашлялся, большая ладонь крепко прижалась к его влажному лбу, и гортанный голос проворчал: «Очухался чертёнок. Значит будет жить. Такова воля всемогущего Аллаха». Сильная рука скользнула под спину лежащего, легко приподняла, и край большой металлической посуды коснулся его губ. Стукнувшись зубами он жадно к ней припал. Шумные, быстрые глотки сладковато-кислой влаги смыли мучившую его жажду, и кокон истомы обволок его...
 «Эй, джигит, просыпайся, а то во сне с голоду помыраешь!» Костлявый старик, сидящий на корточках у вороха соломы отвернул край бурки, из-под которой показалось худое лицо лобастого мальчика лет восьми с наголо обритой  головой. Рядом со стариком стоял мальчишка со строгими, большими, тёмными глазами, года на три старше лежащего под буркой. Он улыбаясь совал больному солдатский котелок из которого валил пар. «Шамать давай. Каша давай, - сказал он. – Солдат брикет давал». Больной с заметным напряжением выложил худые руки поверх бурки, медленно огляделся и остановил взгляд на стоящих у его постели людей. Пробуждающаяся память собрала складку на переносице, но быстро разгладилась и светлые глаза широко распахнулись. Растянувшиеся в улыбке губы обозначили две жалкие морщинки на бледных щеках. Он узнал своих спасителей и из глаз потекли быстрые слёзы. Старик заскорузлой ладонью утирал их и насупившись глухо бормотал: «Тэпэр уже не плакай. Тэпэр хорош. Маладэц тэпэр».
Они усадили невесомого мальчика, старательно подоткнув под спину и бока толстую, лохматую бурку и устроили перед ним котелок. После нескольких ложек силы оставили его, ложка выпала из рук, а котелок упал набок. Мальчик со строгими глазами, подобрав ложку и придерживая котелок, накормил его, неистово выскоблив кашу до последней крошки. Вкусная каша, жирная! Брикеты этой сытной вкусноты доставались беспризорной детворе от солдат с эшелонов, которые останавливались на Разъезде.
Старик заставил его выпить плошку противной жидкости, приговаривая: «Нада. Сестра Красный Крест порошок давал. Испирин. Нада». Челюсти свело от этой горечи, но старик, запрокинув ему голову, умело влил ему в рот противное пойло. Не захлебнулся. Проскочило. Старик улыбнулся, неожиданно по детски показав розовые беззубые дёсны. «Маладэц! Капут нэ будэш тэпэр», – заверил он и уложил его на спину, прикрыл колючей буркой и ушёл за саманный простенок.               
Мальчик, порывшись в карманах, мужского демисезонного пальто, протянул лежащему кусок колотого рафинада. «Это от Ия. Для тебя». «Откуси себе половину». Тот, сверкнув белыми, ровными зубами с хрустом отгрыз себе кусочек сероватого сахара и сунул остальное в рот выздоравливающему. «Ты отдыхай. Нада. Мне нада кизяк искать. Нада. Огонь нада».
Сладость, смыв с языка горечь, растеклась по телу и окутала тёплой, невесомой пеленой без боли, без кошмарных снов и бреда. Добрые вестники возвращающегося здоровья, росинки испарины и ровное, глубокое дыхание убедили склонившегося над ним старика, что смерть покинула изголовье мальчишки. «Аллах акбар!» - провёл он ладонями по пегой бороде и скрылся в закутке...

У края невысокой, но обширной возвышенности длинные, пологие склоны которой переходят на юге в неоглядную плоскую равнину, вздымаются глыбы саманных развалин. Через плато мимо руин, спускается малоезжая дорога. Огибая заросшее камышом озеро, дорога идёт на север к большому  селению. На берегу озера бугрятся мазанки казахского аула, и пасётся скот. Далеко налево бесцветное от зноя небо припорошено над горизонтом станционной копотью. Различимы силуэты  водонапорной башни и дымящейся заводской трубы.
Руины на плато тоже обитаемы: к небу серые дымки струятся, лазы тряпьём завешены, в дыры куски стекла вмазаны. К бойнице  приземистой башни лестница приставлена. Стоят помятые тазы и корыта. У копёшки молодого камыша осёл, и коза привязаны, копошатся уже оперившиеся голенастые цыплята. Здесь прижились несколько депортированных чеченских семей. Дорылись до не завалившихся низких аркад бывшего караван-сарая, расчистили завалы и отгородили себе углы и закутки, соединив их лабиринтом лазов и проходов. Сбили из глины очаги и соорудили лежаки, застелив их камышом и сухим мохом с недалёкого болота.
У одного из ходов в густо-фиолетовой, короткой тени расположилась группа людей. На куске фанеры разложены тёмные лепёшки, изумрудный ворох дикого лука и колобки сухого козьего сыра. Пегобородый старик с бурым горбоносым лицом наполняет разномастные плошки душистым отваром из степных трав и корешков. Отставив дочерна закопчённый чайник, забелил каждую порцию добрым глотком козьего молока из глиняной посудины.
Старик этот, и по стати и по лицу, явно инороден для этих мест. Одет он тоже очень необычно. На босых ногах чувяки из куска телячьей сыромятины шерстью вовнутрь. Полосатые штаны с широкой мотнёй не достают щиколоток и понизу обшиты бордовой каймой. Синий бешмет застёгнут на все крючки и опоясан узеньким пояском с серебряными бляшками. На плечи накинута бурая черкеска из толстого самотканого сукна с газырями. Вся эта экзотика невероятно грязна, заношена и неумело латана-перелатана. Неожиданно нова и нарядна высокая папаха золотистого каракуля, сдвинутая на затылок сизобритой головы. Но самой необычной деталью его экипировки был сделанный из полотна литовки кинжал, висевший на его нарядном поясе. Деревянные ножны плотно, виток к витку, обвиты  медной проволокой.
Острейшее лезвие тремя заклёпками закреплено в ручке из отбелённой берцовой кости жеребёнка. Спускаясь вниз к чужим, старик прятал оружие под полы бешмета. Чеченец, попавшийся даже с небольшим складным ножом, мог получить срок «за подготовку к вооружённому нападению на представителей советской власти».               
Вокруг него, кому как пришлось, расселись дети. По правую руку от тамады на двух сложенных саманах сидит девочка лет тринадцати. На ней застиранное синее платье с белым воротом и мажетами. На ногах неумело заштопанные чулки и почти новые, великоватые ей, женские туфли на полувысоком каблуке. Стриженые локоны, тёмно-каштановых, волос заправлены под белый берет. Рядом уложен футляр со скрипкой и стоит старинный, докторский саквояж. К нему приспособлен ремешок, чтобы через плечо носить.
Это Фаина Курц. Феня по-уличному. Санитарный поезд, на котором служили её родители, разбомбили в самом начале войны, а её с бабушкой из блокадного Ленинграда эвакуировали в Казахстан. Поселили на Разъезде у бабушки Матрёны Орёл, которая жила с десятилетним внуком Вовкой в саманной хатке.
Вскоре бабушка Фени умерла. Матрёна со стариком-соседом, Вовкой и Феней оттащили на ручной тележке щелястый ящик с покойницёй на печальное кладбище и зарыли неглубокую могилку эвакуированной старушки. Матрёна перекрестилась, пожелала ей царствия небесного, и все отправились восвояси.
Дома Матрёна сказала плачущей Фене: «Пожалел Господь страдалицу, прибрал. Не можно старому человеку в такую клятую годину с чахоточной болезнью, без лекарств и человеческого питания в наши морозы выжить. А мы конца войны дождёмся. По всему видать добьют к весне немца. Картошка уродилась – переживём. Не переживай. Может, и родители твои ещё сыщутся. Бог милостив».
Феня оправилась быстро. Играла в госпитале и у воинских эшелонов. Её темпераментной игре бойцы бурно аплодировали и щедро одаривали кусками хлеба, долькой селёдки, брикетом концентрата. Случалось, и кусок сахара и банка тушёнки перепадали.
Напротив неё сидит на пятках Мамед, её опекун и телохранитель. На бритой голове круглая, потертая шапочка, с остатками серебряного позумента. Рубашка, как у деда, подпоясана нарядным пояском с висюльками. Рядом уложена скатка мужского демисезонного пальто с накладными карманами из мешковины. Даже в жару, спускаясь к Разъезду, он надевал это пальто. Необычно одевал – не вдевая правую руку в рукав, пропускал полу под рукой и застёгивал у левого плеча, оставляя правую руку свободной. Подкладка пустого рукава  была снизу завязана и служила вместилищем добычи, которая, походя, попадалась ему под руку.
Под левой полой подвешена дубинка из акации, которой он искусно отражал посягательства на свою свободу и добычу. Незамедлительно пускал её в ход, если в беду попадал кто-то из беспризорных детей, обитавших на Разъезде. Орудовал он своим оружием столь стремительно и виртуозно, что обращал в бегство обидчиков, которые были старше него, а часто и вдвоём, втроём на одного. Более других нуждалась в его защите Феня потому, что транзитную шпану особенно прельщали её саквояж с подаяниями и скрипка.
Как-то, возвращаясь на свои «Саманы», он услышал крики за пакгаузом, где был переход через пути. Уже поздние сумерки, но зоркий Мамед узнал девочку, в белом берете, которую часто видел играющей на скрипке в толпе солдат у эшелонов. Два рослых оборванца вырывали у неё скрипку и саквояж. Внезапное нападение, гортанные крики, развевающиеся полы нелепого пальто, молниеносные, крепкие удары и тычки обратили грабителей в бегство.
Она сразу узнала его. Глаза этого мальчика всегда восторженно смотрели на неё из толпы, слушавшей её игру. Далась перевязать ссадину на руке, нашедшейся в недрах необъятного пальто, тряпицей. На пути к хатке Матрёны, он сумел втолковать ей, чтобы отныне, если его не будет на Разъезде, она не оставалась на станции до темна и не ходила по короткой, но безлюдной дороге через переезд. Она обещала, но всё равно он ежедневно околачивался на Разъезде, терпя суровые выговоры деда.
Вдруг он пропал и неделю на станции не показывался. Феня встревожилась и уговорила мальчишек подняться с ней на «Саманы» и узнать, что случилось. Оказалось, что внук с дедом только что вернулись из дальнего аула у сопки, где тайком проведали своих сородичей.
Приход Фени взволновал его. Решиться самому привести её к своим он не смел – не принято это у чеченцев. Феня сразу подружилась со своей сверстницей Хадишой Огаевой и стала часто навещать её. Хадиша тоже заядлая музыкантша – лихо играла на гармонике.
На дворике, расчищенном перед лазами в жилые закутки, они устраивали концерты, которые непременно переходили в шумные карнавалы малолетней, чумазой, босоногой, латаной, но безумно азартной публики. Гвалт прекращал Мамед, чтобы засветло  отвести гостью домой. Этот неблизкий путь был для них самым желанным, но всегда слишком коротким временем.
Рядом с Мамедом, ноги калачиком, сидит дочерна загорелый калмычонок Дорджи Очиров, который обитает на Разъезде, в логове под станционным ларьком. (О нём отдельный рассказ). Румяные щёки раздвинуты блаженной, толстогубой улыбкой. Голова будто белым платочком повязана. Эта иллюзия возникла, когда дед Салман, строго выпятив бороду, наголо обрил его, брезгливо отшвыривая жирные, вшивые лохмы, подальше в ковыли. Потом заставил его искупаться в корыте у колодца и только тогда разрешил одеться. Женщина, пришедшая на зов старика, подала ему залатанные штаны и сменную рубашку сына.
За ним тихо сидит рыжая собачка, старающаяся не попадаться на глаза громадному, бородатому человеку с громким, гортанным голосом. Эта неразлучная пара тоже под опёкой Мамеда.
Напротив них сидит на коврике Костя Рейн. Он ещё слаб и очень худ, но уже вполне здоров. Оглядывает окружающих и тайком утирает слёзы.
Да, люди… Те, которые его ловили, запирали, гнали и обзывали виделись ему одной багровой образиной, с выпученными бельмами и оскаленными зубами. Добрых помнил всех, каждого отдельно, даже женщину, которая кинула ему с тормозной площадки проносившегося товарняка, шляпку подсолнуха. И никогда не забудет он своих спасителей Матуевых. Не будь их – умер бы он под забором у водокачки…
Костя помнит, как они впервые появились в их землянке. Были поздние, слякотные апрельские сумерки. Порывы ветра рвали и прижимали к земле клочья кизячного дыма. Он стоял в закутке за печуркой и, дожидаясь ужина, смотрел на затейливые завитушки копоти от пламени коптилки. Вдруг щелястая дверь, взвизгнув петлями, резко распахнулась. Пламя судорожно трепыхнулось и погасло. У входа сипело и копошилось что-то громадное и чёрное. Зажженный матерью фитилёк осветил вошедших.
«Чечены!» - опешил Костя. Давно уже в землянках судачили о злых чеченах с кинжалами, которых выслали за то, что они подарили Гитлеру белого жеребца под золотым седлом. Старый Шухарт урезонил женщин: «Зато у них рогов нет, как у нас. Забыли, что про нас болтали?»
Мохнатой папахой под потолок, стоял человек в широченной бурке, загородив всю стену до печки. Из-за неё выглядывал мальчик в мужском пальто и обмотанной башлыком головой. Он улыбнулся Косте, но глаза остались строгими. Мама без страха во все глаза осматривала странных и неожиданных гостей.
Человек стянул папаху с головы и тряханул ею так, что капли по плите пшикнули и Костю обрызгали. Он разглядел горбоносое, бородатое лицо в морщинах и сросшиеся на переносице, широкие, чёрные брови. Старик водрузил папаху на бритую голову и поздоровался: «Гутабен».   
Накормив гостей мятой на снятом молоке картошкой, мама и дед, уж Бог знает на каком языке, завели разговор и, главное понимали друг друга! Костя и чеченёнок в запечке тоже сумели кое-что втолковать друг другу. Костя показал ему свои рисунки на засвеченной фотобумаге и единственную сохранившуюся игрушку – калейдоскоп. Мамед, (так звали мальчишку) направив трубку на коптилку, с восторгом крутил её перед глазом. Даже подвизгивал от удивления. Потеребил деда за плечо, суя ему забаву. Тот отмахнулся, но потом так увлёкся, что даже рот приоткрыл, потряс штуковину и с другого конца в неё заглянул.
Идя с Разъезда в аул, несмотря на погоду, Салман решил зайти к немцам, чтобы выяснить важный для чеченцев вопрос: дадут ли немцы им картофель для посадки? Они с урожая вернут долг. А к ней он обратился потому, что наслышан об её авторитете среди своих.
Лида поручилась за них землякам и сделка состоялась. В первые же погожие дни, Салман с внуком спустились к землянкам и увезли к себе картошку на ишаке, впряженного в тележку дедушки Шухарта. Мама разрешила Косте подняться с чеченцами на плато потому, что тем тележку вернуть надо и ему не придётся одному возвращаться. Они подружились и Мамед, идя со станции, часто делал крюк, заходя к Косте.
Оказавшись после внезапной смерти мамы в детдоме, Костя недоумевал – ни от кого, ни одного доброго слова, ни, даже, сочувственного взгляда. Только злобные окрики и обидные клички. Мальчишки отбирали хлеб. Выданную одежду и обувь украли, подбросив обноски. За что?
Однажды пацаны, разжившись табаком, искали надёжное место, чтобы покурить без помех и наткнулись на него за лопухами у забора, где под полусорванной водосточной трубой стояла бочка. «А-а, вот ты где сховался, оккупант фашистско-немецкий! От народных мстителей не уйдёшь!» Схватили и сунули вниз головой в бочку. Захлебнулся, забился и дико закричал. Бочка опрокинулась, его бросили и разбежались. Мокрая одежда липла к телу, и Костя замёрз. Разделся и развесил одежду на лопухах и навзничь лёг на припёке у стены сарая. 
Он увидел небо! Как давно он на него не смотрел! Вон и облачко, как одуванчик! Голубая бабочка села на серый забор. Мушки толкутся над кустиком. Воробьи в акациях заполошничают. А он уже, было, забыл про красоту эту. А она вот она никуда не делась. Всё! Сегодня же он уйдёт отсюда и вернётся к своим, домой. Там добрые люди, высокое небо и много разноцветных бабочек.
...Доржик, рыскавший по станции, видел, как аксакал Умурзаков ссадил Костю со своей таратайки у водокачки и направил верблюда к аулу. Он кинулся к знакомцу, но тот, не обратив на него внимания, припал к текущей из трубы воде, и долго пил её большими, жадными глотками. Оторвавшись, наконец, еле дошёл до забора и упал в заросли дикой конопли. С радостным визгом подскочившая к нему рыжая собачка, вдруг затихла и, поджав хвост, отошла в сторону. Калмычонок понял, что с приятелем происходит что-то неладное. Глазами незряче водит, стонет и корчится.
Что делать? В Антоновку к немцам засветло не добежать. Да и нельзя его одного оставлять. Вдруг шлёпнул себя по лбу. Наломал конопли, замаскировал Костю и понёсся своими тропами и лазами к вокзалу. Там в толчее у прилавков вокзала, быстро нашёл глазами Мамеда, он что-то прятал в рукав своего пальто…
Часа через три Салман и Мамед сняли с осла, закутанного в бурку Костю, и занесли в «Саманы». В дворике под баком с кипящей водой догорали кизяки. Женщины сняли с беспамятного мальчика одежду и в две воды искупали его. Салман брезгливо бросил в огонь вонючие, кишащие вшами, обноски. Запалил жгут камыша и прогладил пламенем с обеих сторон, растянутую на стене бурку. Здесь наверху комаров нет и Костю, укутав ватным одеялом, уложили в нишу на сноп камыша.
Розовые облака ушли к горизонту вслед за зашедшим солнцем. Старик, положив на лоб больному, намоченную в колодезной воде, тряпку, расстелил перед собой коврик. Повторяя деда, совершил намаз и его внук. В глубине двора молились женщины и дети.
Через две недели Костя выздоровел. Дедушка Салман сказал, что как только он без отдыха обойдёт «Саманы» - отпразднуют его выздоровление. Вчера он сделал это два раза подряд! Мамед пораньше сбегал вниз и привёл друзей. Не нашёл только Вовку Орла, но баба Матрёна сказала, что как только заявится, пошлёт его наверх, а пока коржиков немчику напечёт, чтоб здоровел шибче.
Женщины расстелили полость и выложили на неё гору крупных ломтей печёной тыквы. Лихо заиграла гармоника и из проёма вышла Хадиша, покрытая яркой шалью и увешенная монистами из серебряных монеток. За ней высыпали лихо пляшущие дети. Мальчишки, нещадно пыля босыми ногами и воинственно выбрасывая вбок кулаки, демонстрировали свою неустрашимость, успевая мазнуть кулаком под носом. Девочки «стыдливо» прикрывая лукавые глазки то правым, то левым рукавом, семенили на цыпочках. Зрители звонко прихлопывали, поддерживая такт огневой пляски, и кричали: «асса»! Утомившись, хором пожелали Косте долгой жизни уселись уплетать сытную, сладкую тыкву.
Когда все утихомирились, Феня достала скрипку, постояла, прижав её подбородком к плечу, вскинула руку со смычком и в вечернее небо поплыла  музыка на волнах которой, слушатели поднялись в блистающую, благоуханную высь, где все были счастливы…
«Э-эй! Э-эй!» - донёсся сквозь музыку зов. По склону поднимался запыхавшийся Вовка Орёл. Возле Кости рухнул на траву: «Папка твой… за тобой… во-он там, приехал». На плато поднимался человек с заплечным мешком, в сапогах и военной фуражке.
Костя вскочил, но ноги подкосились, и он ухватился за стоящего рядом, Дорджи. Слёзы мешали видеть, и он, севшим голосом, сипел: «Папа, я здесь. Тут я, папа. Тут».
Дети вскочили и, указывая на Костю, дружно, оглушительно стали скандировать: «Я тут! Я тут!» На высокой ноте вступила гармоника весёлой Хадиши и вновь вспыхнула огневая пляска. И в такт лихому ритму лезгинки, дети звонко вторили: «Тут я, папа! Тут я, папа! Тут, тут, тут, тут, ту-у-у-т!»               
      
           23-03-11