Одна

Владимир Георгиевич Костенко
В жизни собаки бывало всякое: и неожиданные радости, и боль, и самый настоящий немец с обрывком цепи на расслабленном строгом ошейнике, и напитавшаяся молоком линялая подстилка, и исчезнувшие вдруг куда-то неуёмные щенки. Она жила сознаньем нескончаемости своего несуетного, предсказуемого бытия, но однажды…
В середине зимы, когда вовсю лютовали крещенские морозы, а налетавший из буранной степи порывистый ветер пронизывал до костей, умер хозяин. Умер тихо и незаметно, как умирают истосковавшиеся по семейному уюту вдовцы или давно позабытые за ненадобностью дальние родственники.
Два дня собака сидела на заметённом снегом крыльце, повинно скулила и, переступая дрожащими от нестерпимого холода лапами, скребла дверь. В минуты отчаянья она не выдерживала и с громким лаем бросалась к укутанным в меховое убранство прохожим, но только пугала их, заставляя боязливо оглядываться и убыстрять шаги.

Собака любила свою тихую, затенённую вишнями улицу и бревенчатый дом с широкими резными наличниками и ставнями. Любила прогревшийся майский асфальт и спасительную прохладу июньской канавы, затаившейся между соседским курятником и щелистым дровяником в непроглядных зарослях крапивы. А ещё она любила думать про облака и прятаться в разросшихся кустах смородины: неподвижно лежать под пахучими росными ветками, а потом неожиданно выскочить из них и толкнуть хозяина на грядку передними лапами. Хозяин запутывался в огромных калошах, кричал, хватаясь за картофельную тину «Э-э-эй!» – и непременно падал, беззлобно проклиная и её непредсказуемую радость, и расползающихся из опрокинутой консервной банки колорадских жуков.
Но больше всего на свете собака любила хозяина. Любила преданно и самозабвенно, и если предположить, что у собак бывает собственная вера, то молиться бы ей с утра до вечера своему хозяину и неоскудевающей железной миске.
Ранним утром и поздним вечером собаке дозволялось гулять самой по себе, а днём хозяин пристёгивал к ошейнику кожаный поводок и они отправлялись на прогулку вдвоём. Летом неспешно бродили по пыльным улицам, здоровались, разговаривали, а наговорившись, спускались к реке и собака бросалась в воду, чтобы до потемнения в глазах гоняться за уплывающими мальчишками. Зимой они торопливо обходили один или два квартала и, устав от ослепляющего снега и стужи, поворачивали домой. Возвращались всегда одной и той же дорогой, всякий раз останавливаясь возле пронумерованных белой краской почтовых ящиков. Если хозяину позволяла поясница, он заглядывал в свой почтовый ящик снизу, но чаще всего просовывал в прорезь дрожащую руку и тщательно исследовал каждый его закуток. Собака привычно стояла поблизости и нервно помахивала вислым хвостом: на её памяти в их ящике ни разу не обнаруживалось ожидаемых писем. Хозяин расстраивался, и они оба сразу делались уставшими и шли домой.
По вечерам, в особенно тоскливые и неприкаянные дни он отпирал запретную комнату, заводил не менее тоскливый патефон и, присев на краешек железной кровати, разглядывал приколотые к выцветшим обоям фотографии. Музыка постепенно слабела и, если хозяин в задумчивости не успевал покрутить рукоятку, смолкала совсем. Потом он включал настольную лампу, вытирал со всего, что попадалось под руку, невидимую пыль и, выдвигая поочерёдно ящики комода, перекладывал с места на место совершенно бесполезные, в её собачьем понимании, вещи, вздыхал, а уходя, запирал эту зашторенную днём и ночью комнату на ключ. «И чего он опять такой грустный, – недоумевала собака, – я ведь рядом».
А ещё собака любила, когда хозяин читал газеты. Едва заслышав долгожданный шелест, она устремлялась в гостиную и аккуратно, будто желая оставаться незамеченной, мостилась на тёплые тапочки или садилась рядом и терпеливо ждала. На последней странице хозяин надолго задумывался, ронял очки и тогда его рука машинально сползала на караулившую голову и подолгу чесала за ухом.

Наступила ночь. Отмеченная рождением молодой луны, она обещала стать самой холодной и самой долгой. Опустевшая улица постепенно наполнилась тишиной и пугающей безжизненностью бледно-голубого света, отражавшегося в хрустале первородных снегов волшебным мерцанием маленьких звёздочек. Воздух оцепенел. И только мороз, набравший избытую силу и неуимчивый, словно играя и радуясь своему безмерному всесилию, потрескивал стволами обречённых деревьев и заиндевелыми стенами промёрзших насквозь домов.
Пытаясь согреться, собака легла на валявшийся у порога половичок и, прижавшись спиной к онемевшей двери, свернулась калачиком. Сомкнулись отягощённые переживаниями веки, потянулись нескончаемые минуты ожидания. Силы собаки были уже на исходе, но, даже забываясь на какое-то время тяжёлым сном, она не переставала вслушиваться в ночную тишину в надежде уловить любой, пусть даже самый незначительный, но до боли знакомый, дающий шанс на былое существование шорох своего дома.
Сдувая с карнизов искрящиеся снежинки, прошелестел ветерок, пахнуло мясным холодцом, отваренными сосисками и луком. Собака встрепенулась, сглотнула подступившую слюну и села. С минуту она принюхивалась, силясь определить источник головокружительного запаха, но вдруг потеряла его совсем, разволновалась, спрыгнула суетливо с крыльца и выбежала на дорогу. Высоко в небе светила луна.
Луна напомнила собаке огонь, на котором хозяин однажды обжаривал с друзьями парное мясо. В тот год она была смешным и непоседливым щенком: носилась с оглушительным лаем за мячиком, царапала травинками свой любопытный нос и страшно пугалась вылетавших из-под лап жужжащих шмелей, а шумные люди кормили её с рук немного недожаренными и оттого необычайно лакомыми, неохватными кусками. Эта далёкая луна, такая же одинокая, как и она сама, казалась ей сейчас единственным во всём белом свете живым существом. Существом, которое, возможно, тоже помнило тот чудесный весенний день и которое могло, наверное, на миг, не навсегда вернуть её недолгое собачье счастье.
Похолодевшее, испуганное одиночеством и голодом сердце собаки не выдержало: она привстала на задних лапах и, обратив к луне седую от инея и старости морду, завыла. Сначала чуть слышно, потом всё громче и громче, выказывая беззаботно уснувшему городу своё неодолимое отчаянье и боль.

На рассвете из соседнего дома вышел человек. С минуту он топтался возле своей калитки, курил, потом, стараясь оставаться незамеченным, прокрался вдоль палисадника и ловким щелчком метнул остаток сигареты в дремавшую собаку. Окурок пролетел немного выше и, ударившись над её головою о дверь, рассыпался пугающими огоньками ослепительных искр. Обескураженная и вконец растерянная, собака вскочила и заметалась по крыльцу. Наконец, она увидела притаившегося за штакетинами человека и бросилась в сторону, к точёным балясинам; застряв, засуетилась, взвизгнула, но в следующую секунду вырвалась и прыгнула через перила. Человек с досадою пнул палисадник и выругался.
– Вот я тебе, стерва! – погрозил он кулаком и без того уже перепуганной собаке. – Целую ночь спать не давала! Будешь ещё скулить, – удавлю.
Подождав, пока человек уйдёт, собака выбралась из сугроба, взбежала по ступенькам на крыльцо и, отряхнувшись от налипшего снега, легла. Сон отступил: колотилось взволнованное страхами сердце, а за каждым кустом ей теперь мерещился затаившийся человек.

Прошёл ещё один день и ещё одна тревожная ночь. Хозяин и собака были по-прежнему зависимы друг от друга. Утром возле их калитки начали собираться обеспокоенные соседи, а в полдень остановились две машины. Отогнав собаку, люди долго стучали, заглядывали в окна, один из приехавших даже попытался перелезть через забор, потом взломали дверь. На следующий день на дорожке, которая вела к дому, кто-то разбросал еловые ветки, а у калитки появились странные цветы, противно пахнущие красками и воском. Приходили и уходили незнакомые люди, приносили стулья, доски, большие пакеты с едой и позвякивающие стеклом тяжёлые сумки. Из дома запахло колбасой и салатами.
Всё это время собака лежала на крыльце и выжидающе следила за происходящим. Когда отворялась дверь, она вскакивала и пыталась заглянуть внутрь, потом снова ложилась.
Ближе к полудню внезапно, будто вытряхнутый кем-то из мешка, пошёл кромешною стеной пушистый снег, но почти сразу, то ли чего-то испугавшись, то ли устыдившись собственной несвоевременности, ещё более неожиданно прекратился.
Подъехал небольшой автобус с широкой чёрной полосой под затемнёнными окошками, спустя минуту – грузовой автомобиль. Когда откинули левый борт, собака увидела стоящий на грузовике обитый тканью и сбористыми лентами ящик и уловила знакомый запах: пахло костюмом хозяина. Хозяин надевал его в те дни, когда на домах вывешивались флаги и всюду гремела музыка, а на опустевших под утро улицах можно было безнаказанно объедаться запретной пищей. Опустошённая неведеньем и собственной ненужностью, собака замерла. Прикованная взглядом к машине, она не замечала ни выглянувшего из-за тучи солнца, ни присевшего подле неё человека с дымящейся папиросой, ни брошенного сострадающей рукой куска сырого мяса. Вскоре из дома вышли люди и столпились позади грузовика. Стало необычно тихо и тревожно. Будто осознав произошедшее, собака бросилась к машине и, судорожно карабкаясь по заднему колесу – срываясь и падая, заскулила. Заскулила жалобно, с надрывом, словно зарыдала, как рыдают настигнутые бедой или внезапным одиночеством старики и малые дети или овдовевшие над похоронкою солдатки. Кто-то заплакал, запричитал. Двое крепких парней в телогрейках запрыгнули на грузовик и, ловко перехватывая ремни, спустили гроб на приготовленные загодя скамейки. Собака бросилась к хозяину и, не замечая образовавшейся вокруг тишины, напряжённо вгляделась; в толпе зашушукали, изумились. От непонимания и полнейшей безысходности она устремилась было в сторону, к людям, но, передумав, поднырнула под скамью и забежала с противоположной стороны. Вглядевшись, кротко и беспомощно поникла.
Подъехал ещё один автобус. В следующую минуту нетерпеливо задрожал грузовик, ударил, оглушив пронзительными звуками, оркестр. Несколько мужчин подняли на плечи гроб и медленно, стараясь попадать ногами в проторенную колею, пошли. За ними, пропустив вперёд высокого военного в погонах и плачущую в кружевной платочек женщину, пристроились все остальные. Следом тронулись оба автобуса.
В конце улицы процессия остановилась. Смолк, отогревая пальцы, оркестр, лишь забывшаяся в собственных воспоминаниях труба о чём-то одиноко всхлипнула, затосковала, но тотчас же затихла в хлопотливом оклике тарелок. Посовещавшись, поставили венки и гроб на грузовик, расселись по автобусам и покатили мимо дымящейся городской свалки в сторону кладбища. Позади бежала измученная собака.

Когда все уехали, собака в волнении подбежала к могиле, но, почуяв пробивающийся из-под земли запах, немного успокоилась. Целыми днями, то поскуливая от тоски, то хрипло лая, она лежала на смёрзшейся глине и никого не подпускала к хозяину. И только в сумерках, когда на кладбище не оставалось посторонних, собака отправлялась на поиски пищи: ела оставленные людьми поминальные сласти и даже приспособилась слизывать с крестов и надгробий рассыпанные хлебные крошки и пшено.

Во второй после похорон день на кладбище приезжал военный в погонах. Собака узнала его, дрожа всем телом, зябко поднялась и отошла к чужой оградке. Военный прикладывался к фляжке и всё говорил, говорил, говорил… Потом плакал и снова пил.
– Прости меня, батя, прости за всё… Пусть земля тебе будет пухом… Помнишь, ты смастерил мне самокат… с подшипниками вместо колёсиков, и все пацаны с нашей улицы страшно завидовали?.. Ни у кого такого самоката не было… А выстроганные тобою лыжи, которые мы две недели гнули в кипятке?.. Я всё помню, бать… Потом ты подарил мне новенький велосипед… Красивый такой, с насосом, с фарой… А помнишь, мы ездили летом на море и ты учил меня плавать?.. У тебя были сильные руки… Я ведь, бать, седой совсем, старею… Ты прости, что не приезжал… Ну, не мог я, не мог, поверь!.. А писать… Завтра уезжаю… На Восток переводят… Прости, бать… У матери я в позапрошлом году был, оградку покрасил… Далеко она от нас с тобой… Прости, бать…
Собака чутко, с затаённой надеждой вглядывалась в его осунувшееся, со шрамом во всю правую щёку лицо, и лишь когда военный затихал и утыкался в рукав, – отворачивалась. Она не понимала, о чём говорил человек, но чувствовала в нём сострадание и боль.
Военный уехал, оставив ей всю так и не тронутую закуску.

До весны собака жила на кладбище, а когда напоенная водой земля оттаяла и хозяина не стало, вернулась в город. С ввалившимися боками и наполовину ослепшая, она продолжала бороться за существованье с собственной судьбой: уступала и вновь отвоёвывала большую помойку, научилась, терпеливо выстаивая у дверей магазина, выпрашивать у людей горячие горбушки и воровать со скамеек городского парка бутерброды.
Лето и осень прошли в непрестанных поисках пищи. Собака понемногу пришла в себя и даже стала лучше видеть, но на спине, от лопаток до хвоста, у неё выпала шерсть, оголив покрытую застарелыми язвами розоватую кожу.
Наступали холода. Выпавший в начале ноября снег принёс собаке тяжёлые воспоминания о горестях и злоключениях минувшей зимы. Усталая и одинокая, старательно избегавшая конфликтов с другими собаками, она неприкаянно бродила по слякотным улицам, а потому всё чаще и чаще оказывалась возле нелюбимых ею, казавшихся живыми, дверей магазина. Она с тоскою вспоминала старые двери, настоящие – деревянные, с поющей пружиной и раскосым притвором, сквозь который тянуло теплом и по-домашнему пахло.
Окрашенный багрянцем вечернего солнца, заканчивался долгий день. Лёгкий мороз замутнил придорожные канавы, прикрыл говорливые форточки домов и затаился до следующего дня.
Не обнаружив возле магазина конкурентов, собака легла на крышку канализационного люка и в ожидании замерла. Согретая подземным теплом, она подобрала под брюхо озябшие лапы и задумчиво задремала. Ей привиделись её старый дом с зелёной лужайкой и беззаботно прыгающим мячиком и две вместительные миски: одна с гороховым супом и копчёными рёбрышками, другая – с перловой кашей и сладкой, нетронутой хозяином косточкой. (К великой радости собаки, хозяин тоже любил гороховый суп с копчёностями; он варил его каждое воскресенье, а в среду выливал в излизанную до белизны железную миску самое вкусное – наваристый бульон с обглоданными хрящиками и плёнками).
Из вентиляционной отдушины магазинного подвала, из самых недр её заветного, но неисполнимого желания, словно чёрт из затейливой механической табакерки, выпрыгнул похожий на растерзанную молью овечью шкуру клокастый кот. От кота несло неприличным кошачьим запахом и размороженной рыбой. Осмотревшись и убедившись в отсутствии какой-либо опасности, кот по-хозяйски застолбил неожиданно щедрое отверстие и, обозрев собаку презрительным взглядом, удалился.
«Проучить бы как следует этого выскочку, – беззлобно подумала собака, разглядывая из-под полуопущенных век свалявшегося, обвешанного паутиной и опилками нахала. – Сколько раз я таких наглецов на деревья загоняла – не сосчитать».
Её мышцы с готовностью напряглись, но тотчас расслабились, подчиняясь безволию разомлевшего сознания и старческой мудрости. Словно соглашаясь с этим непростым решением, заныли намаянные временем суставы и почему-то именно в эту минуту собаке вспомнилась зарытая ею, а потом, пока она отсутствовала, замурованная под толщей песка и асфальта куриная лапка.
В дверях магазина появился упитанный, обритый наголо молодой человек, прижимавший к распахнутой груди наполненные свёртками и банками пакеты. Сбежав по ступенькам на тротуар, он на секунду остановился, поправил подбородком лежавшие на самом верху продукты и направился к машине. Не имея уже в себе ни жизненных сил, ни желания, даже малейшего желания сдерживаться, собака оторвалась от тёплого люка и просительно заскулила; а уж когда человек, до этого упрямо не замечавший её, призывно почмокал губами и свистнул, она не раздумывая подбежала к нему и, с благодарностью заглядывая в глаза незнакомцу, махнула слипшимся, бесчувственным хвостом. Молодой человек поставил пакеты в багажник и вдруг, внезапно повернувшись, ударил её со страшною силой ногой. Огромный ботинок буквально вонзился в тщедушное тело, отбросив обескураженную собаку на несколько шагов, в покрытую ледяными чешуйками лужу. Она не успела даже испугаться, лишь коротко взвизгнула от пронзившей её существо нескончаемой боли. Сидевшие в машине люди засмеялись. Утробно зарычал, зафыркал мотор, наполнив тошнотворным дыханием воздух. Улица опустела.
Собака сползла с дороги и обессиленно уткнулась носом в пожухлую листву. Навалилась оглушающая боль. Сжимая невидимыми тисками грудь и вытягивая вздрагивающие лапы, по её ослабевшему телу прокатывались судороги. На языке появился приторный, пугающий вкус.
 Собака не знала, что сломанные рёбра разорвали лёгкое и отмеренные ей Богом дни на этой земле уже сочтены. Она вообще многого не знала и не понимала: не знала, какой она породы, не понимала, зачем живёт на этом злом и неприглядном свете. Она просто была собакой.
На мгновение память вернула её в далёкое прошлое, и она вдруг увидела руки хозяина – большие и добрые. Его пальцы ласкали ей шею, перебирались на уши, на лоб, и в обратную сторону – на спину. Он уставал, а она всё подсовывала и подсовывала ему под ладони свой нос, и минутами вскидывалась, и в каком-то счастливом неистовстве порывалась вскочить на колени, но он остужал и её откровенный порыв, и восторженность:
– Ну-ну-ну, тихо, глупая, тихо. Ты ведь меня раздавишь. Сиди рядом, сиди. Ай, молодец!.. Хоро-о-шая девочка.
Собака послушно садилась и, положив на колени хозяина голову, смотрела в его задумчивые глаза, а хозяин смотрел на угасающее солнце. И улыбался. А иногда по его морщинам сбегала на подбородок капля, и тогда собака в недоумении поднимала голову, наклоняла её то на один бок, то на другой и, тонко-тонко поскуливая, спрашивала: «М-м-м-мм». Хозяин не отвечал, а она опять в любви и преданности вскидывала лапу, и получалось, будто гладит его по колену и успокаивает. Хозяин менялся в лице и доставал из фанерного чемодана гармонь. Брал аккорды с басами, фальшивил намеренно; накуражившись, откашливал в сторону хрипотцу и неожиданно сильным голосом запевал:

                По диким степям Забайкалья,
                Где золото роют в горах,
                Бродяга, судьбу проклиная,
                Тащился с сумой на плечах.

В середине второго куплета вступала собака: не отрываясь, смотрела на абажур и, подлаивая в окончании каждой строки, переливчато выла. Хозяин с трудом дотягивал до конца и смахивал слёзы, а она носилась вокруг табурета и радовалась. Угомонившись, они, – утомлённые и немного смущённые, выходили на улицу, и соседка из дома напротив, Глафира Петровна, высвобождала из фартука руки и всплёскивала:
– Ох, и складно выводите, Михал Саныч, ох, складно!
Собака оглядывалась на хозяина и многозначительно подёргивала хвостом, вроде как выговаривала: «Вот видишь, видишь, зря, получается, смеялся-то!»

Рано утром, гонимая голодом и холодом, она поднялась и, припадая на левую лапу, побрела прочь. Шла, не разбирая дороги и не оглядываясь, будто спасалась от ставшего уже ненавистным жестокого города. Завидев грязную, кровоточащую собаку, прохожие опасливо замедляли шаги и отступали в сторону. Воспоминания несли её всё дальше и дальше и вскоре она очутилась на малолюдной, затерянной в лабиринтах города улочке, а затем и у потаённого лаза в городской парк.

С первыми холодами жизнь на аллеях опустевшего парка замирает: останавливается кружившаяся под музыку карусель, а скрипучие качели приковываются железными цепями к своему основанию. По праздникам и перед выходными днями расчищаются широкие дорожки, но людей на них от этого не прибавляется – всё больше молодые мамаши с детьми и колясками да приветливые старушки с ненасытными голубями и сумками. Случается, забредёт какая-нибудь влюблённая парочка: зазывно хохочут, обсыпаясь с показной нетерпимостью снегом, или бегают друг за дружкой, норовя поудобнее повалиться в глубокий сугроб. Но чаще всего подолгу стоят, обнявшись под мерцающими в вышине фонарями и звёздами, и о чём-то неотрывно шепчутся.

Вороны встретили собаку неприветливо: раскричались, точно товарки, не поделившие заветное место в базарный день, и кинули на землю несколько сухих веток. Не обращая внимания на птиц, собака свернула в боковую аллею и, добравшись до заснеженных ступенек летнего кафе, тяжело опустилась на своё обычное место – между деревянной скамейкой и урной, в которую подвыпившие посетители любили метать остатки пищи.
Тишина и спокойствие старинного парка постепенно убаюкали уставшую собаку. Она закрыла глаза и сразу же увидела своего хозяина с большим куском поджаристого мяса и его закадычного друга по имени Вань. Хозяин суетился у кирпичного мангала, шевелил огонь и спрыскивал красным вином нанизанные на проволоку кусочки, а Вань гонялся за ней по огороду, угрожающе топал ботинками и хохотал, а догнав, валил на спину и тискал огромною рукою развалившийся по обе стороны живот. А она пукала, и сама пугалась приключившейся с ней нечаянности, и звонко лаяла. Хозяин искренне веселился, молодел глазами и укоризненно покрикивал: «Вань, ну ей-богу, ты её сейчас раздавишь! Угомонись! Экий ты у нас увалень». Собака ничего не понимала, но догадывалась, что увалень – это нечто, умеющее хохотать и топать.
В конце аллеи послышались громкие голоса. Собака подняла голову и увидела стройную молодую женщину в длинной, почти до каблуков, дублёнке и норковой шапке. Женщина неспешно курила, каждый раз при выдохе поднимая кверху лицо и элегантно выпуская в морозное небо белёсое облачко дыма. Позади неё, увлечённо о чём-то рассуждая и размахивая пластмассовой клюшкой, бегал от скамейки к скамейке мальчуган.
Докурив, женщина достала из сумочки шоколадку.
– А мне, а мне! – тут же закричал обрадованный мальчишка, давно, по всей видимости, карауливший свою заветную мечту, и подбежал к матери. Затрепыхалась на резинке вязаная рукавичка, словно подцепленный на крючок игривый пескарь, и маленькая ручка, сжимавшая и разжимавшая нетерпеливые пальчики, взметнулась вверх, пытаясь дотянуться до лакомства.
Развернув батончик, женщина разломила его на равные части и протянула одну из половинок ребёнку. Мальчишка радостно шмыгнул носом и впился в шоколадку зубами. Клюшка медленно сползла по его животу на снег.
И тут они заметили собаку. Молча, не отводя своих коричневых глаз, она смотрела на вездесущих, непредсказуемых людей. Смотрела со щенячьей обеспокоенностью и недоверием, почти со страхом. Вероятно, собаку нервировал запах крови: она то и дело приподнимала морду и вылизывала скопившуюся между лапами лужицу.
Некоторое время малыш с интересом разглядывал непонятно откуда взявшееся существо, как вдруг перестал жевать и, выплюнув на ладонь размяклое шоколадное месиво, смело шагнул вперёд.
– Не подходи к ней! – женщина подняла с дорожки обломок спрессованного снега и кинула в собаку. – Видишь, она заразная?!
Собака попыталась вскочить и броситься наутёк от приближающейся к ней опасности, но обессиленное потерей крови и голодом тело не слушалось. На её счастье, бросок оказался неточным.
Досадливо бросив под ноги блестящую обёртку от шоколада, женщина достала из сумочки сигарету, манерно прикурила и направилась к центральной аллее, время от времени поднимая кверху своё красивое, будто высеченное из мрамора лицо.
Мальчуган облизнул ладонь и уже собрался последовать за матерью, но вдруг остановился. Подобрав оброненную клюшку, он приблизился к собаке. Собака не реагировала: у неё опять начались болезненные судороги, горлом пошла клокочущая кровь. Мальчишка оглянулся на мать.
– Мама-а-а, она болеет, она хочет домой…
Услыхав знакомое "домой", собака жалобно заскулила и, подрагивая всем телом, поднялась: сначала на передние лапы, затем с большою осторожностью на задние. Роняя кровавые сгустки, она шагнула на дорожку и посмотрела мальчику в глаза. Ей было нестерпимо жаль себя, свою теперешнюю жизнь и будущую, и она заплакала: две слезинки – боль и страдание её души – скатились, смешиваясь с чёрными каплями, и обронились на холодный снег.
– Домой? Эту паршивую уродину? – женщина в недоумении остановилась и, поискав глазами, схватила торчавшую в сугробе палку. – Вот вырастешь, – я куплю тебе настоящую, с медалями.
Наученная жизнью, собака пригнула голову, поджалась и, насколько позволяла боль, побежала мимо пустого фонтана и заколоченных киосков к выходу. Раскачиваясь на упругих ветках, расхорохорились разгорячённые своим числом и недоступностью вороны, загалдели, распаляя самих себя и оповещая прилегающие окрестности о возмутительном и совершенно нежелательном собачьем присутствии.

На центральной аллее, которая начиналась у главного входа и заканчивалась чугунным литьём, ограждавшим посетителей от обрывистого берега реки, стоял, опершись на деревянную лопату, дворник и, с пренебрежением поглядывая на сухонькую, похожую на бывшую учительницу старушку в потёртом пальтеце, разглагольствовал.
– Вот ведь глупые существа эти вороны: орут, и сами не понимают, чего орут. Собаки они будто б не видали! Ты только погляди, сколько всяких тварей ненужных вокруг развелось: тараканы, крысы, крокодилы. Житья от них нет, одна надсада.
В слезящихся, по-детски распахнутых глазах старушки угадывалась неприязнь.
– Не знаю, чем вам крокодилы так не угодили, а что касается тараканов и крыс, так это всё от нашей же с вами неопрятности и бескультурья: ни дом как полагается построить не умеем, ни самих себя с достоинством не можем обслужить.
Дворник пренебрежительно хмыкнул.
– Ишь, куда хватила! Причём тут бескультурье-то?.. Нет, что ни говори, а тараканы и крысы – вещь никчёмная: сидят, таращатся. Делов у них никаких нет, сплошное безделье.
– Выходит, и я, – старушка грустно улыбнулась, – человек ненужный, даже вредный?
– Согласен. Это хорошо, что ты сама про всё сообразила, хоть и баба, – вытирая варежкой нос, обрадовался дворник. – То ли дело мы, мужики. Мы – это сила! – дворник гулко ударил себя в грудь кулаком. – Мы и магистрали железные укладываем, и рыбу ловим, и бездонный космос бороздим!
Старушка приспустила варежку и вытащила носовой платок.
– А как же чувства, жизнь, любовь?..
– Да какая к чёрту… – Дворник с удивлением взглянул на собеседницу. – Ну, причём тут любовь-то, старая! У меня когда-то вон сожительницы были. Обеих выгнал. Занудливость и нервенность им, видите ли, мои не нравились! Дуры. Сейчас, поди, мыкаются где-нибудь по углам да по задворкам, а у меня и комнатка какая-никакая имеется, да и на четвертинку почти каждый раз деньжата есть.
– А магистрали и… бездонный космос?
– Какой… А-а-а! Конечно, космос. Ну, тут, как говорится, всё научно: кесарю кесарево, а слесарю – слесарево.
Старушка еле сдерживалась. Изобразив одолевающий насморк, она отвернулась и, пряча улыбку в носовой платок, подрагивала худенькими плечиками.

Собака заметила людей и остановилась: возвращаться назад – поздно, да и небезопасно, впереди – подозрительный дворник с лопатой. Собака в замешательстве оглядывалась по сторонам, приподнимала морду и определяла запахи. Наконец, она решилась. Приблизившись на безопасное расстояние, опустила на землю недужную лапу и отчаянно метнулась за спину беседующего дворника. Но именно этого момента дворник и дожидался. Он уже успел поудобнее перехватить лопату и, как только собака оказалась позади него, засвистев и заулюлюкав, повернулся. Собака завизжала и бросилась в сторону, но, поскользнувшись на укрытой порошей наледи, неуклюже упала. Выругавшись, дворник вскинул лопату.
Старушка вскрикнула, словно раненая птица над беззащитным птенцом, оторопела, но уже в следующую секунду, прижав к груди кулачки, она ринулась на ошеломлённого её решительностью вероломника, ударилась о него, будто о гранитную глыбу, опустила в бессилии руки и выдохнула:
– Нелюдь… Откуда вы только берётесь-то такие…
Дворник растерянно отступил, но скоро пришёл в себя и злобно указал на багровеющие пятна крови пальцем:
– Бегают тут сволочи, гадят. Житья от них никакого нет!
– Чтоб тебя, окаянный…
Старушка не договорила. Отыскав в авоське ломтик пшеничного хлеба, она протянула его собаке и ласково позвала:
– Пойдём со мной, деточка, пойдём. Я тебе бинтиком ранку перетяну, гречневой кашки в кастрюльке наварим. Пойдём?..
Собака лежала на самом краю дорожки, в сметённом снегу и с ужасом смотрела на приближающегося к ней человека. Хотелось вскочить и убежать… перенестись куда-нибудь далеко-далеко, подальше от страшного города, но предательски подламывалась непослушная левая лапа, а с правой стороны не позволял подняться уступчатый снег. Собрав последние силы, она неистово изогнулась, перевалилась через занемелый бок и бросилась к спасительному выходу.
Оказавшись на улице, собака начала понемногу успокаиваться. И тут же её сердце вновь забилось учащённо и болезненно: стуча и шаркая подошвами по расчищенному до черноты тротуару, на неё надвигались тёмные силуэты людей. Где-то позади всё никак не могли угомониться крикливые вороны и дворник с его ужасною лопатой, пахло бензином, урнами и горелою подсолнуховой шелухой. Мёртвая жизнь…
Слева послышался шум сорвавшихся со светофора машин. Собака в волнении переступила лапами, подняла голову, будто вбирая в себя осеннее солнце, и шагнула на дорогу.

– Вы это видели?!.. Вы видели? Она намеренно это сделала! – кричал, энергично жестикулируя и заглядывая в лица, коренастый человек с дипломатом и в поблескивающих солнечными зайчиками очках, обращаясь поочерёдно то к своему товарищу, то к прибежавшему на шум, злорадно ухмыляющемуся дворнику. – Она намеренно бросилась под машину!
– Конечно, намеренно, – с готовностью откликнулся словоохотливый дворник. – А потому что дура, никчёмная вещь: бегают, гадят… Житья от них никакого нет. Вон и машину по своей никчёмности попортила. Кто теперь за ремонт платить будет?
Собака лежала в нескольких шагах от сбившей её машины. Лежала тихо и умиротворённо, слегка запрокинув седую голову и вздрагивая кончиками лап, – будто спала. Поддерживаемая редким дыханием, в ней всё ещё теплилась жизнь, вырываясь наружу чуть слышными хрипами и стонами. Мимо шли люди, шли по своим делам, не останавливаясь, лишь некоторые бросали на собаку равнодушный взгляд и отворачивались.
Рядом с машиной стоял холёный, элегантно одетый господин: в длинном пальто, безупречно пошитом костюме и шёлковом галстуке. Было заметно, что господин пребывает в крайнем раздражении: время от времени брезгливо дотрагивался до образовавшейся на бампере трещины, грязно, не обращая внимания на любопытствующую публику, ругался и с негодованием восклицал: «Двести баксов!.. Двести баксов!..» В исступлении он выхватил из кармана перчатки и хлестнул ими несколько раз по капоту.
– Машина тут ни при чём, – поспешил отметиться общительный дворник. – Ей вон самой ни с того ни с сего досталося.
Нарядный господин на секунду задумался, метнул на говорившего колючий взгляд, ища в угодливых глазах двусмысленность и скрытую иронию, и, шагнув к собаке, ударил её в живот. Потом ещё, и ещё, и ещё раз. Бил по голове, по рёбрам и по обвислым, иссохшимся от недоедания и старости соскам.
Растолкав зевак и отпихнув разбушевавшегося господина в шёлковом галстуке, над собакой склонилась похожая на бывшую учительницу старушка.
– Деточка, деточка, не умирай! Я прошу тебя, деточка. Ну, пожалуйста! – причитала, подсовывая под окровавленную морду авоську и варежки, потрясённая увиденным старушка. – Как я ото всего этого устала… Господи!
На мгновение собака пришла в себя, попыталась приподнять голову, но тут же уронила её на асфальт, потянулась непослушным телом… и затихла. И только две слезинки – покой и свобода, скатились из померкнувших глаз.