По своим артиллерия бьет. Александр Межиров

Григорий Блехман
ПОЭЗИЯ И СУДЬБА.

Он испытает это дважды. Первый раз на фронте, куда уйдет 18-летним юношей.  В начале войны такое будет нередким, поскольку так уж мы к той войне подготовились. И первую  «неразбериху» запомнит он на всю жизнь. А по окончании  войны – одиннадцать лет спустя –  напишет об этом так:

Мы под Колпином скопом стоим,
Артиллерия бьёт по своим.
Это наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.

Недолёт. Перелёт. Недолёт.
По своим артиллерия бьёт.

Мы недаром Присягу давали.
За собою мосты подрывали, –
Из окопов никто не уйдёт.
Недолёт. Перелёт. Недолёт.

Мы под Колпиным скопом лежим
И дрожим, прокопчённые дымом.
Надо всё-таки бить по чужим,
А она – по своим, по родимым.

Нас комбаты утешить хотят,
Нас великая Родина  любит…
По своим артиллерия лупит, –
Лес не рубят, а щепки летят.

А много позже – уже в мирной жизни – ударит по нему другая «артиллерия». Она будет тоже «своей», но бить станет уже не по ошибке. У него, правда, к этому времени есть уже и такие строчки:

В мирной жизни такое же было:…
По  своим артиллерия била…

Случится так, что в январе 1988 года машина, за рулём которой находился поэт, собьет человека. И тот не выживет. После чего поэта представят трусом. Пойдёт молва, что такой поступок никак не вяжется с образом  фронтовика, интеллигента, писателя, носителя высоких нравственных норм… И тайная неприязнь писательской и окололитературной публики к, по их мнению, удачливому и преуспевающему «собрату по перу» выльется наружу. В результате начнётся то, что мы так хорошо научились делать – травля. И в порыве всеобщей «дружбы против» мало кто  захочет услышать, как случилось это на самом деле, о чём позже расскажет его дочь:

…Произошёл трагический несчастный случай. Отец был в состоянии глубокого шока. Он был немолод, в войну контужен. Временами сознание просветлялось. Он добрался до автомата, набрал номер «Скорой», что было зафиксировано, сообщил о трагедии, назвав её место. Дальше опять отключение сознания. Потрясение было несравнимо ни с чем. Весь период пребывания пострадавшего в больнице отец мучительно страдал. Доставал необходимые, редкие по тем временам лекарства, которые передавались врачам…
Мне тоже в те дни 88-го довелось слышать, что поэт сначала был в Театре на Таганке, на вечере памяти Высоцкого, которого Александр Петрович любил и всячески пытался ему помочь пробиться на страницы печатных изданий. После вечера растроганный и расстроенный вернулся в Переделкино. Но состояние было таким, что не смог усидеть там, и вновь поехал в Москву. Ночь была снежной, дорога тяжёлой, видимость плохой. Вот и случилось то несчастье.

А вскоре поползли и слухи. Одни рассказывали, что он вышел из машины и засыпал того человека снегом, а потом скрылся.  Другие, –  что уехал от правосудия куда-то в Грузию, чтобы не нашли. Третьи, – что за рулём сидела дочь, и дабы её прикрыть, взял вину на себя. И хотя из такого набора «достоверных сведений» логической цепи  в этом событии никак не выстраивалось, «коллеги – доброжелатели» усиленно их распространяли. Даже когда потерпевший ещё был в больнице, и врачи делали всё от них зависящее, чтобы выжил, а поэт доставал лекарства.

Пострадавшего спасти не удалось.  И поток осуждений «собратьев по литературному цеху», о котором уже вкратце сказано, разыграется с новой силой. 

Главное обвинение – почему бросил на дороге, а не подобрал и не отвёз в больницу. Мало кто уже обращал внимание, что не скрылся, а позвонил в скорую и  потом пытался чем мог помочь.

Доводилось также слышать, что  повёл он себя в ту ночь,  «на четвёрку». Но ведь не на двойку и даже не на тройку.

Да и ошибкой ли было его действие в тот момент: мог ли уже немолодой и ещё с войны больной человек – тяжёлое ранение, контузия, в окопах  отморожены почки –  затащить в машину пострадавшего. А если бы и смог, то не навредил ли бы ему тем самым.
Но даже, если и был в чём-то неправ, почему-то право на ошибку, которое имеет каждый из нас, а уж тем более тот, кто хочет её исправить или искупить – и делает это, –  ему не дали. Да и мало кто хотел тогда его услышать.

Позже в стихотворении «Толпа» напишет он об этом такие строчки:

Я, конечно, ничто,
производное скуки и лени,
Но величье моё
в грандиозности той клеветы,
Тех нападок неслыханных и обвинений,
Эшафот из которых воздвигла
на площади ты.

Травля достигнет таких размеров, что видавший виды фронтовик будет вынужден покинуть страну. Это случится четыре года спустя от того трагического эпизода. По командировке Иностранной Комиссии Союза писателей он выедет в США, где в то время уже живёт его любимая внучка, которая вышла замуж за  американца. И видимо, разговоры с ней и обстановка вокруг него на Родине повлияют на то, что он примет предложение Русского отделения Портлендского университета читать лекции по истории русской литературы.
 – Человек он был магнетического притяжения. И в Портленде, как и в Москве, телефон разрывался. Стремились к общению литераторы из разных  городов, из Нью-Йорка. Одиночества не было, как представил канал «Культура» в документальном фильме, снятом  к его 80-летию. У него был обширный круг общения, любимые книги, с ним рядом была семья. Часто спрашивают, скучал ли он по Москве, по друзьям. Конечно, скучал. «Вернись назад, мы так тебя любили…» – послал ему вдогонку Евгений Рейн. Отец полюбил Портленд, этот небольшой город с улочками прибалтийского типа, с его прохладой, с множеством цветов и тишиной. Любил мощную красоту побережья Тихого океана, который был в часе езды…   

***   

А пока до той трагедии и последовавшей за ней клеветы ещё очень далеко, и я в соседней комнате слышу, как мама – преподаватель русского языка и литературы – готовится к очередному уроку и звонко читает:

Есть в военном приказе
Такие слова,
На которые только в тяжёлом бою
(Да и то не всегда)
Получает права
Командир, подымающий роту свою.

Я давно понимаю
Военный устав
И под выкладкой полной
Не горблюсь давно.
Но страницы устава до дыр залистав,
Этих слов
До сих пор
Не нашёл
Всё равно.
………………………………………………………………….
Есть в военном приказе
Такие слова!
Но они не подвластны уставам войны.
Есть –
 Превыше устава –
Такие права,
Что не всем, получившим оружье даны.

Я уже знаю ЭТИ слова. Да и как не знать их мальчику сороковых, чьи родители вернулись с фронта. Мне тогда даже казалось, что они исходят не от сверстника мамы – папа десятью годами старше её – а от кого-то значительно более старшего. Читать я ещё не умел, но мама мне уже прочла «Как закалялась сталь», и я был очень увлечён в ту пору Павкой Корчагиным. Так что перемежающее это стихотворение:

Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!

звучало для уха  ребёнка сороковых в нашей стране естественно. И я был убеждён, что это написал мой любимый в ту пору Павка. И очень удивился, когда на вопрос, почему мама мне не прочитала это стихотворение тогда,  узнал, что написал его другой человек. И совсем недавно. Когда мне было два года, а ему двадцать четыре. Что он воевал. И был тяжело ранен. Настолько тяжело, что уже не смог продолжать дальше держать винтовку и гранату, и был отправлен в тыл, где пишет теперь замечательные стихи. И зовут этого человека Александр Межиров.

Много позже я прочту его слова:
…Дом, в котором я рос, и теперь стоит на берегу Москвы-реки, окнами на Кремлёвскую набережную и Лебяжий переулок. На другом берегу – Замоскворечье, Болотный рынок, Кадашевские бани, купеческие особняки в тихих переулках, особый, ещё не разбавленный замоскворецкий говорок… В сорок первом, через несколько недель после выпускного вечера, я ушел на фронт. Воевал солдатом и заместителем командира стрелковой роты на Западном и Ленинградском фронтах, в Синявинских болотах…

Ну а в 43-м вступает в коммунистическую партию. И понятно, что в этом не только не было корысти, а, напротив, лишь опасность. Ведь известно же какова была судьба коммунистов, попадавших в плен. А в ту пору и там, где он находился, вероятность такого исхода была велика. Поэтому его вступление в партию – это ПОСТУПОК.

Отсюда, может быть, и такая степень искренности, обеспечившая, думаю, бессмертие тому его стихотворению, которое я ребёнком приписал, было, Павке Корчагину.
А потом уже где-то в средних классах я прочту в журнале «Знамя» стихотворение, которое окажется как бы вступлением к его поэме «Alter ego»:

Человек живёт на белом свете.
Где – не знаю. Суть совсем не в том.
Я лежу в пристрелянном кювете,
Он – с мороза входит в тёплый дом.

Человек живёт на белом свете.
Он – в квартиру поднялся уже.
Я – лежу в пристрелянном кювете
На перебомблённом рубеже.

Человек живёт на белом свете.
Он – в квартире зажигает свет.
Я – лежу в пристрелянном кювете.
Я – вмерзаю в ледяной кювет.

Снег не тает. Губы, щёки, веки
Он засыпал. И велит дрожать…
С думой о далёком человеке
Легче до атаки мне лежать.

А потом подняться, разогнуться,
От кювета тело оторвать,
На ледовом поле не споткнуться
И пойти в атаку –
Воевать.

Я лежу в пристрелянном кювете.
Снег – седой щетиной на скуле.
Где-то человек живёт на свете –
На моей красавице земле!

Знаю, знаю – распрямлюсь, да встану.
Да чрез гробовую полосу
К вражьему ощеренному стану
Смертную прохладу понесу.

Я лежу в пристрелянном кювете.
Я к земле сквозь тусклый лёд приник…
Человек живёт на белом свете –
Мой далёкий отсвет! Мой двойник!
Мне тогда особенно запомнились строчки:
…С думой о далёком человеке
Легче до атаки мне лежать…
И ещё:
…Знаю, знаю – распрямлюсь, да встану…

Запомнились, наверное, потому, что с детства слышал рассказы  родителей, о чём думает человек перед боем.

К этому времени я уже знал, что он, начав войну рядовым, через два года был уже младшим лейтенантом. Знал, что когда вернулся в Москву по демобилизации, учился одновременно в двух институтах: в качестве вольнослушателя посещал исторический факультет МГУ, прослушав там полный курс, и в качестве студента – в Литературном институте им. Горького. Эти сведения –  тоже от мамы, которая  в средних, и в старших классах, где преподавала, рекомендует ученикам по программе внеклассного чтения стихи Межирова и немножко о нём рассказывает. В обязательной программе тогда почему-то –  лишь «Коммунисты, вперёд!».

Много позже он напишет такие строчки:
Когда  же  окончательно уйду,
Останется одно стихотворенье.

Именно это стихотворение он и имел в виду. И хотя оно, конечно, замечательное и, как сказал поэт Евгений Сидоров: «…в нём достигнут уровень силы молитвы…», а Лев Аннинский определит тот призыв – «вперёд!» – как «…бросок в гибель, в смерть через самопожертвование…», оттенок горечи в словах автора понять не сложно. Он ведь и другим своим стихам цену знает. А, может быть, и чувствует, что останется не «одно», но его по инерции ассоциируют лишь с тем – великим.  Ведь, допустим, в той же «Музыке», разве меньше сказал он о войне и разве с меньшей силой там достигнут «уровень молитвы»:

Какая музыка была!
Какая музыка играла,
Когда и души, и тела
Война проклятая попрала.

Какая музыка во всём,
Всем  и для всех – не по ранжиру.
Осилим…Выстоим…Спасём…
Ах, не до жиру – быть бы живу…

Солдатам голову кружа,
Трёхрядка под накатом брёвен
Была нужней для блиндажа,
Чем для Германии Бетховен.

И через всю страну струна
Натянутая трепетала,
Когда проклятая война
И души, и тела топтала.

Стенали яростно, навзрыд,
Одной – единой страсти  ради
На полустанке –  инвалид
И Шостакович в Ленинграде.

Или его «Ладожский лёд», где  слова:

…Мне  в атаках не надобно слова
«вперёд»,
Под каким бы нам
ни бывать огнём –
У меня в зрачках
чёрный ладожский лёд,
Ленинградские дети
лежат на нём.

Да и много можно приводить ещё из его стихотворений, которые тоже «бросают в дрожь и леденят душу».

Вообще это слово «молитва» как-то очень точно определит то, что позже я буду чувствовать, когда стану слушать стихи в его неподражаемом исполнении –  чуть заикающемся, а точнее, с паузой на начале какого-нибудь слова. И после того, как услышу – а в первый раз это случится на  вечере в ЦДЛ, когда я буду ещё юношей, – его голос уже постоянно станет сопровождать меня при чтении  его стихов. И главным там будет именно что-то от молитвы или от исповеди. Любое свое стихотворение он читал так, будто делал это в последний раз. Отсюда, наверное, и шла какая-то магия или заклинание, которое сразу проникало в тебя. Да и сам он – было видно – будто весь уходил в то, о чём говорил и будто беседовал при этом сам с собой, а тебе доверял слушать эту беседу высочайшей степени искренности. И это касалось не только чтения стихов, но и, похоже, любого его разговора, о чём речь пойдёт чуть позже.

 А на том вечере я услышу:
Как я молод – и страх мне неведом,
Как я зол – и сам чёрт мне не брат, –
Пораженьям своим и победам
В одинаковой степени рад.

В драке бью без промашки под рёбра, –
Хохочу окровавленным ртом, –
Всё недобро во мне, всё недобро.

…Я опомнюсь, опомнюсь потом.

Стихотворенье тогда запомнилось мне тем, что никак не вязалось с моим представлением об авторе, поскольку я уже знал то, о чём много позже, когда его уже не будет на этой земле, расскажет в одном из интервью дочь Зоя:

…Одной из главных его черт была интеллигентность. Его отец и мать   окончили классические гимназии. С детских лет он слышал от них строки Пушкина, Некрасова, Блока… К тому же Музей изобразительных искусств имени А.С.Пушкина, куда он часто бегал ребёнком, был за поворотом Лебяжьего переулка, где в трёхэтажном доме, похожем на старые арбатские особнячки родился поэт. Атмосфера квартиры – коммуналки, двух небольших смежных комнат, в которых жили пять человек, вырабатывала в людях неприхотливость и взаимное уважение…

Отсюда и было моё удивление тем, о чём он сказал в этих двух четверостишиях. Конечно, позже, когда слегка поумнею, пойму, что имел в виду поэт. А пока он читает ещё одно стихотворение, посвящённое памяти своего товарища – тоже замечательного поэта-фронтовика Семёна Гудзенко, которому последствия войны позволили прожить на этой земле всего лишь 30 лет:

Полумужчины, полудети,
На фронт ушедшие из школ…
Да мы и не жили на свете, –
Наш возраст в силу не вошёл.

Лишь первую о жизни фразу
Успели занести в тетрадь, –
С войны вернулись мы и сразу
Заторопились умирать.   

Особенно вошли в память две последние строчки. Может ещё и потому, что видел в зале слёзы. Вообще, слёзы были неоднократно, а вот аплодисменты звучали лишь дважды. Второй раз они перешли в овацию. А в первый он прервал их сам и попросил характерной для его говора – с небольшой паузой не первой букве некоторых слов – фразой:
 Я п-прошу вас, не аплодируйте. Всё о чём я б-буду читать – это один рассказ. П-послушайте его. А потом, если вызовет отклик…

Именно так – на слове «отклик» закончил фразу и продолжил читать. Как поэму – с едва обозначенными паузами между стихотворениями. Да так, что я вспомнил слова Андрея Платоновича Платонова – когда пишешь о войне, не обязательны детали и события, важно «писать войной». А Межиров и писал,  и читал «войной». Хотя там было не только о войне, но и о её отголосках, которые во фронтовике живут до конца его дней. И длилось это около часа: «После боя в замершем Берлине…», «О войне ни единого слова…», «Без слёз проводили меня…», «На утрату нижется утрата…», «Перед войной на Моховой…», «Пули, которые посланы мной, не возвращаются из полёта…». И много других стихотворений, в каждом из которых «дышит почва и судьба».

***

А в 69-м случится так, что мы станем знакомы. К моей тёте Татьяне Третьяковой – дочери знаменитого в 20-е и 30-е годы писателя Сергея Третьякова – придёт сестра  Василия Аксёнова Тоня вместе с Александром Петровичем, который, было заметно, очень трогательно её опекает, называя «д-дитятко». Было также заметно, что он влюблён. Но в этой влюблённости проглядывали черты, к тому времени уже почти забытые. Что-то из девятнадцатого века. Мне, правда, казалось это вполне естественным, поскольку «д-дитятке» тогда было двадцать три, а поэту «уже» сорок шесть, что для меня, который лишь годом старше «д-дитятки», виделось очень серьёзным возрастом. Но даже при этом изящество его отношения к «даме» подкупало.

Не знаю, потому ли, что он был влюблён, а сердце «дамы» в то время принадлежало другому,  первым стихотворением  в тот вечер прочёл вот это:

Одиночество гонит меня
От порога к порогу –
В яркий сумрак огня.
Есть товарищи у меня,
Слава Богу!
Есть товарищи у меня.

Одиночество гонит меня
На вокзалы, пропахшие воблой,
Улыбнётся буфетчицей доброй,
Засмеётся, разбитым стаканом звеня.
Одиночество гонит меня
В комбинированные вагоны,
Разговор затевает
Бессонный,
С головой накрывает,
Как заспанная простыня.
Одиночество гонит меня. Я стою,
Ёлку в доме чужом наряжая,
Но не радует радость чужая
Одинокую душу мою.
Я пою.

Одиночество гонит меня
В путь-дорогу,
В сумрак ночи и сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава Богу!
Есть товарищи у меня.

Возраст у меня тогда был не тот, да и жизнь складывалась не так, чтобы в голову приходили мысли об одиночестве. Но тут впервые в свои 24 почувствовал, что может ощутить  человек, «Ёлку в доме чужом наряжая», когда «не радует радость чужая».  Это было так сильно, что помню тот момент до сих пор. А ещё он читал тогда:

Всё приходит слишком поздно
И поэтому оно
Так безвкусно, пресно, постно, –
Временем охлаждено.

Слишком поздно – даже слава,
Даже деньги на счету, –
Ибо сердце бьётся слабо,
Чуя бренность и тщету.

А когда-то был безвестен,
Голоден, свободен, честен,
Презирал высокий слог,
Жил, не следуя канонам, –
Ибо всё, что суждено нам,
Вовремя приходит, в срок.   

А потом были стихи, которые позже вошли в его книгу «Тишайший снегопад»:

Тишайший снегопад –
Дверьми обидно хлопать.
Посередине дня
В столице как в селе.
Тишайший снегопад,
Закутавшийся в хлопья,
В обувке пуховой
Проходит по земле.

Он формами дворов
На кубы перерезан,
Он конусами встал
На площадных кругах,
Он тучами рождён,
Он окружён железом, –
И всё-таки он кот
В пуховых сапогах…

И я забываю в этот вечер, что он «военный поэт», как тогда принято было его представлять, потому что тогда он ни одного стихотворения о войне не читал. Больше того, когда глядел на него зачарованно, подумал, что, если Бориса Слуцкого легко представляю боевым советским офицером, то Александра Петровича воображение могло отправить или к братьям Турбиным, или в «эскадрон гусар летучих». Помню, ещё подумал, что ребёнком он, должно быть, напоминал Петю Ростова. И хотя его мудрость не почувствовать было сложно, но в не меньшей степени сохранилось в нём что-то  из детства – уж больно доверчиво глядели на тебя  эти глаза, в которых – и беззащитность, и возвышенность…

В один из следующих приходов к тётушке он рассказал, что накануне в каком-то из домов слушал  Высоцкого, который специально просил хозяев пригласить Межирова. Потом Александр Петрович достал портативный японский магнитофон – большая редкость для нашей страны той поры, включил его, и я впервые услышал «Кони привередливые». Высоцкий тогда эту песню только написал, и собравшиеся в том доме были первыми,  кто её слушал. А потом Александр Петрович сказал:

 –Я с-слушал его в течение 8-ми часов. Я не сразу п-понял, зачем он туда меня позвал. Потом, к-кажется догадался. Наверное, он хочет, чтобы его стихи б-были опубликованы. Ведь он по большому счёту –  поэт.

Он тогда сразу понял то, о чём много позже мы услышим от самого Высоцкого:
 – Если на одну чашу весов положить мою работу в театре, кино, мои выступления с песнями, а на другую – написание стихов, то последняя, по значимости для меня, перевесит мгновенно.

    А Давид Самойлов об этой встрече вспомнит так: 
 – Известность его (Высоцкого) песен быстро росла. Он расходился по стране в магнитофонных записях. Помню, как рано утром приехал ко мне с магнитофоном Межиров, и мы целый день слушали Высоцкого.

Была и другая встреча с Высоцким, о которой тоже напишет Давид Самойлов:
 – Высоцкого интересовал не только конечный результат его песен и собственный успех. Ему важно было соизмериться с современной поэзией, узнать о собственном поэтическом качестве. Именно для этого собрались однажды у Слуцкого он, Межиров и я. Владимир не пел, а читал свои тексты. Мы высказывали мнение о прочитанном и решали, годится ли это печатать. Было отобрано больше десятка стихотворений. Борис Слуцкий отнёс их в «День поэзии». Если память мне не изменяет, напечатано было всего лишь одно. Это, кажется, первая и последняя его прижизненная публикация…

Память поэту не изменила. Это была действительно первая и последняя прижизненная публикация Высоцкого. Стихотворение «Из дорожного дневника», которое начинается строчкой: «Ожидание длилось, а проводы были недолги…». Опубликовано оно в альманахе «День поэзии»  за 1975г.

Высоцкий, наверное, не случайно хотел знать мнения этих трёх поэтов. Видно, чем-то были они ему близки.  Неоднократно слышал от его знакомых, как много он знал на память каждого из этих поэтов. У Межирова особенно любил «Ладожский лёд», нередко читал «Закрытый поворот»:

Предо мной – закрытый поворот.
Знаю, не возьмёшь его на бога,
Поворот закрытый – это тот,
За которым не видна дорога.

Сбавил скорость. Торможу. Гужу.
Сам себе твержу: смотри не мешкай, –
Этот поворот не мечен вешкой,
Он ведёт к иному рубежу.

Поворот закрытый – не прямая.
Но рассудку трезвому назло
Полный газ внезапно выжимаю,
Чтобы зад машины занесло.

Где уж там аварий опасаться,
Если в жизни всё наоборот,
Мне бы только в поворот вписаться,
В поворот, в закрытый поворот.

Думаю, зная творчество Высоцкого, не трудно понять, почему он так любил эти стихи. А ещё, говорят, выделял из «Баллады о цирке» такие строчки:

…Ковёрный двадцать лет подряд
Жуёт опилки на манеже –
И улыбается всё реже,
Репризам собственным не рад.

Я перед ним всегда в долгу,
Никак придумать не могу
Смехоточивые репризы.
Вздыхаю, кашляю, курю
И укоризненно смотрю
На нос его багрово-сизый.

Ковёрный требует реприз
И пьёт до положенья риз…

В огромной бочке по стене,
На мотоциклах друг за другом,
Моей напарнице и мне
Вертеться надо круг за кругом.

Он стар, наш номер цирковой,
Его давно придумал кто-то, –
Но это всё-таки работа,
Хотя и к низу головой.

О, вертикальная стена,
Круг новый дантовского ада,
Моё спасенье и отрада, –
Ты всё вернула мне сполна.

Наш номер ложный?
Ну и что ж!
Центростремительная сила
Моих колёс не победила, –
От стенки их не оторвёшь.

По совместительству, к несчастью,
Я замещаю завлитчастью.

Об этой «Балладе»  и особенно двух её последних строчках  дочь Александра Петровича скажет так:

Спасительный Храм, Сон – вот что такое для него цирк. Это – иная реальность, придуманная им для себя! Разочаровавшись «в сути божественного ремесла…» он идёт на разрыв с этим пространством – «Об этом я и хотел сказать. Напоследок…».

В кавычках приведены слова из  «Баллады». И чтобы тем, кто её подзабыл, было проще понимать, о чём речь, процитирую ещё один отрывок оттуда:

   …Он стал поэтом той войны,
Той приснопамятной волны…
…………………………………………………….
Но, возвратясь с войны домой
И отдышавшись еле-еле,
Он так решил:
«Войну долой
И крест поставь на этом деле».
Писанье вскорости забросил,
Обезголосел, охладел –
И от литературных дел
Вернулся в мир земных ремёсел.

Он завершил жестокий круг
Восторгов, откровений, мук –
И разочаровался в сути
Божественного ремесла,
С которым жизнь его свела
На предвоенном перепутье.

Тогда-то, исковеркав слог,
В изяществе не видя проку,
Он создал грубый монолог
О возвращении к истоку:…
И этот «грубый монолог» заканчивается так:
…Вопрос пробуждения совести
заслуживает романа.
Но я ни романа, ни повести
об этом не напишу…
…………………………………………………………………………………
Я больше не буду
присутствовать на обедах,
Которые вы
задавали в мою честь.
Я больше не стану
вашего хлеба есть.
Об этом я и хотел сказать
Напоследок…

И цирк, и вертикальная стена, и аттракцион, и мотоциклы – это отдельная тема поэта, где постоянно – о какой-то игре, хотя его образ никак не ассоциировался у меня с игроком. Но послушаем дочь:

…Мало кто знает, что отец его друга-одноклассника начал учить двух, тогда 12-летних мальчиков, игре в карты. С тех пор игра стала страстью, забвением, освобождением.  Вначале он много проигрывал, что вызывало немалые трения в семье. Той же страстью был бильярд. Теперь его близкие друзья-бильярдисты из нелегальных игроков превратились в элиту признанного спорта…

 Эта фраза  во многом объясняет суть целого цикла его стихов, где  «страсть» к «забвению и освобождению» не ощутить невозможно, о чём у самого поэта есть и такие строчки:

Моя рука давно отвыкла
От круто выгнутых рулей
Стрекочущего мотоцикла
(«Иж»… «Ява»… «Индиан»… «Харлей»…).

Воспоминанья зарифмую
Чтоб не томиться ими впредь:
Когда последнюю прямую
Я должен был преодолеть.
Когда необходимо было
И, как в Барабинской степи,
В лицо ямщицким ветром било,
С трибуны крикнули
– Терпи!

Готов терпеть во имя этой
Проникновеннейшей из фраз,
Движеньем дружеским согретой
И в жизни слышанной не раз.

***

Есть у него стихотворение, которое почему-то чаще остальных приходит мне на память, когда думаю об этом поэте. То ли потому, что неожиданным стало для меня, когда он его прочёл, то ли потому, что слово «печальник» впервые тогда услышал – да и позже ни от кого не слышал.  Это стихотворение называется «Серпухов»:

Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай Дуня, моя няня, –
Ты жила и не жила.

Паровозов хриплый хохот
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.

В Серпухове на вокзале,
В очереди на такси:
 – Не посадим, – мне сказали,
 – Не посадим, не проси.

Мы начальников не возим.
Наш обычай не таков.
Ты пройдись-ка пёхом восемь
Километров до Данков…

А какой же я начальник,
И за что меня винить?
Не начальник я – печальник,
Еду няню хоронить.

От безмерного страданья
Голова моя бела.
У меня такая няня,
Если б знали вы, была.

И жила большая сила
В няне маленькой моей.
Двух детей похоронила,
Потеряла двух мужей.

И судить её –  не судим,
Что, с землёй порвавши связь,
 К присоветованным людям
Из деревни подалась.

Может быть, не в этом дело,
Может, в чём-нибудь другом?..
Всё, что знала и  умела,
Няня делала бегом…
И уже на похоронах, а также, после них:
Не скажу о ней ни слова,
Потому что все слова –
Золотистая полОва,
Яровая половА…

………………………………………………………..

Ближе к Пасхе дождь заладит,
Снег сойдёт, земля осядет –
Подмосковный чернозём.
По весенней глине свежей,
По дороге непроезжей
Мы надгробье повезём.

Ну, так бей крылом, беда
По моей весёлой жизни,
И на ней ясней оттисни
Образ няни навсегда…

Беда, как мы знаем, ударила. Но оттуда, откуда он, конечно же, ждать её не мог. Может, ещё и от этого он так и остаётся в моей благодарной памяти «печальником».

***

А через пятьдесят лет после опубликования знаменитых строчек «Артиллерия бьёт по своим», выпустит он последнюю свою прижизненную книгу, которую именно так и назовёт. Это будет сборник его избранных стихотворений. Презентация состоится в известном «21 книжном магазине» Нью-Йорка. Поэт, как обычно будет молчалив, погружён в себя и будто рассеян. Но когда кто-то заговорит о стихотворении «Артиллерия бьёт по своим», отметив, что оно написано около полувека тому назад, мгновенно отреагирует, сказав: «Сегодня ровно 50 лет!». Такая метаморфоза у многих вызовет удивление, но друзья и близкие эту его черту знают давно. Будто невнимателен, не слушает. Но вдруг – мгновенная реакция на какой-то вопрос или поэтический текст. И оказывается, всё слышал: комментарий чёткий, понятный, без лишних слов, суеты и недомолвок.

 Книгу ему поможет подготовить Евгений Евтушенко, который всегда считал себя учеником Межирова, о чём неоднократно говорил, а также, написал об этом в «Антологии русской поэзии», где есть отдельный раздел об «учителе». Да и жена Александра Петровича Елена скажет:

С теплом говорит о нём в каждом выступлении и обязательно навещает, приезжая в Нью-Йорк. Именно его заслуга в том, что появилась последняя книга избранного (Межирова) – он её готовил вместе с автором… Это всё Женя, если бы ни он…
Александр Петрович ушёл из жизни 22 мая 2009 года в Нью-Йорке в возрасте 85 лет. А 25 сентября – за день до его 86-летия урна с его прахом захоронена  в семейной могиле на кладбище Переделкино.

Ему совсем не надо было реализовывать себя в Америке. Он…наслаждался покоем Портленда, его тихими дождями…, в США написал много замечательных стихотворений. Часто достаточно коротких, выразивших мастерство художника, завершавшего свой путь сильными мазками ярких красок…

Вот некоторые из этих «мазков», подтверждающие слова дочери:

Всё круче возраст забирает,
Блажными мыслями бедней
От года к году забавляет.
Но и на самом склоне дней,
И при таком солидном стаже,
Когда одуматься пора,
Всё для меня игра и даже
То, что и вовсе не игра.

И, даже крадучись по краю,
В невозвращенца, в беглеца
И в эмиграцию играю.
И доиграю до конца.
Или:
Может Родина сына обидеть
Или даже камнями побить.
Можно Родину возненавидеть –
Невозможно её разлюбить.

И вновь возвращаемся к воспоминаниям дочери:

Начав разбирать бумаги отца в манхэттенской квартире, я нашла засунутый в далёкую папку лист: «Награда Соединённых Штатов Америки Александру П.Межирову»…

 Её текст такой: «Проникнутая духом партнёрства благодарная нация никогда не забудет Ваш несравненный личный вклад и жертвенность, проявленную во Второй Мировой Войне».

Белый Дом
27 сентября 1994 г.
Уильям Клинтон

Идти он, как всегда, не хотел, его кто-то вытолкнул на торжественную встречу президента с ветеранами. Наград не любил, церемоний не переносил, его совершенно не интересовало, получит ли он в 86-м звание лауреата Государственной премии СССР. «Быть знаменитым некрасиво…» – повторял он строчку Пастернака…

 – Мало кто знал, что  ещё он был награждён орденами Трудового Красного Знамени, Отечественной войны 2-й степени, медалями «За оборону Москвы», «За оборону Ленинграда», «За победу над Германией», а также, имел награды Грузии и Литвы за блистательные переводы поэтов этих тогда ещё республик. В частности, знаменитый ныне Ю.Марцинкявичус стал широко известен русскоязычным читателям благодаря переводам Межирова.

И далеко не все теперь знают, что, вынужденно эмигрировав в Америку, он так и продолжал писать о стране, в которой родился и за которую воевал. А также, продолжал печататься на страницах «Нового мира», «Ариона» и «Знамени». И его сборник «Позёмка» тоже вышел у нас в 1997г.  Где так больно звучит его «Набросок»: 

За что? За то, что может вдруг однажды
Из вас случиться с каждым и с любым…
И ещё хотелось бы привести слова дочери:

В войну у отца были отморожены почки – окопный нефрит. Он стал часто попадать в больницы. Американская медицина неоднократно спасала его.  Хотел ли он приехать в Москву? Нет. Он сказал, что никогда сюда не вернётся. Вернулся его прах. Завещания не было. Решение о захоронении в Переделкине, которое он так любил, было принято семьёй.   

……………………………………………………..

Можно Родину возненавидеть –
Невозможно её разлюбить.

***

Нередко вспоминаю  об одном разговоре с Александром Петровичем. В начале 70-х я был аспирантом Института Биохимии, где было много поклонников поэзии. Вечерами мы нередко собирались в чьей-либо лаборатории и читали стихи. В основном поэтов Серебряного века, чьи имена в ту пору или полностью, или почти замалчивались в  советской печати. И вот в один из таких вечеров я читал Игоря Северянина, которым тогда был очень увлечён. Потом, ко мне подошёл мой товарищ и попросил сформулировать, почему, на мой взгляд, поэт заслуживает такого внимания, какое в ту пору я ему уделял. А я, буквально, «бредил» в те годы Северяниным. Но, несмотря на это, внятно ответить на вопрос не сумел. То, что говорил, было как-то банально, общё, и ни его, ни меня не устроило.

И как-то Александр Петрович в гостях у моей тёти привёл строчки Северянина, которого, как оказалось, тоже любил. Строчки такие:

Не завидуй другу, если друг богаче,
Если он красивей, если он умней.
Пусть его достатки, пусть его удачи
У твоих сандалей не сотрут ремней…

И я рассказал ему, как опозорился в разговоре со своим товарищем. Он помолчал, а потом:
 – Я бы тоже не сформулировал. Ф-формулировать можно, когда обобщаешь. А к-когда любишь, то это алгеброй не поверишь, это – всегда в единственном числе. И ЭТОМУ формулировки ещё не придумали…

И может быть, я потому и написал об Александре Петровиче Межирове,  что для меня он вне формулировок и обобщений. Он остаётся в памяти «летящим и земным» – человеком-«печальником», который  ещё и сумел сказать:

«Ибо всё, что суждено нам,
Вовремя приходит, в срок».

А чтобы сказать такое, нужен не только поэтический дар, но и что-то большее. Оно, видимо, и определило то, что наш самый беспристрастный судья – время оставило его потомкам, о чём свидетельствует духовная потребность в его стихах и переводах у нынешнего поколения читающих подлинную литературу.
Что же касается тех, кто вынудил его уехать из страны, то на память приходят строчки одного  малоизвестного автора:

…Вы превратитесь в пыль и гниль,
И вы, и ваши пленумы,
А он войдёт в людскую быль,
Чем дальше, тем нетленнее.

Они были написаны в 69-м  и посвящены  знаменитому писателю, которому в своё время тоже пришлось покинуть страну.
 Но как же эти строчки подходят сегодня и к истории с Александром Петровичем.

Зима 2012 г.