Мотл, сын Шаула

Ян Бруштейн
Две семьи моих стариков разительно отличались друг от друга.
Проста и неприхотлива была жизнь маминых родителей: дед сапожничал, а бабушка торговала газировкой возле своего же дома на Пушкарской. Имея за спиной по три класса хедера - еврейской начальной школы, они были природно интеллигентны, тактичны и легко общались с людьми любых уровней и положений – об этом и многом другом я уже не однажды рассказывал: http://www.stihi.ru/2009/03/02/2383

Папины родители были, по тем временам, покруче, однако чинами не мерялись и зазнайством совершенно не отличались.
В первую секунду знакомства дед Матвей ошарашивал своей некрасотой. Его невероятный череп выдавал врождённую, видимо, гидроцефалию, но на умственных качествах она нисколько не отражалась. Искромётно остроумный, многогранно образованный, дед на первых же минутах разговора вызывал общий интерес и восхищение.
Я помню его уже очень больным, тяжело и мучительно передвигавшимся, но, вопреки всему, он сыпал шутками, всех развлекал и утешал, а розыгрышам вообще не было пределов.
В доме часто бывали знаменитости из Мариинки, много пели, смеялись, и дед во всём всегда верховодил.

Судьба его была подстать доставшемуся этому поколению невероятному, счастливому и страшному времени.
Вырос он в тени громадной фигуры моего прадеда, о котором я написал:

Мой прадед, плотогон и костолом,
Не вышедший своей еврейской мордой,
По жизни пер, бродяга, напролом,
И пил лишь на свои, поскольку гордый.
Когда он через Финский гнал плоты,
Когда ломал штормящую Онегу,
Так матом гнул – сводило животы
У скандинавов, что молились снегу.
И рост – под два, и с бочку – голова,
И хохотом сминал он злые волны,
И Торы непонятные слова
Читал, весь дом рычанием наполнив.
А как гулял он! Стылый Петербург
Ножом каленым прошивая спьяну,
И собутыльников дежурный круг
Терял у кабаков и ресторанов.
Проигрывался в карты – в пух и прах,
И в жизни не боялся перебора.
Носил прабабку Ривку на руках
И не любил пустые разговоры.
Когда тащило под гудящий плот,
Башкою лысой с маху бил о бревна.
И думал, видно, – был бы это лед,
Прорвался бы на волю, безусловно!..

Наш род мельчает, но сквозь толщу лет
Как будто ветром ладожским подуло.
Я в сыне вижу отдаленный след
Неистового прадеда Шаула.

Прадед, судя по рассказам знавших его, был действительно грандиозен. Он уже зрелым человеком приехал в Россию из Дортмунда торговать лесом. Собрал плоты и по Балтике на буксире повёл их в Швецию. Дело было осенью, налетел шторм, плоты разметало так, что ничего и никого нельзя было спасти: буксир сразу отошёл подальше и не совался в это месиво из брёвен. Сумел выплыть только один человек – мой прадед.
Поскольку капитал был потерян, он так и остался в России и до самой смерти проработал бригадиром плотогонов на Онеге и Ладоге – озёрах штормовых, гиблых. Плотовщики считали его заговорённым, поскольку больше он ни одного бревна не потерял. Побаивались его буйного характера, но и уважали за лихость и недюжинную силу.
Погиб прадед в 92 года (был абсолютно здоров, и даже все зубы имел свои) странно и страшно: чужие плотовщики по пьянке решили насильно окрестить могучего старика-еврея. И в свалке то ли столкнули его в воду, то ли сам он бросился под плоты – так этого никто и не узнал...

«Шаул родил Мотла», когда прадеду перевалило уже крепко за семьдесят. Дитя было точно от него, тут уж никакие инсинуации невозможны: дед вырос уменьшенной копией родителя-гиганта.
До двадцати лет дожил, имея за пазухой всё тот же трехклассный хедер, работал кочегаром. Но после революции и гражданской войны, уже при НЭПе, подался на рабфак, и после него, как отличник, был послан в Лондон, в Высшую коммерческую школу. По пути выучил наизусть разговорник, а за первый год учёбы довёл свой английский до вполне приемлемых пределов.
Вернулся он уже в другую страну, первые массовые посадки прошли волной и смели в том числе тех, кто его посылал в Англию.
Приткнуться дед сумел в конторе по управлению искусствами, как уж там она ни называлась, в которой настолько проявил себя, что вскоре был назначен заместителем директора знаменитой Мариинки, в то время уже носившей имя убиенного С.М.Кирова. И проработал в этой должности до своей послевоенной тяжелой болезни.
Директора театра менялись, часто это были фигуры декоративные, и реально всем сложным хозяйством рулил именно он, сын буйного плотогона.
Самая тяжкая ноша легла на плечи моего деда Матвея в военные годы. Ему пришлось вывозить театр в эвакуацию в Пермь, организовывать жизнь большого творческого коллектива в очень непростых условиях.
При этом семья – моя бабушка Роза и консерваторка тётя Фрума – оставались в Ленинграде, пережили блокаду с первого до последнего дня. Спасло их, видимо, то, что будущий мой отец – их сын и брат, отказавшись от актёрской брони, воевал здесь же, на границе Ленинграда, и порой, вырываясь на побывку, подкармливал родных из своего скудного солдатского пайка. Не случайно потом всю оставшуюся жизнь он мучился от непроходящей блокадной цинги.
А дед Матвей тем временем вкалывал как проклятый, тянул на себе огромное театральное хозяйство, участвовал в создании ныне знаменитого Пермского хореографического училища и находил время разыскивать пропадавших по деревням творческих людей.
Об это мне потом, когда я учился в ГИТИСе, рассказывала Дора Борисовна Белявская – педагог по вокалу, профессор, воспитавшая Татьяну Шмыгу, Тамару Синявскую и ещё множество знаменитых певцов. У неё в первые же дни эвакуации украли продовольственные карточки, и дед сделал всё для совершенно до того не знакомого человека: устроил на работу, добыл жильё и прокормил до конца месяца.
Людям вокруг казалось, что он двужильный. А на самом деле переходил на ногах два инфаркта – и от перенапряжения, и от трёх сообщений, что его сын пропал без вести: когда выходил из окружения, и когда воевал в штрафбате, а потом во фронтовой разведке.
Окончательно деда свалила похоронка, тоже ошибочная, но тяжелый инфаркт-то был настоящим!
...................................................

В начале пятидесятых каждое лето дед снимал дачу в Сестрорецке или Разливе. И вот там-то я от него попросту не отходил. С моим Мотей было так весело и здорово, он столько знал историй и игр... Но порой я видел, как закусывал дед губу от какой-то невозможной боли, и отворачивался к стене, пока не приходил в себя.
Когда дед умер, мне, пятилетнему, долго не говорили. Мы ведь с ним были такими друзьями!..