Петуния и магнолия

Нина Русанова
Где и как Олеся познакомилась со своим мужем, история умалчивает. «Места надо знать», — не то в шутку, не то всерьёз неизменно отвечала главная героиня.

Началом их совместной истории принято считать Олесин переезд из подмосковного Лыткарина (наверное, это и есть то самое «место», одно из них) в очаровательный городок, а точнее, в деревушку Паломарес, что под Севильей, беленькую и опрятную («дыру эту», «чёртово пекло»), с последующим, «как у всех нормальных людей», бракосочетанием.

Правда, ему, бракосочетанию этому, предшествовал бракоразводный процесс мужа с прежней супругой, раздел имущества и серия каких-то скандалов… или всего один, но большой и затяжной… неважно. Важно, что Олеся и Хосе (или Хоска, как теперь называла его супруга) поженились-таки, стали жить-поживать и добра наживать. А наживать его было нужно, просто необходимо, так как почти всё ранее нажитое Хоской-Хосе добро ему пришлось оставить бывшей жене и их общим детям. Да ещё и выплачивать ей, той жене, ежемесячное содержание. Поэтому, собственно, и под Севильей, а не в ней самой. Олеся, однако, не работала, сидела дома. Вернее, занималась хозяйством. «Языка-то» ведь она не знала тогда — не успела ещё выучить.

Справедливости ради стоит заметить, что жили Хоска с Олесей счастливо, хорошо жили. Муж в Олесе души не чаял — запал мужик. Или попал. Или даже пропал. Да, «любовь зла».

Жили они жили, и родила Олеся своему Хоске дочку: маленькую, беленькую, и, что самое удивительное, спокойную. Совсем на свою маму непохожую. Олеся была рослой, дородной, смуглой, темноволосой и темноглазой, «бровьми союзной» — настоящей украинской (вы спросите меня, как же она тогда оказалась в подмосковном Лыткарине? а вот не знаю, история и об этом умалчивает — да «как все», наверное) красавицей и к тому же чрезвычайно темпераментной особой. А дочка Олесина пошла, видимо, в отца: по его собственным (а вернее, по Олесиным) словам, в детстве он был «белобрысым».

Девочку назвали Бланкой. Blanca по-испански значит «белая». На юге Испании это имя встречается довольно часто. Только почему-то на этом самом юге из девочек по имени Бланка вырастают обычно дебелые носатые барышни с кучерявыми жёсткими волосами цвета воронова крыла и чёрным пухом над верхней губой, с которым они потом всю свою жизнь борются. Равно как и с кучерявой жёсткостью волос. Более или менее успешно.

А наша (вернее, Олесина и Хоскина) Бланка, даже подрастая, оставалась самой что ни на есть настоящей Бланкой: белокожей, светлоглазой и светловолосой, тоненькой и нежной, чрезвычайно чувствительной, послушной, шёлковой — да что и говорить! — хорошей девочкой. Просто на удивление. В минуты возвышенных грёз (а такие бывали) мать пела ей грудным голосом: «Una paloma blanca…»[1] А в обычной жизни звала её просто — Мышулькой. Маленькая потому что. И незаметная. Не мама, разумеется, Бланка.

Странно мне было видеть их, всех вместе: щуплого, измождённого возрастом, жарой и попытками-пытками заново нажить своё безвозвратно утраченное молодое добро, седого (когда-то «белобрысого», но теперь-то уже как проверишь?) Хоску; статную, полную, загорелую, почти шоколадную, Олесю, которая «язык-то» выучила, но всё ещё не работала, сидела дома и занималась (теперь уже) воспитанием дочери, ну и хозяйством, само собой («куда ж оно денется?»); и крошечную, совсем ни на кого, кроме себя самой, не похожую и всегда приникшую, прильнувшую к матери, обхватившую её пышные телеса молочными тонюсенькими, прозрачными почти, ручками, Бланку. Хосе звал её mi Blancanieves — «моя Белоснежка». А ещё mi pastelito de crema — «моё пирожное с кремом», сладкая моя девочка…

И когда Бланка произносила слово «мама», я всегда невольно вскидывалась: «Что, солнышко?…» — внутренне, конечно, мысленно, про себя.

Как-то раз, помню, что-то мы праздновали, сидели за столом всей нашей русской, как говорила Олеся, «кодлой» и «травили», что называется, анекдоты. Все уже наелись и напились, но стол продолжал ломиться от Олесиных солений-варений, салатов-винегретов и прочих «шуб», до чая с пирогами надо было ещё дожить, а до песен — допить. Хоска вместе со всеми ел, пил, почти ничего не понимал, но над шутками смеялся — за компанию. Бланка, годика три ей было, как всегда, тихонько рядышком крутилась: то у одного на коленях, то у другого, то под столом… Мышулька, что с неё взять.

И тут Олеся, в значительном уже подпитии, возьми да и расскажи анекдот. Привожу его полностью, благо он короткий:

— Пьяный мужик пытается объяснить жене, де ж это он так надрался, но никак не может вспомнить, как называется тот ресторан: «От как дерево это… Хочу ли я… могу ли я… говно ли я… А-а-а, магно-о-олия!!»

Взрыв хохота. Очень уж убедительно получилось.

И вдруг сквозь этот хохот слышится… и даже перекрывает его душераздирающий рёв: плачет Бланка. Не просто плачет — рыдает. Рот раскрыт буквально «как чемодан» (тоже Олесино выражение). И как, спрашивается, он помещался всё остальное время на маленьком этом, действительно мышулькином, лице?

Все «повскакали» со своих мест, засуетились, замельтешили, закудахтали: что? что такое? что случилось? кто обидел?…

Мать Мышульку сразу — на колени к себе:

— От горе ты моё! Та ты шо, Мышуль?! Спугалась?

И практически без паузы, без перехода:

— Та шо ж вы мне дитё пугаете?! — это уже «кодле», нам то есть. — От блин! От уроды! Та я ж вас просила потише ржать!

Враньё: сама же и ржала громче всех.

А Мышулька-Бланка держит маленькими белыми ладошками Олесино круглое загорелое и раскрасневшееся — огнедышащее! с пылающими чёрными очами! (правда, слегка косящими уже) — лицо, смотрит на неё огромными, в половину худенького личика, и полными слёз глазищами и, этими самыми слезами буквально захлёбываясь, давясь, хватая ртом воздух, пытается что-то матери сказать:

— Ты… ты — не г... гов… ну… у-у-уля-а-а-а… Ты — м… м… оя ма… ма… моч… ка-а-а-а!.. — и снова в рёв.

Еле удалось успокоить. Никак не получалось убедить девочку в том, что никто над мамой не смеётся (и не думал даже!) и сама она вовсе не считает себя «говнулей». Скорее, даже наоборот.

Почему-то запомнился этот эпизод.

Надо сказать, Олеся всегда была остра на язык, за словом в карман никогда не лезла. Вернее, она вообще редко задумывалась, что, кому и зачем говорит. Могла, например, запросто сказать дочери: «Та сядешь ты или нет, в конце концов?! От беспокойная жопа!» Или «От же ж зараза!» Или: «А ну, пердунья, вылазь оттудова!» Или просто: «От пердунья!» Даже любовно. Даже в восхищении.

Вариаций и комбинаций было множество — но ключевое слово всегда присутствовало, на то оно и ключевое.

И ребёнок, ничего, слушался. Привык, видимо… Есть же и в испанском, например, слово culo (самое это на букву «ж»). Ну «куло» и «куло». И pedorra (пердунья) тоже есть. Ну «педорра» и «педорра». Выйди на улицу, глянь, как говорится, на село — все так говорят. Ну говорят и говорят. Никто же от них, от слов этих, ещё не умер! А слово «зараза» — так и вовсе литературное. И по-испански, наверное, тоже что-нибудь в этом роде есть.

Сама же Бланка почему-то никогда так не говорила.

Впрочем, нет… было. При мне. Правда, один раз всего, но точно было. На детской площадке.

Какой-то круг деревянный на деревянном домике, вроде циферблата, но без стрелок, сам крутится — рукой нужно крутить его. Бланка залезла по лесенке в домик, крутит круг и спрашивает меня, тихонько так, вкрадчиво:

— Lena, sabes que es? (Лена, знаешь, что это?)

И, не дожидаясь моего ответа (я, конечно же, «не знаю», что это, но уже собралась что-то такое «умное» придумать), Бланка, наивно и лукаво одновременно (мол, ты не знаешь — а я знаю!) победно, но всё-таки недоверчиво-проверяюще спросила-ответила:

— Una mierda?

«Дерьмо», то есть. («На палочке» или «собачье» — как вам больше нравится. Для литературности перевода.)

— Никогда больше так не говори. Поняла?

Молча кивает: поняла.

Не думаю, чтобы она знала тогда, что означает это слово… Хотя, про «говнулю» знала же… Или просто по контексту (конситуации) поняла? Догадалась? Что это что-то нехорошее, потенциально обидное для мамы.

Но, пожалуй, самое примечательное случилось, когда девочка подросла. Было ей лет двенадцать, и в разговоре с матерью (говорили, опять-таки, по-испански: русские дети в Испании в большинстве своём и по-русски-то не говорят, а если и говорят, то очень мало, бедно) Бланка вдруг распахнула на мать фиалковые свои глаза, внимательно так посмотрела и не то вопросительно, не то утвердительно изрекла:

— Pero perdunia es una flor… Verdad, mamа? (Пердунья — это ведь цветок такой… Правда, мама?)

Видимо, по аналогии с петунией, по-испански очень похоже звучит: petunia…

Вот уж, воистину, цветок! Незамутнённое, не омрачённое никем и ничем сознание…

Да и создание — «чистейшей прелести чистейший образец»[2]. Бланка. Как есть Бланка.

Такие вот цветочки — дочки-матери. А мамы, конечно, «всякие важны»[3]. Никто и не спорит.




Ноябрь 2012



Из книги «Убанга мбонго. Рассказы о детях, стихи».

_______________

1 Una paloma blanca… (исп.) — (Одна) белая голубка…

2 Исполнились мои желания. Творец / Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона, / Чистейшей прелести чистейший образец. (А. С. Пушкин «Мадона»)

3 Мамы разные нужны. / Мамы всякие важны. (С. В. Михалков «А что у вас?»)

Иллюстрация: Christian Schloe.