Грустные звезды Одним файлом

Стародубцева Наталья Олеговна
ДЕТСТВО

Под ласковым взглядом, начавших тускнеть в первых рассветных лучах, и тихо прощавшихся с людьми до следующего вечера, ярких вселенских огоньков, своим расположением на небе, предсказывающих судьбу, рожденным  в это предутреннее время малышам, Маша произвелась на свет.  Случилось это в среднестатистической, тогда ещё пролетарской семье, главой которой единогласно была признана упёртая и пробивная бабушка.

Говорят, детский мозг формируется таким образом, что запоминать окружающий мир начинает в возрасте не менее трёх лет – сложно предугадать, каким образом к этому выводу можно было прийти после долгих изощренных опытов над несчастными собачками - но одним из первого, что о себе помнила Маша, была огромная настенная, тогда ещё ей не знакомая, азбука с цветными картинками, перед которой Машенька, едва научившись ходить, подолгу увлеченно простаивала на невысоком красном детском стульчике,  расписанном под хохлому. К году Маша знала всю азбуку наизусть, а потому, помимо этого увлекательного настенного полотнища, прекрасно в памяти откладывала и косые взгляды на себя со стороны родных отца, и напряженные громкие житейские разбирательства бабушки с дедушкой и даже то, как мама впервые в жизни её обманула, пообещав, что если Маша пойдёт с ней из гостей домой, то там получит конфетку – и не получила.

А зачастую можно даже было вытащить из памяти, как Маша, не столько проголодавшись, сколько заскучав по родным, увлечённо гуторившим на кухне, в соседней от спальни комнате, и не обращавшим ни малейшего внимания на Машенькины досадные покрикивания, на удивленье всем собравшимся, по той самой, злостно разделявшей её с мамой, стенке доковыляла к людям и выдала своё первое в жизни осознанное «ням-ням».

Азбука была простой, ещё советской, с понятными любому карапузу картинками в виде арбузиков, домиков и собачек, а не аистов, автомобилей и ананасов – видно, не за горами времена, когда детям на букву «а» станут печатать ай-фон.

Справа от картонного настенного ковра из буков-лоскутков возвышалось огромное чёрное, малопонятное, но дико увлекательное сооружение – типичный для тех лет «шкаф-стенка». Бабуля в свое время выстояла за ним многоночную очередь: так же как и за холодильником, ковром, машинкой, пылесосом... В комплект «стенки» входило два шкафа для посуды, со стеклянными полками и зеркалами, и один огромный прочный и глубокий книжный шкаф, который беженцам из, уже надумавшей умирать, деревни нужно было для полноты интерьера чем-то заполнять, для чего выписывалось, выискивалось и приобреталось всё подряд: Большая Советская Энциклопедия, Достоевский, Дюма, Даль, Справочник электротехника…
Под необузданным присмотром женской половины семейства, Маша росла очень чахлым и тщедушным ребенком: неотвратимо заканчивались бесконечно шмыгающим носом и тяжелой затяжной простудой как малейшее приоткрывание форточки в квартире, так и попытка погулять с ребенком, не говоря уже о приближении к проплешинам околоподъездных луж или же пушистым и искрящимся снежкам.  А форточки Маша любила необычайно – ей через них ворона мандарины приносила, с трудом добытые и спрятанные мамой перед ароматно пахшим новым годом.
Подолгу простаивая у окон и провожая взглядом каждую каркушу, Маша тогда всё-таки предпочитала находиться с тёплой и безопасной стороны прозрачного стенного отверстия. На улице Маша почти не гуляла. Да и нечего ей там было делать. Даже с куклой во дворе обычно было очень скучно. С детьми общительный ребенок с легкостью сходился при помощи окна или балкона.

Чуть позже Машу, скрепя сердце, но всё же записали в садик. Машенька узнавала у подружек, сад – такое место, где вместе играют, учат песни к праздникам и днём зачем-то спят. Только отдавать свою кровинку на весь день за целый квартал от дома всё же никто так и не решился. Весь свой детский досуг проводя в стенах родительского дома, скучающая и любопытная Маша, назойливо истребовав у, вечно занятых своими взрослыми серьезными проблемами и спорами, родных помощи научиться читать себе сказки сама,  с удовольствием жадно поглощала всё, до чего в шкафу могла дотянуться.

Изредка ребенка  всё же накрывало приступами желания разбить что-нибудь вдребезги, лишь бы громко - просто чтобы убедиться, что окутавшее её толстенным слоем звукоизоляционное волокно тишины ещё может вообще хоть что-то прорезать. Наивная малышка – о тишине ей в старшем возрасте придется изрядно помечтать.

Мир вокруг незаметно станет надуваться, будто переливающийся радужный мыльный пузырь и начнёт грозиться того и гляди лопнуть.

Причем это начнется сразу отовсюду. И тогда она ещё не будет понимать происходящего, не сможет заметить зарождающуюся перемену в повадках, жизненных устоях и мыслях целого поколения, не осознает изменений государственного строя.

И, радуясь ярким иностранным напиткам с броскими фантиками и красочной рекламой, сменяющим скучную газировку с сиропом, да ломкой кукле Барби в пышном платье, пришедшей на смену Машиному излюбленному Степашке с заботливо завязанным на ухе синим бантом, она, конечно, не узнает, от чего и дома начался разлад, и всю семью, карёжило и раздирало в стороны свалившейся свободой, разницей во взглядах и совершенной неспособностью договориться, и что вдруг в одночасье стали атавизмами партсобрания и «пропаганда труда», и что теперь уже совсем не стыдно в пожилом возрасте заводить другую семью или свободно вволю кутить с друзьями – отныне каждый за себя и все люди равны, независимо от заслуг, ума и опыта, и имеют право собственного голоса, и среди этих голосов как бы и не должно быть того самого, который точно прав, поскольку правда вдруг становится изменчивой и гулящей, словно избушка на курьих ножках, легко кокетливо и балетно поворачиваясь в сторону большинства.

Так под ногами словно что-то незаметно треснуло, из-за чего, как будто на краю оврага, и пришлось расти и Маше, и её однокашникам.

 


СССР


Когда Машенька была ещё совсем маленькой, а подглядывавшие за её жизнью из-за полупрозрачной цветастой тюли, звезды выглядели множеством малюсеньких нагрудных значёчков собранных у недавних октябрят, у неё о слове «СССР» были очень странные, но глубокие представления. В ряду её немногочисленных знакомых числилась Большая Советская Энциклопедия. И в ней, рядом с томом на букву С, стоял ещё один, дополнительный, на корешке которого никаких больше слов золотыми буквами выбито не было. До буквы «с» она, конечно, не дошла, заплутав где-то на «ленте Мебиуса», но золотые буквы на малиновом фоне огромных книжек постоянно перед глазами у неё мелькали: вплоть до того, что в память на всю жизнь впечаталось, что предыдущий том с «собаки» по «струна».

И тогда эта аббревиатура из четырех округлых букв, как бы скобками закрывающихся с обеих сторон до полноценного овала, в её детском мироощущении очень глубоко сидела и как-то была очень уж значима и важна, и почти что повторялась изо дня в день, как мантра – ну дети вечно напевают под нос себе что-нибудь первое, что на язык попало.

Конкуренцию слову «СССР» в её дошкольной голове могло составить разве что слово «ИДИОТ», конечно, Достоевского, там книжка меньше была, зато сами буквы тоже золотые и просто абсурдного, относительно размеров самой книжечки, размера, но в конце-концов «СССР» «победил»: во-первых, слова «идиот» Маша по-детски смущалась, так как даже «дурак» тогда уже казалось чем-то вроде мата, а уж «идиот» - подавно, и девочка искренне недоумевала, как родители не стеснялись оставлять у неё на виду такую «неприличную» книжку; а во-вторых, и в главных, БСЭ стояла на самой верхней полке, а «Идиот» - чуть ниже вытянутой детской ручонки. А в таком возрасте всё высокое однозначно приобретало неизгладимо более важный статус. Детство есть детство, и там все, наверное, мечтают подрасти.

И вообще этот плюгавый «Идиот» располагался за стеклянными дверцами, и, смотря с какой стороны к шкафу подходить, мог оказываться перекрыт взору деревянной дверной «оправой».
Маша тогда много умных слов, конечно же, ещё не знала, но вот СССР заседал в голове основательно. И про себя она его, как песенку, и пела, и мурлыкала, и речитативила... Тогда ей бы, конечно, даже в голову не пришли какие-либо взрослые слова и ассоциации, но в детстве она совсем не пыталась вытаскивать из себя и речью формулировать те ощущения.
СССР казался чем-то очень большим, важным и фундоментальным – должно же это слово быть под стать целому тому с меленькими буквами.

Можно сказать, что он ей представлялся как, пожалуй, боевой античный слон: огромным, грозным, в слепящих на солнце латах и доспехах, и потому она всё собиралась, по порядку, буква за буквой, до него в энциклопедии дойти. И не дошла: когда дошкольница Мария, в сущности, совсем немного, подросла, выяснилось, что её несокрушимого слона примитивно закололи копьями какие-то слепые варварские племена, повалили, и быстрёхонько сожрали, растащив по кускам и самого слона, и его потускневшие, но по-прежнему дорогущие доспехи, пропитанные его трудным, работящим потом, а потом просто заляпанные мутноватой смесью крови и песка.

Уже потом, с годами, в её голову закралась мысль о том, что боевого слона нельзя повалить просто так: это должен быть одряхший боевой слон – они ведь тоже вечно не живут.
Тогда во всей этой истории самым печальным стало видеться лишь то, что слон не потрудился за всю жизнь оставить за собой добротного потомства: вместо новой массивной непобедимой глыбы на свет появилось полчище голодных полу-муравьев, полу-шакалов, полу-бегемотиков, способных только пьяным и шальным остервенелым ульем с целью сиюминутного пропитания ворошиться в потрохах своего грозного предка.

Но ничего ведь в жизни не бывает просто так – это давно известно каждому восточному мальчишке.

И даже дряхлого боевого слона не может повалить никто кроме самого боевого слона: на то он и боевой слон, чтобы одерживать победы в жестоких кровопролитных сражениях - в мирное время его силу совершенно некуда девать. Так и слоняется она по его жилам неприкаянная: играет, кипит, живчиком переливается.

Слон во весь хобот трубит, ревет - всё-таки он не вьючное животное, и богатырской силе его вольного ратного простора вечно мало: как в Машиной любимой сказке про обременённого грузной силушкой буйного Святогора, что в самый разгар размышлений о поднятии по тягам всей Земли, ухватившись в чистом поле за перемётную сумочку, по самое горло в эту самую землю и ушел на развлечение муравьям.
 

ШКОЛА ТАНЦЕВ

Маше по жизни вечно не везло с партнерами. Пожалуй, это началось ещё с отца. Маму, конечно, девочка тоже любила, да и проводила больше времени с ней, и, как все дети, обожала спать в её кровати и неизменно искала маминого присутствия сквозь любой самый крепкий сон.

Но отца она всегда необычайно сильно кровно чувствовала. Да и похожа больше на него была: и внешне, и характером – спокойная, кропотливая, медлительная, вдумчивая, совсем не то, что её экспрессивная, порывистая, искренняя мать.

О том, что папа приближается к дому, Маша всегда узнавала заранее – как собака чувствуя его шаги издалека, и, несмотря на минимум общения, всегда была к нему очень привязана. Он был добр, заботлив и мягок к ребенку. И всю жизнь до последнего называл её своей принцессой.

Как-то, отыскав лазейку в плотном покрывале материнской заботы, он недолго, но всё же пытался учить малышку, как остальные дети, кататься на велосипеде и лазать по деревьям ради добычи сладкого тутовника, с невысокого, размашистого деревца, растущего прямо под окном.

Они жили тогда в одной квартире всей семьей: бабушка, дедушка, мама, папа и Машенька. И, словно звонко стучащие при соприкосновении бильярдные шары, сталкиваясь друг с другом в комнатах и коридорах они с каждым разом издавали всё более громкие звуки, постоянно срываясь на крик.

У каждого вдруг оказалась своя собственная правда, свои цели, привычки и взгляды, своя жизненная позиция, и никакое всенародное голосование не помогало – стоило кому-то принять сторону одной из спорящих сторон, как на него самого обрушивались ещё большие обвинения со стороны обиженных таким вероломным предательством родственников. Так и жили. Даже на ночь лишь изредка прекращая свои бурные цепные столкновения.

А когда Маша пошла в первый класс, Отец вдруг неожиданно пропал.  Затем нашелся. И исчезнул снова. А ребенок так же искренне и по-щенячьи, вырываясь из настырно заботливых бабушкиных рук, кидался к двери каждый раз, почувствовав, что папочка опять пришел. Всё начиналось с желания удовлетворить все материальные запросы женской половины семьи, и, наконец, почувствовать, что всё же это он, а ну никак не мать жены должен считать себя главой семейства, а заканчивалось каждый раз всё же загульным многодневным панибратством с друзьями-коллегами.

И в конце концов первый, самый надежный и почти самый любимый человек не то, чтобы совсем исчез из Машенькиной жизни, но трезвым больше в память девочки попасть ни разу не пытался. Да и ему это вряд ли бы кто-то позволил.

Нельзя сказать, что Машин родитель был равнодушным или слабохарактерным – случается такое, что и человек хороший, да без царя в голове, и сам прекрасно зная этот грех за собой, он не посчитал необходимым вмешиваться в её жизнь, полагая, что о его дочери и без него было кому позаботиться.

К тому времени дедушка тоже ушел из семьи. По сути, и Маша сама после очередной бессонной от громыхающих скандалов ночи с радостью бы куда-нибудь ушла, но для глупостей она была не по годам рассудительна, а уходить ей было совершенно некуда, и скрыться назойливой реальности помогал только молниеносный побег в книжный шкаф.

У дедушки тогда вдруг обнаружилась давно скрываемая юная любовь. И Маша вдруг узнала: никто больше не научит её играть в шахматы, которые она пока так и не осилила, никто не расскажет дошколёнку о мнимых и отрицательных числах, прикрикивая: «А ну отстаньте от ребенка. Это Вы, бабы, ничего не смыслите в высшей математике, а я-то вижу, что она лучше Вас всё понимает»,- и не за чью спину будет бежать от маминых угроз: «Вот я сейчас тебе ремня».

И всё что Маша теперь будет вспоминать о дедушке – его любимые Жигули, которыми он так гордился, да приторно сладкие сливы с его дачи, которые можно было рвать прямо с дерева и есть там же, присев на бетонированную дорожку, и наглаживая большим пальцем левой руки идеальную глянцевую округлость камешка гальки, увязшего в бетон всего на четверть, так, что, кажется, чуть ковырни, и можно будет взять его с собой на память – да не тут-то было.

В танцевальный кружок Машу определили, посчитав это отличным методом раскрепощения своего тихого и стеснительного ребенка - оставаясь одна, в тишине пустой комнаты, Маша непременно начинала танцевать: почти сразу же, как научилась ходить, а на людях стеснялась, хмурилась, сердилась, отнекивалась, пряталась в соседнюю комнату, и от того, с бальными танцами было бесповоротно решено. Так посчитала нужным мама, по природе своей почти юношески настырная, нахватавшаяся азов педагогики, недавняя воспитательница детского сада.

Любовь Машеньки к танцам была взаимной и совершенно беспросветной. Оставив в стороне необходимость изучать «правильные» позы и движения, можно сказать, что она любила само ощущение танца. Проникновение музыки и ритма в человеческое тело. И самым бесподобным был момент, когда независимо от твоих мыслей мышцы сами вспоминали хорошо изученные движения, и всё нутро заменялось чётким, строгим, расширяющимся и резонирующим по твоим кровеносным сосудикам ритмом, и эти ощущения, когда тебя как будто больше нет, и ты – не ты, ты - ритм, ты – танец, ты – музыка, с которой вы уже словно бы вовсе и не по отдельности, а единое пульсирующее целое, и каждый звук, как невидимый кукловод, дергает тебя за какие-то внутренние пружинки или ниточки, и ты становишься легче, пластичнее и грациозней, чем сама по себе, отдельно от него. Всё же недаром в древности песни, и танцы, и удары бубна призваны были соединять человека с богом. Наверно, у плящущих древних жрецов тоже неизбежно возникало ощущение надежной направляющей руки премудрого и всесильного хозяина за своей спиной. Как не кичись статусом венца эволюции всего живого, а это чувство людям всё же до сих пор необходимо ничуть не меньше, чем в доисторические времена, да и не меньше, чем ластящимся домашним животным или,послушным вожаку, членам дикой звериной стаи. Но почему-то только детям иногда приходит в голову волноваться, не скучает ли любимая кукла, когда ты на всю ночь оставляешь её одну.

Бальные танцы – занятие парное. И, оказалось, что как раз с партнерами в стране назрел самый ужасный дефицит. И даже те, что были, вовсе не годились ни для конкурса, ни для единичного танца.

Только через год удалось отыскать того, кто ну хоть сколько-то составлял с Машей пару. Но к тому времени, когда программа выступления была почти уже полностью отрепетирована, а нарядное чёрное бальное платье с белыми цветами на лифе и пышной юбкой – мечта любой девочки – было сшито и даже с восторгом примерено, Машенькин долгожданный кавалер предпочел бальным танцам походы в бассейн. Вновь занявшись поисками нового партнера, Машенька из платья выросла.

Следующее было фиолетовым и без излишеств, а нового партнера звали, как и Машиного дедушку, Петром. Он был старше лет на пять, что в юном возрасте непреодолимая разница. И в разгар битвы на танцевальном паркете Петя с легкостью оставил свою партнершу, на глазах у ошарашенных судий, ради того, чтобы успеть познакомиться с понравившейся симпатичной ровесницей, вдруг поспешившей выйти из зала.

Так в бальных танцах у Маши почти не осталось будущего. Следующее предложение о создании пары от подходящего молодого человека поступило только через восемь лет, и, конечно, это было уже очень поздно.

Ещё больше Маше повезло с первой любовью. Это был просто возмутительный, не вписывающийся
в размеренный порядок её жизни, балагур и общепризнанный дурак, который, что бы ни случилось так бесовски улыбался, что злиться на него за что-то было просто невозможно, равно как и долго жить отдельно от его счастливой улыбки нашкодившего котёнка.
Он был искрист и душераздирающ, и всегда откровеннейше с Машей заигрывал, если они оставались одни или в узком кругу её подруг, но затем словно стесняясь несоизмеримости её степенной упорядоченности со своей бесшабашностью, очень чётко держал дистанцию, когда появлялся кто-то из его знакомых. И эта обоюдная симпатия, как пылинка смахиваемая им со своих ладоней вместе со школьным мелом, и Машина струнно натянутая дерганость желания видеть, слышать и чувствовать его как можно чаще длилась почти пять лет – до самого выпускного, на котором он просто не смотрел ни на кого, кроме Маши, а его мама сидела всю ночь рядом с Машенькиной и рассказывала ей такие точные и незаметные для посторонних подробности Машиной школьной жизни, о которых мог узнать только крайне внимательный и пристальный наблюдатель.

Всю ночь они с ним «праздновали» в разных кабинетах, а на торжественной части парень со сцены читал традиционные стихи «С любимыми не расставайтесь…» своим горячешоколадным баритоном, от которого у Маши дыхание останавливалось, и мысли в голове распадались в какую-то полужидкую сладкую массу, хоть заново вспоминай, как зовут-то тебя и на какой находишься планете.

Положение спасла девушка, читавшая стихотворение вместе с ним и запинавшаяся через слово. Затем, пока они обе "отрывались на танцполе", он ненасытно пил вино с друзьями в столовой.

Маше впоследствии ещё полжизни адской пыткой снились его глаза и приходило ощущение редчайшего разврата от ужаса просыпаться в объятьях вроде бы любимого мужчины, с которым у тебя долгие серьезные отношения после того, как к тебе ночью подходит другой человек и, нагло улыбаясь, произносит: "ты ещё скажи, что ты меня забыла".

Маше и впрямь глаза его не помнить было очень тяжело – в последний раз она их видела на выпускном, под утро, когда он поднялся в комнату, где Маша заменяла своими любимыми танцами желание врасти в него и никогда уже не расставаться.

А парень, разглядывая её движения, присел у входной двери, и дальше были долгие, не отводимые и пристальные гляделки, и уже нужно было уходить, её в потоке выпускников плавно подвинуло к выходу, и всё закончилось несоизмеримостью угла поворота головы с физиологическими возможностями шеи девушки.

И он ни глазом не моргнул, ни слова не сказал. Просто остался где-то там, за её спиной, отделенный многочисленным потоком юных воодушевленных тел. Видимо, тоже посчитал, что Маше от него не может быть ничего нужно.

И как тут объяснишь ту глупость, что она потом год своей жизни вообще не помнила, и даже двери открывать тогда ей было тяжело, и вечно закатывалась безудержным искренним хохотом от своих самонадеянных попыток определять время по стрелочкам и циферкам, написанным вокруг них кружочком на часах.

Да и потом об этом Маша стыдливо никогда и никому не говорила. И мальчик тот оставался внутри неё словно икона - об иконах не говорят и тем более не делают из них разноцветное конфети, радостно осыпая им всех окружающих.

А следом были люди, хоть немного, отдаленно напоминавшие его. И она была им безгранично благодарна за малейшее сходство и за сладкую боль его видеть и слышать.
Конечно, она неизбежно становилась старше и чёрствее, но готова была влюбляться в каждого обаятельного лоботряса, разрешая себе эту слабость быть в осознанном возрасте наивной влюбчивой искренней идиоткой.

И ни один из них с ней так и не остался. И каждый посчитал, что без него ей, рассудительной, правильной и настырной,  будет много лучше, чем с ним, счастливым, лучезарным и бессовестным оболтусом.

И Маша, свыкаясь, решила для себя считать, что люди в её жизни были словно отпадающие ступени у ракеты: нужно, чтобы все обязательно на взлёте присутствовали, а потом сгорели и отвалились при выходе на орбиту, чтобы настоящий космический шатл смог беспрепятственно бороздить просторы космоса.

 

ТЕАТРАЛЬНЫЙ КРУЖОК

Расхожую псевдо-сталинскую фразу о том, что «незаменимых людей не бывает» Маша впервые услышала от одноклассницы, где-то под конец восьмого года посещения школы. В свободное послеучебное время они впятером ходили в театральный кружок. И к концу года, тогда ещё совсем молодая, активная, недавно окончившая режиссёрское в театральном, художественная руководительница, со старшеклассниками, два спектакля готовила, и в обоих практически всё было завязано на, несравненно поставленной дикцией читающую скороговорки, Марию.
Восьмой класс в, громко кричащей о своей местячковой элитности, школе был выпускным, а по совместительству вступительным в отдельный «филиал» старших классов этой же школы при политехническом университете. И детям, возможно, для пущей значимости учебного заведения, предстояло дважды сдавать экзамены: выпускные из восьмого и следом, спустя всего пару недель, те же самые предметы, но уже вступительные в девятый, совсем новым, незнакомым, вузовским преподавателям – так что на юные плечи вместе с июньским пеклом водружался целый экзаменационный марафон, тогда, по необъяснимым наукой причинам, совершенно никому не казавшийся тем самым пафосным идиотизмом, которым, скорее всего, на самом деле и являлся. 

Для подготовки к этому изматывающему забегу по кабинетам экзаменаторов, конечно, времени потребовалось очень много, и репетировать дети к окончанию учебного года уже  успевали с трудом. В результате всенародного демократического голосования на переменке, за пирожками с компотом, коллективно и почти единогласно было принято решение сразу всем вместе из отвлекающего от учёбы бесполезного кружка уйти.

На импровизированном собрании упёртая и эмоциональная Мария пыталась толкать, как ей казалось, душераздирающую патриотическую речь о том, что им должно быть стыдно так поступать с преподавательницей, которая на репетиции, преимущественно с Машей, правда, несколько месяцев своей жизни бескорыстно потратила.  Были наивные фразы о том, что, разумеется, очень легко всё бросать, когда твоя роль в спектакле состоит из двух-трех фраз - а что, если тебе часами интонации, жесты и даже взгляды  ставили? Было пропущено мимо ушей, что человеку должно быть ужасно обидно, что «труппа» уходит за месяц до уже назначенного представления.

И тогда Маше отчетливо заявили, чтобы она не забивала себе голову такого рода глупостями, ибо «незаменимых людей не бывает», а если Маше это не понятно, то у неё либо мания величия, либо она просто дура.

Привыкшая к единоличной ответственности за саму себя, девочка почти с рождения на критику была ужасно падка: обвинить её в заносчивости было всё равно, что смачно с размаху по морде дать – она мгновенно  согласилась с доводами и ушла ждать спектакля уже со стороны, как зритель.

Не сложно догадаться, что спектакля не было: были какие-то идиотские юмористические постановочки, новогодние ёлочки для малышей - на самом деле интересного Маше спектакля о маленькой слепой девочке, мечтавшей нарисовать небо, просто никогда уже не было.
И снова с ней осталась только перламутровая россыпь грустных звёзд, жемчужно мерцающих по вечерам.

Примерно тогда же появилась первая осознанная мысль о том, что любовь – это не цветы, улыбки, удовольствие быть рядом, это когда так чувствуется, будто вы оба стоите на тончайшей полоске суши на самом краю пропасти и держитесь за руки, когда весь мир неожиданно меняется и единственной твоей задачей становится: как можно крепче и дольше держать любимого человека на этой тонкой нити пространства, даже если ему вдруг самому захочется сорваться, и он, возможно, станет утверждать, что собирается совсем не падать, а летать как птица, и может быть даже кто-то другой его потом обязательно подхватит. Но, тем не менее, ни в коем случае нельзя отводить глаз, нужно цепляться, сжав руки до ломоты в суставах и онемения пальцев, так чтобы хоть кровь носом шла, но всё же ногтями, зубами – чем только можно, изо всех сил держаться друг за друга, ведь и полёт, и падение, по сути, одно и то же движение, и только направления разные, причем оба не могут длиться бесконечно. Пока человек любит и пока он жив, нельзя давать самому родному человеку права разбиться, и уж тем более ответственность за жизнь его в чужие руки передавать.

 

ГРУСТНЫЕ ЗВЁЗДЫ

Хотя  Мария его и ждала, он всё же появился неожиданно: неяркий, и среднего роста, в очках, улыбается - такому вряд ли с первого похотливого взгляда на шею кинешься. И, как ни странно, ничего не ёкнуло – вселенная была тиха, спокойна, устойчива и хранила эхоющее гробовое молчание.

И вообще его в толпе, наверное, и не заметишь даже: как, по неосторожности, задвинутую кем-то в угол книжку в тонком, блёклом, мягком переплёте. И всё ж, как знать: ведь потянулась первым делом к томику под его авторством её, на этот раз на удивленье, смелая и резкая, бездумная рука, а ведь в шкафу книг понабилось многоярусно.

Новую свою книжку он принёс ей, крепко сжав в руках, но в то же время как-то очень просто и слегка небрежно: как-то совсем не подобающе событию такого колоритного масштаба -  как дорогую колбасу в, заботливо подвернутом со всех сторон, просвечивающем, зеленом и шуршащем МАНовском пакете, от чего сие литературное творение приобретало сладостные очертания какого-то жутко заманчивого гастрономического дефицита.

Принести-то принёс, но в руки не отдал: сказал, её на память подписать сначала нужно. Так она и плелась, словно припозднившийся, подвыпивший и заплутавший прохожий на свет вдали горящего или мерещащегося фонаря, следом за его книжкой, всю дорогу до какого-то, даже названием не отложившегося в памяти, двухэтажного чайно-кофейно-пирожешного заведения.
Внутри было уютно и спокойно, официантки даже улыбались как-то вроде добродушно, а не просто вышколено. Аккуратная ухоженная лестница привела их на второй этаж. К столику у окна. У очень большого окна.

Кресла оказались белыми, квадратными, давно кем-то просиженными и нудящее неудобными; видавший виды столик был кем-то мастерски подремонтирован, и сбоку на нём красовались блестящие скобы строительного степлера, цепко обнимающие, видимо, норовящий отбиться от рук, край стола.

Где-то справа бегло говорили по-английски и он, казалось, обижался, что она, по сохранившейся со школьных лет привычке, машинально начала прислушиваться к чужеродным звукам и словам.

Она просила, и он вроде даже обещал, что не станет про неё писать, но, судя по шкодливому выражению лица, возможно, и наврал – ну ничего, быть может, и она не совсем лыком шита.
А он, сложив на столе руки, словно школьник-президент, всё что-то говорил. И она слушала его, уже как музыку, почти не различая и куда-то сразу в подсознанье пропуская все его слова. Его, сначала показавшийся слегка нелепым, голос зазвучал тягуче, ровно и надёжно.
Вечер выдался тёплым, хоть и сидели за совершеннейше безвкусной баландой, наполеоновски именуемой «мега-капуччино» и подаваемой в тяжеловесных белых чашках, у холодного и зябкого окна, в котором она изучала его отражение в профиль - чтоб лишний раз не посмотреть в глаза.

В какой-то момент, из памяти, как пушкинские витязи из морских глубин, вышли одновременно все, кого она когда-либо хоть чуточку любила: покрасовались вместе с дядькой Черномором и пошли в обход – на третьем круге как-то смазались и расползлись в панорамное полотно работы незадачливого экспрессиониста и стали, словно детская мозаика, вместе собираться, складываться, сжиматься, сливаться куда-то, пока в его лице, движеньях и словах не слиплись все в одно, словно попали в фокус кем-то крайне медленно настраиваемого фотоаппарата, и, как шальные призраки, расхохотавшись, канули Бог весь куда.
Весь мир вдруг к ней со всех сторон прижался и стал, до ощутимого, простым и ясным: вот где-то в кухне капает вода из крана, вот  где-то очень далеко приветственно звенит трамвай, вот запоздалый, жухлый, скорчившийся от холода, лист плавно опустился с дерева – всё выглядело, словно Бог на мгновение к ней обернулся и натянул её словно перчатку на озябшую руку.

Она очень хотела показаться радостной, счастливой и весёлой. И рядом с ним это, признаться, давалось не сложно: Машин взгляд за целый вечер только однажды шершаво растекся по асфальту, шмякнувшись вниз со второго этажа под колёса свежевымытой иномарки, чёрным заморским тараканом парковавшейся у входа в здание: когда он в пятый проклятый раз, не смотря на все её ёрзанья и отвлекающие манёвры, всё-таки усердно дорассказал до победного конца, кажущийся ему душещипательным и почти детективным, рассказ о том, как за день до этого он с девушкой сидел в кафе, они прекрасно проводили время, танцевали, и ему было так весело, что вместе с ней он счастливо ушёл, забыв расплатиться – пришлось с извинениями возвращаться на утро. Ну надо же: и всё это как раз в то время, как она переживала, не забыл ли он об их заранее обговоренной встрече.

Грусть и смятенье, застучавшие в висках, её немного отпустили в тот момент, когда он всё же перешел от позы президента, сидящего за партой, к позе фокусника, засучающего рукава, дабы продемонстрировать аудитории отсутствие на спрятанной под ними части тела потайных лазеек и накладных карманов.

Маша жадно принялась взглядом сверлить его запястья. Не дёргается – значит, доверяет, наконец-то. Успокоилась. Сама себе улыбнулась. Да, выставить на обозренье незнакомому человеку свои запястья – дело серьезное. Как можно быть таким доверчивым, ну право слово!? Запястье – ключевая точка тела человека, на них же испокон веков обереги и амулеты вешали. Ты ведь меня совсем не знаешь: а вдруг я глазливая?!

Вдруг вспомнилась вечно кричащая, обиженная жизнью мать: ещё с утра, выходя из дома, Маша понимала, что к вечеру начнёт накрапывать скандал – на этот раз за свой единственный в неделю выходной Машка бесстыже в первый раз за последние полгода ускользнула от уборки в доме, стирки и мытья окон – такое не прощают и вендетта всё равно когда-нибудь свершится.
Белые свербящие фурункулы печальных звёзд грустно изрешетили заоконную чернь потемневшего глянцевого неба. Мария спешно закопошилась в сумке и демонстративно засобиралась домой.
Улица их встретила дрожащим ветром. Взгляд зацепился за его совершенно голые беззащитнейшие пальцы и ладошки - что ж за писатели пошли: повсюду калатун такой, а этот дурень свои мыслеконспектирующие пальцы без перчаток заморозить надумал. Нет, правда, что ж это пошли за безолаберные времена! И сразу вспомнилось, как у самой-то перед выходом из дома женское коварство предлагало перчаток не брать, чтобы у кого угодно, от вида её, быстро синеющих на холоде, пальцев, не хватило равнодушия не взять их в свою ладонь.
Он не сопротивлялся, на удивленье ловко кутая в её руке одновременно все пять пальцев – а врал ещё, что фокусы не умеет показывать. От него невообразимо пахло ей самой и чем-то непередаваемым: всей её жизнью, всем её детством, продрогшим подножным асфальтом, со свистом проезжающими мимо машинами, корицей вперемешку с сахаром - и рядом даже умереть было не страшно, потому что казалось, что Бог и так уже где-то рядом и за шкирку как котёнка сам её тащит. Мария раньше в жизни так себя не чувствовала. Никогда. Разве только отдалённо что-то похожее с ней бывало после долгой и усердной медитации, что-то неуловимое и крайне быстро проходящее.

А рядом с ним уже шла не она сама, а просто лупа, через которую чей-то премудрый глаз с хитрой улыбкой поглядывал по сторонам. И по периметру царила невесомость. И абсолютно всё вокруг было яснее ясного. И неожиданно прощены были все, кто когда-то её обижал. И какой-то божественный звон в ушах…

Их путь лежал через глубокий прочный монолитный подземный переход с масштабной серой надписью «Комсомольская». И там внутри, сквозь надёжную многопластовую толщу асфальта, земли и бетона, грустных звёзд хоть недолго, но всё-таки не было видно.