Этюды одного листа. Поговори со мною, Хомос

                                   On meurt pour cela dont on peut vivre.(фр.)
                            «Умираешь  ради того, чем ты только и можешь жить.»


Она привыкла к его бархатному,  чуть насмешливому голосу в телефонной  трубке,  когда он хотел пригласить её на свидание: «Ну что, девочка, крепко держат тебя родительские  цепи?..» И она срывалась – она летела к нему, к своему единственному во всём мире мужчине.

Напившись – что случалось всё чаще и чаще, по мере того как его заглатывала болезнь, – он дико хрипел, превращаясь в раненного зверя. «Семёныча не трогать!!» – это была его дежурная реплика за любым застольем, и ей нравился этот пьяный его бред под песни Высоцкого, надрывные душевные терзания и откровения,  когда  чуть удивлённо приподняв бровь на чью-нибудь несусветную глупость, он вполне серьёзно  начинал объяснять, что дэбелизм не болезнь,  но призвание идиотов и для большей убедительности мог стукнуть по столу кулаком так, что стаканы подпрыгивали и идиоты торопились испариться из окружающего его пространства, не выдерживая чёрного  юмора его безумной риторики.

В деньгах он обычно не нуждался, живя на щедрые гонорары за чужие диссертации, которые с лёгкостью выдавал «на гора» амбициозным тугодумам и с неменьшей лёгкостью просаживал со случайными собутыльниками в приглянувшемся духане, будучи уверенным, что человек по большому счету никому ничего не должен и что если и существуют  долги, то лишь перед самим самой.

Залетев в тюрягу в пору беспечной молодости за проворовавшегося  сержанта  военно–полевой кухни в одной из восточных стран содружества, он сокрушал силой своего недюженного интеллекта, взращенного на благоприобретённых знаниях по части  толкования не только Ветхого и Нового Заветов, но и Конституции,  вкупе со всеми статьями Уголовного Кодекса, – так что понабравшись святых истин и вдоволь понастрадавшись, стал подвержен приступам садомазахизма и клоустрофобии: перестал пользоваться транспортом, предпочитая выхаживать любые расстояния  пешком, иногда подолгу исчезал из города, стараясь заполнить пугающую пустоту своего гордого одиночества, – уходил в горы, чтобы в очередной раз завалить  с местными аборигенами  кабана,  а то и медведя, или  погрузиться в душеочищающую и просветляющую медитацию в окружении скорбных монахов, взобравшись по кручам в какую-нибудь поднебесную обитель.

Cовременную человеческую цивилизацию он называл не иначе, как «собачей» и уверял, что человеческие голоса проецируются в а(у)страль собачьим лаем. Случалось, что  его  непомерно разросшееся чувство социальной справедливости провоцировало окружающих на поступки неадекватные, особенно если по горячечной пьяне ему попадался кто-нибудь,  кого он неизменно обзывал «колбасниками»  (у кого голова росла за отсутствием шеи прямо из плеч)  или «арбузниками» (кто напоминал по виду беременную женщину). Но ежели среди «колбасников»  или «арбузников» обнаруживал своё присутствие кто–нибудь из «бичей», то мог проявить снисхождение к отчаявшимся найти своё место в окружающем  хаосе, – понимая, что существуют бездонные пропасти, от которых никто не застрахован, как и от нарушения обмена веществ при неправильном питании, что нередкость в наши дни, когда не знаешь, когда что перепадёт на зуб и куда податься ото всех что ни на есть существующих опасностей: то ли духовное притеснение и политический терроризм, то ли межконфессиональные и межпартийные идеологические конфликты, то ли порождённые человеческим гением техногенные катастрофы, то ли нерукотворные катаклизмы или просто война, и – как следствие выше перечисленного – так называемые «естественные социальные недуги» во всём многообразии психических дисгармоний как наркомания, токсикомания, венерические заболевания, СПИД, рак и прочее и прочее...

Творчество он признавал как единственно возможный и эффективный способ борьбы с больным интеллектом и уверял в покаянном порыве, что ненавидет водку, но не может отказаться от переживаемого им в час утреннего похмелья ни с чем несравнимого чувства  неподдельной нежности и страха.  Он не боялся смерти и любил повторять, что злые и тупые живут дольше, но не был ни злым, ни тупым и жаловался,  что устал радоваться жизни и что  самое большое зло от искренности, и потому старался не привязываться к кому бы то ни было.

Он любил повторять, что люди в большинстве своём любопытны и скучны оттого, что лишены воображения, и что так спокойнее жить, но спокойствие было не для него, и он умел заражать своим непримиримым бунтарством при том органическом сплаве джентельментства и  ухарства, который делали его  неотразимым (по крайней мере для неё). Себя он недолюбливал и часто повторял, что обязан всем в этой жизни своему воспитателю в деддоме,  который  истязал его, маленького упрямца, скрученным мокрым полотенцем. То ли он действительно не помнил своих родителей, то ли не хотел говорить о них. Но от родственников (и откуда они только берутся – слетаясь почем зря как мухи на чужое добро?) открестился раз и навсегда – уверяя, что  от них никогда никому не бывает ни покоя ни пользы, и что могут они довести кого угодно до полной невменяемости навязыванием своих добродетелей «с чужого плеча», и что большего всего в этой жизни достаётся всегда и всем от  «ближнего свого». Так что остерегаясь попасть в эту западню, старательно наживал себе не  друзей,  но врагов: потому что с врагами всегда можно разобраться полюбовно, что нельзя сказать о друзьях. К тому же просто унизительно иметь недостойных себе врагов – любить и ненавидеть надо равных.

С годами он обрюзг, и ему всё больше стала нравиться лысая перспектива городских улиц, хотя раньше она раздражала его или, возможно, он  просто не замечал её красоты. Впрочем вид улиц, лишённых ласкающей зелени, всегда кажется противоестественным: ведь улицы – те же дороги – не могут жить без деревьев, лишённые тени.

Но она... Она оставалась  его недосягаемым чудом жизни и даром небес,  и  это волновало и бесило его одновременно. Она же в шутку окрестила его «чёрным ангелом» своей судьбы,  потому что ничего, кроме неприятностей, он не доставлял своей безумной пугающей ревностью, экстравагантными выходками и звонками в любое время дня и ночи. Однако, он умел очаровывать и он умел привязывать. Он называл это пробуждением чувственности и пробуждением женственности и ревновал:  к книгам – которые она любила перечитывать,  к музыке  – которую она  любила слушать, к креслу – на котором любила сидеть, и –  ритуально – ко всей её многочисленной родне, которая  дружно  держала круговую оборону.
 
Впервые она отчётливо осознала, что с ним не всё в порядке, когда он ножницами перерезал у себя в коридоре шнур, на котором  был подвешан патрон с горящей лампочкой, и в третий раз вскрыл себе вены. Но прошло несколько недель и, бессвязно путая слова,  необычными для него замедленными движениями, он протянул ей с порога  иссохшие сучковатые ветки – попросил поставить в вазу. Он напугал всех отрешённостью своей потусторонней улыбки (никто не ожидал его появления на враждебной территории семейной обители), так что пришлось вызвать и милицию и скорую. Но через несколько месяцев – когда его то ли выпустили, подлечив, то ли ему удалось сбежать из психушки – он подкараулил её, когда она возвращалась домой с работы и неожиданно устроил оскорбительно непристойную сцену выяснения супружеских отношений прямо на улице.

Но она больше не испытывала ни чувства сострадания, ни жалости – ничего, кроме пустоты. Она не понимала, как могла столько лет  уничижительно  любить уродливое  ничтожество, стоящее перед ней на коленях. Слёзы градом катились по её лицу: « ...ты просто старый козел»,  –  сказала она  ему, – «старый плешивый вонючий козёл». 

«Может, ты и права. Но ты посмотри, оглянись вокруг: ведь я  лучшее из того, что тебя окружает в этом мире. Даже если ты права и я старый плешивый козел, но я твой, я твой по жизни, и я всё ещё могу скакать по горам и даже биться за тебя с молодыми и ещё более вонючими козлами, чем я... Может быть, они не такие плешивые, как я, но ты только посмотри внимательно: вот я стою перед тобой, и я вполне ещё годен к употреблению и даже  всё ещё по-своему остроумен и умён,  у меня  столько...»

Она не дослушала, когда поезд  метро взревел как  бешеный слон и  сорвался с места, – потому что знала,  что её навсегда уносит из его жизни, что она никогда не вернётся в его безумный  мира любви и ненависти, где они оба обречены. Но с  то самого дня  для неё  ничего больше не имело значения: ни внешнее очарование, ни даже с ног шибающий флёр благополучия и импозантности, ни обезоруживающий шарм в обращении, ни аристократическая харизма манер, но где бы она ни находилась – на улице, в метро, в автобусе, в кинотеатре или на дружеской тусовке – она безошибочно вылавливала взглядом из толпы именно его, своего ЗОДИАКА,  и никто другой её не интересовал и не был нужен, и это становилось болезненной манией новообретенного мира, где реальность приобрела болезненную расплывчивость сновидения и где единственным непроходящим чувством была щемячее чувство тоски по одушевляющему недостатку утраченной несвободы. И она продолжала мысленно свой бесконечный монолог в хороводе явственно только ей одной слышимых голосов и просиживала ночи напролёт за компьютером, рассылая письма по несуществующим адресам «...где ты? отзовись... поговори со мною, Хомос...»

 


Рецензии