Царевна-Лягушка

Юрий Минин
     Я проснулся в первом часу ночи, когда сон был самым глубоким и запоминающимся. Звуки яви, долго будившие меня, ворвались в моё сознание и перемешались со сновидением, не отделяя сон от действительности. Мне снилась поездка в автомобиле на большой скорости. Мою машину подрезала бесконечно длинная фура, не пропуская меня вперёд, прижимая меня к обочине. Я уступал дорогу, сигналя водителю фуры, но вместо оглушительных автомобильных сигналов мною извлекались еле слышные звуки телефонного звонка. Я проснулся, вслушался в звонок, и беспокойство с еще большей силой охватило меня. Когда-то в далёкие советские времена ночные телефонные звонки были весьма частыми в моем доме, и исходили они из военкомата, поднимая меня на сборы – беспричинные вызовы в военное ведомство, где я проходил краткосрочную мобилизацию, заключающуюся в объяснении, кто есть наш потенциальный противник и каковы должны быть мои действия в случае его внезапного вероломного нападения на мою социалистическую Родину. Но нападения не случилось, а началась перестройка, в ходе которой развалилась армия, и ночные телефонные звонки из военкомата прекратились.
     Звонил директор моего управления – управления культуры, голос которого, будь это не ночь и не сон, я бы узнал с первого рыка, но на этот раз то ли по причине сна, то ли от нахлынувших армейских воспоминаний память отказала мне.
- Вы слышали? – спросила трубка раскатистым басом.
- Что? – переспросил я после короткой паузы.
- Как что? И вы туда же? Только не надо мне врать!
     Последние слова директора, сказанные в угрожающем тоне, тотчас же вернули мне память и окончательно вывели из состояния сна. Директор всегда говорил эмоционально густым громким басом, краснея, как рак, и тараща глаза – это была его обычная манера общения. Несведущий, слушая директора, пугался его, полагая, что директор находится не в духе и, того и гляди, ударит в лицо собеседнику своим кулаком. Первое, что мне пришло в голову – случился пожар в ремонтируемом музее-квартире поэта-песенника и сгорел новый импортный рояль фирмы «Bechstein», купленный на бюджетные деньги. Вспомнилась грозная шутка директора, выступившего на презентации инструмента: «Случится пожар – головы всем оторву!»
     - Неужели рояль? - спросил я директора упавшим голосом.
     - Рояль в кустах. Точнее не скажешь. Вы смотрели ночной выпуск новостей?
Новостей я не смотрел, но помнил, что директор требует от нас, его подчиненных, смотреть блок новостей и вечерние передачи телеканала «Культура» и потому соврал:
     - Федор Федорович, у меня сегодня невыносимая мигрень, пришлось отключиться. Извините…
     - А, черт! – выругался директор и, облегчая свою душу, выложил мне историю, услышанную и увиденную им в блоке телевизионных региональных ночных новостей. Вот она, эта история, в моем пересказе:
     «Губернатор, давая интервью журналисту, заявил, что жить в регионе будем по-новому. Новшества начнутся с реформы власти, а именно: с увольнения намозоливших глаза директоров и управляющих личностей. Первая ласточка в череде увольнений - засидевшийся в своем кресле директор управления культуры (то есть мой директор!), которого давно пора сковырнуть, и на место которого уже подобрана молодая и энергичная дама, хорошо зарекомендовавшая себя на другом поприще. Когда журналист поинтересовался, на каком таком другом поприще зарекомендовала себя вышеназванная особа, и имеет ли она хоть маломальское отношение к культуре, губернатор рассердился и ответил, что это не имеет никакого значения. Дальше уже без губернатора, на фоне песнопений хора и выступлений солистов филармонии, последовали комментарии журналиста, сказавшего, что культуре всегда не везло, потому что культурой управляли не люди от искусства, а функционеры и ткачихи».
     Слушая директора, я вспомнил, что и он тоже пришел к нам ниоткуда. В советские годы шеф числился инструктором райкома партии и сидел в отделе идеологии и пропаганды – ведомстве, далёком от искусства.
     - Сегодня я доработал до позднего вечера, - продолжил директор, - потом задержался ещё. Разбирал вечернюю почту, но мне никто не звонил, днем я говорил по телефону с губером, разговор касался учреждений и не предвещал никаких неприятностей…
     Директор любил советоваться со мной, и я ценил его доверие. На самом же деле в длинных эмоциональных разговорах я ничего не советовал ему и только слушал, смотря ему в глаза, а потом держал в тайне его секреты, и это его устраивало. Он выпускал пар, переполнявший его директорскую душу, плакался мне в жилетку и от этого получал успокоение.
     - Да уж, рояль в кустах, но… утро вечера мудренее, - успокоил я шефа. Тот согласился и положил трубку.

     На другой день управление культуры гудело, как разбуженный улей. В кабинетах и курилке только и делали, что обсуждали ночные телевизионные новости. Директора никто не жалел и не вспоминал - перемывали косточки его преемнице. Откуда-то узнали её фамилию, оказавшейся зоологической – Медведко. Информацию искали на сайтах, звонили знакомым и коллегам, но сведения собирались скудные и весьма противоречивые. Одни говорили, что дама эта - школьный учитель, и что она преподает в сельской школе домоводство. Другие говорили, что она работает в ФСБ. Но правы могли быть и те, и другие, потому что дама могла спокойно совмещать работу в обоих ведомствах. Слушая рассказчиков, я вспомнил старейшего сотрудника управления Молоткова, куратора музеев и библиотек. О Молоткове говорили, что он является внештатным осведомителем, получая вторую зарплату в соответствующих органах. Молотков не возражал и не опровергал эти слухи. А самые смелые шутники поздравляли Молоткова с днем милиции, вручая ему в этот день праздничный номер журнала «Советская милиция». Молотков, под стать настоящему разведчику, хранил гробовое молчание и невозмутимое выражение лица. Он молча принимал поздравления и не отказывался от подарка.
     Неясной оставалась причина столь стремительного назначения дамы. Поползли слухи, рожденные в аналитических умах сослуживцев, соскучившихся по мышлению. Слухи распространялись из кабинета в кабинет, приобретая видимость достоверности. Говорили, что дама является родственницей самого губернатора, а из бухгалтерии, состоявшей из одних женщин, пришла версия о школьной подруге губернатора, его первой любви и тайной любовнице.
     Директор в этот день пришел раньше обычного. Он заперся в своем кабинете, никого не принимал и не вызывал, он не пил чаю и со мной не советовался. К концу дня он выглянул из кабинета и попросил секретаршу позвать подчиненных. Подчиненные вскоре набились в его кабинет и устремили свои взгляды на директора, сидящего в своем кресле, держащего руки на лбу и сосредоточенно изучающего мраморный чернильный прибор. Поначалу негромко галдели, а потом, когда на подчиненных шикнул Молотков, все угомонились и молчали долго, пока директор не шевельнулся, не вышел из оцепенения и не начал говорить густым и низким простуженным басом:
     - Завтра к нам приходит новый сотрудник.
Директор снова замолчал, потом взял со стола бумажку, надел очки на нос и
прочитал по бумажке:
     -  Медведко Эвелина Аристарховна.
     Тут внезапно погас свет. Кто-то вскрикнул, кто-то в тишине пукнул, и в воздухе неприятно запахло. А директор, выдержав паузу, сказал:
     - Я знал, что вы меня любите, но не думал, что так сильно.
     Мы продолжали стоять и слушать его в полумраке - свет долго не давали. Вопреки обыкновению голос директора звучал спокойно и необыкновенно низко. Из-за темноты лицо директора вырисовывалось нечетко, отчего нельзя было оценить его состояние и понять, таращит он глаза или нет.
     - Я разговаривал с ней по телефону, в разговоре она попросила ничего не менять, продолжать работать, как работали, а её принять временно на должность моего заместителя, чтобы дать ей возможность познакомиться с коллективом и нашей работой. Сказала, что это её решение, и что оно согласовано губернатором.
     - А вы-то, вы-то куда потом?- спросил в темноте визгливый женский голос одной из бухгалтерш.
     - Обо мне речи нет, - ответил директор срывающимся на всхлипы голосом и отвернулся к окну. В слабом сумеречном свете, исходившем из окна, был виден его крупный силуэт и широкие вздрагивающие плечи. Наблюдая за ним, я вспомнил, как в одном из длинных разговоров  директор признался мне, что всегда мечтал стать актёром, но обстоятельства сложились по-другому. Великий актёр погиб в нём, так и не раскрывшись на радость публике.
     Некоторое время сослуживцы стояли молча, не отрывая глаз от силуэта директора, а когда дали свет, все тихо покинули кабинет и разошлись по своим местам, где продолжили судачить, высказывая новые версии и догадки. В тот же день в туалете я услышал такой разговор:
    - Кажется, подул свежий ветер перемен, - рассуждала первая кабинка…
    - Ветер перемен, говоришь? Не простудиться бы нам не сквознячке, - отвечала вторая кабинка.
    - Во всяком случае, эре застоя пришел конец. Сколько лет ФФ сидит здесь, 10-15? Или больше? – не унималась первая.
    - Какая разница? Это было время стабильности. Мы не думали ни о чем, тихо плыли по течению, а 5 и 20 исправно получали зарплату, - парировала вторая…
    - Мрак. Деградация. Застой! Кроме рояля никаких обновок за последние десять лет – сердито заключила первая.
***

     Её появление в управлении было столь же неожиданным, как и телевизионное интервью губернатора. На следующий день она пришла первой. Вообще отношение к дисциплине во времена правления Федора Федоровича у нас сложилось весьма либеральное. К началу рабочего дня приходила только уборщица, чуть позже являлась секретарша, остальной народ подтягивался ещё долго, а некоторые и до обеда. Опаздывал и директор, иногда так объясняя причину своей задержки:
     - Проезжал по учреждениям, смотрел, что и как…
     - Ну и как впечатления? - спрашивали его.
     - Да черт знает что! – выкрикивал он, тараща глаза, и с грохотом захлопывал дверь кабинета, давая понять, что разговор окончен и объяснений не будет.
Порой, когда некий посторонний посетитель возмущался отсутствием чиновников на рабочих местах, директор внушал недовольному, что управление имеет свою специфику деятельности, заключающуюся в вечернем режиме труда:
     - Мы подвязаны к деятельности наших коллег – библиотекарей, актеров и музейщиков, творящих до позднего вечера, а иногда и до ночи, - говорил он, - и потому к задержкам я отношусь очень лояльно. Не в этом суть.
     На самом же деле вечерами в управлении никто не засиживался - чиновники разбегались со звуком звонка, поругивая при этом завхоза, закрывающего на замок одну из створок парадных дверей, что сдерживало поток выходящих наружу и на некоторый момент создавало людскую пробку в этих дверях.
     Но вернемся в раннее утро того самого дня, когда на работу в учреждение пришла новая сотрудница, объявленная преемницей старого директора. Грозной охраннице, дежурившей в тот день у парадных дверей, дама представилась новым директором, чем ввергла охранницу в оцепенение, и беспрепятственно прошла в приемную управления.
Тогда в нашей приемной почему-то не было стульев для посетителей, которые в ожидании приема томились, где придется – кто в коридоре, именуемом предбанником, а кто в самой приемной, держась за ее стены и пачкая одежду побелкой.
     Дама села на тумбочку, стоявшую у секретарского стола. Была она одета в просторное платье мышиного цвета. Худыми длинными пальцами она придерживала желтую сумку, прижав её к худосочной груди. Маленькая голова дамы была коротко острижена под ёжик, делавший голову ещё меньше. Половину лица дамы закрывали очки в толстой оправе, с толстыми вогнутыми вовнутрь линзами, уменьшавшими глаза до размера крохотных бусинок. Она была худа собой, что подтверждалось широким ниспадающим платьем, не обозначившим женские формы.
     Второй в приёмную пришла секретарша – полногрудая коренастая розовощекая дева с русой косой солистки народного хора. По паспорту секретаршу звали Елена Владимировна Арбузова, но в жизни ее называли Евой – аббревиатурой, составленной из инициалов и фамилии. Сняв верхнюю одежду и вдоволь насмотревшись в зеркало, секретарша прошла на свое место, но, не успев опуститься в секретарское кресло, вскрикнула, заметив странную даму, сидевшую на тумбочке.
     -  Как вы попали сюда?
     - Девочка, я Медведко Эвелина Аристарховна. Слыхала ли ты о такой?
     Секретарша хотела ответить «Да», но поперхнулась и закашлялась. А дама вскочила и спросила «Где тут вода?», но, не услышав ответа, стала что есть силы шлепать ладонью по секретарской спине.
     Вскоре кашель унялся, но говорить секретарша не могла – перехватило горло. Заговорила дама, которой наскучило ждать в одиночестве:
     - Стульев нет в приемной. Плохо. Неуважение к посетителю. А если пенсионер или инвалид какой придёт? Ему, что, на пол садиться прикажете?
     Секретарша попыталась ответить, но вместо ответа только промычала.
     - Занавески давно не стираны. Пыли много. Непорядок. Антисанитария и вид убогий.
     Секретарша удивленно посмотрела на окна и кашлянула в ответ.
     - Управляете культурой, а культурой не пахнет.
     - Я чай поставлю, пить будете? - прорезался голос секретарши.
     - Спасибо. Уже напилась. У вас всегда принято опаздывать?
     - Сейчас подтянутся.
     - Странно всё это, хотя я и была наслышана.
     Дальше разговор прервался – зазвонили телефоны. Звонившие спрашивали директора, на что секретарша отвечала заученным текстом, что Федор Федорович с утра инспектирует учреждения и будет несколько позже. Из ящика письменного стола секретарша вытащила толстую потрепанную тетрадь, куда стала записывать фамилии звонивших людей и заданные ими вопросы.
     - И часто так приходится? – спросила дама в промежутке между звонками.
     - Что?
     - Обманывать граждан.
     Секретарша покраснела:
     - Федор Федорович предупреждал, что если с утра он отсутствует, то это значит, он проверяет работу учреждений.
     - Не знала, что театры и музеи начинают работу ни свет ни заря…
     В вестибюле послышался шум. Густой бас за дверью громко запел:
     - Ни сна, ни отдыха измученной душе. Мне ночь не шлёт отрады и забвенья…
     Дверь в приемную с шумом распахнулась и с продолжением арии князя Игоря: «Всё прошлое я вновь переживаю…»  в приемную театрально заплыл директор управления Федор Федорович. Заметив странную незнакомку, директор осекся. С минуту он постоял, что-то соображая, потом побагровел, выпучил глаза, и в своей эмоциональной манере выпалил секретарше:
     - Никого не впускать, а меня не беспокоить. Я занят.
     - Позвольте, - остановила его дама.
     - Прошение оставьте секретарю, – ответил ей директор.
     - Но я Медведко Эвелина Аристарховна, - дама поднялась с тумбочки и с чувством собственного достоинства стала во весь рост. Её просторное платье мышиного цвета повисло на худосочной фигуре, как фалды театрального занавеса.
     Директор на мгновение замер, снова что-то соображая, а потом открыл дверь кабинета и, жестом приглашая даму войти, сказал:
     - Однако, вы неожиданно. По-театральному, по-гоголевски. Совсем как ревизор. Рад, очень рад. Проходите, и давайте знакомиться. Ева, чаю нам с Эвелиной Аристарховной!
     - Чаю не надо – не время. Займемся делом, - сухо ответила дама.
     Дверь кабинета закрылась, в приемной сделалось тихо, даже телефоны, и те, перестали звонить.
     Подтягивались сотрудники, опаздывающие по обыкновению. По кабинетам разносили новость: «Пришла». Было непонятно – грустить или радоваться, готовить поздравительные речи или целомудренно молчать. Работа не клеилась, все ждали известий из кабинета. Нетерпеливые бухгалтерши окружили секретаршу и стали расспрашивать о её впечатлении, на что та ответила одним словом: «Мрак», чем ещё более возбудила любопытство вопрошающих. Некоторые, наиболее смелые сослуживцы, пытались подслушать разговор в кабинете, прикладывая уши к притвору двери. Но за двойными, плотно прикрытыми дверьми происходящее в кабинете не прослушивалось. Через два часа вышел директор и, прикрыв за собой двери, чтобы в кабинете не было слышно его разговора, сказал секретарше:
     - Черт! Я не ждал её так быстро! Явилась, как снег на голову. Незваный гость хуже сами знаете кого. Срочно попросите Блинова открыть актовый зал и подготовить ей место на сцене за столом президиума. Другое я пока предложить не могу. И чтобы пыль там обтёрли и воду чистую в графин налить не забыли. Телефон поставьте туда. И стул мягкий на колёсиках. А сейчас - чаю, сахар, лимон и печенье ко мне в кабинет!
     Господина Блинова, работавшего заместителем директора по общим вопросам и прозванного нами завхозом, не нашли, готовить место направили уборщицу Спиридоновну, подвернувшуюся в приемной. Секретарша понесла в кабинет поднос, сервированный чашками, чайником и сладостями.
     - Ну как она? – зашикали сослуживцы, когда секретарша вышла из кабинета.
     - Ой, не спрашивайте, - ответила та, ещё более накаляя обстановку и нагоняя всеобщую тоску.   
     Потом дверь приемной открылась, вышел директор, пропуская вперёд даму. Сотрудники, набившиеся в приемную в ожидании новостей, расступились, образовав живой коридор и приветствуя даму:
     - Здрассссс…
     Директор хотел было подхватить даму под локоть, но та с неприязнью увернулась, дернув плечом и хищно блеснув стёклами огромных очков.
     - Вона как… – шепнули в толпе.
     - Попрошу аппарат собраться у меня в 13 часов, - сказал директор народу и проследовал за дамой, препровождая её в актовый зал.
     Сослуживцы разбрелись по кабинетам, молча переваривая увиденное. Работать не хотелось, да и говорить тоже. Ни в том, ни в другом не видели смысла. Все понимали, что грядут перемены, но суть этих перемен и их направленность были неведомы. Кто-то вспомнил Фурцеву, назначенную управлять культурой и развалившую поначалу всё, и только потом разобравшуюся и понявшую, что к чему. Вспомнили Демичева и других случайных начальников, отбывавших ссылку в министерстве культуры. А бухгалтерши, стоявшие ближе всех к кабинету и рассмотревшие даму лучше всех, сделали свой бухгалтерский вывод: «Хорошего нам нечего ждать».
     Аппарат, состоявший из семи человек - заместителей директора, начальников отделов и секторов, собрался в кабинете в означенный час. Подошла и дама, которой директор предложил сесть рядом с ним, по его левую руку, на место первого зама Бухвостова, ведающего сельскими клубами. Поскольку у каждого из аппаратчиков было свое определённое место, Бухвостов остался стоять в стороне, облокотившись о книжный шкаф с многотомником Брокгауза и Эфрона. Заговорил директор:
     - Эвелина Аристарховна с сегодняшнего дня назначается моим первым заместителем.
На этих словах Бухвостов пошатнулся, отчего зазвенели стёкла в шкафу, будто аплодисменты директору.
     - Теперь у меня два первых зама, - заговорил громче директор, - Эвелина Аристарховна и вы, Бухвостов.
     По той последовательности, с которой директор перечислил двух первых замов, стало понятно, что дама теперь будет первее и главнее Бухвостова.
     - Я поручаю Эвелине Аристарховне курировать два направления - борьбу с наркоманией и искоренение коррупции, - продолжил директор спокойным голосом.
     - Стоп, - воскликнула дама, - или я ослышалась, или я ничего не понимаю. Какая такая наркомания и какая, позвольте у вас узнать, коррупция? Мы с вами, Федор Федорович, просидели за этим столом битых три часа, в течение которых вы мне вешали лапшу на уши, но ни слова не сказали ни о коррупции, ни о наркомании. Я что, по-вашему, попка на жердочке? Статист-одиночка? Я отказываюсь вас понимать и требую все ваши пожелания сначала согласовать со мной и только потом сотрясать декларациями воздух! Вы не подготовились к моему приходу, хотя отлично знали, когда я приду, и кем я сюда поставлена! Даже место мне не удосужились найти – посадили в сыром зале на пыльную сцену…
     В кабинете повисла гнетущая тишина. Никто никогда не смел перечить начальству, а тем более публично, да ещё и в стенах высокого кабинета. Здесь не принято было обсуждать действия директора. Поручения, данные им, исполняли беспрекословно или хотя бы делали вид усердной работы.  Все притихли, и никто не знал, что говорить дальше и как реагировать на неожиданный выпад новой дамы. Аппаратчики посмотрели на директора, ожидая его решения, а тот побледнел и посмотрел на красное лицо Бухвостова, умеющего много говорить и выручать директора в трудные минуты, но и Бухвостов тоже молчал. Тишина затянулась, и тянулась бы дольше, если бы не слово «сука», сказанное кем-то тихим шепотом, а в тишине воспринятое, как выкрик, зловеще повисший над столом совещаний.
     - Совещание окончено, - объявил вдруг директор и встал из-за стола, с грохотом повалив стул, - все свободны.
     Аппаратчики вышли, вышла и дама. Через некоторое время сердобольные бухгалтерши понесли в кабинет успокаивающие таблетки, тонометр и шприцы. В приемной запахло валерианой и спиртом. Вскоре директор, ничего не говоря и ничего не объясняя, вызвал водителя и уехал, не досидев положенное время до окончания дня. 

     Поздним вечером, когда завершилась информационная программа «Время» и начался показ длинного сериала, директор позвонил мне домой и попросил встретиться и прогуляться. Я понял, что директору захотелось выговориться, а, быть может, сообщить мне о принятом важном решении, и я не отказал ему. Через полчаса мы прогуливались по ночному бульвару, и директор, выпуская пар из котла, изливал мне свою душу. Где-то высоко над нашими головами, на ветвях старых лип, галдели устроившиеся на ночлег птицы, изредка поливая нас дождем своего помета. Мне удавалось увернуться от неприятной капели. Директору же, увлеченному разговором, везло меньше. Постепенно плечи его плаща и его широкополая зелёная шляпа покрылись крупными серебристыми каплями птичьих испражнений. От директора запахло курятником.
     - Бог мой, если бы вы знали, что она мне наговорила, когда сидела в моем кабинете… Сказала, что у неё имеется концепция управления культурой! А я, как наивный дурак, пытался её разубедить и внушить ей, что культурой управлять нельзя, а нужно деликатно помогать. Так и сказал: «Нельзя ломать и мешать, и рассказал ей свою любимую притчу, что культура, как деторождение, приносит бесконечную радость, и, как деторождение, внедрение культуры не ускорить никакими способами. Культуре можно только помочь, как это делают акушеры при рождении ребенка». 
     - А что она?
     - Она не слушала меня. Представьте себе, она сказала, что сольёт библиотеки и филармонию в одно казенное предприятие. По её прожекту народ пойдёт читать книги и одновременно будет слушать живую музыку… Библиотеки заработают деньги, а музыканты станут играть в переполненных читальных залах. Бред сивой кобылы! Скрестить кошку с собакой или рыбу с раком… Полнейший идиотизм…
     - Запустили козла в огород, - поддержал я директора.
     - Что? – переспросил он.
     - Пословица такая, - ответил я.
     - Вот, вот. И я о том же. Я знаю, что обо мне судачат. Дескать, он плохой хозяйственник, у него, дескать, культура не приносит доход. А я вам скажу так. Ни в деньгах смысл, а в просветленных умах, в их очищении посредством искусства. Для меня важен доход не в рублях, а в одухотворенных личностях. Здоровое общество только там, где есть культура. Но культура не в прошлом, не сто лет назад, а культура сегодня. И это мои убеждения. И ещё. Были ли при мне конфликты в театрах, в музеях, в оркестрах, спрашиваю я вас?
     - Нет, я не припомню такого.
     То-то же. А все потому, что я научился находить подход к творческой личности, я могу примирить самолюбие режиссерского гения и индивидуальность актера. Я научился их слушать и слышал их всех. Я мог, когда надо, похвалить или подсказать. Я знал, когда и кого можно покритиковать, а порой, отстегать с пользой для дела. Сколько талантов выращено при мне…  Сколько исполнителей и художников… Не счесть, мой друг, да и считать я не собираюсь – я не бухгалтер.
     - Да уж… Спору нет.
     А знаете ли вы, что я сел на свое кресло не столько по назначению, сколько по призванию? И все потому, что с детства я бредил искусством. Да, да, вы не ослышались, я не мечтал, а мучительно бредил, получая потрясения от музыки опер, звуков оркестра и просмотра спектаклей. Знаете ли вы, что я всегда пел? И это было серьезно! Не буду скромничать - Бог дал мне голос и дал мне талант, я готовился быть актером, но судьба… Она распорядилась по-своему. Я был старшим в семье и первым пошел работать, учиться смог только заочно и стал инженером.  Потом была комсомольская и партийная работа. Но это совсем не карьера, а способ выживания моей семьи.  Административная работа никогда не привлекала меня - я просился в отделы культуры, а потом, по моему же настоянию, меня направили сюда, в управление. И я был счастлив, потому что всегда был вместе с культурой, я помогал талантам и растил молодых. При мне открывались театры и сельские клубы. Я выбивал деньги на их содержание, пусть небольшие, но всё же…
     - Вы считаете, что теперь пойдёт всё прахом?
     - Жаль трудов, - продолжал директор, - я работал, не отделяя личного от служебного. Я жил управлением. Я засыпал с мыслями о работе и просыпался, думая только о ней. Я приходил в управление, как на праздник. Но теперь… Я вряд ли смогу сработаться с ней, да и не даст она мне покоя. Сольет меня через пару недель, как отработанное машинное масло, и поминай Федора Федоровича, как звали. Но этому не бывать. Уйду сам – гордо и без намеков.
     Слушая его, мне сделалось страшно. Я не предполагал, что для него значило его место, и не задумывался над тем, сколько им сделано. Мы, его коллеги, привыкли, что он есть и будет всегда. Мы позволяли себе посмеиваться над ним, поругивали его, не подозревая, что на нём держится наша культура.
     - К хорошему привыкаешь быстро, - сказал я.
     - Да уж. ОцЕните в сравнении, если она не разгонит вас.
     - Почему вы думаете, что она разгонит? - спросил я директора.
     - Жизненный опыт, друг мой, жизненный опыт… Сейчас я вам выскажу крамольную мысль. Ни в одной стране нет такого многочисленного министерства культуры, как наше, а на местах нет ни департаментов культуры, ни управлений, зато есть культура. А у нас тысячи чиновников, управляющих искусством, тысячи начальников от культуры, а культуру мы знаем и ценим только ту, что была до революции. Все эти министерства и управления - отголоски советских худсоветов, занимавшихся жесткой цензурой. Ничего не изменилось. Вроде всё можно, только никто не даст денег на спектакль, поставленный неугодным режиссером, или на пьесу, написанную автором-изгоем.
     - Да уж…Значит и мы тоже балласт…
     - Балласт… И если она поймет это, то вам несдобровать. А вы не заметили, кто назвал её «сукой»?
     - Нет, не заметил. Сказано было шепотом, а при разговоре шепотом голоса не узнаешь.
     - Вы видели, как по её лицу после слова «сука» пробежала тень? Попомните меня, баба она вредная, будет искать шутника, обозвавшего её. Полетят и другие головы, слышавшие оскорбление и не вступившиеся за неё.
     Я почувствовал озноб, пробежавший по спине, поёжился и поднял воротник.
     - Спасибо за нашу дружбу, - сказал директор и пожал мне руку.
     Прощаясь, я ощутил резкий запах курятника, исходивший от моего начальника. Запах вызвал неожиданную ассоциацию, будто это не птицы, а ненавистная дама, имеющая зоологическую фамилию, обгадила моего несчастного директора.
Пока мы прощались, на меня тоже упали несколько капель помета, и я подумал, что и мне тоже не избежать печальной участи.
***

     Дальше события развивались следующим образом. Директор, не дожидаясь решений сверху и непредсказуемых действий дамы, подал в отставку, написав на следующий день заявление. Он не стал отрабатывать положенных двух недель и устраивать громкую отвальную. Директор вызвал меня и сказал, что он уходит по причинам, понятным мне, и, смахнув навернувшуюся слезу, пожелал мудрости, стойкости и терпения.
     Побежали дни, наполненные ожиданием. Дама не торопились наводить порядки – воплощать идею скрещивания библиотек с филармонией. Она начала с переустройства кабинета, откуда вынесли мебель, сорвали ковры с пола и сняли картины со стен. Черно-желто-белый флаг, подаренный бывшему директору предводителем дворянского собрания, дама распорядилась передать театру кукол для использования в исторических постановках. Плоский телевизор с плазменным экраном отправили в районный дом престарелых, а многотомник Брокгауза и Эфрона, украшавший кабинет позолоченными книжными корешками, перевезли в юношескую библиотеку. Некоторые продажные дамы управления, а их оказалось немного – кадровичка Нина Петровна да юрист Петухова, вызвались добровольно помогать новоявленной директрисе. Подхалимки вытаскивали старое имущество, мыли кабинетные окна, ездили вместе с директрисой в мебельный салон и даже выгружали купленную мебель, нахваливая вкус новой начальницы. Бухгалтерия безропотно оплачивала счета, хотя ни ремонт кабинета, ни его переоснащение не были предусмотрены скудным бюджетом управления.
     Пауза, породившая неопределенность ожидания, завершилась внезапным приглашением на планерку в обновленный кабинет к новой директрисе. Аппаратчики долго и безмолвно стояли в дверях кабинета с отвисшими челюстями, вдыхая запах новых вещей, не решаясь пройти дальше, осматривая ламбрекены на окнах, кожаные кресла и причудливый рисунок паркета. Я обратил внимание на семь сияющих лаком матрешек, расставленных ровным кругом на деревянном расписном подносе, установленном на столе совещаний.  Жуткая мысль поразила меня: «Матрёшки - это семь негритят Агаты Кристи по числу аппаратчиков управления, гибель которых будет неизбежна». Я вспомнил предостережение старого директора о коварстве дамы и задумался о своем трудоустройстве. Когда-то я учился в пединституте и даже недолго проработал учителем математики. Но с годами, находясь в управлении, я сделался профессионально непригоден – позабыл педагогику, теоремы и их доказательства. Я с ужасом понял, что ничего не умею делать и, в случае моего изгнания из культуры, смогу устроиться разве что дворником.
     - Смелее, смелее, - услышал я голос дамы и увидел её маленькую головку, утонувшую в коричневом кресле с высокой спинкой, - начинаем новую жизнь. Я из тех, кто если и говорит, что начинает новую жизнь с понедельника, то начинает её точно в означенный день без переносов и без обмана.
     Кода все расселись по старым местам, но на новые стулья и за новый стол, дама заговорила. Голос её был негромким и, как мне показалось, спокойным. Выражение лица, спрятанного за большими очками, нельзя было рассмотреть и понять.
     - Я бы хотела попросить каждого представиться, рассказать о себе, больше о работе, об успехах и неудачах.
     - Не попросить, а допросить, - шепнул мне Бухвостов, а дама на его беду расслышала и сказала:
     - Допрашивают в прокуратуре, а здесь пока просят. Начните с себя, Владимир Петрович.
     Я посмотрел на Бухвостова и увидел, что у него вспотели виски, он заерзал на новом стуле, чего с ним не случалось раньше. Он никогда не выступал с публичными отчетами, а тем более, с самобичеванием, но перечить даме не стал и рассказал о себе, не забыв упомянуть, что был когда-то музыкантом, дипломантом, композитором и даже написал несколько песен для филармонического хора. Он рассказал об успехах клубной работы в селе, организованной им лично. А потом, в пику даме, Бухвостов сказал, что работу свою любит, сидит на своём месте и имеет прямое отношение к культуре в отличие от некоторых.
     Дама выслушала Бухвостова и сказала:
     - М-да….. Дифирамбы самому себе и никакой самокритики, а уж тем более, никаких предложений. Знаете, что мне это напомнило? Давнишние собеседования в райкомах, куда приходил желающий поехать за границу и до посинения расхваливал себя любимого. Владимир Петрович, вы не сказали ни слова о недостатках, хотя, насколько я знаю, недостатков у вас столько, что мама моя дорогая…
     - Но позвольте! - вскричал в сердцах Бухвостов.
     - Нет уж, не позволю. Вы высказались. А теперь скажу я. Сколько у нас клубов и сколько денег выделяется отдельному сельскому клубу? А? Не надо отвечать. Я теперь знаю не хуже вас. Клубов много и каждому клубу по копеечке, по слезинке, которых  едва хватает на поддержку штанов нищего руководителя. А если эти копеечки сложить все вместе, то сумма набежит впечатляющая. Распыление денежек получается, Владимир Петрович. Культура, дорогой мой, была, есть и будет в городе и только в нём! Вот! А на селе что? Развалившийся клуб, который, скорее всего, разместился в бывшей церкви и его не сегодня-завтра отберут попы. А в клубе том что? Затхлые кружки для древних пенсионеров, да буфет с тараканами для алкашей и вокруг убогий и дикий народ с дремучими представлениями о цивилизации. Оттуда и беспробудное пьянство. Мужики перестали быть мужиками, а бабы, работая за десятерых, превратились в молотобойцев. Уверяю вас, не поедут в ваш клуб ни Башмет, ни Волчек. Неинтересно им у вас, тоскливо, да и небезопасно в глухой дыре. Вот.
     - И что вы предлагаете?
     - Не раздавать всем сестрам по серьгам, как делаете это вы, а развивать город, где построить  культурный центр. Один такой центр на город, но какой! Власти надо убеждать строить дороги, пустить новые маршруты, и тогда поедет село на концерт, а мы сельчанам – низкий поклон и в руки по льготному билетику, да ещё и оплату проезда туда и обратно… Уверена, ревизоры меня поддержат. И тогда, глядишь,  мужики потянуться к бабам, а бабы к стилистам и все вместе к культуре. И начнут они книжки читать, да оперы по выходным слушать.
     - Это риторика и не более того, Нью-Васюки, - сказал Бухвостов, покрываясь красными пятнами.
     - Что вы сказали? Риторика? Нью-Васюки? Не ожидала такого от вас…
     Дама помрачнела, потупилась и, глядя в стол, сказала:
     - Так… Мне всё ясно. Прошу разойтись по рабочим местам, а вы, Бухвостов, останьтесь.
     Мы разошлись, но не по рабочим местам, а пошли в курилку осмыслить случившееся.
     - А вы, Штирлиц, останьтесь, - сказал баянист Курлыкин, работавший некогда хормейстером в училище культуры, а теперь отвечающий за музыкальные школы, - с этой дамочкой не забалуешь.
     Шутка баяниста мне показалась неуместной и осталась без реакции. Вскоре в курилку заглянул Бухвостов, на котором не было лица. Из внутреннего кармана пиджака он вытащил плоскую флягу, сделанную из нержавейки, отвинтил небольшую пробку и, запрокинув флягу, сделал из неё несколько громких глотков, двигая большим кадыком.
     - Она от кого-то уже узнала о моей фляге, - сказал он, пряча флягу обратно во внутренний карман пиджака.
     Флягу Бухвостов носил при себе всегда, часто прикладывался к ней и, наверное, поэтому имел красный цвет лица и был всегда разговорчив. Все, затаив дыхание, ждали его рассказа.
     - Что смотрите? Каюк мне, коллеги. Каюк! Написал я заявление по собственному желанию. Вот уж не думал, что эта стерва положит конец моему беззаветному служению отечественной культуре.
     - Как это, как это, как это? – скороговоркой, заикаясь спросил завхоз Блинов.
     - А вот так это. Дамочка сказала, что ей со мной не по пути, что всё знает и про флягу, и про мою слабость к спиртному и если я сам по желанию не напишу заяву, то уволит меня дамочка по статье за пьянство. И подала мне, стерва, чистый лист бумаги, а я и написал.
     - И что было пот-пот-потом? – спросил Блинов.
     - Что было… Потом она спросила меня, не я ли тогда назвал её «сукой»? Я сказал, что не я и теперь очень жалею об этом. Противно, братцы, оттого, что завелся у нас в культуре стукач, который настучал стерве и про флягу, и про нищие клубы, и про всё другое тоже. Блин… Рассмотрел я её вблизи. Бабенция, скажу я вам, страшнее жабы. Похоже, что мужика у неё никогда не бывало, а потому и стерва такая. От избытка желчи, скажу я вам, и женских гормонов, которые ударяют в её стриженую головку, как вино.
     - А нек-нек-некоторым нравятся уродки. Это своеобразный любовный экс-экс-экстрим, - сказал Блинов, стуча зубами и пытаясь шутить.
     - Вот и займись ею, если ты извращенец, может тебя и полюбит, - Бухвостов снова достал флягу, отпил из нее несколько глотков, крякнул, обтер рукавом мокрые губы и ушел прочь из курилки. Аппаратчики сделались скучными и, ничего не говоря больше, побрели из курилки вслед за Бухвостовым.
     Во второй половине дня, вспоминая утреннюю планерку, меня вдруг осенила мысль проанализировать свои недавние дела, изложив всё на бумаге, где указать как удачи, так и собственные недоработки, а бумагу эту подать даме. Подумалось, что такой ход смягчит даму и расположит её ко мне. Я начал писать отчет и добросовестно перечислил дела в виде таблицы, а в конце рабочего дня, закончив написание, понёс бумагу в приемную. В приемной сидела Ева, которая сказала, что даму вызвали на срочное совещание и когда она вернется или вернется вообще, ей не известно. Я не стал оставлять своё письмо Еве, а попросил разрешения войти в директорский кабинет, чтобы положить бумагу на стол даме, тем самым исключив возможность прочтения моего труда другими людьми. Ева согласно кивнула, и я прошел в кабинет. Случайно мой взгляд упал на матрешки, которые я инстинктивно пересчитал. Фигурок оказалось шесть, на одну меньше, чем было сегодня утром. Подтвердилась моя версия. Я понял, что исчезнувшая матрешка была фигуркой Бухвостова.

     На следующее утро оставшихся аппаратчиков, в количестве шести персон, пригласили в кабинет на планерку. Дама сидела в своем новом кресле и читала мою вчерашнюю записку, делая в ней какие-то пометки.
     - Тут кое-кто решил проявить усердие, - сказала дама, грозно поблескивая очками и посматривая в мою сторону, - побоялись публично рассказать о себе и решили тайно подать бумагу, в обход? Ну-ну… Я поняла, что работа ваша носит случайный характер, что вы не планируете её, а весь день занимаетесь бог весть чем: ответами на телефонные звонки или беседой со случайно забредшим народом. Ваш отчет не выдерживает никакой критики!
Потом дама начала долго зачитывать вслух мой отчет, смакуя каждую написанную фразу и вызывая смешки аппаратчиков. Я, сжавшись в клубок, стойко переносил унижение, старался хранить олимпийское спокойствие, вспоминая работу над абсурдными ошибками в школьных сочинениях, которые превратились в анекдоты. Завершив чтение, дама объявила о намерении заняться реорганизацией управления и отправила нас на рабочие места.
     Но неприятности этого дня не завершились. Через некоторое время дама позвонила моему подчиненному Сидорову, чего не случалось никогда при прежнем руководстве, и поручила ему разобраться с затянувшейся реставрацией одного из объектов культуры. Сидоров не отказал, но до смерти перепугался, потому что он слыхом не слыхивал об этом объекте, сидя совсем на другом участке работы. Он тотчас же прибежал ко мне и закричал с порога:
     - Что делать?
     - Не волнуйся, Сидоров, сходим вместе, - ответил я подчиненному, стараясь сохранять спокойствие.
     Не успели мы с Сидоровым добраться до злосчастного объекта, как мне позвонила дама и сказала, что ищет меня, на что я ответил ей, что ушел вместе с Сидоровым исполнять её же поручение. Дама возмутилась и потребовала от меня немедленно вернуться на свое место, поскольку поручений она мне никаких не давала, и считает, что Сидоров в силах сам во всём разобраться. Я возразил даме, сказав, что она человек новый и ещё не знает тонкостей нашей работы, но этим только больше раздразнил её.
    - Не вернетесь – поговорим по-другому! - отрезала она и нажала отбой.
***

     На работе я общался и был откровенен только с двумя сослуживцами – моим бывшим директором, внезапно покинувшим управление, и ещё, как это ни странно, с уборщицей Спиридоновной. Уборщица приходила рано и целый день копошилась в управлении – с усердием мыла полы, жужжала пылесосом, чистила раковины и унитазы.  По её словам, она тоже, как и прежний директор, трудилась в управлении по зову души. Пребывание у нас доставляло ей удовольствие. Она всем сердцем любила людей искусства. Встречи с актёрами и музыкантами, заглядывающими в управление по служебным делам, вызывали у неё трепет и почитание. Она, получая в управлении бесплатные контрамарки, посещала спектакли и концерты, выставки и презентации, а потом делилась со мной впечатлениями. Больше всего Спиридоновна любила хоровое народное пение. После концерта она заходила ко мне, подсаживалась к столу и тихо напевала услышанные песни. В эти моменты на её глазах поблескивали слёзы умиления. Я угощал её крепким чаем, который она пила из блюдца, прикусывая кусочком сахара, слушал её тихое пение, а потом изливал ей свою душу, получая облегчение. Вот и на этот раз Спиридоновна внимательно выслушала меня, покачала головой и пообещала что-то придумать.
     Тем временем я продолжал работать. Я  приступил к исполнению непростого проекта, который при прежнем директоре долго откладывался из-за сложности и непонятности. Мне предстояло подготовить заявку в штаб-квартиру ЮНЕСКО для участия в международной интерактивной выставке. Подумалось, что возможность поездки за границу заинтересует даму и смягчит её. Заявку следовало подготовить на английском языке. Я вызвал переводчицу и начал работать с ней, диктуя текст документа и приложений к нему. Несколько  дней прошли тихо. Я вовремя приходил на службу, не отлучался за пределы кабинета, коротко отвечал на телефонные звонки и никого не принимал. Дама меня не беспокоила – не звонила и не вызывала. Я решил, что она, погрузившись в незнакомую ей работу, забыла и оставила меня в покое. Но не тут-то было.
     Кадровичка Нина Петровна, тоже входившая в число семи аппаратчиков и участвующая в кабинетных планерках, принесла мне от дамы записку. Записка была напечатана на листе бумаги, а внизу стояла рукописная подпись дамы, которая читалась, как «Медведь":                «Предлагаю Вам представить до 9-00 утра завтрашнего дня письменное объяснение по факту выполнения работы без предварительного уведомления о ней вышестоящего руководителя, а также по факту привлечения переводчика без согласования и разрешения вышестоящего руководителя».
     Упс…
     Я пробежался глазами по записке ещё и ещё, тон которой счел унизительным, и понял, что временное затишье было затишьем перед бурей. Кто-то в своё время донес даме о фляге Бухвостова, тем самым подставив его, а теперь кто-то накапал ей о моем новом проекте и, наверное, расписал мою работу в негативном тоне, как вредное для культуры занятие.
     - Что вы на это скажете, Нина Петровна? - спросил я  кадровичку.
     Кадровичка с удивлением посмотрела на меня, потом взяла из моих рук записку и, будто видела её впервые, стала долго читать, поправляя очки и хмуря брови. 
     - Так что вы на это скажете? - повторил я свой вопрос.
     - Сука, - шепнула кадровичка, повернулась и пошла к двери.
     Меня передернуло, как в ознобе – этот шепот я смог бы узнать среди многих других звуков, потому что слышал его на той самой злополучной планерке. А ещё было непонятно, кому кадровичка адресовала это слово – ненавистной даме, приславшей записку, или мне, досаждающему гордую кадровичку вопросами? Кадровичка ушла, оставив мне неприятную записку, а я бросился разыскивать  Спиридоновну, чтобы поделиться с нею своей догадкой. Уборщицу я нашел  в вестибюле за исполнением своих чистоплотных обязанностей и попросил ее зайти ко мне. В кабинете я показал ей записку и рассказал о разговоре с кадровичкой и о своей догадке. Спиридоновна прочитала записку, выслушала меня и сказала:
     - Я так и предполагала. Только ничего не хотела говорить тебе. Сомневалась: а вдруг ошибусь и на Нинку наведу напраслину. Когда я убираюсь в кабинетах, я слышу всё, что там говорят. Только участь моя такая, как у Зои Космодемьянской, – держать язык за зубами. Но сейчас я скажу. Заприметила я, что Нинка с директрисой быстро спелись. Обе вредные и обе себе на уме. Закроются в кабинете и шушукаются вдвоем подолгу. Нинка ей какие-то бумаги подсовывает и всё угодить норовит. Да видать угодила, а тебе вот нагадила.  Нинку я давно не люблю. Она и к Федору подлизывалась, но с того, как с гуся вода – никого не слушал и никому подлостей не делал, за что и уважала его. 
     - Спиридоновна, ну-ка скажи мне шепотом слово «сука», - попросил я уборщицу.
     - Зачем это?
     - Ну скажи, Спиридоновна, прошу тебя. Ради эксперимента.
     - Да пожалуйста, говорю: «сука».
     Потом я просил Спиридовну повторить ещё и ещё, а сам слушал её с закрытыми глазами, как слушают задушевное пение, и укреплялся в своей догадке. Эксперимент удался. Я утвердился в догадке. Тогда это слово произнесла кадровичка.
     - А ты и не радуйся, - сказала Спиридоновна, - толку-то с того, что ты знаешь про Нинку. Не поверит тебе директорша. Скажет, что ты наговариваешь на хорошего человека, и тебе же хуже будет.
     - Что же мне делать, Спиридоновна? Бросать всё и уходить в никуда?
     - Это ты всегда успеешь сделать. Послушай, что я тебе скажу. Есть соломинка, за которую надо ухватиться.
     - Какая такая соломинка? - спросил я.
     - У меня есть знакомая гадалка. Схожу к ней с твоей фотографией, покажу ей и расскажу о тебе. Попрошу ее погадать и поворожить.
     - Не верю я, Спиридоновна, в магию. Глупости это. Придумки и враки, а в лучшем случае - гипноз или самовнушение.
     - А ты и не верь, а лучше дай мне свою фотографию.
     Я подумал, что хуже от этого не будет, только фотографии под рукой не оказалось.
     - Поищи, - настаивала уборщица.
     Я вспомнил о недавней статье в журнале, где было напечатано мое цветное фото. Несколько номеров журнала, подаренных мне редакцией, стояли на полке книжного шкафа, откуда мы со Спиридоновной вырезали мое фото.
     Я позвонил переводчице и соврал ей, что наша совместная работа ненадолго откладывается из-за более срочных дел, а сам сел сочинять объяснение на записку дамы. Я написал, что выполнял запланированную работу, но теперь буду следовать новым требованиям и согласовывать каждый свой шаг с вышестоящим руководством. Объяснение, получившееся коротким, я передал через секретаршу. А потом снова наступило относительное затишье.

     Директриса взялась за осуществление идеи слияния учреждений в единый мега центр, для чего созвала совещание директоров учреждений и объявила им о задуманной перестройке. Она рассказала о грядущих сверхзарплатах музыкантов, об аншлагах в библиотечных залах, где читатели будут читать под музыку, а зрители начнут писать научные труды. В поддержку своих слов она привела пример из животноводства, рассказав, что коровы, которым дают слушать серьёзную музыку, повышают удои, а жирность молока улучшается. Дама закончила свою победоносную речь призывом к объединению и попросила задавать ей вопросы. Но вопросы никто не задавал, все молчали, потому что никто ничего не понял. Дама помолчала тоже, а потом поблагодарила присутствующих и сказала, что молчание есть знак согласия и поддержки ее начинания, и что перестройка начнется сразу с утверждением нового репертуарного плана. Но неожиданно проснулся главный дирижер симфонического оркестра, скучавший во время выступления, человек известный и уважаемый, имеющий высокие звания и иностранные дипломы. Он вышел вперед и, эмоционально обращаясь к присутствующим, произнес короткую гневную обличительную речь. Дирижер, в точности, как и старый директор, назвал предложение дамы «бредом сивой кобылы», сказал, что музыка существует тысячелетия, но ни одному сумасшедшему никогда не приходила в голову мысль сравнивать ценителей музыкального искусства с коровами. Даму он брезгливо обозвал «человеком ниоткуда», а ещё «некомпетентной невеждой», назначенной такими же далекими от искусства варварами. Досталось и губернатору за бездумную кадровую политику и отрыв от культуры. Дирижер сказал, что он не помнит, когда в последний раз сам губернатор посещал филармонию и слушал его концерты, не встречался ему губернатор и в библиотеках, не видел его дирижер и в театрах. Он закончил свою речь яркой метафорой: «Развал в культуре – развал в стране» и ушел, громко хлопнув входной дверью. Некоторое время все сидели – в ушах продолжало звучать эхо дирижерской речи. Дама поднялась и ушла первой, а за ней потянулись все остальные.
      Старый директор, попади он в такую же ситуацию, что было бы абсолютно невероятным событием, но все же… Так вот, старый директор навел бы мосты и закончил бы миром разрыв с дирижером. А дама, не ведающая нюансов творческой личности, затеяла внеплановую аттестацию оркестрантов, доведя её до абсурда. Она издала нужный указ, назначила сроки аттестации и состав комиссии из верных ей теток - кадровички Нины Петровны и юриста Петуховой. Комиссия во главе с дамой долго изучала переписку и другие документы филармонии, шушукаясь и смеясь над некоторыми бумагами, а потом по одному стали вызывать музыкантов в директорский кабинет, где перемывали им косточки.  Члены комиссии ворошили грязное белье, разбирались в частых разводах и многоженстве оркестрантов, выясняли у одиноких мужчин причины их холостяцкой жизни, недвусмысленно подозревая музыкантов в гомосексуализме. Дамы делали жесткие выводы по каждому оркестранту и записывали их в специальный журнал. Последним, на закуску, проходил аттестацию главный дирижер оркестра. В знак протеста он явился на аттестацию в кимоно и сандалиях, заимствованных из реквизита оперы «Мадам Баттерфляй». Он вошел в кабинет, но не стал садиться на стул для аттестуемых, выставленный на середину, а вальяжно развалился на кресле, предназначенным для приема высокопоставленных гостей. Дамы стали зачитывать бумаги и задавать вопросы. Вопросы касались этики поведения музыкантов, их заработков, халтур на вокзалах и рынках, игре в клубах с сомнительной репутацией, пьянства, разврата и многого другого, в том числе и удручающего состояния старых разбитых музыкальных инструментов, на покупку которых оркестр отказывался выделять заработанные деньги. Дирижер полулежал, слушал злящихся на него дам и целомудренно молчал, томно прикрыв глаза ладонью, не отвечая ни на один из поставленных вопросов. Дамы окончательно разозлились неприкрытым презрением дирижера и вынесли ему вердикт о его несоответствии занимаемой должности. Кадровичка, как судья, стоя зачитала отзыв, в котором ни слова не говорилось о творческих удачах оркестра, зато главный дирижер характеризовался, как никудышный хозяйственник, неспособный зарабатывать деньги и влиять на упавший моральный облик музыкантов. Дирижер, не меняя вальяжной позы, выслушал заключение комиссии, молча поднялся, взял отзыв, написанный на бумаге, разорвал его в мелкие клочки, посыпал ими пол кабинета и гордо удалился, не прощаясь с членами комиссии.
     Дирижер оказался крепким орешком – он не пришел к даме просить снисхождения, но и не поддался на растерзание. Дирижер организовал написание писем в свою защиту. Писать стали творческие союзы и известные исполнители, подписываясь громкими званиями и высокими должностями. В письмах звучали дифирамбы дирижеру, а дама обличалась в невежестве и некомпетентности. Письма зачитывались и обсуждались на телевидении, публиковались в газетах и, наконец, дошли до самого губернатора. Губернатор, прочитав письма, разгневался, но даму почему-то не выгнал, а потребовал отменить приказ с результатами аттестации, не трогать знаменитость и ввести в штат симфонического оркестра единицу завхоза.

     Оставив в покое симфонический оркестр, дама обратила свой взор на реставрацию мемориальной квартиры известного в прошлом поэта-песенника. Она, как гоголевский ревизор, нежданно нагрянула на объект, пробежала по пыльным, забрызганным краской, залам, застала рабочих за игрой в домино, которую они устроили на новом рояле фирмы «Bechstein», укрытом грязными газетами. На вопросы к рабочим, что происходит, рабочие выставили даму из квартиры, сказав, что посторонним людям нечего делать на стройке. После увиденного в мемориальной квартире дама собрала планерку, пригласив в кабинет оставшихся шестерых аппаратчиков. Когда все собрались, она начала говорить первой, зловеще, как Берия, поблёскивая стёклами вогнутых линз:
     - Через три месяца юбилей поэта. Намечено торжественное открытие квартиры, разрезание ленточки и выступление внучки литератора. Будет сам  губернатор, будут министр и журналисты, а на объекте конь не валялся - рабочие играют в карты на дорогом рояле, а директора управления выставляют за двери. Кто-нибудь может мне объяснить, что происходит?
     На мою беду работы в мемориальной квартире организовал и курировал я. Мне и пришлось отвечать разбушевавшейся даме:
     - Всё идет по плану, Эвелина Аристарховна… О ходе работ меня каждый день информирует архитектор-реставратор…
     - А вы сами давно там бывали, организатор вы мой?
     Я хотел было огрызнуться, сказать, что до неё на объекте я дневал и ночевал, а с её приходом и её порядками я не отрываю задницы от стула, но промолчал, как нашкодивший школьник, опустив взгляд на пол, а дама продолжала негодовать и поблёскивать очками:
     - Почему стены квартиры выкрашены в красный цвет? Что это, бордель или квартира поэта? Почему полы из досок, как в конюшне, а не паркетные узорчатые? Почему старые деревянные окна не сменили на пластик?
     - Так ведь это мемориальная квартира, объект культурного наследия, и надо оставить всё, как было в бытность поэта, - оправдывался я.
     - Как было - не будет, а будет, как надо! - отрезала дама и объявила, что отстраняет меня от руководства работами и оставляет за собой контроль за объектом.
     - Документацию и объяснительную мне на стол! – сказала, как отрезала, и закрыла планерку.
     Ни живой, ни мертвый я побрел писать очередное объяснение и искать папки с документацией, с трудом вспоминая, есть ли у меня таковые, и где они могут храниться. Я пришел в кабинет, где остался один, и пожалел, что у меня нет такой же фляги, какая была у Бухвостова – несколько глотков крепкого горячительного напитка не помешали бы мне сейчас.
     В дверь постучались, и боком вошла Спиридоновна. Вместо привычных тряпки и швабры она держала в руках хозяйственную сумку. Вид у нее был решительный и воодушевленный.
     - Сходила к гадалке – сказала она.
     - Пустое это дело, Спиридоновна, - отмахнулся я.
     - Послушай и сделай то, что говорит всевидящая, хуже не будет.
     - И что же она говорит, твоя всевидящая?
     - А говорит она, что надо меры принять, а потом увидим результаты.
     - Какие же меры, Спиридоновна?
     Спиридоновна поставила сумку и выложила из неё на мой рабочий стол несколько свертков в белой оберточной бумаге. В одном из свертков оказался булыжник серо-коричневого цвета размером с кулак, во втором была упакована пачка поваренной соли крупного помола, а в третьем, самом маленьком – катушка белых ниток, спички и свеча.
     - Только не дергайся и не кипятись. Я все объясню тебе. Это заговоренные амулеты, которые снимут сглаз и отведут от тебя коварство.
     - Этого мне ещё не хватало. Не верю я в эти сказки!
     - А ты и не верь, я и не прошу тебя верить. Ты возьми и сделай.
     - Нет, Спиридоновна. Я не смогу.
     - Сделай ради Спиридоновны, если уважаешь такую, не уйду, пока не согласишься, - она пристально посмотрела на меня, и я прочитал в ее глазах мольбу.
     Мне сделалось жаль Спиридоновну, беспокоившуюся о моем благополучии, отложившую свои чистоплотные дела, сходившую куда-то из-за меня, и я решил сдаться:
     - Ладно, рассказывай.
     - Только дай мне слово, что ты не только послушаешь, но и сделаешь то, что скажу.
     - Обещаю, Спиридоновна, сделать.
     По словам Спиридоновны, действия мои должны быть нехитрыми. Мне предстояло раз в день сжигать в пламени свечи обрывок нитки до полного окончания ниток на катушке и при этом произносить заклинание, написанное гадалкой на бумажке. Бумажка, как шпаргалка, сложенная гармошкой, лежала здесь же, вместе с таинственными свертками. Камнем мне следовало прижать фотографию дамы и оставить её под гнетом на долгое время, пока дама не отстанет от меня, а солью я должен буду посыпать те места, где бывает она. Я забрал у Спиридоновны амулеты и запер их в ящике письменного стола, пообещав делать всё исправно и регулярно, как больной принимает микстуру, прописанную врачом. Спиридоновна ушла, довольная мною, а я остался писать объяснительную записку и продумывать, где взять фотографию дамы, как и куда посыпать соль.
     Объяснительная записка вышла не объяснительной, а извинительной – я решил не злить даму, а написал, что доверился опытному архитектору, докладывающему мне о ходе работ. Но архитектор меня подвел, оказавшись ненадежным человеком. В конце записки я, как нашкодивший школьник, просил у дамы прощения и обещал ей исправиться.
     В тот же день я, запираясь в туалете от посторонних и любопытных глаз, начал сжигать нитку, поджигая ее свечкой. Солью я посыпал полы в приёмной управления и ступени лестницы, набирая небольшое ее количество в кулак и бормоча слова заклинания, которые заучил наизусть. Посыпание я проделывал в обеденный перерыв, когда сослуживцы уходили в кафе и меня никто не мог поймать за странным занятием. Хуже дело обстояло с фотографией. Дама работала у нас недавно, коллективных фотографий ещё не было сделано, а портретов её не печатали. Я вспомнил, что при поступлении на работу сдают в отдел кадров фотографии, а потом их приклеивают в личное дело. Альтернативы я не придумал - пошел на поклон к кадровичке Нине Петровне просить у нее фото дамы. С собой, в качестве презента, я прихватил шоколадку и подарочный пакет с мягкой игрушкой. Кадровичка сидела на месте. Она увидела меня и быстрым натренированным движением закрыла папки, лежащие у неё на столе, наверное, чтобы я не смог увидеть их содержимое, хотя подглядывать я не собирался. Я вручил ей подарки, сказал, что всегда уважал и ценил её как человека и специалиста. Кадровичка заулыбалась – подарками она осталась довольна, и спросила, что мне нужно. Я напомнил ей обстоятельства последней планерки, жесткий разговор дамы со мной, сказал, что хочу наладить отношения с директрисой и работать спокойно. Потом я поведал кадровичке придуманный мною предлог получения фотографии. Я рассказал, что хочу пригласить даму к себе в кабинет, угостить ее чаем и поговорить по душам. А чтобы растопить лед между нами, я хочу поставить портрет дамы на свой стол, что, по моему убеждению, должно ей понравиться. Для портрета мне нужна ее фотография. Кадровичка выслушала меня, задумалась, заерзала на стуле, посмотрела на подарки, сделавшие свое дело, и согласилась:
     - Только я сама сниму копию. Фотография вклеена в личное дело, которое, сами понимаете, я вам не могу показать.
     Я поблагодарил кадровичку, назвав ее настоящим другом. Она сняла копию фотографии, увеличив ее по моей просьбе, и отдала фото мне. Уже в кабинете я рассмотрел черно-белую даму и ещё раз ужаснулся её уродством, вспомнив при этом меткие слова Бухвостова, назвавшего даму жабой. Мне подумалось, что короткая стрижка под ежик и очки в толстой оправе еще более уродуют ее. Фото я положил в ящик стола, прижав его камнем, как того требовала Спиридоновна,  а ящик запер на ключ.

     Как ни странно, но на следующей планерке меня не вспоминали – внимание дамы было обращено на завхоза Блинова, которому досталось за пыльные нестиранные занавески, отсутствие стульев в приемной и запах сырости в актовом зале. Блинов, краснея и заикаясь, оправдывался. Он обещал выстирать занавески и даже сделать это лично, если прачечная по какой-либо причине откажет или затянет процесс. Потом он соврал даме, что всегда настаивал на ремонте зала и просил на это деньги, но прежний директор дать ему деньги отказывался и только отшучивался, предлагая Блинову сбрызгивать одеколоном заплесневевшие стены. Блинов так волновался, что никак не мог выговорить имя  и отчество дамы. Вместо Эвелины Аристарховны у него выходила Лина Стархеровна, что ещё больше нервировало и злило даму. Блинову дали срок исправиться, но через несколько дней на него свалилась ещё одна неприятность - оказались утеряны документы по гражданской обороне, за которую он нес ответственность. Созвали очередную планерку, где дама отчитала завхоза, рассказав об утере документов и о том, что на столе у Блинова горы бумаг, в которых не только он, но и черт ногу сломит. Назначили комиссию во главе с кадровичкой, которой было поручено проверять хранение документов и порядок на рабочих местах, а Блинову объявили, что он, как не справляющийся на своем участке, переводится на другую, более легкую работу – завхозом симфонического оркестра.
     Я столкнулся с Блиновым в курилке в его последний рабочий день. Блинов пытался что-то говорить и даже отшучиваться, но от волнения он, как всегда, заикался.  Даму он пытался называть «сучкой», но слово это у него выходило длинным с удлиненными шипящими буквами «с» и «ч» и напоминало шипение змеи. Вместе с нами в курилке находился баянист Курлыкин, отвечающий за все музыкальные школы.  Курлыкин спросил у Блинова, не он ли тогда обозвал директрису этим самым словом, на что Блинов смог выговорить, что не он, а потом, заикаясь, долго объяснял, что теперь он сожалеет об этом, потому что, по его мнению, коварная дама достойна более худших слов, нежели быть названной «сукой».

     Спиридоновна контролировала меня, ежедневно справлялась о моих манипуляциях с амулетами. Я успокаивал женщину, отвечая, что все исполняю. В подтверждение своих слов я выдвигал ящик стола, демонстрируя ей таявшие в объеме катушку и соль, показывал фотографию, прижатую камнем. Спиридоновну это успокаивало и даже радовало.
      - Ну и хорошо, ну и правильно, - приговаривала она, улыбаясь.
     А я шутил, отвечая Спиридоновне:
     - Верным путем идете, товарищи.

     Следующей жертвой дамы стал неприметный и тихий баянист Курлыкин.
     На очередной планерке дама попросила Курлыкина отчитаться о его работе. Курлыкин вытащил из внутреннего кармана пиджака заранее заготовленную бумажку, развернул ее и с победоносным видом зачитал по бумажке отчет о работе музыкальных школ. Он огласил статистику роста количества отличников и безвозмездных концертов, сказал, что в школах открыты новые направления – танцевального и театрального искусства, а в одной из школ организован оркестр народных инструментов, состоящий из учащихся. Но посетовал, что дирижера оркестра пока нет, но его усиленно ищут, размещая объявления в газетах и на радио.
     - Хорошо, - сказала дама, - о работе музыкальных школ я услышала, а теперь расскажите, пожалуйста, о своей персональной работе, товарищ Курлыкин.
     Курлыкин замялся, промямлил что-то невнятное, но на вопрос дамы ответить не смог.
     Вскоре дама объявила, что должность Курлыкина, работавшего куратором всех музыкальных школ, упраздняется за ненадобностью. Сам Курлыкин не выгоняется, а переводится в музыкальную школу, в ту, где организован оркестр народных инструментов, на должность его дирижера. Курлыкин, услышав решение дамы, не на шутку расстроился - он терял в заработной плате, влиянии и  связях, а быть дирижером ему не приходилось никогда. В последний свой трудовой день Курлыкин напился, хотя до этого не был замечен в пристрастии к спиртному. Он принес из дома старый баян, расчехлил его в приемной управления, сел на тумбочку и стал играть и петь, распугивая посетителей, мешая секретарше отвечать на телефонные звонки, нервируя даму, но веселя сослуживцев. Такого инцидента в управлении не помнил никто. Дама неоднократно выглядывала из кабинета, требовала от Курлыкина прекратить хулиганить, кричала ему в покрасневшие уши, но Курлыкин не обращал внимания на даму, а продолжал играть, стуча короткими толстыми пальцами по черно-белым клавишам баяна. Он вошел в раж, играл и пел, брызгая слюной, усиливая громкость пения с каждым последующим исполняемым произведением. Кадровичка по просьбе дамы позвонила в милицию. Милиционеры приехали, не без усилий отобрали у Курлыкина баян, разорвав на нем рубашку и растрепав ему вспотевшие редкие волосы, а его самого, продолжающего петь а-капелльно, погрузили в милицейский автомобиль и увезли в вытрезвитель.

     После ухода Курлыкина на столе у дамы остались красоваться ещё четыре матрёшки. Одна матрёшка была моей, вторая - кадровички Нины Петровны, третья – Молоткова, куратора музеев и библиотек, а четвертая – юриста Петуховой. Я понимал, что до Петуховой дама вряд ли когда доберется. Петухова знала законы, вела судебные тяжбы, её не поймать на проколах, не выгнать и не заменить. А если и тронуть, то пойдет тогда Петухова по судам и восстановится быстро на своем месте, да ещё и компенсацию за моральную травму отсудит немалую. И кадровичку тоже не тронут – втерлась она в доверие к даме, секретничает, пьёт с ней чаи, а после работы поджидает даму и уходит вместе с ней под ручку. Оставались двое. Я, поверивший в чары гадалки, и дед Молотков.
     Молотков дольше всех просидел на культуре и считался ее ветераном. Был Молотков неулыбчив, угрюм и молчалив. О нем никто толком не знал ничего, кроме того, что он одинок и ведет замкнутый образ жизни. За возраст и седины Молоткова прозвали «дедом». Он много знал и читал, но мало делился с народом. О нем говорили «у себя на уме» и немного побаивались. На посиделках, которые собирались по случаю праздников и юбилеев, Молотков не произносил ни слова, но в конце выпивал и начинал петь бесконечную и нудную студенческую песню «про телеграфный столб», заглушая другие выступления, тосты и тексты. Песня эта служила сигналом к окончанию посиделок, потому что остановить или перекричать Молоткова не было никакой возможности.  Чувствовалось, что и дама тоже побаивалась Молоткова. На планерках она не задавала ему лишних вопросов и не требовала от него разоблачительных отчетов, но и Молотков молчал тоже, не высказываясь о даме ни публично, ни в кулуарах. Надо было обладать немалым терпением, чтобы пойти на контакт с молчуном Молотковым и растормошить нашего деда.
     А дед знал хорошо свое дело и делал его без излишнего шума. Он не вылезал из музеев и библиотек, и там по его настоянию устраивались выставки, проводились встречи с писателями и поэтами, правда, народу на эти мероприятия приходило немного.
     Дама решила посетить открытие одной такой выставки, посвященной городскому быту позапрошлого века. Она приехала в музей, где выступила с приветственным словом перед горсткой музейщиков и несколькими завсегдатаями, дала интервью местному телеканалу и пошла рассматривать экспонаты, вызвавшие у нее вскоре недоумение и много вопросов:
     - Почему графины и фужеры плохо промыты? Почему старинные платья не выглажены, а обувь не отремонтирована и не начищена? Почему серебро потускнело, а часы не идут? И так далее и тому подобное – бесконечные почему, почему, почему?
     Музейщики молчали, не решаясь унизить даму, потому что если ей объяснять, что да к чему, то дама поймет, что она круглая дура. Стеклу, выставленному в витринах, двести лет, и потемнело оно от времени, золотой рисунок на стекле стерся местами, и потому вид стекло имеет неухоженный. Старинные платья нельзя гладить из-за ветхости ткани, которая может рассыпаться под горячим утюгом. То же и с обувью, то же и с серебром, то же с часами. Уходя, дама сказала, что задумка ей не понравилась, да и впечатление подпорчено видом экспонатов.
     Среди музейщиков, окруживших даму, стоял и слушал ее дед Молотков. Дама посетовала, что на открытие выставки пришло мало народу, и уж совсем народ не пойдет в обычные дни. Сказала, что надо менять формы музейной работы, что нужны свежие идеи и молодые головы, а пенсионеры свое отработали и теперь должны отдыхать на дачах. На этих словах дама пристально посмотрела на Молоткова, а тот пошатнулся и схватился за сердце. 
     Дед рассчитывал жить и работать вечно, чему способствовали его здоровье, невозмутимое спокойствие и увлеченность работой, но высказывание дамы и ее пристальный намекающий взгляд внесли разлад в его безмятежную размеренную жизнь. Вернувшись в управление, он долго и бесцельно ходил по коридорам, бормоча неразборчиво в седые усы. Вечером, уже дома, Молотков почувствовал себя совсем плохо. У него закружилась голова, заныло за грудиной и началась одышка. Врачи скорой помощи, приехавшие по его вызову, поставили деду страшный диагноз – инфаркт миокарда и отвезли деда в больницу. Ровно через неделю дед Молотков скончался.
***

     В дверь кабинета постучались, но продолжали стоять за дверью, дожидаясь моего разрешения. Я крикнул нерешительному посетителю:
     - Зачем стучать? Это не баня и не туалет. Заходите… Ну, входите же, черт вас побери!
     В дверь медленно просунулись большие очки в толстой оправе и маленькая головка, стриженная под мальчишеский ежик. Это был первый визит дамы в мой кабинет.
     - Простите, - сказал я ей, - никак не могу внушить людям не стучаться.
     - Я прилежная ученица и уже усвоила, - дама вошла и осмотрелась, - мне сказали, что вы давно меня ждете, а я ничего и не знаю, и ни о чем не догадываюсь.
     - Да, да, я собирался пригласить вас, точнее – очень хочу это сделать, но…
     - Но?
     - Но… Я не нахожу повода, а вы всегда заняты работой.
     - Да, но я всегда открыта для общения и готова обсудить любые вопросы. А мы что, так и будем с вами стоять? Предложите же даме стул.
     Я спохватился и только после этих слов сообразил, что мы оба почему-то стоим и разговариваем стоя. Я снял с одного из стульев папки, обдул и обтер локтем ткань его сидения и придвинул стул даме:
     - Садитесь.
     - Удивлены моим появлением?
     - Признаюсь – да.
     - Знаете, я внимательно перечитала ваше личное дело и вашу биографию. А вы, оказывается, трудяга.
     - Эвелина Аристарховна, я люблю свое дело и хочу работать, причем не в каком-нибудь сомнительном школьном оркестре, а здесь, в управлении культуры.
     - Я понимаю. Скажите, вам со мной сложно?
     - Непросто. У вас характер.
     - У кого его нет - характера? Разве что у амебы, но мы с вами не одноклеточные. Я согласна, что непросто привыкнуть к моей требовательности, тем более после той вольницы, какая была до меня. Я сразу почувствовала, что встретили меня с настороженностью и неприязнью. И уже на первой планерке меня оскорбили. Думаете, мне не обидно? Кстати, вы не знаете, кто был тот шутник?
     Да… Прав был мудрый и наблюдательный Федор Федорович – дама оказалась злопамятной и мстительной стервой. Такая не угомонится, пока не докопается, не раскрутит и не отомстит. Вот и ко мне она пришла и подлизывается, как лиса. Хорошо бы раз и навсегда положить конец ее детективным проискам. Мне подумалось, что это можно сделать именно сейчас. Ну, например, взять и соврать даме –  назвать ей имя, ну хотя бы деда Молоткова, у которого теперь не спросишь и которого уже не накажешь. Я понимал, что неэтично говорить плохо о мертвых, а тем более подставлять умершего, но мне подумалось, что если я свалю все на деда Молоткова, то дед, не ведая того, поможет вернуть мир и спокойствие в свой родной коллектив, где он протрудился много лет. И я сказал:
     - Это дед Молотков…
     - Молотков?
     - Да, да, Молотков, - повторил я, стараясь смотреть на даму, выдерживая пристальный взгляд ее маленьких змеиных глаз.
Дама помолчала, обдумывая услышанное, и сказала:
     - Очень странно… Хотя… Может быть… Может быть…
     Я стал врать дальше, пытаясь убедить даму в безупречности своей версии:
     - Конечно, по шепоту трудно узнать человека, но как раз в тот самый момент, когда это слово было произнесено, я посмотрел на Молоткова и увидел движение его губ. Уверяю вас, это был он.
Дама молчала.
     - Давайте выпьем чаю, - предложил я ей, желая закрыть эту тему.
     - Не откажусь, - ответила она и, как мне показалось, уже дружелюбно.
     Её согласие немного успокоило меня, волнение улеглось. Я стал хлопотать, звеня посудой и хлопая дверцами шкафа, которые самопроизвольно закрывались, ударяя меня по рукам. Я расставил на столе чашки, налил воду в чайник и поставил его кипятиться, вытащил из закромов шкафа пакетики с чаем, печенье, залежавшуюся карамель, открыл банку варенья, принесенную из дома лет сто тому назад. В дальнем углу шкафа я нащупал давно забытую коньячную бутылку с остатками коньяка и поставил бутылку на стол. Краем глаза я следил за дамой и заметил одобрительный блеск ее очков и еле уловимую улыбку Джоконды.
     - Выпьем? – предложил я даме.
     - Можно.
     Ответ дамы несколько подзадорил меня. Я осмелел и, неожиданно для себя предложил даме выпить на брудершафт. Возникла пауза. Я зажмурил глаза, ожидая, что дама даст мне пощечину, назовет меня хамом или объявит о моем увольнении. Но дама, выждав некоторое время, сказала:
     - А что, давайте, если не шутите.
     Я налил коньяку в чайные чашки. Мы встали со стульев. Стоя по разным сторонам стола, потянулись навстречу друг другу, наклонились над столом и переплели руки, как это положено делать для тоста на брудершафт. Почему-то в этот момент вспомнилась сказка о царевне-лягушке. Подумалось, что в моём случае лягушка никогда не превратится в царевну и останется навсегда жабой, а мне придется присосаться к холодной бородавчатой коже, пахнущей затхлой болотной тиной. Склонившись над столом в неудобной позе, я несколько успокаился – лобызание будет недолгим. Я отпил коньяк, высвободил из дамского зацепления свою руку, потом зажмурил глаза, дабы не видеть лягушку, потянулся губами туда, где должна быть лягушечья щека, но наткнулся на влажные губы, которые начали меня лобызать, а я, не раскрывая глаз, стал отвечать своим поцелуем. Вскоре я понял, что дама никогда не целовалась и не умеет этого делать – она пропускала воздух, выдыхая его в меня, а я, задыхаясь ее выдохом, мусолил ее губы. Похоже, что даме это понравилось. Я же испытывал невероятное неудобство от согбенной позы над столом и позора от неудавшегося поцелуя. Чтобы прервать затянувшееся безобразие, я уронил на пол свою чашку, которая упала и с грохотом разбилась.
     - К счастью, - сказала дама, распрямляясь и поправляя сбившиеся набок очки.
Я бросился собирать черепки, доставать другую чашку, стараясь не смотреть на нее, хотя чувствовал, что она сверлит меня взглядом. Мы сели пить чай и несколько минут провели в тишине, хрустя карамелью, поедая засахарившееся варенье и потягивая дымящийся кипяток. Она заговорила первой:
     - Будете мне помогать?
     - Да, - ответил я, не очень понимая, о какой такой помощи идет речь.
     - Мы откроем культурный мега-центр, где народ приобщим к культуре. Там будут библиотеки, и концертный зал, и выставки, и студии по интересам, и еще многое другое.
     Я молчал и слушал ахинею, высказываемую человеком, ничего не понимающим ни в культуре, ни в клубной работе. Но… подкупало доверительное, адресованное мне: «Мы откроем…». «Мы» – значит и я тоже, значит вместе с дамой и, стало быть, дама поверила мне, не выгонит меня и теперь считает меня своим союзником. Теперь ее энергия, усиленная моим участием, будет направлена не на расправу с неугодными личностями, а на строительство пресловутого мега центра.  Мне подумалось, что для пользы дела было бы правильным направить энергию дамы не на реформы в культуре, а на строительство магазинов или сетей канализации. Эх, шепнуть бы губернатору и перевести бы даму на должность директора департамента строительства и жилищно-коммунального хозяйства, где она начала бы строить магазины, ремонтировать городские сети и бороться с удорожанием коммунальных платежей. Но в этих сферах принято принимать на работу специалистов, а в культуре можно работать любому.   
     - Любите ли вы театр? – прервала мои размышления дама.
     - А кто ж его не любит? – ответил я вопросом на вопрос, - тем более мы, управленцы, курирующую театральную деятельность. А почему вы спросили меня о театре?
     - Я прочитала в вашем деле о том, что вы - бессменный член комиссий по присуждению театральных премий.
     - Да, это так.
     - Открою секрет: я написала пьесу. Это современная женская история и, как мне сказали, совсем неплохая. Я и попала сюда из-за этой истории. Когда губернатор узнал о моем увлечении и прочитал мою пьесу, он предложил мне прийти к вам. «Культурный человек должен быть в культуре» - сказал губернатор, и вот я здесь – управляю нашей культурой.
     «Вот оно что… Выходит, что дама где-то пересеклась с губернатором и напела ему о своем таланте, а губернатор поверил ей и по доброте душевной пристроил ее к нам. Оказывается, она ещё и тщеславна» - размышлял я.   
     - Я хотела бы показать вам пьесу и спросить у вас совета, куда ее отнести – в камерный или в большой драматический.
     «В кукольный» - чуть не вырвалось у меня, но вместо этого я сказал:
     - Интересно бы почитать.
     - Пьеса у меня в кабинете. Я сейчас ее принесу, - сказала она и, весело блеснув очками, упорхнула к себе.
     Тут же вошла Спиридоновна, которая, как оказалось, на протяжении моей аудиенции с дамой стояла под дверью и волновалась за меня.
     - Ну что она?  - спросила Спиридоновна, - выскочила, как ошпаренная,  чуть не сбила меня с ног. Что тут было?
     - Я сам еще ничего не понял. Она сейчас вернется.
     - Надо срочно посыпать солью твой кабинет.
     - Спиридоновна, тут такое заворачивается… Я уже подумываю, а не послать бы ее ко всем чертям и уйти бы мне без оглядки?
     - Послать и уйти ты всегда успеешь. Не кипятись, а лучше поговори сегодня с Федором, посоветуйся с мудрым человеком. Он тебе плохого не скажет.
     Спиридоновна открыла ящик стола, где лежали мои амулеты, вытащила оттуда полегчавшую пачку соли и начала ею посыпать пол кабинета. Второпях и в волнении она нечаянно выронила пачку на пол, и соль рассыпалась белоснежной кучкой посреди кабинета. Спиридоновна перепугалась, всплеснула руками, сказала, что сейчас же все уберет, и убежала за веником. Но первой вернулась дама. Уже без стука она вбежала в кабинет, не заметив рассыпавшуюся соль, наступила на ее кучку, поскользнулась и с грохотом растянулась на соленом полу. Ее просторное платье поднялось, обнажив стройные дамские ноги, о существовании которых я и не предполагал. Ее очки отлетели в сторону, раскрыв женское лицо с карими глазами нормального размера. Я помог ей подняться и собрать рассыпавшиеся листы рукописи.
     - Что это у вас? – спросила дама, поправляя одежду.
     - Уборщица заходила за солью, чтобы посыпать крыльцо, и случайно обронила, – ответил я, забыв, что на дворе стоит лето, а летом не скользко и крыльца не посыпают.
     - Странно, - сказала дама, - впрочем, я с кем-то столкнулась у ваших дверей. Кажется, это была уборщица.
     Она оправилась от падения, одернула платье, надела очки, оставшиеся целыми после падения, подошла к моему письменному столу и положила на него листы своей рукописи. Ящик стола, откуда брала соль Спиридоновна, оставался открытым и дама увидела фото, прижатое булыжником.
     - Откуда это у вас, и почему фотография под камнем?
     - Раздобыл и, уж позвольте, я не буду раскрывать секрет, каким это образом. Уж простите меня. Хочу вставить в рамку и поставить портрет на рабочий стол. Начальник всегда должен быть перед глазами подчиненного. Такая привычка, такие уж принципы.
     - А прежний директор тоже всегда так стоял?
     - Он лежал в этом столе. Но женщину поставить на стол куда приятнее, - выпалил я, - а камень я использую в качестве пресс-папье. Прижал, чтобы не унесло сквозняками, - я высказал первую, пришедшую в мою голову версию и, кажется, дама поверила мне, хотя сквозняков у меня отродясь не бывало, а если бы они и были, то вряд ли сквозняки унесли бы фотографию из ящика стола, который я всегда держал под замком.
     Пришла уборщица с веником и ведром и начала молча убираться в кабинете, а дама, не решаясь при уборщице продолжать свои расспросы, сказала мне, что ее ждут в приемной, и ушла. Спасибо Спиридоновне!
***

     Вечером я позвонил старому директору и услышал в трубке его знакомый раскатистый бас. Директор сказал, что звонку моему очень рад, что тоскует без любимого дела и милых сердцу коллег. Он рассказал, что подумывает выступать с лекториями по культуре и искусству, читая их в сельских клубах. А я поведал ему о делах, случившихся в управлении, о реформах дамы, от которых она не желает отказываться, и о последнем разговоре с ней. Директор выслушал меня и сказал, что даму нужно остановить на скаку, а иначе наша культура «накроется медным тазом». Так и сказал - «медный тазом», а ещё повторил свой излюбленный тезис о том, что культурой нельзя управлять. Я рассказал директору, что предложил даме выпить на брудершафт, а та не отказалась и теперь, после тоста и последующего за ним поцелуя, она, похоже, не будет меня изгонять из управления, но станет использовать в достижении своих разрушительных целей. Директор высказал свое удивление, но потом сказал, что я поступил правильно, найдя пути к примирению, но теперь должен быть осторожен, потому что старые девы, по его мнению, опаснее ядерной войны. Потом директор попросил у меня тайм-аут, чтобы продумать дальнейшую тактику, и положил трубку. Перезвонил он мне уже поздней ночью, когда я спал. Он разбудил меня и посоветовал привлечь на борьбу с дамой прессу, да так, чтобы пресса смогла бы вызвать волну недовольства читателей или телезрителей. Он ещё раз попросил меня быть предельно осторожным, потому что теперь только на меня одного он возлагает свои надежды на спасение отрасли. Я пожелал ему спокойной ночи и положил трубку.
     На следующий день я позвонил знакомому журналисту, с которым мы в прошлом сделали немало репортажей, и надиктовал ему материал на статью, идея которой вдохновила журналиста и вскоре была опубликована в известной газете. В статье пафосно писалось о даме, но реакция на статью предполагалась заведомо негативной. Вот некоторые ее выдержки:
     «Ну, наконец-то на смену затхлому воздуху подули свежие ветры обновления. Давно бы так! Зиме пришел конец – на пороге оттепель и звонкая всепобеждающая весенняя капель. Ура, господа, ура! Умоемся свежей водичкой и смоем старую грязь. В кругу разжиревших чиновников началась ротация. Культура региона обрела миловидное женское личико, сбросив мрачную и обрюзгшую козью морду… Имя культуре теперь – Эвелина. Честь и хвала ей, слабой женщине, начавшей долгожданную реформу!
     Прозябающим от безденежья клубам, оккупировавшим деревянные гнилушки, пришел долгожданный конец. Мы осушим болота и вырубим дикий кустарник, мы построим дороги и аэропорты и побегут по новым дорогам потоки автобусов и троллейбусов, и полетят в облаках вертолеты и дирижабли.  И перестанет народ покидать земли предков своих и только тихими вечерами,  потрудившись на славу на полях и на фермах, поедет колхоз в большой город, где культурные центры распахнут перед ним двери и зажгут фонари представлений…
     Начнет наконец-то сельчанин читать Достоевского, а слух его тонкий ублажит наш оркестр, исполняя симфонии больших мастеров….»
     Реакция на статью последовала незамедлительно и была оглушительной. Начались гневные выступления музейщиков, клубных работников и знатных артистов. Выпуски новостей пестрели не роликами с портретами губернатора, а лицами деятелей культуры, требовавшими разобраться и остановить наступающий беспредел. Точку поставил сам губернатор, выступив в прессе и сказав, что реформ не будет, а даме вскоре найдет он замену.
***

     Дама позвала меня в кабинет, где сказала мне, что негоже без согласования с ней общаться с журналистами и давать интервью желтой прессе. Но потом, посмотрев на меня, сказала, что статью писали по заказу  ее недоброжелателей, а меня журналисты просто использовали и подставили. Возможно, это были Бухвостов с Курлыкиным, которые перестали здороваться с дамой и распространяют о ней непотребные сплетни. По ее мнению, журналист произвольно избрал иронический тон статьи, намеренно извратив мою информацию. Говорила она срывающимся голосом, а потом сняла свои громадные очки и заплакала, как ребенок, не стесняясь меня, растирая по лицу тушь макияжа, который был спрятан за большими очками и никогда никому не был виден.

     Накануне я принес рукопись дамы домой, а вечером с омерзением открыл папку с листами, пожалев, что не надел перчатки для переворачивания страниц, написанных рукой дамы. Я начал читать пьесу, намереваясь проделать это бегло, читая ее по диагонали, не вчитываясь в заведомую чушь. Но, приступив к чтению, я тотчас же забыл о даме, и о нашем управлении, и о том, что уже была ночь, и я не планировал засиживаться за чтением.
     Пьеса оказалась сильной и, на мое удивление, увлекла меня так, что я прочитал ее до конца почти на одном дыхании, растворившись в ней целиком, как случалось со мной в юности, когда, прячась от родителей, я читал под одеялом Стендаля, подсвечивая книги старым отцовским фонариком. Я долго оставался под воздействием пьесы и сидел, откинувшись на спинку кресла, размышляя о прочитанном и пережитом, представляя, как будет работать режиссер, и как с отдачей начнут играть актеры. Наконец, я вернулся в реальность раннего утра, вспомнил о даме и первое, что подумал – это писала не она. Слишком хорошо и талантливо для отвратительной личности. Хотя, пьеса была о женском одиночестве, о том, что испытано ею сполна.

     Дама тихо плакала, а я, рассматривая ее, ощутил жгучую жалость. Я почувствовал женскую беззащитность и нескрываемую слабость. Мне подумалось, что вещи, уродующие ее, – очки, широкие длинные безвкусные платья, короткий мальчишеский ежик - всего-навсего плотная ширма, за которой упрятан неизведанный мир, приоткрывшийся мне в ее пьесе.
     - Я прочитал вашу рукопись и знаю о вас больше.
     Она всхлипнула, высморкалась в белый кружевной платочек, спрятанный под манжетой рукава, и сказала:
     - Извините… Я случайный человек в управлении, за что теперь получила свое сполна. Наверное, я ничего не понимаю в культуре и взялась не за свое дело. Я права?
     - Если дурак говорит, что он дурак, то он уже не дурак, – вырвалось у меня, но дама продолжала всхлипывать, а значит, не обиделась на мое грубое сравнение.
     До этого момента дама представлялась мне неприступной железной леди, рушащей людские судьбы, не брезгующей способами достижения поставленных целей. До этого момента я  чувствовал исходящую от нее опасность, как ощущает опасность лань, спасающаяся бегством от настигающего ее хищника. Теперь же я услышал слова сомнения, а сомнение и поиски я всегда относил к проявлению силы и мудрости. Почему-то вспомнилось ее имя, и я задумался над тем, как же будет звучать это имя в уменьшительной и ласкательной формах? Я протянул ей руку, а она сжала ее своей рукой – не холодной и жесткой, как предполагал я, а теплой и женственной. И мне снова вспомнилась старая сказка о царевне лягушке…

     В тот же день я рассказал все Спиридоновне, а она ответила мне, что все наперед знала, потому что благоприятный исход ей предсказала гадалка, которая велела держать язык за зубами, чтобы не усыпить мою бдительность. Только соли из-за волнения сыпанула она на пол слишком много, доведя дело избытком высыпанной соли слишком далеко. Почти до служебного романа.
     Вот и вся история, правдивая от начала и почти до конца, который пока ещё не случился. Три матрешки остались стоять на столе, продолжая вызывать беспокойство и напоминать об опасности. Мега-центры не строятся, и живы все клубы, принимающие бывшего директора, оказавшегося потрясающим лектором. На его лекции об искусстве собираются полные залы сельчан. Сельчане долго не отпускают старого директора, награждая его громкими аплодисментами. Нитки и соль закончились, а фотография лежит еще в ящике стола, но уже не под камнем. Помогли ли мне амулеты или нет, я ещё не понял, хотя Спиридоновна стоит на своем. Дама сидит пока в управлении в своем кабинете, но если ее уберут, то я не исключаю прихода в культуру другого случайного человека, который неизвестно, что ещё сотворит. Служебный роман помогает просвещать даму, только он еще не получил своего бурного развития. Пока…