Амбер

Егор Ченкин
малой родине В.









 Петух стоял под самым солнцем, в пыли лучей, цепляя крепкими лапами землю, прикрыв глаза неподвижными пленками, расправив хомут оранжевых перьев, меченых багровым, сапфиром и зеленью. Петушье боа, глянцевой свежести, мерцало прожилками бликов на груди и горбатом загривке. Он стоял так, подставив солнцу голову, прочную феодальную грудь, вонзив когти в горячее нутро дворовой земли, кусая песок хвостовым лиловым пером, замерев как истукан – дремал в потоках ультрафиолета.

 Хозяйка, старуха Антоновна, кимарила в прохладных маленьких комнатах, до бревен пропахших пылью, луковой шелухой, снятым молоком и бадьяном: у нее была сиеста. Жара для июля стояла невиданная.
 Курицы, числом пять или шесть, лежали поодаль от солнечного пятака – петушьи простодушные наложницы, белые, разомлевшие от полудня, зарывшие в песок свои стыдные тела домохозяек и полезных тетёх.

  Серега Трунов стянул с себя рубашку и вынул ступни из сандалий – жара овеяла ноги и торс, было душно, висела мутная полуденная хмарь, цепенел и вянул каждый лист. Молча он двинулся на петуха. Снедая босыми ногами песок, стараясь не издать ни шороха, затворяясь дыханием – упаси бог скрипнуть или спугнуть заполошеных кур.

  Он подкрался почти без тревожившей тени, петух подернул пленочное веко.
  Еще секунда, и ожидала б уже не война, но погоня; порывистыми руками и клетчатой быстрой рубашкой, вздувшейся – с хлопком – в полусферу, Серега накрыл петуха, почти упал на него руками и грудью, подоткнул и справа, и слева, чуть-чуть не кувырнувшись об землю с добычей, – курицы вскричали свое "бу-дах-тах", взрывом умноженной блажи, ересью птичьих испуганных баб.
  Парень подмял в охапку тяжелую плоть, петух захрипел в напряжении – горячая мускульная туша извивалась, ворочалась, осекала Сергея клевками, прдбитая спорой рубашкой, дергалась стенокардическим сердечным комком, выворачивала из-под ткани взъерошеное охристое брюхо с исподним кожаным розовым.
Кочет бился и взметывал крыльями, хлестал лапами по мальчишьей руке – роскошными лапами, с грубыми полированными когтями, узкими как костяные вязальные иглы, сильными, точно пук перочинных ножей, внезапно – шлепками – вкроенных в руку.
  Курицы полошили, откатившись брызгами тел от лобного места, на известное безопасное расстояние. Кух-кугах-ках…



  Амбер, петух старухи Антоновны, огнистый зверь с павлинье-сизым телом, перечерченным янтарным и синим, высокий и вздорный мужлан, великолепный задира с гневливым затылком и гребнем, мясо-красным напросвет, был первым птичьим богом на деревне.
  Он обходил старухин пятак перед домом, клокотал и подергивал породистой эпилептичной головой, рыл землю длинным ревматоидным когтем. Спесивым дворянином надзирал за прохожими, за ребятишками, игравшими у берега, за тшедушными и пьяненькими лицами, болтавшимися, случалось, невдалеке. Часто бивал он когтем помятых и остаканенных олухов, подходивших нечаянно близко – подскакивал на лапах и зависал на крыльях, целил в грудь и в живот, что-то в нем было от дуэлянта.
  Мужички матерились и обещали свернуть петуха в гордиев узел.

  Гулявшие парни и девушки попадали под удары петушьих клевков, стряхивали с себя наскоки животного, а дембель Бочар кричал в раскрытые окна:
  – Антоновна! обуздай уже ястреба. Глаз же выбьет, джихадовец…
  Старуха высовывалась из окна, щурила на восклицавших ежиковые близорукие глаза и отправляла молодежь разворачивать стопы от ее дома (давайте, давайте, неча тут, проходите), взмахом сварливой махонькой желтой руки.



  Третьего дня, Серега шел из школы с Аленой: – забирали бумажки из здравпункта, вдогонку к свежевыданным аттестатам; выпускной класс, оба оставались оба в деревне – Алена у матери на маслозаводе, Сергей у сельхозтехника-брата, до своего осеннего призыва; город почти не тревожил воображения их.
  Не то, чтоб они метили сделаться парой или думали здесь обжениться: последней мысли Сергей в себе не держал. Но они оставались в сомнении, что здесь вроде бы их дом, несмотря на соблазны, которыми поблескивал близкий райцентр.
  Так и шли они – не рядом, но вместе, не держались за руки, и было славно: так хорошо дышалось озером, первой есенинской глупостью, и думал Серега, что может быть, вот в это лето – чем не шутит черт! – она решится с ним побыть н а е д и н е.


  Алена Думчик была "дочь командира", властная, крепкая, манкая; отец из городских, с семьей не жил, но кровь свое брала – девчонка была не из первых красавиц, зато с пепельными волосами в пояс и с талией Лолобриджиды – нитка в песочных часах.
  Пререкаться с нею немного кто отваживался, презрительна была лишку – парней вытирала движением взгляда, педагогов терпела, с ленцой управляла подругой и маму держала в согласном покорстве.

  Дембель Бочар домогался и бредил Аленой, высвистывал под окнами ("чумовая, выйди, чумовая!.."), сигареткой в пальцах играл, дышал непокоем, решительным  мускулом и гнетом неправедных денег. В клубе пробовал к ней жаться и пах обещанием трудного брака, но встречен был хладнокровным молчанием, а хлипкому Сереге Трунову свезло, – не пойми, за что свезло, может за робость или подкожный румянец, за страсть к поклейке самолетных моделей, длинноватые вихры или за клетчатые рубашки.
  Трунов не требовал поцелуев, не молотил разговоров и к девичьей плоти рук не тянул, вообще держал себя в высшей мере независимо, хотя, в отдельных своих мыслях, конечно, надеялся на.
  И, выходит, что сила Трунова была куда прочнее силы Бочара, в пересчете на монеты смутного женского уважения.


  Серега в свои 18 еще ни разу с женщиной не был, ибо влюблен был и застенчив, даже диковат, а у таких – либо по страсти c женщиной выходит, либо по случаю, или вовсе никак, лет до 25ти.
  "Случая" с кем-нибудь опытным ему не предоставилось: не с кем было в деревне. Шалав – двух-трех безмужних или мужнюю Елену – он обегал за версту.
  Парни бахвалились в школе, загибали с усмешками пальцы, с кем побывали уже, когда, до которого счета; тот оставался в стороне. По Алене он не сох, но год понемногу мечтал и два месяца несильно крутился, провожая туда и сюда.
  Задачек ей не решал и конспектов не переписывал – не позволяла сама.

  Алена числилась в списках насмешниц, дурех, гордячек и маменькиных дочек, но парни его не жалели, напротив, подначивали и толкали в плечо: распечатай, Серега, дальше мы сами…
  Тот отвечал кивком и уходил, прикрепив окурок бабочкой к жестянке.


  И вот, в исходе третьего месяца, слегка уже нарастало у них и вроде шло на лад – Алена влажнела глазами, придвигала нечаянно пальцы к Сергею, другой раз поправляла воротничок, попадая ноготками в ложбинку, и как-то все шло к тому, что, может, где-нибудь вот-вот…
  Шли они бок о бок вдоль Чаячьего озера, у самых ривьерных домишек деревни, почти упиравшихся в воду – десяток метров от изб отделял; качали тощими школьными сумками, как вдруг негаданный шар налетел на Алену, резко ударил клювом о руку, не вымеряв силы броска, накатившись снарядом коньячно-рыжего тела.
И палец до крови рассек.

  – Ах ты, гаденыш! – вскричала Алена, глядя в ужасе на собственную чудесную кровь, нитью побежавшую по запястью. Она зализывала пальцы, оттопырив средний с красивым кольцом: бабушкин аметист в золотом ободке, охвативший палец маркизовым блеском.
  Серега взялся было рассматривать палец; она осердилась, сбросила руку, принялась обсасывать фалангу, покручивая и рассматривая в досаде кольцо.
  Кольцо пострадало, аметист был отколот.
  – Разделать в пух!.. – сердилась Алена, – скормить собакам, привесить за лапы к калитке...
  И Сереге, блеском разгневанных взоров: – Уйди!
  Тот растерялся, но виду не подал.
  – Ну, так завтра теперь?.. – спросил он, миротворчески улыбаясь. – Я приду!
  Гневаясь, Алена пустилась идти от него, но далеко не ушла, и обязала его, вдруг обернувшись:
  – Без петуха не приходи!
  И скорым шагом, молча, скрылась.


  Трунов поглядел на громадного, червленого с карминным, бойца, растопырившего лапы, косившего на него упругим глазом феодала и снайпера; "упырь", подумал он, его фуфайкой даже не накроешь, порвет. Старуха дома все время, надо караулить, когда соберется идти в магазин или уляжется в доме: днем Антоновна спала.

  Сергей вздохнул и, засунув руки в карманы, пожевал губами задумчиво и в тот раз ушел от Амбера прочь.




  *
  Он вошел в избу к Алене и, размотав петуха из рубашки, скинул того об пол, заставив откатиться на лапах и подломленных крыльях в самый угол комнаты. Петух отлетел, взметав перинные роскошества, разнесясь когтями о крашеные доски, униженно взболтнув клубничной яркости гребнем. Алена изумилась.
  Опомнившись, кочет вспрыгнул на тумбу, пугаясь происшедшего с ним; тяжелым комом перемахнул на подоконник, обрушил там что-то вязаное и что-то стеклянное, свалился на кресло, оттуда кубарем на пол, протащив за собой вязаное – недолгой кружевной рукодельной соплей.
  Он волочил свои крылья по комнате, скакал и сигал по вещам, пока Алена не взбеленилась и не сбросила его, полотенцем – раз и другой раз – в ближний комнатный угол.

  – В суп пойдешь!.. – проговорила она с удовольствием, разглядывая огненный крупный трофей, павлиньих красок и буйных размеров, забившийся между печью и стулом.
  И прибавила, чуть благосклонней, не обернувшись к Трунову:
  – В сетку сажай, чтобы ночью не гадил.

  Из коридорчика она внесла плетеный бочонок, с редкими прутьями, больше похожий на соломенный сак.
  Серега сунул птицу в корзину.
  – В сени, – велела Алена.
  – В сенях твоя мамка увидит, наткнется… опрокинет еще! Кондратий хватит...
  – И то!

  Мать возвращалась наутро – была на сенокосе с братом и зятем Петром; стояла страда, на островах косили сено, полосами разбрасывали на равнинах и склонах, на соседних лугах ворошили граблями прошло-недельное, обедали, снова косили, и ночевали там же, в выходные.

  Корзину с птицей молодые задвинули в угол, и крышку веревкой примотали к бачку.
  Поели вареников с компотом, немного котлет, завернутых в кислый ворох капусты. Допив компот, Алена облизала губы и выскользнула из-за стола, велела пареньку отвернуться.
Тот подчинился, стал к ней спиной. С пламенным холодком ожидал, считал удары собственного сердца.
  Муха тренькала о стекло, и гадко в корзине ворочался Амбер; слышал ли Трунов его?.. он только слышал гудение собственной крови. "Ну, повернись, Трунов, что ли!..", внезапно сказали ему доверенным и запальчивым голосом.
  Сергей в отчаяньи совершил полукруг. И онемел душой. И только думал: мать, зачем я это… и как я смогу! я совсем не смогу… как это трогать? семирамида; это ли женщина… Не может быть, чтобы женщина; вот этот цвет…. и разве так бывает? И мысль ужасная – где бы помыться, вдруг подкатила под горло мячом.
  Забывчиво он разнял пуговицы на рубашке, одну за другой, выдернул край рубашки из-под брючного ремешка и бросил поверх птичьей корзины клетчатую ткань – ибо нафиг смотреть, – и без слов шагнул к Алене.


  Петух ворочался в корзине, шеборшал и покрякивал, тряс непрочные стенки рывками шпор и когтей; он колупался в судне битых полчаса, просил еды и воли, настаивал, гукал, входил в возмущение. Устав, он оставил скрестись, замкнулся и замер в надменном безмолвии, не рассчитывая вырваться из плена.
  "Вот дурак вахлацкий, а?.. – прошептала с улыбкой Алена. – Завтра рубишь его. Я ощипаю..." – Проверяла Трунова на мужскую устойчивость. – "Обожди, давай всё завтра..." – ответил он, совершая что-то беспутное: условно беспутное, заставляя Алену сменять слова на выговор вздохами, вздохи на долгие выдохи, от которых со стыда он горел, – не ожидая такой вот именно фонетики; на одичавшие переплетения пальцев, на нежность запрокинутой к окну девичьей головы.
  И он горделив был, что все получилось, именно получилось: что вот, все в норме, в норме, в норме, краснеть ему не за что, вот не за что, – хотя и можно, можно, можно! можно…
  Они пытали друг друга еще несколько времени.

  Он вышел наутро, в нагретый воздух воскресенья: встревоженный, тихий и гулкий, напряженно счастливый, была тишина; Алена спала, завернувшись в одеяло, запутавшись волосами в ладони, близкая и теплая как выдох души.
  Едва пробудившись, Сергей посмотрел на корзину, поднял рубашку с утлой крышки: корзина отвечала молчанием. Неторопливо он оделся, с вялым скучанием от наступавшего дня.

  Крыльцо, уже нагретое, светилось в пылинках стоявшего солнца. За изгородью, через поле картофеля, сосед Алены, в выгоревшей шляпе, в штанах и подтяжках на голой дебелой спине, извлекал что-то с гряд, – и едва тарахтел еще, рядом с берегом, лодочный бодрый мотор, возвращавший хозяев с заутреней ловли.
  Вот и все движение было в деревне, в этот ранний, солнцем встревоженный час.
  И жалко было подумать о глазах старухи Антоновны, обведенных красными веками, когда та узнает об Амбере.
  И всего было жалко: – что мает людей от этого пекла и места, что храм на погосте белеет как творог; что девки и парни уедут в отсюда за лучшими судьбами, что взрослые режут животных и что грубеют до падали – сами! – от водки, и не помнят, что где-то и звезды растут, возникая на небе густыми живыми ночами.
  И не Алена была причина эти мыслям, а так.
  Просто утро вот было такое – сильное, пустынное, легкое, звенели в воздухе мелкие звуки: стучала калитка, брехала собака невдалеке, но все не здесь – не рядом с ними, не на этой земле.


  Он вынес корзину наружу, отбросил крышку и выудил обмякшего Амбера.
 Петух всколыхнулся и брякнул клювом по руке – оголодавший и сонный, вспотевший, опроставший корзину пометом; не злой.
  И знал Сергей, что Алена его выгонит и презрением заест, и видеть его завтра не пожелает, если только он выпустит петуха. Цена колечка и поврежденного пальца, а паче гордости, лежала сейчас высоко.
  Но также и чувствовал Трунов, что теперь он мужчина, и волен сам решать, как поступать.

  – Гуляй отсюда! – сказал он негромко. Разжал руки и скинул петуха на крыльцо.

  Кочет, не вспомнив про голод, недавнее унижение, шок, колченого встряхнулся, как будто ощупал себя, – и начал осторожно улепетывать, иногда переходя с шага на бег, а с бега на странный – низкорослый и стыдный – полет, но тут же прекращал его, дабы не выглядеть пораженцем: бабенки ж в деревне увидят!..
 
  Бабы ожидали в сарайчике, седлая притолоки, жерди, – недоумевали, где носит ноги их бригадир, супруг, чаровник и добытчик; кто станет снова ворчать на них ночью ("Спать, дуры, спать"), совать в уплощенное миловидное лицо фаворитки загаженное зернышко – одним словом, как выживать им теперь, на кого опираться, кому адресовать свои пени и неутомимое свое восхищение.


  На улице разливалось наплывавшее солнце: воздух купал избы в теплом движении марева; июль дымился; белело небо и пепельной сухостью пахла трава. Яблони трескались и падали мелкие птицы. Жуки сидели намертво в камнях и расщелинах. Рыба глубже уходила.
  На дворе Антоновны было тихо – нежить зноя еще только вползала, срезая с избы угол света, медленно двигалась к излюбленному Амбером пятаку.

  Пристыженно приковылял петух к дому и, не найдя своих кур, подошел к сарайчику – справиться.
  Женщины Амбера сидели на засове: Антоновна опасалась новой покражи.
  Он клокотнул красивым зобом, ненастойчивым, с потреском; ему отвечали ворохом встрепенувшихся тел, сдержанным квохтанием и бурлением – в бурлении слышалась радость: слава богу, ОН на месте...

  Петух приосанился, ревизовал моционом феодальный чистый дворик, склевал жука, оцепил когтями землю, прикрыл глаза паутинками век и стал истуканом на солнце.





 --