paso doble

Егор Ченкин
 
.







Мария была женщина латины. Та, что танцует сальсу, бачату, руэду и прочие ча-ча-ча, раскручивая и закручивая веретена бедер, ведя с партнером несдержанный диалог – выкриками щиколоток, коленок, отрывистым вращением профиля – сюда-обратно-сюда, прошивая и вычеркивая воздух танцпола шьющими иглами босоножек, – та, на которую глядя ты думаешь, что консистенцией собственной крови – через огненные скулы, глаза, через умытую лаком и гелем голову феникса, решительные очерки рук, ходки бедер по часовой и немедленно против, подчеркнутые острым коленом, – она несет свою правду и силу непринадлежности ничему, кроме Libertad.
Женщина латины, как бьющаяся птица, разнимает путы воздуха и ловящие руки партнера, взрослого мальчика с лицом матадора, всегда некрасавца – в черных танцующих брюках, с пущенными вдоль ног лентами блесток, в черной же рубашке, с намеренно расстегнутой планкой, чайкой развернутой возле ключиц – молодого псевдо-волка, непобедимого в собственной вкрадчивой резкости, ужатого стройным и ловким костюмом, вытянутого позвоночным хлыстом в вертикаль.

 Лишь ненадолго Мария дает ему касаться себя, но здесь же пренебрегает посягательством, как пренебрегает всяким предрассудком; это женщина-torros, ее фигура походит на колокол – прямая, словно подтянутая за нитку спина, с вдетым в нее порывистым стержнем – блестящие бедра, опаленные платьевым контуром, ход которых независим от спины – они гуляют с чудесной надменностью ахалтекинца, покачиваются с оскорбительной элегантностью, с вызовом закисшему человеческому покою; они заворачивают легкие петли и путают мысли; о эти бедра, думаешь ты: эта женщина, владелица их, не ожидает ничего извне, но берет все сама и ничего не ценит выше страсти.


 Руднев приходил на школьный концерт и ожидал последних номеров, сказав за микрофоном свою корректную директорскую речь, затем сходил в зал и отхлопывал апплодисменты участникам, старшим и младшим, хоровикам и декламаторам, танцовщикам и хип-хоперам; там бывали любимцы, конечно, но Руднев навсегда умалчивал о них; Марию выпускали в самом конце – лучший пирог шел под занавес; она выходила с партнером.
 Педагог младших классов, Мария не стыдилась собственного дара схватывать за душу, владеть и царить – она была чужда ломанию и танцевала по первому предложению, имея лишь полдня для привоза из дома костюма, для приглашения в школу партнера ("Паш! давай к пяти; очень надо, сегодня очень; ага"). Чтобы вечером собрать с ним урожаи хлопков, свистаний школьников и неослабного любопытства зрителей-коллег.
 Старшеклассники ходили на Марию как на поп-диву или на фею стриптиза, выносившую детям мозги.
 Партнер ее звался Павел Худых, он был выше на пол-головы, и лет имел около 23-х, то есть ровесник; он приходил всегда за час до концерта – уважение танцевального короля: прогреться, "пройти" за сценой танец, неторопливо облачиться в парадное, поколдовать перед зеркалом с неброским гримом лица.

 В здание школы Худых входил особенной повадкой самураят – скорым шагом он сокращал фойе, раздавая волну крепости, упругой чистоты и обузданной силы, еще не переодетый в сценарное, – он улыбался, когда шел с кем-нибудь рядом, но чаще бывал собран точно веревочный узел. Его цветущая непривлекательность, даже жестче – одухотворенная некрасота, было первое, что вепрем бросалось в глаза.

 Однажды Руднев чуть-чуть не натолкнулся на Худого на пути в зал, у решеток гардероба, и, пожав ему руку, заметил что-то про технику танца. Не смутясь, тот ответил: "Многое в латине зависит от женщины... Иногда партнерша – сильнее и выше жены". Танцовщик сказал это естественно, как вздохнул, и прибавив: "Спасибо, Григорий Эмильевич!..", шагнул в гардеробный отсек.

 С какой-то ловкостью, врожденной и правильной, "латинец" носил простое однобортное пальто, добротной шерсти, с пуговицами в виде квадратов, с воротником, который задирал стоймя, помещая между шеей и воротником какой-нибудь зеленый или бурый двухметровый шарф.
 Он вешал пальто в гардеробе, кидая весело на крючок, не забирая в актовый зал, пренебрегая платным отсеком, и это было неслыханно – его необеспокоенность тем, что могут быть оборваны буржуйские пуговицы, обшарены карманы, сворован провоцирующий шарф, – внушала бы ревность и непочтение, это пахло б чем-то даже расовым, если б парень не был так чужероден и прост, доступен контактам и вышколен строгой манерой танцовщика.

 Немного, конечно, Худых понтовался и осаживал ремень джинсов на выступы тазовых узких костей.
 Он перехватывал ремнем даже не талию, но втянутый астенией живот, ниже талии на половину ладони. Ремень венчала пряжка с быком, настоящая стальная, чеканная и черненая оксидантом, размером с безобразное восхищение, сидевшая на поясе как тиара на особе царственной крови.
 Центрируя себя этой пряжкой, Худых взбегал на этажи, бросал кругом пронизывающие взгляды, скрывался за сценой, чтобы готовиться.
 Мария темнела, бледнела, наливалась обеспокоенной радостью, когда тот являлся на этажи.



 *
 Концерт в исходе мая был назначен на шесть вечера, готовились за пять месяцев – конец учебного года, отчетное мероприятие, спонсоры, семьи, представители гороно, отцы с фотокамерами, крутившиеся под ногами младшие дети, – дни предэкзаменов, предвыдачи аттестатов, предвыпусков молодежи в новую жизнь.

 Накануне ночью поднималась гроза; войлок туч выстилался над городом, он тяжелел, слоился фиолетом, накапливались еще невидимые воды, набирались резервуары потоков, нагнетало холодом и сыростью будущей влаги.
 Утром грянуло.
 С зонтами, в дождевиках и капюшонах, бежали в школу педагоги и дети; дождем кололо, катило, мело, машины высаживали детей, и те, пренебрегая скользким асфальтом, неслись и улепетывали под крыльцо, набирая ботинки и туфли воды.
 Крутило шквалами, ливнем лепило, секло, низвергало, разносило вокруг центрифуги воды, качало порывами воздуха, сгибая деревья и руша потоки влаги об землю.

 Вечером в актовом зале отряхивались и сохли свежепришедшие, а те, что и не уходили после уроков, скучали на стульях с нетерпением старожилов и ведунов, которым доступно что-то, совершенно неизвестное остальным.
Зонты щерились спицами на полу, в коридоре, летние пальто и плащи тушами грудились в гардеробе, отпертом на два отсека.
 Час заняли речи педсостава и награждения детей – похвальные грамоты, поощрения, медали, напутствия; Руднев то и дело поднимался, чтобы вручить какой-то особенный символ отличия, пожать ребеночью руку; маленькие трепетали от подаренной чести, большие чинились и принимали с неловкостью, приосаниваясь, горячея ушами и лицами, стремясь затушеваться поскорей.
Директор снова садился и наблюдал; наконец он почувствовал и понял себя: он подгоняет в мыслях окончание концерта: он ожидает Худых и Марию.


 – Пасадобль!.. – объявила ведущая, приглашеная девушка-чтица, и зал воспрянул, выпрямляя головы в направлении сцены, как волнуется поле, оглаженное гребнем прошедшего воздуха.
 Танцовщик стремительно вышел, будто бы подавая руку Марии, прихватывая ее за кончики пальцев.
Это оказался другой молодой человек: другого роста, другой манеры, другого строения мускулов, с неизвестным пригожим лицом, не согласованный с привычной Марией; недостаточный, не правильный, неуместный, нежданный: не тот.
 Ударила музыка – и пустились.
 Парень был прилежен, неплох, тренирован: он был слишком высок и посягал быть маэстро, и в этом преуспевал – он манипулировал Марией как угрюмый вдохновенный тореро; имитируя мулету жестами рук: короткий плащ, наведенный и встряхнутый на быка.
 Летели обрывистые полы танцевального платья Марии, пошитого по двусмысленой моде танцпола – почти ничего вместо юбки, кроме двух или трех лохмотьев-кистей, нырявших в пламени пайеток, – неукротимые эти хвосты свистали вокруг ее ног, перехлестывали ноги плетьми, обнимали бедра как лассо и разносились снова, вихрем разбрызнувшись в стороны.

 Она бросалась и шла на партнера с высоко поднятой грудью, развернув плечи, с опущенной головой, с блиставшим взором из-под бровей – энергия летела впереди Марии, достигала крайних зрительских рядов.
 Она совершала бросок, и юноша уходил от удара, – уворотом собственной талии он избегал ее разивших пальцев-бивней, перекрученных между собой – кипела музыка, властным и медленным торжеством, – вы слышали триумф пасадобля? – почти маршевый пафос и гнев, строгость и стройность неизбежного – всегда неутолимого! – конца.
 Или бык – или тореро.

 Пара сумрачно состязалась друг с другом: она – возвратно-поступательным затвором плеч – он внезапным перебором щиколоток, – почти па-де-бурре балерины, но в мужском исполнении, – они жадно спорили друг с другом; на доли секунды мужчина прекращал этот спор, самоуверенным циркулем рон-де-жамба – обвод ногой воздуха, фиксация быстрым носком, Мария на секунду же подчинялась, чтобы вырвать превосходство из рук.
 Фонограмма взрывалась пассажем гитары, ревели струны и скрипки, два тела вершили свой непримиримый диалог – ловкий шаг, раз за разом, передергивал бедра танцовщика, руки схватывали неукротимые плечи партнерши, почти немедленно, здесь же, пасуя.
 Слишком высокий, снова подумалось Рудневу…

 Экспансия танца клубилась, нарастало крещендо, танцоры обрывали очерки тел и снова строили великолепные стойки: кроили полотно танца драматической позировкой – драка великолепных двух начал, борьба побеждения или смерти, – спор их разбивался о несломленную гордость обоих.

 Финал был ожидан и близок, аккорды обещали уже кульминацию, и вдруг молодой человек упал сгруппированной спиною об пол – так замер, в движении точном и чувственном, – он вычехнул вверх великолепную ногу, вытянутую в носок, как чиркают узкой гибелью лезвия: – изгибом талии Мария оперлась о стремительный этот носок, несломленная, но побежденная, точно наколотая на пику.
 Музыка оборвалась.

 Было слышно, как за окнами катил неслыханный для города дождь, опрастывал школу и двор: он брызгал, лил и окатывал, бил растресканными струями в стекла, будто скреб тупым и скользким наждаком. Струи уносились к земле; в небе сумрачно мрело лиловым, водоносы ливня извергались, хлестали; небеса доило дождем: скребло и текло, бежало и падало; накатный шум, сменяясь волнами отлива, набегал и слагался в монотонную симфонию песни природы.

 Зал выдохнул и разразился овацией.
Подростки свистели, не опасаясь шиканий или резонирующих взоров – что-то навроде самозабвенного "йююююу" вырывалось из упоенных и неожиданно невоспитаных ртов.
Родители хлопали как зачумленные, дети кричали от восторга. Старшеклассники бросались шарами в сторону сцены; чье-то взрослое мужское и терпкое "браво" донеслось с рядов и в неловкости рассеялось, не поддержанное никем. Кто-то нес уже к сцене цветы, лавируя между публикой, сидевшей и стоявшей у залитых ливнем окон.
 Руднев поднялся и апплодировал долго; с неомраченным уважительным одушевленным лицом, как бисировал бы всякий учитель, подчиненный впечатлению.

 Было грустно на сердце; вместе с тем было радостно, но эта радость уже предвещала тоску.
 В жилах директора струилась тревожная кровь: он был удивлен, был ложно счастлив и не был доволен.
 Он видел пиршество техники, завидный яд шлифованного танца, он понимал эксцентрику скоропалительной рокировки – исступленную эту замену Худых, и, кажется, чувствовал, кто разорвал, незадолго до этого, их недюжинный тандем.
 Фантом Худых еще обитал в этом зале, вспоминался неизгладимым запалом латинской своей одержимости, кинжальным великолепием самурая, застревал железным наконечником в памяти.
 И все еще звучали в голове слова Марии, сказанные в его – Руднева – щеку неделю назад: "Не говорите мне, я знаю! я не ищу ничего, и не нарушу течение вашей жизни; я вас люблю, это одно имеет значение… Я расскажу это Паше! верьте мне, он поймет и уступит; все прочее химеры; мораль, суд общества, предрассудки... Вы меня ищете; вы цените, вы мечтаете! Григорий Эмильевич, я это вижу".
 А потом, отходя впечатлением, кое-как замяв эту сцену – как сумел он собой овладеть?.. – Руднев слышал из кабинета, как завуч окликнула в коридоре Марию: "Машенька!.. будьте на отчетном концерте! нам нужен п и к. Придут районные! будьте на сцене… Вы должны потрясти".
 Когда бы Маша умела отказывать?..

 Когда она выскочила из кабинета, директор остался и молча сосал подушечки рондо, испытывал потребность курить, он держал себя за горло эмоций. Внезапное девичье это объятие – молодое, неловкое, пугливое, жгучее, ломавшее притчу его представлений о самом себе – семейном, припаханном жизнью, порядочном и бесстрастном к интригам, – он принял это объятие от Марии с забившимся сердцем.
 Сорокаоднолетний директор, любимчик персонала и школяров, мобильный и умный хозяйственник, с фактурой вахтенного офицера, караулившего команду и судно, – осанистый как гвардии мичман: рост, усы, поджарость, вездесущее присутствие здесь и там, где только бывала необходимость, радение за собственное дело – трудолюбивый пасынок фортуны, выведший школу на лучшее место в районе, что мог отвечать он Марии: влюбленной, мятежной, желанной, охваченной трепетом, необоримой, разгоряченной и нежной, как голубка подмышкой, ведь даже элементарное: "Маша! подумай о Павле, выброси из головы…" не слетело тогда с восхищенного его языка.


 Дождь топил окна в потоках, он окунал в хляби карнизы и окна, вычищал, осекал, вымывал, вычерчивал на стеклах дорожки и нити – промывы и нити – нити и ленты воды, – он обливал накатами разум директора Руднева; дождь истекал, отпускал, выжимал, выполаскивал его раздумчивое сердце: отчего не сказал ей тогда же "Всё глупости!.." – ведь мог, но не сказал.
Мария поверила в намеки на близость, дыша его несогласным дыханьем, пробуя сердцем мужскую и пьяную честность, запах сильного организма, ибо женщина латины сжигает мосты сплеча, навсегда, без дальних слов, без страха, навовсе.
 Заоконный этот водопад вселял в Руднева что-то схожее с предощущением безъязыкого приговора, и маршевая неутомимость дождя напоминала размеренный – горделивый и непреклонный – ход пасадобля.




--

 http://www.youtube.com/watch?v=kOHyR4h5Eps
 – достаточно первого танца