Вольная

Иван Пеший
Дмитрий Красов был немного художником, немного писателем, а по своему душевному наклонению принадлежал к стремительно исчезающему ныне роду романтиков-баламутов. В то раннее утро он с особым чувством собирался в поход, — в долгожданный, желанный побег из душного, перехваченного асфальтовыми ремнями города. Раньше он совершал подобные исходы в шумной компании, с друзьями, — по реке на байдарках, — однако все его друзья давно остепенились, погрузнели и телом, и душой, а Красов — нет: баламутом был, баламутом и остался.

Его никто не гнал из квартиры на окраине города, и, напротив, никто не удерживал: Дмитрий уже несколько лет жил один. К сорока годам ему выпало аж четыре жены, и все они, сначала плененные его неугомонностью и распахнутостью души, впоследствии неизменно покидали своего неугомонного, распахнутого мужа. Многое менялось в его жизни, но лишь одно оставалось, как прежде: где-то на излете лета он всякий раз безошибочно чувствовал нутром своим, что наступил тот самый миг, когда ему необходимо хоть на недельку махнуть на просторы матушки-России.

Он, разумеется, и так был в России, но жил в городе, а истинная Россия по его разумению давно уже находилась там, где люди живут, черпая силы не с экранов телевизоров, а из утреннего крика охрипшего петуха, из тусклой иконки под потолком, из кряхтения домового-подагрика, что бродит ночью по углам комнат.
Красов непременно привозил из каждой поездки целую кипу набросков и зарисовок, на основе которых собирался писать цикл пейзажей и портретов. Он даже придумал для него название, — «России стертые черты», — но…

Увы, едва он возвращался в город, его тут же захватывал поток всяких дел, — пустых, вроде, а с другой стороны совершенно необходимых, — так что все его рисунки отодвигались в какой-нибудь дальний угол, где и превращались с годами в обычный хлам.
Красов почти соматически предчувствовал, что скоро — вот-вот — в нем горячо и звонко разожмется неведомая ему пружина, и, проснувшись вдруг среди ночи, он будет точно знать, что именно сегодня, причем именно вот так, — ни с того, ни с сего, — он сорвется с места, и рванет куда-нибудь в глубинку, чтобы провести там ту самую, — столь долгожданную и необходимую, — недельку-другую.

Далеко Красов не ездил. Зачем? Он садился в рейсовый автобус, а дальше — пешочком, по полям, по деревенькам. Богатые села он обходил: они были обустроены теперь на манер города, — асфальт, кирпичные дома в три этажа, но, самое главное, и жители в них давно уже походили больше на городских, чем на деревенских.
Свои дороги он всегда выбирал наугад: разворачивал карту, и, ткнув пальцем в место, где заканчивались любые дороги, говорил себе: «Вот сюда».

Дмитрий не уставал поражался, как быстро можно было покинуть удушливые объятия города, и оказаться на воле. Сначала минут двадцать до автовокзала, потом пару часов на «ПАЗике» до любого райцентра, а затем, уже по пыльной грунтовке, до какой-нибудь Воробьевки или Репного. И вот ты выходишь на конечной остановке, и ступаешь совершенно на другую планету.
Впрочем, и это еще не было тем пределом, куда он стремился: Дмитрий обязательно интересовался у местных жителей, где в здешней округе самые заброшенные, самые медвежьи углы, и направлялся именно туда.

В каждом таком походе ему непременно выпадала диковинная встреча, которая настолько врезалась в душу, так прочно овладевала воображением, что все остальные события выстилались лишь благодатным фоном для того единственного и главного впечатления. Почти всегда это случалось в конце путешествия, когда и сам он чувствовал, что душа его наконец-то задышала, и готова внимать, — природе, людям, Богу.

Вот и на сей раз, Дмитрию запомнилась и погрузила в раздумья именно такая встреча. Случилось это в деревеньке под названием Вольная. Именно на нее указали ему старухи, когда он принялся допытываться у них самых глухих мест в округе.

— Уж глуше некуда, — рассудили они, переглянувшись. — Вымерла Вольная. Да и вокруг все деревни на ладан дышат.

«Мертвые» деревни были особой страстью Красова. Сам факт вымирания деревень его, конечно, не радовал. Но вот что касается души художника, которая вечно алчет новых и сильных впечатлений, то она всякий раз опрокидывалась у него во что-то бездонное, — и безответное и говорящее одновременно, — в те минуты, когда он в полном одиночестве ходил по заросшим улицам таких деревень. Иногда в сумерках ему чудилось, что заброшенные избы с тяжким скрипом поворачиваются ему вслед, как покосившиеся изверги, чтобы посмотреть, — кто это пришел нарушить их угрюмый покой?

Он обычно подолгу раздумывал, с какого дома будет делать зарисовку, и не раз у него почти обмирало сердце, когда из-за избы, которую он выбрал для работы, вдруг выходила нагнутая старуха с черной клюкой, и долго смотрела на него, недвижимая. Когда эти бабки молчали — как-то по-особому, медленно смеживая веки, — ему всегда становилось не по себе.

Оставаться на ночлег в «мертвых» деревнях он остерегался. Однажды попробовал, да пожалел после: всю ночь глаз не сомкнул. Открылось ему, что покинутые дома к ночи оживают: хлопнет вдруг в темноте разбитая ставня, скрипнет завалившийся плетень, завоет ветер в трубе, что покосилась и почти рассыпалась. Жутковато оказалось, одному-то. Поэтому он всегда подгадывал, чтобы к вечеру оказаться в какой-нибудь обычной деревеньке, такой, что б с людьми, и устраивался там на ночлег. А утром — снова в путь.

Однако вот уже и Вольная, — небольшая деревенька, притулившаяся дальней своей окраиной к лесу. Верно, мертвая. Первое, что Красов приметил еще издали, — церковь на пологом пригорке. Собственно, даже не церковь, а просто изба, выстроенная покрепче других, с деревянным крестом на казистом когда-то куполе. Дмитрию почему-то сразу бросился в глаза именно этот крест. Он казался каким-то неизъяснимо унылым, словно это был человек, опустивший плечи в давней, невыносимой муке. Он сразу решил, что будет рисовать именно его. Не всю церковь, и не бурьян у заколоченных окон, а надломленный в пояснице крест, что замер за секунду перед неминуемым падением с выси.

Красов уже сделал несколько набросков, когда сердце его чуть не выпало из груди от неожиданного за спиной:

— Бог в помощь.

Когда немного отпустило, Дмитрий обернулся. Позади него стоял сухонький мужичок неопределенного возраста, который с живейшим интересом разглядывал его художество.

— Похож, — одобрительно кивнул он, и поднял бойкие глаза на Дмитрия.

— Здравствуйте, — облегченно выдохнул, наконец, Красов.

Мужичок в ответ поклонился, после чего без слова проследовал мимо Дмитрия, и направился как раз к церкви. Открыл ключом дверь, он смутно взглянул напоследок на пришлого, и скрылся во тьме, что царила за высоким порогом. Красов сложил рисунки в папку, и, помявшись немного, решил последовать за ним: это ведь церковь, туда вход никому не заказан. Однако не успел он сделать и двух шагов, как дверь вновь отворилась, и мужичок опять оказался перед ним. В руках он держал две бутылки пива. С хозяйским кряхтеньем сел на лавку, и свойским жестом пригласил присесть Дмитрия.

— Пивка не желаете? — предложил следом.

— Спасибо, не откажусь, — поблагодарил его Красов, устраиваясь рядом.

— Ефим, — представился мужичок, и широко протянул ему руку.

— Дмитрий, — с поспешностью ответил Красов, после чего учтиво привстал с лавки, и пожал его узкую, вовсе не крестьянскую ладонь.

— А вы, значит, здесь? При храме?

Мужичок вскинул брови, и поглядел на церковь так, будто узрел ее впервые. Потом приложился к бутылке, и, выдохнув после долгого глотка, ответил:

— Что при храме, это да... Это ты верно подметил. Да только кому он теперь нужен, храм этот? — произнес он, с какой-то непосредственностью, и даже бесцеремонностью разглядывая Дмитрия с ног до головы.

— Красивые места здесь, — произнес Красов, чтобы как-то поддержать разговор.

— Да уж, — охотно подхватил Ефим. — Чего другого, а красоты здесь хватает. Тут и небо на закате бывает особенным: мягкое, что живот у бабы доброй, — умильно протянул он.
Дмитрий откинулся на спинку лавки, и запрокинул голову в небо, которое пока ни чем не напоминало живот доброй бабы: солнце было в самом зените.

После этого меж ними воцарилось неловкое молчание. Неловким, впрочем, оно было только для Красова, а его собеседник тем временем наглядно вытянул перед собой для удовольствия позы ноги в сандалиях, а, чуть погодя, позволил вырваться из своей впалой груди яростной отрыжке. Впрочем, после извинился.

— Каким ветром в наших краях? — поинтересовался следом у Дмитрия.

— Да так… — неопределенно пожал плечами Красов.

— Что «так»? —  эхом отозвался Ефим. — По делам каким, или, может, проездом? Я же вижу, человек ты не здешний.

— Даже не знаю, как вам это лучше объяснить… — и в самом деле затруднился с ответом Красов. — Я… как бы… — долго мучился он, но потом все же продолжил:
— Я, как и все, ищу в этой жизни что-то важное, что-то главное, а вот что именно — и сам того не ведаю. Может потому и люблю путешествовать по разным местам.

После сказанных слов на лице Ефима не изменилось ничего, разве что во взгляде мелькнуло недоумение. Дмитрий смолк, и начал корить себя за то, что пустился в столь туманные рассуждения с этим Ефимом. Теперь он, наверное, выглядит в его глазах полным идиотом.
 
«А ведь вряд ли он простой мужичок, — помыслил Красов. — Руки-то у него вон какие гладкие. Наверное, какой-то бухгалтер на пенсии, или что-нибудь в этом духе», — так заключил он, еще раз бросив взгляд на его узкую, по-городскому скроенную ладонь.

— Ну-ну, ищи, коли охота, — приступился вдруг к нему Ефим на каком-то шальном глазу. — Это «что-то» уже многие искали, да только не было пока, чтобы кто-то нашел больше, чем потерял, пока это «что-то» ходил да выискивал, — с ухмылкой, и даже с какой-то неожиданной злостью высказался он.

Красов нахмурился, пытаясь отгадать причину этакой неприязни Ефима. «Может, я тут некстати? У него же, наверное, дел по горло, а я расселся, да еще несу, что попало…» 
 
— Скажите, эта деревня давно вымерла? — после долгой паузы спросил, все же, он.

— Деревня? Да как тебе сказать…— пропаще махнул рукой Ефим, после чего болтнул бутылку со вздохом, и осушил ее в два глотка. А потом уже запросто, вовсе без страсти добавил: — Она всегда была мертвой.

Пока Красов давился таким его словом, Ефим отставил бутылку в сторону, и сказал, — тихо, но твердо:

— Нет, парень, не найдешь ты.   

— Чего не найду? — невольно вздрогнул Дмитрий.

— Ну, ты же сам сказал мне, что ищешь «что-то», — напомнил ему Ефим,  — вот как раз его-то и не найдешь.

— Чего это не найду?.. — опешил Дмитрий.

— Не там ищешь, — терпеливо, словно малому, пояснил ему Ефим.

— Да я, вообще-то… Это я так сказал. Ну, что ищу «что-то». Чтоб разговор, как говорится, поддержать. А на самом деле я художник, делаю зарисовки… — начал поспешно оправдываться Красов, однако вскоре вдруг смолк, словно наткнувшись на какую-то внутреннюю преграду.
Чуть погодя он вздохнул, и нерешительно спросил:

— А где же, по-вашему, надо?.. Ну, искать…

Ефим долго не отвечал, и когда Дмитрий уже решил, что собеседник утратил интерес к разговору, тот вдруг обернулся к Красову врасплох, и до боли ткнул ему пальцем в грудь. И тут же выкрикнул прямо в лицо:

— Здесь искать надо, дурья твоя башка!.. Здесь!!!

От подобной неожиданности Дмитрий чуть не слетел с лавки. А Ефим вскочил, и теперь наседал на него сверху:

— Ты какого лешего сюда приперся?! Думаешь, в церкви сидит поп гладкий, и готовые истины для таких, как ты  в подряснике держит? Думал, ключики у него ко всем твоим дверям да засовам имеются? Не-е-ет, парень, чужими ключами свои замки не отворяются. Здесь искать надо! — продолжал он неистово кернить грудь Дмитрия пальцем. — Здесь!!!

Красов уже пришел в себя, и теперь тщетно пытался урезонить и усадить разошедшегося Ефима обратно на лавку.

— Да угомонитесь вы, наконец! — насилу отстранил он от себя этого буйного. А после, желая перевести разговор на что-то другое, спросил: — С чего это вы на попов так взъелись?
Ефим оказался готов к такому повороту.

— С чего? — грозно переспросил он. — А сам не понимаешь? – хищно воззрился он на Красова. — Ты ведь не дерево рисовать взялся, не птицу на ветке, не солнце над лесом. Тебе крест в глаза кинулся. А чего он тебе вдруг кинулся? Что ты в нем угадал, в кресте том надломленном? Чего узрел в нем?

Дмитрий достал из папки наброски, и стал смотреть то на них, то на разошедшегося Ефима, который, заострив от возбуждения лик, ждал от него немедленного ответа.

— Даже не знаю… — хмурясь, крутил Красов свои рисунки то так, то эдак. — Что-то в нем есть, в кресте этом… Какой-то знак, что ли, но что именно, сказать не могу, — растерялся он с ответом, и еще раз поднял свой взгляд на подраненный крест над куполом, который, казалось, накренился еще сильнее, чтобы услышать, что о нем говорят люди.

— Тьфу ты! — хлопнул себя по худым ляжкам Ефим, и порывисто откинулся на спинку лавки. — Да я ж тебе только что об этом сказал!

— Сказали? О чем? — Дмитрию уже становилось неловко за то, что он, похоже, решительно не мог уловить нечто такое, что было очевидным для его собеседника, и, увы, совершенно непостижимым для него самого.

Ефим вырвал в сердцах его рисунки, и, указав на покосившийся крест, вновь неожиданно, как и прежде, ткнул в грудь Дмитрию пальцем. Но только теперь уже не крикнул, а, наоборот, с каким-то хриплым свистом выдохнул ему прямо в лицо:

— Это — ты!

Красов содрогнулся от этих двух слов, которых с лихвой хватило, чтобы подвести итог всей его жизни. Дмитрий уже давно и мучительно вынашивал подобное признание внутри себя, но никак не мог решиться произнести это вслух.

А Ефим все возвышал свой торжествующий глас, от которого у Красова уже звенело в ушах: 

— Это — ты! Твой пропащий дух! Твоя убитая вера! — яростно кричал он, и рука его на каждом выкрике вновь указывала на крест. — Вера в себя! В свои силы!! В свое будущее!!! Этот крест раньше опорой для человека был, а у нынешних попов, — гляди-ка! — он и сам себя уже не держит: того и гляди упадет.

После этого Ефим вдруг сник, и откинулся на лавку, так что по его безразличному виду теперь совершенно невозможно было представить, что мгновенье назад этот человек так ярился.

— Я, кажется, вам в тягость? — не смог совладать с собой Дмитрий: он чувствовал себя до крайности уязвленным оттого, что этот странный человек так играючи, будто от нечего делать, залез к нему в душу, и, кажется, надолго поселил там разлад.

— Ты мне, мил человек, как шел, так и ехал, — ответил Ефим. — Не во мне ведь дело, — с этими словами он вновь вперил в Дмитрия свой невыносимый взгляд, и с непостижимой твердостью, от которой у Красова побежали мурашки по коже, продолжил: — Ты в тягость себе! В том-то вся и загвоздка.

— Неужели это настолько заметно? — непроизвольно вырвалось у Красова.

— А то! — хмыкнул Ефим, и продолжил говорить уже другим, смягчившимся тоном: — Ты ведь, как я погляжу, доступен самой большой напасти, которая только и существует для души человека.
 
— Что же это за напасть? — подкатился ком к горлу у Дмитрия: он почему-то вдруг уверился в том, что узнает о себе сейчас нечто тайное и важное, — такое, чего никогда не открыл бы в себе без посторонней помощи.

— Досуг, — громко выпустил из груди Ефим это короткое слово.

— Досуг?… — переспросил Красов, вытянув от удивления шею. — А причем тут досуг?

— Именно, досуг, — твердо обрезал его Ефим. — Потому что досуг — отец размышлений. И если случается у человека время и место, чтобы достаточно думать о смысле жизни, то не будет у него иного исхода, кроме как разочарования и ненависти.

«Эти слова я уже где-то слышал... нахмурился Красов. - Странный тип. Хорошо еще, если не сумасшедший». А Ефим тем временем продолжил:

— Я вот сказал тебе, что деревня эта всегда была мертвой, да ты, видать, не понял. Ну что ж, объясню тебе проще, как титяшному. В этой деревне, да и в деревнях вокруг, спокон веку жил народ, у которого никогда не было времени на раздумья. Это были самые обычные люди, крестьяне: добрые, жалостливые, на работу спорые. Всю жизнь они от зари до зари пахали землю, а заботы о душе своей вверяли господу. Эти люди не признавали досуга. Они боялись его, как черт ладана. И если случался он вдруг, то они тут же глушили эту напасть самогоном, а после пьяными драками, да еще блудом. Потому как если не заглушить вовремя, то разные мысли начинают в голову лезть, а в душу — сомнения. Но ты-то совсем другого промысла человече. Это по тебе сразу приметно: у тебя же душа через глазища наружу зыркает, жрать просит. Голодная, значит, у тебя, Дима, душа, и, по всему видать, давно уже голодная. А голодная душа, это, скажу я тебе, — зверюга лютая... Уж я-то знаю. Коли не утешишь ее, так она тебя самого живьем глодать примется, да так, что и света белого не взвидешь. Оттого и бродишь ты по земле-матушке, оттого и маешься.

И вновь повисла долгая, неразрешимая пауза. На сей раз первым заговорил Ефим:

— Так чего ж ты, все-таки, искал? —  вернулся он к их разговору. — Чего хотел от жизни?
Красов не знал, что на это сказать. Честнее всего было ответить так, как сразу пришло в голову, а именно — «черт его знает…»

— Что, и не скажешь вот так, сразу? — охотно вошел в его положение Ефим.

— Да уж, — кивнул головой Дмитрий. — Затруднительно…

— А все потому, что это второй вопрос. А ты лучше задайся другим, первым. Он куда посущественней будет, — лукаво сощурился Ефим.

— Каким это? — насупился в ожидании очередного подвоха Красов.

— А вопрос этот, Дима, простой. «Что хочет жизнь от тебя?» — громогласно изрек Ефим, после чего звонко цокнул языком оттого, что, кажется, и сам получил удовольствие от сказанного. — А? Вот вопрос, так вопрос! Всем вопросам вопрос, — значительным жестом вознес он над головой все тот же палец, которым  недавно едва не проткнул Красову грудь.

«Черт… опять непонятно…» — нахмурился Дмитрий.

— А вот теперь мы, кажется, и дошли до самого главного, — голос Ефима вновь неудержимо полез вверх, и Красов стал с беспокойством ожидать, когда тот снова начнет сатанеть. — Запомни хорошенько: то, что ты хочешь от жизни, и то, что она от тебя хочет, должно совпадать. Всегда! Это и есть гармония духа. А всякие там самокопания и искания смысла жизни — это просто чушь собачья и духовный онанизм. Занятье для дураков.

Красов мученически напряг свою память, и выудил оттуда нечто знакомое еще с институтских времен:

— То есть вы разделяете точку зрения стоиков? «Живи сообразно с природой вещей»?

— Каких еще стоиков? — поморщился Ефим. — Я ему о деле говорю, а он мне о стоиках...

— Хорошо, — выставил пред собой ладонь Красов, словно отбиваясь от слов, к нему обращенных. — Тогда что же, по-вашему, от нас хочет жизнь?

— Чего это вдруг «от нас»? — снова взвился Ефим. — Эт тебе не колхоз! Не спрашивай, чего жизнь хочет от нас. Спрашивай, чего она хочет от тебя, — и он вновь, в который уж раз упер свой палец Красову в грудь. Потом чуть сбавил обороты, и продолжил уже без надрыва:  — Ишь, ты, «от нас». Это, выходит, жил когда-то в этих краях душегуб, на всю округу известный. Семен Савельев. Он всю семью свою по пьянке топором порубал, и старых и малых. И был у него, скажем, сосед. Обычный мужик, с войны в орденах вернулся, израненный весь. И спросили бы они однажды жизнь, каждый со своего порога: «что ты, мол, хочешь от нас, жизнь?» Так, сдается мне, не нашлась бы она сказать им что-то такое, чтобы одно для двоих. Потому как от Семена она, может, желала, чтобы он издох к утру, как собака бешеная, а насчет его соседа ей по душе другое, — чтобы он каждому дню радовался, пил-гулял, да горя не знал.

— Не много же, по-вашему, хочет от нас жизнь, — хмыкнул Красов. — От соседа этого, к примеру. «Пил, гулял, да горя не знал».

— Ну вот, опять «от нас», — безнадежно махнул Ефим рукой.

Он глубоко вздохнул, и смолк: разговор этот, видимо, отнял у него премного сил. Красов долго ждал, пока Ефим вновь заговорит, а после не вытерпел, и начал снова тормошить собеседника:

— Ну, хорошо, пусть не от нас. Скажем, конкретно от меня. Чего ей, по-вашему, от меня надо?

— Мы с тобой словно по кругу ходим, — качнул головой Ефим. — Я же тебе сказал, где искать нужно. В душе своей. Где вопрос, там и ответ. Где потерял, там и найдешь. А кроме нигде.

Дмитрия совершенно не устроили подобные слова: он надеялся услышать более  исчерпывающие объяснения. Ефим прочел это разочарование на его лице, а потому с неохотой, будто из жалости к убогому, продолжил:

— Ты ведь, когда молод был, и не задумывался, поди, как жить дальше. Все и так было ясно: силы переполняли твое тело, а мечты тешили твою душу. Однако после, с годами, все стало меняться: стало исчезать и то и другое. Постепенно ты расставался со своими мечтами, а когда их, наконец, не осталось вовсе, опустевшая душа уже не могла вселять в твое тело прежнюю силу. Твоя душа роптала, и тихо оплакивала каждую надежду, каждую юношескую мечту, что умирала в ней до срока. И была, Дима, среди них одна особенная, память о которой и до сих пор еще отзывается в тебе непреходящей болью. Это и было то, ради чего тебе следовало жить, этого и хотела от тебя жизнь. Вспомни молодость, вспомни самые отчаянные мечты и самые страстные свои желания, и там, где душа твоя замрет, там и обронил ты свое заветное. Именно в тот момент душа твоя осиротела, потому что с той самой поры ты начал желать от жизни чего угодно, но только не того, чего сама она от тебя желала. Это, Дима, как раз и есть то самое «что-то», чего ты ищешь, да никак найти не можешь. Потому и сказал я тебе, что искать нужно здесь, — Ефим уже вознамерился снова ткнуть пальцем в грудь Красова, но, видя, как тот сжался, ожидая этого разящего, будто гром небесный, удара, просто махнул на него рукой.   

Ефим еще некоторое время пытался заглянуть Дмитрию в глаза, будто желая постичь, дошло ли до него все истолкованное, но тот не выдержал его взгляда, отвернулся.

Красов внял совету Ефима немедля: он попытался тут же, на лавке, припомнить свои юношеские мечты, — хотя бы какие-то из них. Он подступился к душе своей врасплох и решительно, будто разбойник в чаще к заблудившейся девушке. Но душа его, призванная вдруг к ответу, не смогла исторгнуть из себя ничего более-менее внятного. На память Дмитрию, одна за другой, стали приходить какие-то пустые и даже взбалмошные мечты, которые наверняка не могли быть тем, что могла бы желать от него жизнь.

В вящей досаде на несговорчивость собственного сердца, Красов захотел опять продолжить беседу. Однако Ефима уже занимает что-то иное, более интересное. Об этом можно было с уверенностью судить хотя бы по одной его позе: он всем телом подался вперед, и, прищурившись, напряженно смотрел куда-то вдаль, а куда именно — не понять. Дмитрий долго пытался рассмотреть, что же так заинтересовало Ефима в окрестностях, да так ничего не увидел.

— А как же тогда, по-вашему… — хотел продолжить разговор Красов, однако не выговорил свою фразу даже наполовину: Ефим отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и оборвал на полуслове:

— Утомил ты меня. Отвык я уже так подолгу с людьми разговаривать. Да и гости ко мне идут. Вишь, бабенка в белом платке, вдоль посадок, стремится?

— Ну…— рассмотрел, наконец, вдалеке белую точку Дмитрий.

— Во-от… — расплылся Ефим в блаженной улыбке. — Ко мне направляется. Ты уж иди с богом.
 
Ефим почти насильно вытолкал Дмитрия с лавки, так что Красову ничего не оставалось, кроме как пожелать тому на прощанье всех благ, и отправиться в село Парусное, что находилось в десяти километрах от Вольной.

Всю дорогу он посмеивался себе под нос, вспоминая то слова Ефима, то его взляд-сверло, а потому даже и не заметил, как скоро дошел до Парусного. С ночлегом устроился сразу, потому как знал насчет этого секрет. В новые дома и соваться не стоит. Нужно выбрать избушку поприземистей, да стучать в окошко негромко. Оттуда тотчас вынырнет встревоженное лицо старушки, или старика, которые, выслушав, непременно пустят на постой. Дмитрий всегда оставлял им какие-то деньги, что-нибудь из еды, а хоть и водки. Так и на этот раз.
 
Хозяевами оказались баба Глаша, и дед Макар. Вечером разговорились за немудреным ужином, — на столе было лишь сало, картошка, да зелень с огорода. Ну и, конечно, ноль-семь «Пшеничной», что достал из рюкзака Красов.

— Что это у вас за человек такой странный в Вольной? — поинтересовался он при удобном случае. — Я его у церкви встретил.

— Ефим Ваныч, что ли? — переглянулись старики. – Знаем его.

— Чудной он дядька, — хмыкнул Красов.

— Что есть, то есть, — живо согласился с ним дед Макар. — Он, между прочим, бывший военный, полковник. По воспитательной части, вроде. Кхех! — здесь старик, было, засмеялся, но смех его тут же перешел в застарелый грудной кашель. — Насчет чудной, это действительно. Чего-чего, а это он может. Мужик острый. Иной раз как завернет что-нибудь, так хоть стой, хоть падай. Он ведь контуженый малость.

— Да уж… — рассмеялся Красов, разливая по второй. — А что он при церкви-то делает?

— Сторожит, — вступила в разговор баба Глаша. — Народ деньгами собрался, и платит ему, чтоб за храмом приглядывал. Щас ведь от людей добра не жди. Вот у прошлом годе ктой-то залез туды, иконостас перевернул, и вокруг понагадил. А он все ж военный. Хотя и заполошный, потому как в точку контуженый, но спуску никому не даст. Ружо у него там, опять же имеется.

— Да не в точку он контуженный! Кхех… — опять рассмеялся дед. — Вот дура-баба!  Не в точку, а в точке. В горячей, значит, точке.

Они посидели за столом еще немного, и стали укладываться. Красову захотелось спать на сеновале.

Среди ночи он проснулся со странным чувством. Он долго и бесцельно разглядывал знакомые с детства звезды на холке Большой Медведицы, пока, наконец, до него не дошло, — сейчас самое время чтобы еще раз, — теперь уже спокойно, без надрыва, — обратиться к своей душе с вопросом: что же было тем главным, что хотела от него жизнь, и что он когда-то утратил в сердце своем?