Свидетель

Георгий Пряхин
  Светлой памяти
Николая Боднарука
                СВИДЕТЕЛЬ

                Элегия

В который уже раз сажусь за чистый... Вру: по-старинному разлинованный, жёлтый, почти пергаментный, потому как пишу в чьей-то приходно-расходной, каковая была даже у Пушкина, тетради времён первой русской революции ; когда рушатся состояния и горят имения, что нам тоже,  боюсь,  предстоит  увидеть,  ;    н а б л ю д а т е л я м     увидать,    а    в л а д е л ь ц а м  на собственной шкуре испытать, ; самым долговечным, как ни странно, чаще всего и оказывается самое хрупкое и тленное: бумага да воспоминания, причём и то, и другое с нежно опалёнными, задымленными краями. За относительно чистый лист бумаги без ясно осмысленной цели. Просто щемит где-то в душе, и я вглядываюсь в этот бледно разграфлённый и уже действительно изрядно подкопчённый временем лист, пытаясь поймать, разглядеть в его бледно-медовых разводах, какие оставляют на старых, почти истлевших фланелевых пелёнках из далёкого прошлого наши давно выросшие дети, контуры собственных мыслей и ощущений.
А толчок им дала тоненькая книжица, даже брошюра, что лежит сейчас рядом с моим революционным гроссбухом. Уныло серая, бумажная, какая-то рыхлая, выболевшая обложка ; когда смотришь на такие, почему-то вспоминаются сыпной тиф и борьба с безграмотностью.  И это, в общем-то, справедливо, если сыпной тиф и безграмотность бытовали и в городе Праге тыща девятьсот двадцатого года.
Брошюра издана в Праге в 1920 году на средства автора. А на какие ещё деньги и издавались русские книжицы в Праге в 1920 году?..
К вопросу о приходно-расходных книгах. Пушкин ошибался  в них даже в подсчёте собственных строк, а не только гонораров. Раззява...
Чем меньше денег, тем труднее их считать и тем внушительнее, фундаментальные гроссбухи.
Книжица очень простая. Автор, некая Лидия Крестовская, молоденькая женщина, безыскусно рассказывает, как её юный муж, проживавший вместе с нею в Париже, в четырнадцатом году вместе с другими русскими волонтёрами записался добровольцем во французскую армию и пошёл воевать с «бошами». Как я понял, во Франции он оказался, избегая ссылки ; в силу политических убеждений ; на родине, в царской России. Но решился помочь и своей первой родине, уже ввязавшейся в Первую мировую, и, разумеется, второй, чьё положение на тот момент было хуже женского...
Как, проводив его, вскорости сама поехала за ним следом в приграничный эльзасский городок Блуа, где он проходил нечто вроде краткосрочных военных сборов перед отправкой на передовую, ; обнять его напоследок. И не одна поехала, а с крохотным трёхнедельным сынишкою, грудничком. Как мыкалась по переполненным перекладным поездам: сама отчаянно проталкивалась вперёд, а солдаты, только что мобилизованные вчерашние повара, официанты, таксисты, потом вдогонку, по цепочке, из рук в руки передавали ей вослед её двошащий бесценный свёрток ; живое письмецо на фронт. В общем, всё примерно так же, как испокон веков и у нас, на Руси ; может, только с чуть большим комфортом.
Как едва нашла угол в том до отказа переполненном взбаламученными встречными людскими массами приграничном, прифронтовом городке. И как после бестолковых и  бесполезных занятий на плацу в этот чужой, на время снятый угол приходил к ней её муж и они вдвоём, соприкасаясь лбами, склонялись над своим первенцем. Угол и малыш оказались соразмерны друг другу, как соразмерны школьный пенал с втиснутым в него ластиком. Ребёночек спал в чемодане, поскольку другого места не было. Причём крышку у чемодана держали торчком ; её некуда было опрокинуть ; и едва отошедшая от родов мать больше всего опасалась, чтобы та ненароком не захлопнулась.
 И как провели они так, триединым уязвимым существом, у которого даже кровообращение казалось общим, последнюю ночь.
 И как наутро бежала она всё с тем же своим живым свёртком вслед за грузовиком, увозившим её мужа вместе с другими русскими ; неприрученные ещё, холодные штыки нелепо колыхались над кузовом, как иглы дикобраза ; умирать Бог знает за какую там землю.
 Он и умрёт. Погибнет ; в одном из первых же сражений: русских, как водится, посылали в самое пекло. Как штрафбат. Да они и сами напрашивались. Был там, оказывается и форменный русский штрафной батальон. В одном из подразделений русские, среди которых имелись и дворяне, взбунтовались против хамского обращения со стороны французских начальников. Часть из них бросили в первую же обречённую контратаку, часть приговорили к каторжным работам в Алжире, а зачинщиков ; к расстрелу. И ; расстреляли. Лидия Крестовская, получив известие о приговоре, кинулась к министру обороны, но ; опоздала. И суд был военный, и приговор скоротечный. Не успела: министр, весьма обходительно приняв юную русскую даму, только руками развёл ; война... Герр, а ля герр...
К слову сказать, среди русских волонтёров той «чужой» войны был и наш будущий маршал, министр обороны Родион Малиновский, и будущий русский, советский писатель, замеченный самим Горьким, Виктор Финк ; я недавно читал его воспоминания.
Но они об этом не пишут.
Они, мужественные мужчины, не пишут. А вот женщина, Лидия Крестовская, написала.
Иногда женские романы бывают  куда более правдивы, чем мужские утренние воспоминания.
...Он успел написать ей несколько писем. Одно из них я перепишу сейчас в свою тетрадь полностью и приведу его вам, мой возможный читатель. Приведу по нескольким причинам. Одну из них назову сейчас, другие позже.
Причина первая: каждый человек хотя бы раз в жизни, когда он на пределе чувств, неимоверно талантлив. Не знаю ничего более потрясающего ; не хочется употреблять словосочетание «более художественного», ; чем материнские надгробные рыдания. Даже когда они бессловесны или ты просто не понимаешь, не разбираешь в них ни слова. В декабре 1988-го я столько их наслушался в Армении, в Спитаке и Ленинакане, что об одном только воспоминании  о них у меня до сих пор мороз по шкуре дерёт.
Хотя я в них не разумел ни слова, даром что вырос в русско-армянском городке Будённовске.
Вот это письмо ; несомненно одарённого, хотя бы на тот момент человека.
Не меняю  в нём ни слова, ни знаки.

***
«1 ноября 1914-го года.
Сижу опять в траншее и пишу тебе эту писульку. С траншеями у нас дело обстоит так: 6 дней и ночей мы проводим в одной траншее справа от деревушки Краонелль, потом отдыхаем три дня в деревне Кюри и возвращаемся снова в траншеи, но уже слева от Краонелль. Так мы чередуемся. Этот раз мы находимся слева, на высокой возвышенности, открывающей нам совершенно неописуемый вид. Кругом видно на десятки вёрст. Такой ширины и простора я, после России, нигде не видел. Весь фронт немецких траншей перед глазами. Город Краон, занятый немцами, виден весь со своими колокольнями, домами и фабриками, как на ладони. От нас он не дальше, как в полутора километрах. За Краоном в некотором отдалении часто видны дымки поездов немецких. Они бегут один за другим, подвозя немцам боевые припасы. Вчера дымки поездов мелькали особенно часто и сегодня нас с совершенно исключительной щедростью немцы осыпают мармитками и шрапнелью. Пока я пишу тебе это письмо, они рвутся недалеко от нас. Вот сейчас одна разорвалась  над самой нашей траншеей и осыпала это письмо землёй с нашей крыши. Странно тебе это? Я к нами привык настолько, что лень бывает даже посмотреть, где они рвутся. До сих пор мы только слышали отправные выстрелы ; теперь мы их видим. Где-то далеко в лесу перед нами мелькает огонь. Секунда, другая... Слышен визг. ; Трах... Крыша траншеи содрогается. На головы сыплет земля. Та траншея, которую мы занимали на прошлой неделе ; теперь внизу перед нами и хорошо видна. Вчера её усиленно обстреливали немцы, и нам было видно, как рвались мармитки около неё. Вправо на самом горизонте видна маленькая возвышенность и над ней шпиль. Это Реймс со своим Катедралем. Ведь Реймс находится всего в 25-ти-30-ти километрах от нас. А прямо перед нами опять та же страшная картина: гниют неприбранные трупы французских солдат.
 А у подошвы холма, занятого нашей траншеей, в тридцати километрах от нас ужасные погреба деревни Краонель битком набитые трупами. Сегодня утром я видел замечательное зрелище, которое едва ли увижу ещё когда либо в жизни. Ранним утром я стоял на часах, дул холодный ветер и гнал по небу низкие тучи. Неожиданно ветер затих. Время было светать, но небо оставалось всё так же темно. На востоке тучи сплотились густой завесой. Вот уж пол часа, как солнце должно было взойти, но небо оставалось всё так же темно. Вдруг краешек завесы приподнялся и узкая кровавая стрелка прорезала горизонт. Завеса медленно поднимается поднимается выше и стрелка шириться, медленно растёт в целое озеро крови. Озеро узко и длинно, как меч и светится красным блеском, края его красны и жгучи. Завеса так плотна, что толщи её не может пронизать ни один луч и чёрный край её резко очерчивает горящее озеро. На жёлтом фоне медленно проступают багрово-красные пятна, они чернеют, запекаются кровавыми сгустками, пятнают озеро, и долго держатся одно около другого тёмными страшными язвами. Таким должно было встать солнце в день, когда распяли Христа.
Вот я и попытался описать тебе его и описание вышло очень и очень плохое. Но всё таки, быть может, оно даст тебе, если не картину, то настроение, которое я испытывал глядя на него. Мне было немножко стыдно пуститься в это литературное описание, но впечатление было так сильно, и так исключительно, что я непременно решил им с тобой поделиться. Во всяком случае, более мистической симфонии в красках я никогда не видывал, да и трудно себе представить. И теперь ты можешь понять, с какой досадой я выругался, когда спеша отделать акварель с этого восхода, я убедился, что ни в одном из наших бидонов воды не было. Это самое большое наше несчастье. Мы прямо помираем от жажды. Воды нигде поблизости нет, а наше корвэ может приносить только зараз два, три бидона, так они нагружены бывают хлебом и пищей. Я пока, как шарманка, на похоронах. Нет мне никакого применения. Поэтому мной затыкают дыры. На прошлой неделе я делал корвэ, носил в траншеи пищу. Теперь я нахожусь в траншее вместо нашего agent de liaison, (чёрт его знает, как это дурацкое слово пишется). Вернусь с войны, так что бы ты, наконец, выучила меня французскому языку. Дело в том, что моё ремесло телеметрера совершенно неприменимо, пока мы находимся в траншеях. Тут измерять нечего: расстояния между нашими и немецкими траншеями известны. Вот меня и употребляют на всяческие затычки. В качестве ордонанса я бегаю по нескольку раз в день с депешами от нашего лейтенанта к капитану, от капитана к команданту и т.д. занятие довольно приятное, потому что бегая знакомишься с новыми местами и в движении великолепно согреваешься. К тому же на этот раз я сумел устроиться так, что остаюсь в траншее всегда с нашей секцией и сделав комисион, всегда возвращаюсь к нашим. Это гарантирует меня от необходимости спать под открытым небом и спасает от общества офицерских денщиков.
Ходят у нас вот такие слухи и не только слухи (ибо по уставу это  так и полагается), что ещё через 15 дней, мы будем переведены в город Фим (Последняя станция железной дороги на которой мы высадились, когда ехали сюда), там мы отдохнём 15 дней и тогда двинемся куда-нибудь в другое место, говорят на север. Я этому очень радуюсь. Во первых и отдых 15 дней будет очень кстати, а во вторых убраться из этого скучного и однообразного места, где кроме пушечной и ружейной пальбы ничего не слышишь, будет воистину наслаждением...»
***
Всё же приведу ещё одно письмо Василия Всеволодовича Крестовского. Последнее. Первое датировано первым ноября 1914 года, это, последнее, десятым декабря того же четырнадцатого.
 Всего-то и жизни у него на передовой оказалось меньше полутора месяцев. Средняя продолжительность жизни солдата на передовой Второй мировой исчислялась днями, в Первой ; неделями.
Опять не вмешиваюсь в письмо ни ручкой, ни карандашом.

***
«10-го декабря 1914 года.
Погода вдруг резко переменилась. Вечер вчера был тёплый и мокрый. Часов около 9-ти подул с севера холодный ветер, а к 11-ти перешёл в целую бурю. Ночь была тёмная и тревожная. Знаешь, бывают такие ночи, когда тревога рассеяна как-то во всей природе. Жуткие это ночи. Я стоял на часах, стараясь рассмотреть что-либо в непроглядной тьме. За спиной моей стоял и плакал искалеченный снарядами лес, ветер хлопал полотном палатки, подвешенным у входа в кабанку нашей митральезы, а впереди было так темно, что глазам было больно смотреть. И тревожно, тревожно в такие ночи. Тревожно особенно по тому, что не слышно не выстрела, не видно ни деревца, смотришь в темноту и ждёшь чего-то, а чего ; не ведаешь. Долго стоял я так, дрожа от холода, и в глазах у меня было темно, как у слепого. Вдруг что-то белое, светящееся молнией сверкнуло, скользнуло меж деревьев и со страшной быстротой, вытягиваясь и режа тьму, мощным щупальцем перекинулось на самые отдалённые холмы, вырвало там белое пятно, застыло на нём на минуту и, быстро сокращаясь,  исчезло. Страшный палец: он что-то видел и знает уже. Ночь кажется ещё темнее. Не различаешь ни небо, ни землю ; одно чёрное пятно. Вдруг опять сверкнуло меж деревьев. Вот он снова светящийся бледный палец; теперь он идёт уже прямо на нас, он ищет и шарит чего-то под каждым кустом, в тени каждого дерева. Он уже близко от нас. Сейчас подымется и кому-то на меня укажет. Вот он. Ой, как больно глазам, в кабанке моей светло, как днём. Хватаю пустой мешок и закрываю им пулемёт, чтобы блеском своим он не выдал себя. Палец держит меня секунду под светом своим и скользит дальше по фронту наших траншей, вырывая из тьмы их бледные очертания. Вот он подобрался, съёжился и скрылся... Не показывается больше... Снова темно, как будет темно в тот день, когда по слову Апокалипсиса солнце может померкнуть...
По-прежнему смотрю в темноту и думаю о многих вещах... Шлепанье грязи под ногами...  Приходит товарищ, сменяет меня. Выхожу, лезу в свою конью. ; Холодно. Закутываюсь с головой в одеяло. Засыпаю...
С тоской мучительно жду, когда мы пойдём, наконец, в наступление. Так тяжело думать, что залётный снаряд может убить тебя или ранить, пока ты ничего не успел сделать для дела. Вот и сейчас рвутся над нами шрапнели. Странный, ни с чем не сравнимый звук. Есть в нём что-то страшно упругое и раскалённое, пышущее огненным жаром...
Сейчас влево от нас слышна перестрелка и пушечная пальба. Кажется там ведётся одной их сторон атака. Быть может и мы будем сегодня иметь дело...
Скомандовали по своим местам...»

***
Только сейчас включился: стоп-стоп ; Василий  В с е в о л о д о в и ч  ! А ведь был в русской литературе  В с е в о л о д  Крестовский. Помните, «Петербургские трущобы»? Неужели сын? Может, отсюда, от отца, и дар? Вот кого застал тогда «залётный» снаряд: сына или внука удалого певца российских городских трущоб. Бог знает, где от них, родимых достал...

***
Не первый год пишу в этой тетради. И только сейчас заметил, каким удивительным образом разграфлена каждая её страница. Две трети в линейку, одна треть ; в клетку. Стало быть, на двух третях слова, а на одной трети ; цифры. То есть ; зашифрованные мысли. Достоевский тоже вёл приходно-расходную книгу. И тоже без конца сбивался в ней (по части цифр, как известно,  это был ещё больший фантазёр, чем по части словоблудия). Пока за дело не взялась Анна Григорьевна. Уж у неё-то всё получалось гладко. Это она, попавшая ; дожила! ; даже на приём к Луначарскому, вымарала половину всего в письмах Достоевского (одну  т р е т ь  ? ; ту, что показалась ей неприличною) и жёстко, жёстче любого редактора, правила его тексты. Я вообще не в восторге от наших литературных мамок, жён, сестёр и т. д. Все они считали себя полноправными редактрисами если не текстов, то, как минимум, самих жизней своих писучих, незадачливых родичей. У русской литературы по большому счёту есть только одна замечательная няня ; известно какая ; и только одна замечательная, поистине повивальная бабка: незабвенной памяти Елизавета Алексеевна. Это она не только во всём потакала своему гениальному, рано осиротевшему, в том числе и по её вине, внуку, но, узнав о его гибели на дуэли от  пули их же недальнего родственника, велела выкинуть из барского дома в сарай икону Михаила Архистратига, писанную с него перед отправкой на Кавказ.
Не убоялась провиниться перед Господом Богом, поскольку иконка, посчитала, невосполнимо провинилась перед нею: не спасла. Не охранила.
 Э т а   б ; не выкинула ни слова.
Она даже за первую доброжелательную рецензию на первую Мишину книжицу-огрызочек заплатила наличными из своего кармана.
И даже когда внучек её опаздывал из увольнения в казарму (она в это время как раз гостила у него в Петербурге), отважилась сесть вместе с ним в невиданный доселе не только ею, поскольку был первым и единственным в России, поезд из Царского Села в самодержавную столицу.
Потом, правда, прислала ему ещё пару гнедых ; чтоб он вдругорядь этой вонючей железной таратайкой не пользовался.
Не думаю, что она так уж понимала его стихи. Просто беззаветно любила его, как не умеют любить подчас даже матери. Вон ни у Пушкина, ни у Чехова, ни у Бунина нет ничего путного об их матушках...
Я уже писал где-то, что вся разница в ритмах и смыслах у Пушкина и Лермонтова тем и обусловлена, что Пушкин разъезжал только верхом или в рессорной карете, а Лермонтов уже познал, ощутил ; на собственных боках ; и жёсткий, чугунный перестук вагонных колёс. Другого века.
Вот и безвестная Лидия Крестовская, оставшаяся одна со своим живым кулёчком, оплатила брошюрку в память мужа из своего кармана. На обложке стоит наименование парижского издательства, но отпечатали в типографии в Праге ; видать, так дешевле. ВТО. А может, она и сама к двадцатому оказалась там же, в Праге, выдворенная русской  нуждой из Парижа.
Потом ездила в прифронтовую полосу ещё раз. Но тщетно. Уже тогда снаряды, особенно если попадали в траншеи, рвали живых людей на куски. Она приведёт в книжечке и несколько других писем с передовой ; теперь, сострадая и тоскуя, ей станут писать уже просто чужие русские люди. Несколько карточек, среди которых так и нет фотографии мужа, один мужнин рисуночек ; не то шалаша, не то «землянки в три наката», в которой бытовал он на позициях. Да напоследок ; фото новенького, свежего, наспех, но густо заселённого кладбища, на котором частые-частые струганые русские кресты не успели даже потемнеть. Светятся, как наши кости на рентгеновском снимке. Но русские фамилии на них написаны, залиты несмываемой тушью по канавкам, прорезанным перочинным ножиком, нерусскими буквами...
Вот и вся книжица, подаренная мне когда-то по случаю парижским коллекционером русского происхождения Виктором Глушковым.
 Я давно прочитал её: чем больше страдаю бессонницей, тем больше, на старости лет, читаю. Хотя, признаюсь, руки (глаза) до неё дошли не сразу ; старая книга часто кажется нам зачерствёлым хлебом. Но две-три бессонницы она мне в своё время скрасила. Пора бы и забыть.
Не забывается. Вспоминается и вспоминается, подчас совершенно неуместно.
Щемит и щемит.
 А что щемит ; и не очень-то ясно.
Что вся Европа утыкана, как стёршаяся кожемитовая подмётка гвоздями, нашими русскими крестами? ; так кто же этого не знает.
Жалко эту людскую, земную троицу? ; как сложилась судьба этой юной вдовы и её мальчугана из дорожного чемодана, как пережили они, если пережили, последующие войны и катаклизмы? ; так и своего ведь, собственного горя немало и тоже, к сожалению, не литературного, а самого что ни на есть «документального».
 Флёром печали повита эта тоненькая книжечка ; и по юной, до срока закатившейся судьбе, и по молодой, невыбродившей любви, да и по той войне незнаменитой: женщина вспоминает и о других её русских участниках и даже приводит список погибших, тех, о ком ей стало известно из достоверных источников.
Понимает, что их не станут помнить ни в старой Франции, ни в новой России. И пытается хоть какой-то, пусть неуклюжий, пусть хлипкий и ненадёжный, крестик поставить, обозначить над их могилками, что просто обречены вскорости стать безымянными и сровняться с землёй.
 Впрочем, насчёт незнаменитости  ; не совсем так.
Волею судеб в последние двадцать лет довольно часто бываю в местах самых кровопролитных боёв Первой мировой. Причём, и с французской, и с немецкой, и с бельгийской (и даже итальянской) сторон. Сдержаннее, скупее всех немцы. Пафосных немецких памятников Первой мировой именно здесь, в этом квазиевропейском треугольнике раз-два и обчёлся. Может,  по причине общей немецкой сдержанности,  т р е з в о с т и   по отношению и к  в о й н е   (вон даже в Ливию, на заведомый скотомогильник славы войска не посылали). А скорее ; потому что проиграли (вторую же и даже третью, похоже, выигрывают). Нечем гордиться-духариться. Что касается Первой, то и впрямь нечем, а Второй  ; обстоятельства пока не велят. Зато французы и бельгийцы, «бельгаши» как их нежно называет мой друг Кипрас Мажейка, многие годы проработавший в Брюсселе, ; как глухари на весеннем току. Памятники, один величественнее другого, в каждом городишке. И с непременной стелой высеченных на них имён и фамилий (ни одной русской).
Для них это на самом деле была  самая  кровопролитная война. Кровопролитней Великой Отечественной, пардон, Второй мировой (хотя наши общие военные, боевые потери в ней всё равно неизмеримо больше).
И ; последняя, вернее, самая  б л и ж н я я  победоносная для них война.      
Для нас же ; ещё и в связи с переменой двух строев подряд (кто сейчас, скажите, будет гордиться войной с Западом: на Западном фронте, по отношению к Западному фронту, сейчас у нас громадные перемены) ; это действительно забытая, заспанная война. А ведь даже я на своём журналистко-писательском веку видел, застал в живых стольких её затенённых, заретушированных меняющимися политическими конъюнктурами увечных, без особых отличительных пенсий, калек, полуразвенчанных  героев и просто подпочвенных скромных участников!
Эта война, грандиозная, потому, что в своё жерло втянула, ввергла всю тогдашнюю рефлексирующую Европу, ; как бы не наша. Вернее, войны почему-то, любые, всегда наши, а вот Победа ; чужая.
Всегда чужая. Великая, но ; чужая.   
Да и бывают ли глобальные Победы в тотальных войнах?
Я не просто бывал в этих местах ; и на Марне и на Сомме, и в городе Энн, и в том же Реймсе, в окрестностях Вердена («Вердун» ; пишут французы), и в Льеже, и в Намюре ; я их неоднократно проехал на машине. И даже частично прошёл пешком.
 Свидетельствую: в них Первая мировая, память о Первой мировой присутствует куда отчётливее, явственнее, чем о Второй. Она прямо оттиснута в них, как несдираемое, потому что по живому, тавро.
Но, повторяю, ни одной русской фамилии.
Уже одним этим, согласитесь, книжечка, которую, я тут так обильно цитирую, способна запасть в душу.
И всё же она в меня, в размякшую душу мою впечаталась другим. 

***
У меня не выходит из головы то, что я оказался первым и, скорее всего, последним читателем этой книжечки.
Она попала ко мне с неразрезанными страницами.
В принципе в этом нет ничего необычного. Мало ли как вековуют свой век старые, да и новые, книги. Уверен: немало из них так и остаётся непрочитанными никем, кроме автора, да, может, редактора, если таковой имелся. Читателей на всех не настачишься.
Но ;  т а к а я  книга? Ведь безвестная Лидия Крестовская наверняка только затем и писала её, чтобы хоть немного продлить земное существование своего в клочья разнесённого мужа, продлить память о нём. Это же как последний выдох: поплыл, поплыл над промороженной землёй ; глядишь, где-то и зацепится.
 Не зацепилось. Не проросло. А ведь прошло без малого сто лет. Ни единой живой души, если не считать меня, не коснулось это затухающее колебание чужого дыхания. Едва ощутимым пятнышком ; так запотевает зеркальце, поднесённое в известную минуту к чьим-то спёкшимся губам ; осело в моей несовершенной памяти пред окончательным своим испарением.
И я пытаюсь испаренье это хоть на миг ; задержать.
Двести экземпляров тираж у книжки. Да по ней и так видать, что издана если и не на последнюю, то уж точно на медную вдовью денежку. Прочитал ли её хотя бы сын, мальчик-с-пальчик из фанерного чемодана?
Иногда я и сам себе кажусь такой же вот престарелой вдовствующей идеалисткой Лидочкой Крестовской. Пишу, пишу ; в пустоту. В ожидании, разве что, зеркала. Именно сегодня, часа два назад, и подумалось жизнеутверждающе:
                В ладонях ; куколь пепла,
                В котором нет огня.
                Хоть из меня он слеплен,
                Но нет в нём и меня...
Мы давно разучились разрезать страницы. Правда, бумага уже такая ветхая, что чуть ударишь ребром ладони и, она уже сама собой расползается по сгибам. Может, хотя бы внукам ; вдруг всё же заинтересуются? ; когда-нибудь будет проще. Когда и книг, как таковых, уже не станет. Сперва исчезнут книги, потом письменность (вон, правила переноса слов ведь под диктатом компьютера уже похерены), а потом и язык ; перейдём на всеобщее компьютерное эсперанто...
***
Неразрезанные страницы.
Конец семидесятых. Застой, сопоставимый с сегодняшним. Правда, нынче он именуется стабильностью. И ещё одно отличие: сегодня мы застыли на очень разных этажах. Одни вознесены в поднебесье, другие, подавляющее большинство, вновь сброшены в катакомбы, выход из которых в России всегда один и тот же: по головам.
 Чуть позже, в середине восьмидесятых, нам объяснят, что мы тогда, в конце семидесятых, жили не то, чтоб совсем уж неправильно, но, как вам сказать, скучно, что ли. Взаймы у будущего. Знаете, есть такой расхожий современный анекдот. Поп едет в «эсвэ». На полустанке к нему подсаживается интеллигент. Мятущаяся натура. И как раз подоспело время обеда. Дородный, полнокровный и полногласный батюшка раскладывает на газетке дорожную снедь: варёная курица в промасленном макинтоше, картошка в мундирах, ломоть хлеба, пара луковиц ; у вас ещё слюнки не текут? В общем, всё хрестоматийное, до самогона включительно. Скатерть-самобранка. И, не чинясь саном ; это сейчас витальные православные сторонятся рефлексирующих интеллектуалов ; приглашает своего субтильного попутчика:
 ; Перекусим?
; Так сейчас же пост! ; испуганно отшатывается интеллигент, которому,  вообще-то, больше бы пристало быть атеистом.
Батюшка, пожав обширными раменами, промолчал и ; убрал самостоятельно всё до крошки и, разумеется, до донышка.
Сидят, привалившись каждый к спинке своего дивана. Батюшка ; так прямо припечатал свою, попутчик же ; как гвоздь проглотил.
В соседнем купе, за спиною у батюшки, раздались задорные женские голоса, смех, звонко очерчивает периметр больших и крепких ещё духовных телес. Батюшка встрепенулся:
 ; Заглянем на огонёк? ; предложил соседу, показывая пальцем за спину.
 ; Что вы, что вы?! ; смутился тот.
 ; Ну, как знаешь.
Вернулся батюшка под утро. Веселее прежнего и на обеих щеках ; следы от губной помады.
Спутник же так и сидит ; с гвоздём в пищеводе. Глаза только блестят лихорадочно.
 Батюшка укладывается почивать, спутник же спрашивает горячим, срывающимся голосом ; видать, всю ночь вопросом мучился:
 ; Батюшка, скажите: правильно ли я живу?
 Тот перестаёт стелить железнодорожную постель известной свежести, оборачивается, отдуваясь, и говорит вполне отчётливо:
 ; Живёшь-то ты, дорогой, судя по всему, правильно. Но ; бесполезно. Скучно...
 Вот и нам потом назидательно объяснили, что жили мы с вами в семидесятых, оказывается, правильно, однако бесполезно. Во всяком случае ; скучно.
Зато сейчас так чертовски весело! И полезно.
Всё полезно, что в рот полезло.
Правда, если б не та, предыдущая, скучная жизнь, то и сегодня бы веселиться было б не на что. По валовому национальному продукту Россия до сих пор не может догнать Россию же тысяча девятьсот девяносто первого года. Проедаем не столько будущее, сколько прошлое.
И вот в самое что ни на есть застойное время оказался я под Пицундой, в журналистском Доме отдыха. Правда, приехал туда не отдыхать. Там проводился какой-то всесоюзный семинар, и меня командировали туда выступать.
Я уже и не помню ни темы семинара, ни темы своего выступления. Да и не о них речь.
Одна деталь, никак не относящаяся к семинару, время от времени всплывает и всплывает в памяти ; боюсь, как бы и она не осталась со временем неразрезанной страничкой.
В журналистском Доме отдыха в те же дни оказался и молодой человек, прямого отношения к журналистике не имеющий.
Что, впрочем, не совсем так.
Он не был журналистом, но он к тому времени являлся героем многих газетных публикаций. Куда уж прямее! Это был молодой, симпатичный врач, хирург, грузин или абхазец, по имени, кажется, Теймураз. Стройный, высокий, лучезарный. Такие бывают героями не только репортёрских заметок, но и вполне художественных романов, особенно тайных ; журналистки к нему прямо-таки липли. Прославился парень тем, что, работая в больнице, в Прибалтике, кажется, в Шауляе, сумел пришить и приживить стопу девочке, которая попала на сенокосе под «литовку» своего же отца. Об этом случае и об этом молоденьком докторе тогда и впрямь много писали. Думаю, и на журналистский семинар он попал в качестве почётного гостя. Я в качестве выступающего, он ; в качестве героя.
И в один из вечеров нас вместе повезли в Пицунду, в ресторан. Приём, собственно говоря, устроили для героя, прогремевшего на всю страну хирурга, меня же пригласили за компанию, для антуража. Я призван был обозначить московский, столичный фон. В Доме отдыха образовалась группа грузинских журналистов, среди которых и мой товарищ, собкор «Комсомолки»  в Тбилиси Николай Квижинадзе, во главе с секретарём их республиканского Союза ; они и выступили закопёрщиками сабантуя. Благо, что у кого-то из них в знакомцах оказался директор одного из  здешних ресторанов ; туда нас и повезли.
Секретарь республиканского Союза как раз и возглавлял нашу разношёрстную кавалькаду. Седой, импозантный человек, постарше нас всех, которого все мы дружно и вкусно именовали «батоно». Не знаю, какой он там был секретарь, а вот тамада ; прирождённый. Мы, русские, вообще многое потеряли в пьянках, разосравшись сдуру с грузинами. В одном из частных своих писем дотошный Пастернак подсчитал, что делегация Союза писателей из Москвы, из двадцати человек, за один вечер выпила  в Тбилиси ; при содействии отдельных местных классиков ; двести бутылок вина.
 Так это ; члены Союза писателей. А что же говорить тогда о членах Союза журналистов! ; они ведь и пишут чаще, в отличие от  п и с а т е л е й , не кровью сердца и даже не чернилами, а сразу и исключительно ; неразбавленным.
И тут, под предводительством седовласого мэтра велеречивости и чревоугодия, под скорбные звуки дудук пиршество во славу юного героя сразу нескольких советских, тогда ещё вполне советских, народов, удалось. Директор ресторана, которого милостиво усадили рядом с героем дня ; тамада справа, он слева, ; тучный и всепрощающий, как Будда, светился довольством, словно это ему только что пришили самую существенную часть мужского организма. Другой бы на его месте закрыл заведение, он же, напротив, велел швейцару зазывать народ с улицы: смотрите, кто пришёл!
Кто нашу бабушку убил...
И вправду: чем меньше, малочисленнее народ, тем больше он любит своих героев.      
 Нас же, русских, не поймёшь: не то в героях у нас дефицит, не то в ресторанах.
Умело направляемый тамадою, разговор за столом ; столов шесть составлены встык поперёк всего ресторана ; тёк, не пресекаясь, как и вино, самыми прихотливыми путями.
Но в какой-то момент возникла пауза.
Она мне и запомнилась.
Пауза ; и в вине, и в разговоре.
Я уже упоминал, что беседа перекидывалась с одного на другое, подчас совершенно не связанное с нашим всеобщим героем, сидевшим, как в меру смущённый жених (повенчанный непосредственно со славою), во главе застолья. И в какой-то момент коснулась темы, которая подспудно жила тогда почти в каждом доме, но которой в праздности, лишний раз, вслух предпочитали не касаться.
А тут, наверное, градус подоспел.
Кто-то за столом заговорил о здешнем пицундском, жителе, своём соседе, только что потерявшем сына в Афганистане.

***
 Это и была тема, жившая, точнее ; нывшая, поднывавшая тогда в каждом, но касаться её в таких вот разнопёрых компаниях было как-то не принято. Опаска давала себе знать, хотя времена стояли уже весьма слабительные. Да и опаска была не только прямолинейная, политичная, но ещё и суеверная. У кого-то кто-то служил, уже воевал на той далёкой, грозно чужеродной чужбине, у кого-то кто-то просто служил, офицером или на действительной, и мог в любой момент угодить в азиатское пекло. У кого-то поспевала пора провожать в армию новобранца, и все помыслы были только об одном: не дай Бог,  т у д а ...
Сглазить боялись ; не столько власть гневить, сколько своего, преимущественно православного, Господа Бога.  С л у ч а я  опасались: не буди лихо, покуда оно тихо.
 А тут язык у кого-то из хозяев развязался ; возможно, сыграло роль и присутствие журналистов. У «Комсомолки», кстати, тогда уже имелся собкор в действующей армии, и он, Володя Снегирёв, к тому времени даже встречался уже с одним из самых отчаянных полевых командиров, вошедшим со временем в головку глобального афганского противостояния, Гульбеддином  Хекматияром: из Володиного репортажа мне почему-то запомнилось, что Хекматияр был одного с нами, с Владимиром и мною, года ; сорок седьмого.
Человек сказал, что его сосед получил известие о гибели сына в Афганистане. Что явилось поводом к  этому сообщению, я не помню. Но слово было сказано.
Гробы уже прилетали оттуда. Их привозили в осиротевшие родительские дворы юные молчаливые офицеры. Гробы цинковые, запаянные, с двойными стенками. Их не велено было вскрывать ; такая вот скрытая, невскрываемая, подземно тлеющая, как торфяной пожар на болоте, война. Те парни, в общем-то, и ушли оплаканными в половину голоса. Матери давали полную волю рыданиям разве что по ночам, да на самих кладбищах, где то в одном углу, то в другом ; по всей стране ; потихоньку, тоже вполголоса, появлялись, всходили, как из-под земли, «афганские» могилы, о происхождении которых можно было догадаться лишь по страшной близости ; ножичек не просунешь ; дат на памятных, мраморной крошки, плитах. Да по керамическим портретам на них. Чаще всего это были увеличенные карточки, которые успели прислать сыновья с той самой афганской войны.
На карточках они чаще всего в голубых, лихо заломленных беретах или в широкополых защитных ; в смысле защитного цвета, от чего там они могли защищать? ; шляпах да с треугольниками тельняшек под широко расстёгнутыми, рассупоненными гимнастёрками нового образца ; на том месте, где у них, ещё живых, помещалась тогда душа.
На этих карточках они чаще всего ещё и не понюхавшие пороху, ещё даже не из войны ; из учебок или из тех первых дней её, когда ещё кажется, что смерть ; про кого угодно, только не про тебя.
Удалые, широко улыбающиеся лица. Просвет их белозубых улыбок куда шире, чем просвет отпущенных им дат.
Ни места гибели, ни причины, разумеется, на плитах не указывались.
И матери плакали не так, как рыдали они, наверное, в Великую Отечественную. Не называя супостата ; может, потому что он, казалось им, находился прямо у них же за спиной. Я бы не сказал, что им зажимали рот. Просто подушка какая-то ощущалась всеми. Сорвёт, снесёт её позже ; Чечня.
Гробы долетали, а вот песни оттуда ; нет. Это потом, уже после горбачёвского долгожданного   в ы в о д а  заснуют они ; профессионально ; над страной. Тогда же песни, ещё самопальные, там и оседали, разве что иной счастливый и пьяненький «возвращенец», дембель в кругу разинувших рты желторотых недорослей, которым самим призываться завтра или послезавтра,  рвал сперва тельняшку на груди, а потом и струны на гитаре.
Я был заместителем председателя Гостелерадио СССР и курировал молодёжную редакцию ЦТ, когда в одной из останкинских студий записывали передачу «Солдатская песня» ; так, по-моему, она называлась и вела её, кажется, та самая Регина Дубовицкая, тогда широкая, сильная, простонародно смелая, которая лет через двадцать станет весьма цивильной и субтильной ведущей какой-то юмористической безделицы. И для участия в этой передаче Дубовицкая впервые пригласила какой-то солдатский самодеятельный коллектив непосредственно из Афганистана.
Я принимал эту запись и, скажу вам, такого наслушался! В том числе и по своему адресу, когда пытался что-то «смягчить» или «вырезать». Перед этим мне довелось «пропускать» в телеэфир одну из первых записей «Машины времени» ; тогда, честно говоря, чувствовал себя в роли цензора куда комфортнее.
Поворот... Машинист ведёт... и т. д.
Теперь же, почти обматерив меня предварительно со сцены, Афганистан впервые запел ; запел-таки, потому что я просто махнул рукой ; в официальном эфире своим собственным, самоделковым, ломающимся, но местами таким пронзительным и горьким голосом. Голос говорил даже больше, чем слова, и тем более музыка.
После записи мы помирились: парни узнали, что я хотя и не воевал (в мои годы был Вьетнам), но тоже служил-таки в армии и что к этому времени, к восемьдесят шестому году, имел ВУС (военно-учётную специальность) командира мотострелкового батальона. И, самое главное ; умею пить водку не хуже ихнего, что успешно и подтвердилось на «мировом» застолье, сорганизованном после записи энергичной Региной прямо в студии.
...Да, сопровождающие гробы, «груз двести» юные лейтенанты бывали странно молчаливы даже после третьей: Туркестанские рейды престарелого кавалериста Семёна Будённого остались далеко в прошлом, и мы к тому времени крепенько подзабыли, что такое война с азиатами ; это сейчас жизнь вновь окунула нас в этот кровавый омут, устроила нам переподготовку. Чтоб не забывали. И не забывались. Тогда же эти лейтенантики,  эти  юные  славянские  сталкеры,   вернувшиеся   временно    о т т у д а  , уже знали нечто настолько несообразующееся с нашей тогдашней обыденной действительностью, что у них просто языки не поворачивались ; даже после третьей, ; не развязывались пересказать то, что, как правило, и стояло за сухим и скорбным известием.
И о чём несомненно догадывались только матери, чьё сердце, как известно, ; вещун.
Они, лейтенанты, и сами были запаяны, как девочки, двойной цинковой плевой.
Да их и посылали, как правило, с одним-двумя прапорщиками, по-моему, преимущественно для того, чтобы воспрепятствовать, ежели такая попытка случится, не дать обезумевшей от горя родне доставленного резануть автогеном по цинку.
 Я знал одного из самых знаменитых «афганцев» тех времён. Молоденького офицера с совершенно добродушной округлой русской физиономией ; при устрашающей фамилии  П у г а ч ё в . На нём живого места не было ; разве что кроме того пятнышка в верхней левой доле груди, на котором он, полгода отвалявшись предварительно по госпиталям, носил новенькую, золотую Звезду Героя. Утверждаю это даже не с его слов: мы с парнем оказались вместе в командировке в Якутске, в одном гостиничном номере, и когда он раздевался, с трудом задирая сперва одну руку, потом другую, из-под рубахи медленно-медленно, тоже с трудом вылезали, выползали такие страшные, рваные, лиловые рубцы, что на них даже смотреть, а не то, что щупать их, было больно.
Ничего особенного Пугачёв мне тоже не поведал ; ни после третьей, ни после последующих. Разве что о какой-то расстрелянной душманской свадьбе, да ещё о том, что ему однажды пришлось запалить зрелое пшеничное поле. Только так и можно было проверить, есть там засада или нету. С большим, крестьянским и почти трезвым сожалением говорил про то, как горело это поле. Пшеничное ; про коноплю и мак тогда и в Афганистане  как-то слышно не было.
 ; Дым и гарь от него точь-в-точь, как от пороха. Или тротила...
Вот и всё, что сказал.
 Я это тоже знал ; мне тоже доводилось видеть горящие пшеничные поля. Только я, вместе с другими, тушил. А он ; поджигал. И, сам внутренне обжигаясь, смотрел. Пламя над пшеничным полем, особенно в безветренный зной, скажу вам, совершенно стеклянное, сухое, прозрачное, колкое. Страшное.
Такая вот Пугачёвщина.
И такая вот война ; в цинке всеобщего молчания.
 А тут вдруг зашла речь.

***
; ...И вы знаете, что он надумал? ; продолжил заведший этот разговор человек за столом после длительной-таки паузы (тоже осколок, гремящий лоскут молчания, тронутый-таки автогеном).
Я чуть не подумал, что речь идёт об убиенном. Что он мог надумать?..
Нет, речь шла о живом. Об отце.
; ...Взял удочки и пошёл на речку... ; говорящий со значением назвал какую-то местную речушку, имя которой я уже не помню. Может, Псоу, может, Бзыбь или Пицунда, если таковая в этих краях имеется.
Местные из числа сидевших за столом заметно напряглись.
; ...И встал на берегу. Прямо напротив дачи...
Заурядное слово «дача» (хотя у большинства из нас их тогда и в помине не было) тоже произнесено с большим значением.
 ; Это заповедник, ; наклонился к моему уху сидевший рядом Коля Квижинадзе. ; И речка заповедная. Там нельзя рыбачить, ; шептал мне Николай. ; Только для тех, кто с госдачи. Брежневской...
; ...Так и стоял ; до самой ночи... Как ни пытались его увести, он ни с места. Окаменел. Не сдвинуть. Уставился в поплавок, а сам ничего не видит и ничего не слышит.
Долгое-долгое молчание  воцарилось за только что безмятежным и шумным кавказским столом. Каждый на какое-то время уставился перед собой на невидимый поплавок. Каждый ; в который раз ; подумал про себя об этой странной, далёкой и, оказывается, такой вот близкой войне. Войне, обёрнутой в молчание, как просвещённые убийцы оборачивают тряпкой обушок.
 Я же, сейчас, задним числом, думаю и о другом. Это как же надо было верить в святость и неприкосновенность «заповедных» мест, чтобы немаленькая-таки компания довольно интеллигентных людей, пусть даже на некоторое непродолжительное время, удивилась такому, в сущности, пустяку ; браконьерству.
А отец погибшего? Тогда мне подумалось: ему просто необходимо стало совершить некий поступок, чтобы отвлечься или, наоборот, сосредоточиться. И он его совершил, сделав первое, что пришло в голову. Взял удочки и пошёл. Может, даже и ведёрко с собой прихватил.
Сейчас же думаю иначе.
Известие о гибели на чужбине сына из Homo sovetikus сделало просто Homo. Слетело наносное, нанесённое, фальшивое и ; вылупилось натуральное. Человек, позабыв всё несущественное, осмелился ; чтобы спастись,  п е р е м о ч ь  беду, ; стать самим собой.
Вряд ли Брежнев в тот момент был на своей даче, кстати, даже более любимой, чем Нижняя Ореанда. А если всё-таки по какому-то язвительному совпадению оказался? Вот бы посмотрели они друг на друга! Один с резного приморского балкона, в белоснежной и тонкой, продувной рубахе-апаш, другой... Генсеку, пожалуй, нечего было опасаться ; из тех беспросветных копей глаз не поднять. Тем более ; на небеса.
По большому счёту мы все на этом свете ; без вести пропавшие. Крестовские. Платим своими жизнями Бог знает, за что. Чаще всего ; чужое или чуждое. И единственное, что обозначает наше исчерпанное существование (это как слабое дрожание желтка на месте морского самоубийства луны), единственное ; это чьё-то горе по нашему исчезновению. Нет, не пресловутая память как таковая, даже вечная, а только живое, натуральное, мучительное горе-горькое.
Которое никогда не бывает и не может быть ни вечным, ни всеобщим.
Вот покамест оно хотя бы в ком-то одном, в одной-единственной душе  Лидочки Крестовской, длится, пульсирует, вот до тех пор и дрожит нечто, живёт на месте нашего подводного ; или подземного, это уж кому как предписано ; исчезновения.
И всё. И никаких других поплавков.

***

И где же этот город Армянск, в котором, за церковной оградкой, лежит ещё один мой дружок, Валера Иванов?
Ещё один, потому что одна живая и довольно близкая мне душа десятью годами раньше уже упокоилась на тихом церковном кладбище в одном из старинных сёл на границе Московской и Смоленской областей. Тамара Войнова, с которой я работал в юности в одной краевой молодёжной газете, а потом, в уже зрелые годы, судьба на некоторое время вновь свела нас на общей работе, но теперь уже в Москве. Странно: разваливая огромную страну, а заодно и миллионы отдельных маленьких жизней, слепой и беспощадный Молох, приверженец огромных чисел и глобальных встрясок, сплошь и рядом разносивший людей на тысячи километров друг от друга, а то и просто по противоположным временным и социальным пластам (какую-нибудь двуногую стрекозу  потом найдут в окончательно прозеленевшей и оплавившейся головке сыра «Рокфор» и посчитают, что она и впрямь жила в золотом веке), иногда, забываясь, как при громадном кораблекрушении, всё же бросает одиноких утопленников посреди необозримых погибельных волн прямо друг к другу. Чудны дела твои, Господи...
Тамара погибла при штурме «Норд-Оста». Её, в числе сотен других заложников, спасали, а на поверку вышло ; погубили. К тому времени Тамара оказалась безродной, да и мы с нею к тому времени опять надолго потерялись в жизни ; даже о её смерти я узнал за полторы тысячи километров от Москвы. Меня, видимо, нашли по её записной книжке ; вот Тамару и похоронили так, как хоронят святых да блаженных. В одной из своих вещей я уже писал о ней.
Принявшая мученическую смерть, Тамара не была ни сильно святой, ни блаженной. А вот Валера...
Он похоронен при церкви, потому что при церкви и жил. Как некогда один безмолвный московский дурачок тихо  п р и ж и в а л  при Покровском, «что на рву», соборе, который вскоре после его, дурачковой, смерти стал именоваться его же, своего безгласного юродивого,  именем.
 Василием Блаженным.
Как знать, может, со временем и Армянская (на Руси немало крохотных, заштанных, ноготковых городков с совершенно величественными, с чужого плеча, названиями) церковка наречётся моим дружком Валерой Ивановым? А что? ; не знаю, как там насчёт имени, а фамилия ведь и впрямь вполне подходящая.
Не знаю, не знаю...
С Валерой я познакомился тогда, когда он не был ещё ни убогим, ни верующим.
И даже непьющим ещё не был.

***
Итак, мы служили действительную. Я начинал службу военным строителем, всего-то вооружения у которого ; БСЛ-120. Большая сапёрная лопата длиною, от штыка до цевья-приклада, 120 сантиметров. Это после меня переведут в штаб управления инженерных работ и дадут на погоны общевойсковые звёзды. А пока даже на погонах у нас эмблемы с миниатюрным шанцевым инструментом на них. «Два солдата из стройбата заменяют экскаватор...»
В сборно-щитовой казарме военно-строительного отряда, той самой, которая при пожаре сгорает за четыре минуты пятьдесят секунд (вот почему, ; учил нас старшина Ракитский, ; одеваться-обуваться и выскакивать из неё вон военный строитель должен куда стремительнее, чем какой-нибудь сраный ракетчик, что сидит в подземном бетонном бункере, или недоделанный танкист, у которого по любому четыре сантиметра жизни, бронь над головой ; это всё дословные выражения старшины сверхсрочной службы Ракитского, каковыми он щеголял, вышагивая перед нами, замурзанными и вечно невыспавшимися, с секундомером в руках), да на землеройных изнурительных упражнениях с той самой БСЛ-120 я с ним, Валерой Ивановым, и познакомился.
Знакомство произошло при чрезвычайных обстоятельствах. Шли наши первые армейские дни. По-моему, мы ещё не закончили так называемый курс молодого бойца и даже присягу пока не принимали ; на верность той самой Родине, которой сейчас давным-давно и в помине нету. В тот день пришли в казарму с очередных землеройных работ. А это, скажу вам, куда круче, чем марш-бросок по несильно пересечённой местности или совершенно нелепые с точки зрения нашей дальнейшей профессиональной, строительной деятельности, строевые (не путать со строительными) упражнения: глупость и никчёмность их настолько очевидны, что в нашем военно-строительном батальоне даже плац, как таковой не предусмотрен ; просто утрамбованная ежеутренней тысячью ног глинобитная аллея, с одной стороны возле которой, заменяя несуществующие деревья, стояла временная, как и наша казарма, щитовая трибуна, с каковой ежеутренне и здоровкался зычно с нами наш комбат подполковник Решетников. В войну он был артиллеристом, командиром батареи, а вот после войны и Хрущёвских сокращений, ещё полный сил и вполне бравый, очутился среди тех полувояк-полуработяг, кто те самые,  так легко разносимые не Бог весть каким калибром, вероятные «цели» и сооружал. Строил. Карточные домики.
Правда, ракетные шахты, которые мы «копали» в окрестностях городка Тейково, что в Ивановской области (Это враки, что в здешних краях дефицит женихов. На каждую ткачиху в городке, специализировавшемся на производстве портянок ; я их застал, как застал и солдатские гимнастёрки фронтового, русского, косоворотного, со стоячим воротничком, обшивавшимся изнутри белым материалом, который к вечеру у нас, военных строителей, становился неизменно чернозёмным, вот-вот и озимые прорастут ; приходилось по десятку солдат, самые влюбчивые из них и развозили потом девчат по всему Союзу), наши ракетные шахты карточными не назовёшь.
В отличие от панельных многоэтажек, которые мы же и возводили наспех, тяп-ляп, для офицеров и сверхсрочников, эти самые шахты обслуживающих. Вот они-то рухнули бы не только под любым вражеским артиллерийским  залпом, а просто под самим враждебным, полевым биноклем усиленным, взглядом.
Мы пришли с первой смены ; как раз и строили очередную панельную халабуду в офицерском городке Красные Сосенки ; умывались и приводили себя в мало-мальски, если не военный, то хотя бы человеческий вид. В напряжённом и нетерпеливом ожидании команды «На рубон!» Я, как водится, замешкался, и вошёл в казарму, когда она уже была полна. И поразился странной тишине в ней. Обычно в такие минуты казарма гудит, как улей (который тоже горит, наверное, четыре минуты пятьдесят две секунды). А тут ; тишина. Все замерли, как в кинозале в момент чапаевского заплыва. И все уставились куда-то в одну точку: выплывет на сей раз или опять, чертяка, потонет? Любой солдат шестидесятых совершенно свободно может сделать вам безупречную покадровую раз****овку «Чапаева» ; нигде не показывали его так часто, как в солдатских клубах.
Иду, недоумевая, по неширокому проходу между двумя рядами двухъярусных железных кроватей с панцирными сетками, что пришли уже на смену нарам, в направлении своего собственного спального места. Кстати, проход этот назывался у нас взлётной полосой, и дневальные драили его с особым усердием, ибо именно по его состоянию старшина Ракитский поутру определял, достоин дневальный наряда вне очереди или, к сожалению, нет.
Иду, и по ходу начинаю понимать, что всеобщее напряжение как раз и концентрируется где-то в районе моей кровати.
Подхожу, озираясь по сторонам на очень сосредоточенные ; некоторые так прямо с разинутыми ртами ; и пока ещё в меру чумазые лица.
Кто там к нам пришёл?
Кто нашу бабушку убил?
И вижу.
Картину, достойную духоподъёмной кисти Александра Дейнеки.
Вот, оказывается, кто к нам пришёл. Вот кто, оказывается, нашу бабушку прибил.
В совсем уже тесном, двум задницам не разминуться, проходе между двумя парами кроватей ; не верхнем этаже одной из пар как раз и бытовал я сам ; стоит в нерешительности парень, которого мы с первых армейских дней прозвали «Зэка». Уже тогда в стройбат собирали, как в штрафбат, все обсевки по всем закоулкам и сусекам большого Союза. И тогда же среди призывников, потенциальных стройбатовцев, как правило, перестарков наподобие меня, стали появляться и первые отсидевшие, в основном за хулиганство, условники и прочий суррогат. Дело не только в уже обозначавшейся нехватке призывного материала. То было время, когда по инерции ещё считалось: армия ; перекуёт. Перемелет ; мука будет. Скольким парням она давала навыки не только дисциплины, но и профессии. Даже наши деревенские ; уходили трактористами, а возвращались, футы-нуты, ножки гнуты ; шофёрами. На целую ступеньку выше. Даже матери ещё подчас сами себя утешали: в армию пойдёт ; человеком вернётся.
В моём проходе и стоял, набычившись, такой вот будущий человек...
Наш «Зэка» ; довольно крупный малый, да и возрастом, пожалуй, постарше всех в казарме. В советских тюрьмах, видимо, неплохо кормили: он уже обложен жирком, как ватином, и даже брюшко над солдатским ремнём уже сдобным припёком слегка нависает. И всё же при всей его внушительности и бычьей изготовке в глаза сразу бросается не то, чтоб совсем уж нерешительность, а некоторая, до того никогда не водившаяся за ним задумчивость, что ли. Даже в том, как сошлись складки на жирном и плоском лбу.
Прямо перед ним, упруго подтянувшись на руках и опершись локтями в одну и в другую железные рамы двух сопредельных кроватей верхнего яруса, в том числе и в мою, вытянув ноги под прямым углом и почти упираясь ими, то есть преимущественно двумя тяжёлыми кирзовыми сапогами, в обширную «зэкову» грудь, в какой-то совершенно гимнастической позе, словно готовясь к отчаянному маху на перекладине, застыл, закусив побелевшие губы, Валера Иванов.
Костлявый, тщедушный ; самое грозное в нём и есть вот эти кирзовые, с налипшей на них строительной грязью, чоботы, ; без какой-либо сдобы ни сзади, ни спереди. Укусить даже не за что, а если и укусишь, то сразу же с остервенением выплюнешь: несъедобно!
Но весь уже, как боёк, взведён ; вот в нём-то никакой, чёрт возьми, нерешительности! Сплошная, отчаянная решимость. Самое значительное во всём его лице ; глаза. При общей мелкости и заурядности веснушчатых черт, как на копеечную сдачу полученных, глаза ; рысьи. У нормальных людей они к вискам сужаются, а у Валерия ; расширяются. Какие-то разомкнутые, длящиеся в пространстве. Вообще-то, серые, пепельные, но в эту минуту пепел с них как будто бы сдули. И там, со дна, такое сверкнуло! Как из тигля, где плавят даже не золото, а непосредственно ; бешенство. Химия. Химическая реакция бешенства в самом что ни на есть наглядном, обнажённом виде.
«Зэка» и остановился, по-моему, перед этим, загнанной рыси, взглядом. Хотя загнанной рысь даже представить невозможно. Это она загоняет жертву ; взглядом.
При всей своей тщедушности Валерка, повторяю, костляв. Если и кулак, то состоящий из одних только побелевших выпуклых костяшек. И жилист. Используя не просто солдатские, а ещё и военно-строительные, стройбатовские, пудовые сапоги в качестве стенобитного орудия, кирзовой катапульты, он  может, конечно, разжаться, спружинить и садануть в уже приправленную сидячим жирком супротивную грудь.  Мало не покажется.
Но остановили Зэка, конечно же, не кирзачи...
 ; Что тут происходит? ; спрашиваю, подойдя вплотную к своему спальному месту.
Если разожмётся сейчас и ударит, то Зэка, неровён час, рухнет прямо на меня.
; Ничего, ; хрипит рысь человеческим голосом.
 Казарма разочарованно переводит дух ; как же не вовремя я  тут нарисовался! Всю малину... ; ну, и дальнейший общеупотребительный глагол вы и сами знаете не хуже меня. Казарма уже предвкушала замечательное развлечение, и тут ; облом. Нет ничего обиднее прерванного акта. Даже в спектакле.
 Стычки случались в те первые месяцы сплошь и рядом. В стройбат подметали не только не очень строевых русских, но почему-то и вполне здоровых, даже без плоскостопия, западных украинцев ; впрочем, их понятно, почему. Некоторые из них отказывались принимать присягу с оружием в руках, объясняя это не столько эфемерными тогда националистическими приверженностями, сколько вполне реальными религиозными верованиями: неслучайно львиная доля православных священников и сейчас в России имеет «западенские» корни. Гребли сюда и разного рода азиатов. И ; вот тут действительно непонятно ;  грузинов. У нас в батальоне была даже целая рота, почти сплошь состоявшая из грузинов. Причём рота старослужащая. Они даже на утреннем разводе маршировали уже не в ногу, всяк по себе, и расхристанные, как партизаны наполеоновских времён. Давали в морду каждому, кто вставал на их пути ; покамест на их пути не встали... нет, не чеченцы. Чеченцев ; памятник генералу Ермолову в Грозном был единственным монументом в СССР, который взрывали в те годы с самоуверенным постоянством, ; тоже чаще всего призывали в стройбат. И я тоже часто соседствовал с ними на протяжении своей армейской жизни, особенно, почему-то, когда почти непосредственно из землекопов оказался в штабе Управления инженерных работ. То есть в штабе дивизии по общевойсковым понятиям. Сменил погоны с  мастерком и киркой (надо бы ; с лопатою) на эмблемы с общеупотребительной и куда более престижной звездой и был определён на жительство (в самом деле исключительно на жительство, ибо я там никому не подчинялся; то было самое независимое время во всей моей угрюмозависимой жизни). Чеченцы в те, мои времена были большими дипломатами... А вот по части ответно дать в морду куда приспособленнее оказались дагестанцы, которых тоже гребли в стройбат почти что шуфельной лопатою.
Вот они-то и успокоили грузинов.
Василию Павловичу Мжаванадзе, первому секретарю ЦК Компартии Грузии, кандидату в члены Политбюро, звонит первый Дагестанского обкома (фамилию забыл уже хотя бы потому, что по сравнению с Первым Грузии, всегда почему-то, со Сталина, даже не кандидатом, а  ч л е н о м  П/б, все остальные номенклатурные кавказцы воспринимались мелкими сошками). И говорит:
 ; Дорогой Василий Павлович! Горячее спасибо (на Кавказе не могут без горячего) за историю Грузии в пяти томах, которую ты мне любезно прислал в подарок. Я с восхищением её прочитал. Но позволь указать на одну ма-а-хонькую обшибочку.
 ; Какую? ; насторожился Василий Павлович: где это видано, чтобы даже не кандидат указывал на что-либо полному  ч л  е н у .
; Твои учёные пишут, что в таком-то веке дикие, необузданные полчища дагестанских племён захватили и разорили  цивилизованный и процветающий Тбилиси.
; Ну и что? ; расслабился член, хотя члену предпочтительнее бы никогда не расслабляться. ; Это ж когда ещё было. Быльём поросло. В чём ошибочка-то вышла?..
 ; Не захватили, а  т р и ж д ы  захватывали. Разоряли и даже, извини, насиловали...
И, подлец, кладёт трубку. Даже до свидания ; члену ; не говорит.
Пи-пи-пи...
Так и у нас. Пи-пи.
Как только один дагестанец, кстати, именно из нашей роты, трижды прогнал одного старослужащего грузина, чьи развевающиеся ; это при том, что грузины даже в армии оставались стилягами номер раз, ; выгоревшие солдатские шмотки от быстроты страха и, соответственно, бега, трепыхались как куриные обрезанные крылья, вокруг деревянной, опять-таки, щитовой (вот она-то уж точно горит даже быстрее  пчелиного улья, потому как стройбатовец ест ещё быстрее, чем одевается-обувается) столовой, грузины стали, как шёлковые. Алмаз и пепел имеют одни и те же составляющие, но ; в разных молекулярных конфигурациях.
 Вот и у грузин ; не только у этого, конкретного, очень нелепого уже хотя бы потому, что был он намного старше и  г р у з н е е  преследователя: мои предшественники служили по три года ; родовая молекула вмиг перестроилась.
Тише воды стала, ниже травы.
Потому что грузин-то бежал налегке, а вот дагестанец за ним ; с лопатою. Чуть-чуть не достал. Не достит ; в исторической ретроспективе. В соседнем батальоне грузин бегал, тоже с лопатою наперевес, за русским: так фронтовик майор Кибенко, тамошний начальник штаба, оказался у нас в батальоне, с понижением, командиром роты, ; а тут уже бегали за грузином.
Дагестанцы.
И на этом ; как бабка пошептала. Грузины, даже старослужащие, стали вполне мирными. Цивилизованными.
В нашей роте дагестанцев тоже немало. В пылу неизбежных мелких междуусобиц первых армейских дней они даже грозились как-нибудь перерезать нас, русских. И даже очень энергично черкали ребром ладони по собственной, для начала, шее, показывая, как, стало быть, сверкнув в ночи горячими очами, нас порешат. Особо отличался маленький, коренастый вчерашний чабан по имени Абубакар. Абрек ; голомызая, новобранцевская голова его глядит классическим чинариком. Неправильной, плосковатой формы твёрденького чинаричьего ореха. Позже мне объяснили, почему у горцев такие «примятые» головы. В младенчестве мальчиков здесь пеленали предельно туго, чтобы они сызмальства чувствовали себя мужчинами. Не дёргаться!  Не перекатываться с боку на бок! Не суетиться! Положили тебя солдатиком, так ; солдатиком, уравновешенным покойничком, и лежи. Учись: выдержке и самообладанию. Абубакар сверкал, зыркал, компенсируя свой совсем не грозный, вечного замыкающего, что всегда догоняет, спотыкаясь, общий строй, рост, непревзойдённо. По-наполеоновски. Как Бэла ; на Печорина. Да и с ножом привык управляться с пелёнок. Пару месяцев спустя, когда мы сдружились, он просил меня показать ему кой-какие приёмы из бокса.
; Я тебя сейчас стукну, ; отнекивался я, ; а ты меня после ночью пырнёшь...
; Не болтай глупости, ; строго отвечал не такой уж и Грозный, как выяснилось,  Абубакар.
Да, стычки, неизбежные уже в силу тесноты проживания, со временем сошли на нет. Как между самими русскими ; среди нас тоже была парочка отпетых ростовских уркаганов, которые при любой мало-мальской заварушке тоже лезли в карман вовсе не за словом, ; так и на почве межнациональных, как нынче принято говорить, отношений.
 Напряжение постепенно ушло, и тому в немалой степени способствовала сама разновидность нашей армейской службы ; тяжёлая физическая работа. Она уже сама по себе не располагала к длительному выяснению отношений. Особенно если учесть, что в этой  р а б о т е  ; а не службе, ; мы очень крепко зависели друг от друга, и в казарму являлись, не чуя ни рук, ни ног. Это при том, что ноги  у нас,  обутые помимо кирзы и портянок ещё и в бетон и глину, были и впрямь неподъёмные.
Да, всё несущественное, включая национальную спесь, помаленьку сошло на нет.
Но в описываемый момент напряг ещё существовал по всем направлениям. И я был больше поражён не самим фактом назревания драки, а только слишком уж очевидной разницей весовых категорий. Я не собирался вмешиваться в конфликт, но Зэка, секунды две поразмыслив, смачно, с явной примесью «косяка» в слюне, сплюнул прямо на Валеркины, чётко нацеленные кирзачи, развернулся и, не глядя на меня, двинулся вразвалочку куда-то к своей кровати.
Рысь в весе кролика спрыгнула на пол.
 И протянула мне лапу:
; Привет!
Хотя мы только что рядом стояли раком в траншее.
 Он больше ничего не сказал мне, а я ни о чём не спросил. Заметил только, что подушка моя на втором ярусе перевёрнута и из под неё выглядывает потрёпанный корешок книжки, которую я тогда читал. Читал перед отбоем, если хватало сил после стройбатовского чернорабочего дня, и за несколько минут до подъёма, который старшина Ракитский самолично возвещал нам ровно в семь. До сих пор помню название книги: «Вся королевская рать». Роберт Пенн Уоррен.
Неужели малограмотный Зэка посягал на неё?
Будь там, под подушкой, кошелёк, я не уверен, защищал бы Валерка его столь самоотверженно, как «Всю королевскую рать», которая в шестьдесят девятом ещё была в СССР весьма пикантною новинкою.
 И неужели Зэка, с его-то опытом, мог спутать корешок книги со свиной кожей какого-нибудь солидного, упитанного портмоне? Не может быть! Как не мог он не понимать, с его-то овчарочьим, что под вышкой, нюхом, что у таких, как я, не то что под подушкою, но даже и в кармане извечно и неукоснительно ;  блоха на аркане. Теперь-то, под занавес жизни, я понимаю: Зэка тоже страдал бессонницей ; это он впоследствии, когда всеобщее примирение, притёртость всеобщая увлекли и его, научил нас делать и пить чифир ; и его занимало, во что там вылупляется по утрам (настоящие, заслуженные бессонницы настигают нас, как нераскаявшихся преступников, под утро) этот длиннобудылый очкарик?  Злоумышленником наверняка двигала вовсе не жажда знаний, тем более, что художественная литература ничего, кроме усталости души, по себе не оставляет. Правда,  усталость,   даже   металла,   и   есть   самый   твёрдый   эквивалент   з н а н и я.  А двигало им скорее только любопытство. Или привычка. Не исключаю, что он давно обшарил в казарме все остальные подушки, матрацы и даже тумбочки, и просто очередь дошла до меня. А тут этот  сраный гимнаст в кирзовых сапогах, блоха на перекладине. Тоже мне ; Ольга Корбут с провисшими яйцами: плюнуть и растереть.
Зэка и плюнул, и растёр. Но так же, как сама жизнь, зачинается со случайного впрыска (обратите внимание:  с л у ч а й  и  с л у ч к а столь же коренные, неразлучные, как  ж и з н ь  и  с м е р т ь), так и наша с Валеркой дружба, можно сказать, взошла, оказалась вызвана к жизни, унавоженная этим жирным, наваристым плевком.

                ***
Валерка был рабочий. Но рабочий не из простых. Не разнорабочий. Он к тому времени закончил даже не профтехучилище, а техникум и уже работал аппаратчиком  ш е с т о г о  разряда на химкомбинате в городке Болохово Тульской области. Это был рабочий, каковых сейчас, увы, нет. Лет пять назад я в свите одного большого ; на тот момент ; начальника оказался в Королёве на закрытом предприятии, обслуживающем космическую отрасль. В скобках замечу, что лет тридцать назад почему-то именно на этом объединении я читал «лекцию» будущим советским космонавткам. Работал тогда на телевидении, а в те времена каждый, кто хотя бы вполоборота, как на витринах угрозыска, появлялся в кадре, тотчас становился знаменитостью. Ф и г у р о й . И вот меня, по тем временам тоже фигуру, а не штафирку свиты, облепили в какой-то профкомовской комнатёнке складненькие, коротко стриженные, генетически, как мне тогда казалось, исключительно из ткачих (хотя там, как позже выяснилось, была и дочка  маршала авиации; впрочем, это сейчас у нас маршалы из генералов, а тогда они и сами вылуплялись из «простых»). Юные и любознательные космические затворницы. Не то монахини ; в мини-юбках, ; не то ещё послушницы. По должности я числился обозревателем. Но в тот момент не я обозревал, а меня. Да, послушницы не столько слушали меня, сколько цепко и лукаво обозревали и вовсе не из любопытства ко мне как таковому, а скорее ; примеряясь к собственной будущей славе. В том числе и телевизионной.
Теперь уже после скобок. Заместитель генерального директора объединения  водил  нас  по  предприятию,  где  большая часть хитроумных  и з д е л и й  находилась в состоянии ну, так скажем, недоизделий. В недоделанном состоянии. И разговор соответственно шёл не очень бодрый. Предприятие  искало   лоббиста   на государственном   уровне  ;   человек,   ф и г у р а , которую я сопровождал, и был залучён сюда с этим прицелом. Неловко было ходить за ним безмолвной тенью ; память сразу же припомнила мне, как же велеречив был я в этих же железных вертоградах тридцать лет назад ; и я, улучив общую паузу, тоже встрял с вопросом:
; Во что ещё, если не считать денег, больше всего упирается сейчас наша космическая отрасль?
Заместитель директора, академик, пожилой и красивый, как ветеран мхатовской сцены, крепко задумался. Неожиданно крепко для вопроса, заданного не  ф и г у р о ю,  а подтанцовкой. Но, видимо, такого рода, такого происхождения вопросы не предполагают дежурного официоза в ответах.  И дают некий допуск искренности. Может, поэтому они и требуют чуть большей задумчивости: одно дело отвечать, делая два шага из строя, и другое ; в солдатской курилке.
 ; В отсутствие токаря двенадцатого разряда, ; ответствовал ветеран космической, что всегда у нас является одновременно и политической, сцены после мхатовской же паузы.
 В токаря двенадцатого разряда! ; оказывается, есть такие допуски и такие сопряжения алмазного резца и неподатливого металла, которые ловят не автоматика, не числовое программное управление (может, это сопряжение человека с автоматикой, живого с неживым?), а ; только венец природы.
Вот они почему и падают, наши космические спутники ; нету у них надлежащего  с п у т н и к а  земного. Токаря двенадцатого разряда. Нету  ; и в скором будущем не предвидится.
Ибо супер токарь выходит вовсе не из профтехучилищ, которые все сейчас распроданы под ночные клубы (честно говоря, на пэтэушниц и во времена моей юности был особый спрос, причём опять же в ночное время и не только в производственной сфере). И ими даже редко становятся на протяжении одной жизни. Это ; династическая, родовая профессия. Вернее, степень овладения профессией. Однажды в «Комсомолку» на встречу с  редколлегией приезжал знаменитый ленинградский токарь, точивший, по-моему, турбины на Ижорском заводе ; до него там работал и его отец, и даже его дед. Я даже фамилию его долго помнил. Кажется, Чекирёв. Правда, когда встреча переместилась уже в буфет редколлегии, где командовала наша незабвенная и необъятная Глафира, тоже из простых, но не простецких, токарь-золотые-руки признался, что прежде чем достичь совершенства в микронах, надо совладать с граммами. Женщины из числа редакционного начальства не поняли. А вот мужчины, крепко поддержанные всеведущей Глафирой, аж с мест повскакали от восторга и понимания.
 ; Переберёшь накануне ; рука дрожит...
 ; А не доберёшь? ; в один голос потребовали мы вожделенного продолжения.
; Промажешь, ; скорбно улыбнулся токарь ; член ; ЦК.
 И мы дружно налили, даже женщинам. Чтоб, значит, в случае чего не мазали.
...Когда я услыхал насчёт двенадцатого разряда, я ужаснулся. Ведь я ещё помнил, что сам начинал самостоятельную жизнь нет, не токарем, но ; слесарем второго разряда. Это же какая пропасть ; в десять разрядов! ; разделяла меня и того, ныне отсутствующего парня, а скорее деда, в которого упирается сейчас сам космос. Деды вымерли, и космос стал почти недосягаемым. Даже воинственная «Булава» не летит.
Такие ; либо из династии, либо ; производные таланта.
Валерка и был талантлив если не как бог, то ; как аппаратчик шестого разряда. Большего на химпредприятиях не бывает.
Вряд ли в Валеркином роду бывали «химики» до него. Ещё и потому, что сама «большая химия», появилась в СССР к тому времени сравнительно недавно. Он и в жёны себе выбрал миловидную и пухленькую ; это не в коня корм, а кобылке, как однажды заметил Владимир Набоков, всё полезно, что в рот полезло, ; аппаратчицу Раису, с которой я тоже позже познакомился. Такая вот юная «аппаратная» семья образовалась. Аппаратчица так скучала за мужем и так опасалась соскользнуть нечаянно в чужие завидущие руки, что вскоре даже приехала вслед за ним к месту его службы, устроилась неподалёку в местном совхозе дояркою. Валерка позже то и дело бегал к ней и в самоволку, и в увольнительную. Иногда брал с собою и меня. И я, тоже за компанию энергично и сытно накормленный ловкой аппаратчицей, сменившей химический аппарат на доильный, с молчаливой завистью ; тоже с завистью! ; наблюдал откуда-нибудь из угла их наспех облепленной дешёвыми обоями комнатёнки за ласковым ходом чужой семейной жизни.
 Валерка не династического происхождения, из самородков, что редкостно вдвойне. Он вообще из тех работяг, на которых не только космос ; на таких страна держится.
И разваливается, исчезает, когда они исчезают.
И я ещё не знаю, защищал бы он так мою подушку, если бы под нею лежало, скажем, портмоне. «Гаманок», как говорили тогда в казарме. Он из тех работяг, которые почему-то интуитивно тянутся к книге. Она у них вызывает неизъяснимое уважение, как будто каждая является по меньшей мере Библией. Это работяги с поразительно умными, зрячими, рабочими и практическими руками ; не знаю, как там насчёт блохи, но свою кобылу, натуральную, которая появилась-таки у него в распоряжении на одном из этапов жизни, о чём я скажу позже, Валерка подковывая самолично. Но при этом они с большими фантазиями в голове. В том числе и по поводу нашей, интеллигентской шатии-братии. Эти рукастые и незаменимые зачастую обладают феноменальным недостатком: благоговением перед безрукими. Перед безрукими, но головой пребывающими, вроде бы, в верхних слоях атмосферы (хотя я знаю столько «безруких» и воспаряющих, которые в натуральной, назёмной жизни дадут сто очков любому дитяти подземелья: нет никого практичнее и даже пройдошистее записного профессионального идеалиста). Настоящие виртуозы физического труда нередко пасуют перед тем, что  р у к а м и   создать и даже потрогать невозможно и что кажется им, властелинам материальной жизни, производным почти что святого духа.
 Валерка относился именно к ним. И меня любил уже за одни эти бессмысленные и по большому счёту бесполезные предутренние бдения. За сны, взятые взаймы у сна. Я как-то писал уже, что мне довелось быть знакомым с Дэн Сяопином. Шапочно, я с ним по существу двух слов не сказал, меня больше всего и не слова его поразили. Поразили больше всего глаза. Крупные, лупатые, светлые, совершенно не китайского происхождения (всё китайское, кроме геополитического положения, сейчас вообще вызывает скептическую улыбку, и это новейший парадокс: всё, сделанное ими по отдельности, из рук вон плохо, а в целом ; вторая экономика в мире; экономика пока вторая, а пассионарность так и вообще первая, хотя нация такая древняя, что по всем гумилёвским постулатам давно должна одряхлеть всеми своими членами). Дэн вяло, уже почти по-патриаршьи, по-папски подавал вам маленькую, мягкую ; а ведь тоже начинал когда-то вместе с юным Хошимином слесарем на парижском заводе «Рено» ; руку, а сам вглядывался в вас с таким молодым, неистребимым и цепким любопытством (это при миллиарде-то подданных ; тут не то что один отдельный человек, тут  всё человечество уже давно бы осточертело), что просто оторопь брала. А с его помощником, тоже не очень типичным китайцем ; рослым, высоким и странно светлым, как высветляются к глубокой старости породистые люди и очень породистые звери, особенно волки, познакомился поближе. Ужинал и даже беседовал, ; через переводчика, за одним столом. И тогда же, за ужином на восхитительной, из бамбука вывязанной и живыми, пряно пахнущими цветами оплетённой китайской веранде, я спросил помощника, чем занимался его патрон, будучи интернированным в годы культурной революции?
 ; Физической работой, ; спокойно ответил помощник.
 ; А вы? ; продолжал любопытствовать я.
 ; Помогал ему, ; скромно ответствовал тот и твёрдо взглянул мне в глаза.
Мне далеко до Дэн Сяопина, но кое в чём, окромя юношеского слесарничанья,  мы с этим всеобщим китайским папою схожи. Меня тоже судьба довольно часто сталкивала с тяжёлым физическим трудом, хотя я и не очень-то приспособлен к нему ; не потому, что слабоват физически, нет, с этим-то как раз всё в порядке, Господь не обделил, но в силу отсутствия каких-то, скорее всего врождённых (а такому безотцовщине, как я, их вообще трудно приобрести) подходящих навыков. Однако рядом со мной всегда находились куда более рукастые, чем я, которые без каких-либо поползновений с моей стороны  и совершенно бескорыстно брали на себя немалую толику моих физических забот. Это не я устраивался так ; так устраивала почему-то сама жизнь. И Валерка, этот маломерный скелетина в хаки (хотя я тоже на первых порах весил 64 кг при росте 182 см) умудрялся не только подшивать мне по ночам подворотнички, яростно унавоживать ваксой кирзачи, которые назавтра вновь окажутся в глине, но даже в траншее вечно заступал на мою «делянку», приговаривая:
; Подвинься, пехота ; танки идут!..
Чёрт возьми: даже штыковая лопата в его ловких и твёрдых руках сновала цыганскою иглой.
Я благодарен этим как правило немногословным людям, каковых немало припрятала для меня в самых что ни на есть очевидных местах ; «наклони ветку и съешь моё яблочко» ; эта быстротекущая жизнь. Они от многого оберегали меня, либо вообще не задумываясь, во имя чего берегут, либо счастливо заблуждаясь на этот счёт. Да и многому-таки научили, трудно обучаемого и трудно воспитуемого. Так чаще всего и бывает: даже отпетого безотцовщину берёт на поруки сама наша жизнь, нередко в лице таких вот своих неутомимых и додельных подвижников.
Четверть века спустя, уже инвалидом, он рьяно помогал мне в обустройстве моей дачи. Одна рука, причём правая, уже была у него парализована. Он заново научился говорить, заново, по слогам, научился читать ; причём, чертяка, по одной из моей книжек! А прежде чем научиться ; левой! ; писать, он стал ею пилить, рубить, строгать... Любое увечье печально, но вдвойне печально наблюдать, как  р а б  о ч и й  человек вынужден скорбно носить, нянчить, словно увечное дитя, поперёк груди свою некогда самую умелую и рабочую ; правую, десницу.
Но и здесь, с одной левой, он опережал меня во всём, включая скорость подъёма трудового гранёного ; мы тогда, как и вся облапошенная Россия, травились спиртом «Роял», наименование которого Валерка произносил с неизменным, нежным мягким знаком в конце.

                ***
У нас с Валеркой на двоих имелся в жизни даже один несовершённый подвиг.
В армию мы уже пришли женатыми (подвиг, сопоставимый с глупостью, совершённый. И уже имели по ребёнку. По девочке ; тут дефиниций опасаюсь. Хотя тоже в меру простительно: мы были постарше  большинства своих сослуживцев. Я с сорок седьмого. Он ; сорок шестого. Мне выпадали отсрочки, поскольку учился заочно в университете (какое-то время заочников не брали, так  нужны были учёные кадры, которые потом и загубили страну). Валерку же не призывали, потому что аппаратчиков экстра-класса и призывать грешно. Но потом, в разгар холодной войны тоже решили: была не была, не грех.
И обе наши жёны с обеими малыми дочурками скитались по частным квартирам.
 И оба мы мучительно, после отбоя, потому что до отбоя, на траншеях, не до соображений, соображали: как же им подсобить с жильём?
 И надумали.
 Шла далёкая и в меру победоносная война ; именно далёкие и победоносные  всегда и привлекают шелопутов. Война во Вьетнаме.
 Вот мы и решили повоевать. В данном случае не за Родину ; вьетнамцы нас особо не колыхали ; а сразу, непосредственно ; за квартиру. И с этим своим соображением-предложением явились однажды поздним вечером, когда шелопуты обычно ещё глупее, чем с утра, к начальнику штаба майору Кибенко.
 Который сидел в таком же сборно-щитовом сооружении, какое горит, ну, узнаете, за сколько минут-секунд, а продувается, промерзает зимою ещё быстрее.
Изложили ; тут солировал я, химик, как и положено, только убеждённо поддакивал.
Майор, успевший повоевать и в Великую Отечественную, и в малую гражданскую ; против бандеровцев, уже тогда не седой, а сивый, как мудрый крыловский бирюк, хмуро выслушал нас.
Встал, прошёлся перед нами, крупный, уже по-стариковски, но как-то щеголевато, по-ястребиному, по-жжёновски сгорбившийся. Дощатый пол скрипел и плакал. Вот так же выходил майор перед строем совсем недавно, когда ещё был нашим комротой (его понижали на время, переведя к нам в часть из другого подразделения, где он тогда тоже был начштаба, а за что, вы уже знаете), спрашивал у нас, новобранцев:
 ; Кто с Западной Украины? Два шага вперёд!
 Несколько человек вышли ; в стройбатах с «Запада» всегда немало.
 Комроты расстегнул тяжёлый офицерский ремень, приспустил галифе, подзадрал гимнастёрку и показал глубокий шрам на белом, словно из-под кальсон, бедре:
 ; Ваша пуля ось-туточки ещё сидит... Встать в строй!
Мирно так, совсем уж по-стариковски.
Высунувшаяся было публика, недоумевая, мешкотно возвращалась на исходные позиции...
Вышагивает, поблёскивая хромовыми сапогами, перед нами, тоже, как и западные новобранцы, несколько ошалевшими от такого приёма. А я про себя думаю-соображаю:  а вдруг у него и вьетнамская, пардон, американская, где-то сидит? Сейчас вот снимет галифе...
И что покажет? Неужели задницу?
; Штаны бы с вас спустить! ; в удивительный унисон моим соображениям рявкнул майор Кибенко.
 Да-а, сейчас ещё и ремень, как Тарас Бульба, рассупонит.
И сивые брови сурово свёл. И жёсткие, топором тёсаные скулы его обозначились ещё резче.
 ; Идиоты!..
Мы начали уныло переминаться, совсем как те, перед строем.
 ; Кру-гом!
 Громовым голосом, совсем не как потомкам вчерашних своих врагов, не как «встать в строй!»
 ; Кругом! ; говорю.
У нас ; глаза на лоб. Братский Вьетнам (правда, где он сейчас?), интернационализм, пролетарии всех стран...
Но делать нечего.
 ; А ещё детей нарожали... ; уже по-домашнему доносилось нам сквозь сборно-щитовую дверь в спины. И это, оказывается, знал...
И то сказать: уже сивый, уже маненько погнутый, как щипцами дёрнутый старый гвоздь, майор Григорий Алексеевич Кибенко, участник как минимум двух войн, до сих пор живёт (жил на тот момент, живой ли сейчас, не знаю)  в таком же «многоквартирном» сборно-щитовом бараке, как и наша казарма, как и его штаб...
И мы понуро поплелись.
 ; Напалма они не нюхали! ; всё ещё неслось нам вослед из раскрытого штабного окошка.
Этому человеку, понимаю сейчас, верить можно было. Уж он-то пороху нанюхался до одури. И всё ; исключительно за Родину да за Сталина.
***
Когда меня перевели в большой штаб, в Управление инженерных работ (УИР), в общевойсковом эквиваленте ; в штаб дивизии, Валерка в казарме осиротел. Он, конечно, гордился моим повышением, как впоследствии и моей скромной медалью (вот уж точно: в бой идут одни, награды получают совсем другие). Но всё равно ; осиротел. И, получая увольнительную, неизменно являлся ко мне в Большой штаб ; такой же щитовой, как и малый, но вылизанный так, что, того и гляди, сорока унесёт.
 Я куковал там допоздна, звонил часовым, чтоб пропустили. Валерка в преддверии увольнения начищался как под венец, но всё равно вызывал у штабных рафинированных караульных высокомерное недоверие. Драл, драл подошвы сапог и об металлическую чистилку, и об влажную мешковину, расстеленную по-деревенски у входа в штаб, а всё равно заходил, просительно улыбаясь суровым и надменным автоматчикам ; уж они-то точно не из стройбата, не из землекопов! ; и оставлял на вылизанном линолеумном полу в длинном и крепко продезинфицированным от подобного рода посетителей коридоре модернистский, застенчиво, по-щенячьи  виляющий след.
 Усаживался в моей комнатёнке передо мной и ждал, пока я закончу совершенно непонятные ; тем терпеливее и уважительнее он их наблюдал ; ему штабистские дела.
 После, уже ночью, мы шли с ним в ночной гарнизонный продмаг, брали всё, что необходимо, садились в кладовке у завмагши ; она была и пожилой, и гражданской, но для  т р е т ь е й  вполне годилась. Пропускали по маленькой, закусывали бычками в томате ; у меня, возившего иногда в Москву секретные донесения было старшинское звание и старшинское же жалование: двадцать-восемьдесят.
И, пользуясь своей полной неприкосновенностью со стороны любых патрулей, и солдатских, и офицерских, я провожал Валерку (попутно и завмагшу до деревянной избы её доводили) до КПП нашей некогда общей с ним части.
Таковы были его скупые армейские праздники. Будни же ; как и у всех. На лопате.

***
Вообще-то друг уволился, демобилизовался на год раньше меня. Его комиссовали: в детстве переболел ревматизмом, и в стройбатовской грязи и сырости, в залитых водой траншеях болезнь вдруг вернулась. Я и провожал его до вокзала, где, спрятавшись за каким-то товарным вагоном, дёрнули мы с ним по портвейну «три семёрки», обнялись. И благословил я его на мирную жизнь:
 ; До встречи!
И ; встретились! Через год, когда и мне подошёл срок на волю.
Из армии я добирался на перекладных. Сперва, из дровяного-деревянного городка Тейково, что в Ивановской области, где располагался наш гарнизон, на пассажирском поезде, кланяющемся аж до Москвы каждому встречному ; они шли ему навстречу с большей скоростью, чем подвигался он к столице, ; телеграфному столбу. Из Москвы же двинулся на автобусе. Тогда автобусное сообщение на дальние расстояния было редкостью; оно оставалось в основном внутриобластным или региональным. Люди предпочитали поезда либо самолеты ; те были вполне доступны, и страна передвигалась, смешивалась,  ж и л а  естественным людским коловращением. Это сейчас она села сиднем, обезножела Ильёй Муромцем ; разве что на заработки, в отхожий промысел – из-за дороговизны поездов и аэропланов. По этой же причине, дороговизны, невероятно популярны стали сейчас автобусы. Билеты на них значительно дешевле: вот и поползли неуклюжие, тяжёлые, давно отслужившие свои сроки на Западе, откуда и куплены, выгаданы по дешёвке, неустойчивые, как коровы на льду, на наших отечественных дорогах, глухие пульманы во все концы. Вдоль и поперёк. За тыщи километров стали гонять их: по-моему, есть даже автобусный маршрут от Москвы до самого Владивостока. Только и слышишь: то там вертанулся вверх копытами, то там ушёл под откос, унося с собою, под откос, одуревшие от бесконечной тряски и бессонницы, что в автобусе, что в жизни, чужие жизни.
Тогда же для меня явилось новостью, что есть автобус от Москвы аж до Ростова.
Но я сошел намного раньше, в Туле. Да-да. Решил заехать, завернуть по пути к своему Валерке Иванову. Он, уволившийся по ревматизму на год раньше меня, жил тогда под Тулой в своём посёлке Болохово, где и дымил-коптил его химический комбинат. Туда, под вечер, я и добрался: бешеной собаке семь вёрст не крюк.
 Типичное рабочее предместье, каковым оно было, наверное, ещё с дореволюционных, горьковских пор. Длинный, тоже рабочий барак, поделённый, посечённый на крошечные соты, в каждую из которых ведёт отдельный леток. Дверь ; для каждой семьи своя. И перед каждой же дверью свой крохотный «рабочий» палисадничек. Середина мая, и все палисадники курчавились одинаковыми цветами, кипели свежей и сочной зеленью. Только они и оживляли, драпировали как-то этот унылый, на божедомку похожий барак, каждая рабочая семья в котором явственно слышала за дощатой перегородкою такую же незавидную,  как и у неё, сопредельную жизнь.
Ячейка рабочего общества ; только барак очень уж мелкоячеистый. Бредень ; но молодые семьи счастливы, что попали, попались в него: какое-никакое, а всё-таки своё, отдельное, а не коммунальное и не съёмное, жильё.
 Эту конкретную ячейку моё появление просто взорвало.
 Мало того, что я с трудом протиснулся в его низенькую, из дээспэ, дверь, да и проходную комнатёнку сразу сделал своим негабаритным, с дембельским чемоданом, появлением непроходимой.
Ячейка взорвалась от радости.
 Вспоминаю ту нашу встречу, и волна того давнего-давнего, сорокалетней давности, взрыва до сих пор достигает ; щемящим бризом ; моей уже крепко одеревеневшей, потерявшей парусность души. Редко-редко кто в жизни так радовался моему появлению.
Почти явлению.
Лишь однажды испытал нечто подобное ; опишу это, в качестве подмалёвки, грунтовки холста, предназначенного для совсем другой сценки ; авось, и она станет явственней.
У меня родилась дочь. Крошечное и очень смышлёное, симпатичное существо. Третья по счёту, но она и сейчас, когда их четверо ; четыре, увы, уже вполне взрослых и даже в меру солидных женщины ; более всего похожа на меня. Копия, что так часто бывают гораздо привлекательнее и даже умнее оригинала. И вскоре после её рождения я уехал в довольно длительную командировку. Недели на две. Вернулся, влетел в квартиру и, на ходу сдирая с ног мокасины, рванул к ней: так соскучился по малышке. А тёща ; тогда у меня ещё была жива моя будённовская тёща ; заслышав мой ключ в дверном замке, как раз и выносит девочку мне навстречу, в холл, ; говорят сейчас, а тогда выражались проще: в коридор. Тёща крупная, стенобитная, девчушка заблудилась на её руках, как невесомая запятая в монолитном толстовском тексте. Я кидаюсь к ней, а на личике у неё невероятное смятение. Это даже не радость, не восторг, а какое-то изумление, исторгаемое всем её существом, всем тельцем, всеми чертами и всем зарождающимся в ней  с м ы с л о м  . Слёзы из глаз, ручки тянет ко мне, а я в первое мгновение даже оторопел от такой недетской, немладенческой силы чувств. И только после, уже прижимая её, как второе ; размером с первое, ; колотящееся сердце к себе, я понял.
Девочка решила, что я исчез было навсегда.
 Ну, умер, ушёл, растворился ; что там ещё допускает до  я в и   их сознание в четырёхмесячном возрасте?
 Что меня уже нет ; и никогда не будет.
 А я вдруг воскрес. Явился.
 Так вот, докладываю: моё первое  я в л е н и е  состоялось в рабочем посёлочке Болохове, под Тулой, в середине мая одна тыща девятьсот семьдесят первого года.
 Валерка, которого я застал не очень тверёзым на узкой солдатской кровати, застеленной солдатским же суконным одеялом (можно подумать, что он их захватил с собой из стройбата), обрадовался так, словно я не заехал к нему, а воскрес.
Хотя и было ещё не воскресенье, а только лишь суббота ; он после смены по пути домой выпил пивка со своими работягами возле соседствующей с бараком (тоже, наверное, с дореформенных, Павла Власова,  времён) бочки.
 Вскочил, повис ; по-прежнему в весе петушиного пера ; на мне и всё извинялся, как перед женой:
 ; Я ; только пива! Я  ; только пива!..
Мне даже неловко стало: я лично на такие же, ответные, чувства был не способен.
И закрутилось, и понеслось!
Обрадовалась двухлетняя Валеркина дочка, которая меня никогда в глаза не видела ; она тоже со святой готовностью потянула ко мне ручонки и с  удовольствием повисла на моей шее. В Ставрополе, куда я в конечном счёте и держал свой наземный путь, меня уже ждала моя собственная кроха, мой первенец, ; с тем большим благоговением принял я на руки сию запятую с тире.
Из соседней комнаты утицей, серой шейкою, выплыла Валеркина жёнушка Раиса ; она-то знала меня ещё с Валеркиных армейских времён: как же давно так нежно и податливо не приникала к моей скромно обтянутой солдатским парадно-выходным сукном груди ни одна такая вот полная, сочная, греховно волнующая женская грудь!
Господи, какой же ласкою был я окружён в те сутки  с небольшим, на которые воскрес, как богородица в португальском местечке  Ф а т и м а (это же надо ; так ласково, по-женски, наступить на мозоль гениальному пешеходу, караванщику Мухаммаду, что был, говорят, женат на богатой и мудрой вдове десятью годами старше него!) в пронизанном химией ; может, потому крошечные палисаднички здесь цветут, как райские предместья ада? ; рабочем  п р е д м е с т ь е  Болохове!
 Пылинки сдували с моего сукна, причём в три приёма: не слезавшая, поскольку я и сам в предвкушении  с в о е й , не хотел отпускать её, с моих рук кроха пару раз нежно напудила на него; Валерка, которому Раиса великодушно позволила сбегать с трёхлитровой стеклянной банкой к той самой бочке, соседство которой она неоднократно проклинала, совершенно синхронно с дочкой облил его местным пивом (судя по крепости, пиво вырабатывали с участием всё той же химии); и Раиса  ; она потом до утра выстирывала и выглаживала (открою глаза, а свет на кухне горит и горит) моё сукно, чтоб я, стало быть,  я в и л с я  наутро, в воскресенье, близлежащему народу при полном параде.
Даже единственная медаль ; «За воинскую доблесть» (рытьё траншей, скажу вам, если и является доблестью, то и впрямь исключительно воинской) с профилем непревзойдённого из гробокопателей ; с патриархальным кладбищенским именем «Ильич» ; горела наутро на моей груди как только что выстиранная и даже выглаженная (из-за чего Ильич даже лишился своей  родовой  калмыковатости).
Валеркина физия, конопатая, как просёлок, по которому уже прошлась первая, самая крупная клёпка долгожданного летнего ливня, во всё это время тоже сияла китайским фонарём, в каковом так опрометчиво добавили огня, что он уже не только светит, но и жжётся.
Медалью моей, между прочим, похвалялся перед соседями так, словно она его собственная, в бою добытая ; это он и чистил её ночью пастою Гойя, которой в армии натирали, надраивали мы бляхи своих солдатских ремней: возможно, и конопушкам его мимоходом досталось.
Пировали на следующий день в палисадничке: за ночь Раиса ещё и пельменей налепить успела, выстроив их сперва, поротно и повзводно, походным порядком, на столешнице, а потом ещё и подморозив в холодильнике «Бирюса». Вынесли столик, устроились вокруг него, клубившегося таким густым и съедобным паром, что им уже закусывать можно было ; собственно говоря, из соседних палисадов уже тянулись к нам опохмельные чаши тоже воскресшего, после вчерашнего, плотно окружающего нас рабочего класса.
 ; Братан! Братан приехал! ; с радостной готовностью обозначался Валерка во все стороны и щедро плескал в подставленную разнокалиберную ; от хрусталя до чугуна ; посуду.
Плескал из запотевшей четверти ; о, мне ещё предстояла не одна встреча с нею! Но она пока ещё здесь, в Болохове, содержала не наливки, а чистоган.
Спирт! ; он, как старшему смены, положен Валерке на производстве. Окружающим же мастера подчинённым, увы, нет. Выдавался ему под личную подпись, и расходовать его следовало на строго технологические нужды. Валерка на них и расходовал: что может быть  технологичнее, да и государственнее, того, чтоб наутро, в понедельник, подведомственный Валерке рабочий класс был способен дружно встать ; сперва просто встать, а потом и фигурально ; за подведомственные, в свою очередь, ему химические аппараты. Разве ж назовёшь Валерку после этого несуном: доктор вон ведь тоже идёт с работы, захватив свой волшебный саквояж ; авось, кого-то спасать попутно доведётся.
Страна большой химии... Не знаю только, к какой стране это больше относится: к той, что была, или к этой, что есть? Но в том её палисадничке, где даже незабудки цвели с нестерпимым, почти химическим блеском, как раз в спирте-то никакой химии не было.
И впрямь ; чистоган! Девяносто градусов!
 И потому в посуде, застенчиво протягиваемой в наш палисад с разных сторон, уже кое-что незначительно плескалось.
Аж два «О».
 У кого два, а у кого, кто покряжистее, и по одному: химики, они и есть химики.
Опохмелялись сопредельные палисаднички чистоганом, а вот закусывали, и тоже не без удовольствия, весело раздувая ноздри, паром, который тоже можно было, прямо ножом, делить на порции.
Нас же Раиса оделяла, потчевала с походом. Передо мной тарелка вообще с горой: по-омнила, помнила Раиса мой волчий военно-строительный аппетит. При этом они вдвоём, и Раиса, и Валерка, наперебой так простодушно подвигали мою ложку к одной, самой высокогорной пельмешке, правда,  больше  напоминавшей  вареник,  что  я  давно  догадался:  там  ;  с ч а с т ь е .
 Я уже где-то вспоминал, что Антон Павлович Чехов, не самый «народный» из писателей, извлёк из народной памяти это древнее, языческое наименование клада ;  с ч а с т ь е . Клад, особенно найденный, и именовался счастьем.
Ну вот: они вдвоём, наперегонки, так торопились, чтоб я, стало быть, побыстрее отыскал его. Чтоб я, часом, не промазал, не промахнулся.
И я, давно догадавшись, манежил их недолго.
Ого! Там оказалась железная пуговица с того самого парадно-выходного Валеркиного мундира, в котором я и провожал его когда-то на вокзале в Тейкове.
 Размером побольше тогдашнего медного пятака ; возможно, Валерка и её накануне, чтоб гигиеничнее, наряду с моей медалью драил всё той же незабвенной пастой, носящей славное имя гениального главного очернителя человечества.
 Таким счастьем и подавиться недолго!
Если на одного.
Как же молодо, звонко, заразительно,  с ч а с т л и в о   хохотали они, когда им на радость я обнаружил-таки в увесистом, замечательного вкуса и объёма, варенике этот свой персональный, любовно загаданный-завещанный мне «клад».
И я до слёз хохотал вместе с ними.
 И полтора десятка палисадников вокруг нас весело и счастливо, и совершенно бескорыстно (хотя некоторые уже успели отметиться и по второй, а отдельные, самые крепкие или самые нетерпеливые, и по третьей) смеялись совместно с нами.
 Кто знает, возможно я и вправду никогда в жизни не был так беззаботно счастлив ; дембель ; друзья ; предчувствие, предвкушение пред-счастье скорой встречи, после столь долгой разлуки, с юной женой и крошечной дочерью, ; как в том чудесном, со свисающим над головою ещё недозрелым, ещё только на пути с небес, но уже тяжёленьким ливнем непритязательных среднерусских вишен, в том рабочем предбанничке рая, который всегда почему-то, как сама и жизнь, в конце концов оборачивающаяся  смертью, оборачивается адом.
Хорошо, что виден он так нескоро! Лишь в самый последний, самый смертный миг...
                ***
А ведь они однажды встретились ; гегемон с маленькой и Гегемон с большой. Имею ввиду не дорогу, на которой опасны встречи, а букву. Трудовой, думающий народ в лице Валерки и власть ; в лице Генерального секретаря. Власть, похоже, тоже в меру думающая ; сужу по одной реплике, властной, которую мне после долгих расспросов удалось выудить у Валерки. Но о ней позже.
Видимо, наш порыв повоевать за вьетнамцев не остался-таки незамеченным. И Советская власть прониклась к нам, к Валерке во всяком случае, определённым доверием. Меня вскоре после армии взяли в «Комсомольскую правду», а Валерку ; так сразу в правительственные егеря. Да-да, из аппаратчиков, из старших смены ; и сразу на такую недосягаемую высоту. В Завидово ; после Ельцина, который проводил там половину своей служебной жизни, его знают все.  Лесной и нетрезвый филиал Кремля (кстати, позже, когда и сам волею судеб оказался пришпиленным к верховной власти, я удивлялся: Горбачёв, по крайней мере на моей памяти, ни разу не съездил туда. Не охотник ; ни до того, ни до другого). Не знаю всех перипетий того, как Валерка оказался в этом богоспасаемом, доныне, месте. Не то сам напросился, хотя ни охотником, ни заядлым рыболовом никогда не был, не то по спецнабору. Не знаю и врать не буду. Оказался и оказался. Со всем кагалом: с женой, двумя девочками и ещё с лошадью, тоже кобылой, которую ему тут выделили как табельное оружие, и с которой они тоже поселились под одной крышей: люди в одной половинке щитового домика, а кобыла Кукла в другой. Я однажды бывал у него ; тоже с женой и двумя девчушками. Как раз доработался в «Комсомолке» до нервного истощения. Оставался бы в Ставрополе или, ещё лучше, в районке, никакого б истощения, ни физического, ни нервного, не заполучил бы. А тут ; на тебе. Удостоился. Дорогу не мог перейти без жениной помощи. Каждую «скорую» на улице встречал как собственную спасительницу. А если оказывался в комнате, где больше трёх незнакомых мне людей, меня начинала бить лошадиная дрожь и ноги сами собой подламывались. Во-он когда ещё надо было принимать закон о митингах ; для больных людей самое то.
А меня к тому времени за усердие только что назначили членом редколлегии. Узнай начальство, чем захворал я, могли и разжаловать. Поэтому болячку свою скрывал, как мог. И даже один день, понедельник, попросил «без содержания». Молодец жена: сгребла меня и двоих тогда ещё махоньких дочек и поволокла к Валерке. На электричке. Я боялся войти в неё, полную чужого люда. Втянули туда почти на налыгаче. Меня, как умалишённого, даже усадили в каком-то углу. Жена и дочери обступили, облепили так плотно, что я ничего, кроме них, и не видел. Только родных. И мало-мал успокоился. Доехали до какого-то полустанка, по-моему, назывался «Козлово», выходим ; я уже вполне добровольно, на своих двоих, ; а на перроне, широко расставив руки, Валерка. Как для ловли сома. Да ещё и мотоцикл с люлькой тут же, рядом. Оказывается, жена заранее созвонилась с ним. Он по такому случаю и мотоциклетку у кого-то одолжил ; после, добравшись уже до его заимки, мы передвигались там исключительно на Кукле, впряжённой в тарантас, даже её превосходящий возрастом. Жена с дочками втиснулись в люльку, я, обхватив худые Валеркины плечи, взгромоздился, как петух на насесте, на пружинное заднее сиденье, и моторикша наш дал газу. Жена охала, дети визжали от восторга, я с каждой кочки, как с Байконура, стартовал, с возвратом, в небеса. Позади осталась и железная дорога с её неумолчным лязгом, и посёлок, и всякий-разный случайный люд, и даже коровы с приписанными к ним телятами... Мы въезжали вприпрыжку в нешуточные  леса.
И знаете ; жизнь возвращалась! Мне уже странно было, как это я пять часов назад дрейфил влезть в электричку. Её, жизнь, не остановил даже шлагбаум с будкой, в которой, забрав наши с женой паспорта, надолго-таки пропал наш возница. Вместе с паспортами он почему-то вылущил из люльки ещё и бутылку водки ; возможно, поэтому и затягивалось его пребывание в суровой будке. По-хорошему б, здесь надо воткнуть и пограничный столб. Одно государство закончилось, начинается другое. Валерка вышел весёлый и раскрасневшийся, шлагбаум, увлекаемый за верёвку незримой дланью незримого будочника, приподнялся, и... надо ли говорить, что оставшийся путь по травянистому лесному просёлку мы проделали ещё быстрее чем предыдущий?
Чудесные дни! Мы собирали  в лесу грибы и малину. Ночью вдвоем с Валеркой ходили на речку, немо протекавшую в нескольких метрах от его щитового домика, и купались там нагишом. Вода в реке чистая, заповедная, днём она была абсолютно зелёной ; от склонившихся над нею куп деревьев и кустов и травянистого, щекочущего пятки дна. Ночью же обернулась чёрной, как будто сама ночь и потекла по её узенькой, девичьей жиле. Над тобою светло, как то и бывает в короткие летние ночи в срединной России, а под тобою лижется, ластится прохладная лёгкая темень. Сгустившаяся, сбродившая от дневного тепла ночь ; это её приворотная кровь и сочится безропотно по прихотливой лесной червоточинке.
Лама ; по-девичьи, по-женски звали ту речку. Мы и входили в неё, как в первый раз: крадучись и помогая себе руками. «Лама...» Неужели это она соединила когда-то Восток и Запад Древней Руси? Волок Ламский ; это ведь про неё. Вот и меня она хотя бы временно соединила. С самим собою.
Раиса нажарила огромную чугунную сковороду грибов с молодой картошкой. Она близорука, носила очки с толстыми стеклами и узел волос, скрученный, как бельё для отжима: ни одной капли мёда в таких гипотетически медоносных. Учительница, училка, а не химическая аппаратчица и уж тем более не доярка. Большие серые глаза, увеличенные ещё и линзами очков, останавливались на мне не столько с состраданием, сколько со спокойным стряпухиным довольством: она ещё с армейских времён, когда я за компанию с Валеркой прибегал к ней в самоволку, знала, что поесть большой не дурак. Заботливо обходя с отягощённой снедью посудой большой и многолюдный, раздвинутый по случаю гостей стол, от которого в комнате стало так тесно, что дети, например, предпочитали перемещаться в ней под столом, как под неразведённым мостом, она иногда ещё и поощрительно касалась ладонью моего плеча:
; Ты ; ешь. И всё пройдёт. Тут всё своё: либо из лесу, либо с огорода...
; Либо из подвала! ; весело добавляет Валерка, раскупоривая ; аж из Болохо доехала, не разбилась ; запотевшую четверть со смородиновой наливкой...
Кислое молоко, сметана «из-под своей» коровы и яйца «из-под своей» несушки, молодой лук, чеснок, редиска, всевозможная зелень и всяческие соленья-варенья, всё умножаясь и умножаясь в количестве, сгрудились вокруг чугунного, опять же окутанного, как после удачного залпа, густым и вкусным паром монстра, словно малокаботажная вспомогательная флотилия вокруг китобоя «Слава».
Мне, как болящему, стелили отдельно, на остеклённой летней веранде, в которой я ещё и окна раскрывал, чем тотчас же воспользовались не только густой, как грибной навар, липовый запах, но и сама липа, влажно просунув самую молодую и гибкую свою ветвь прямо к моей раскладушке, ко мне за пазуху.
В Москве не мог уснуть, поскольку мешало собственное сердцебиение. Я его не только пугливо слышал, я его панически ощущал, осязал ; оно тяжко сотрясало там всю мою грудную клетку.
Здесь же спал, как убитый. Сражённый главным калибром ; имею в виду то самое, многажды, нежно, в обнимку, извлекаемое Валеркою из подвала.
Два чудесных дня и три оглушающих своей лесной, берендеевской тишиною ночи. В которые я погружался, как в теплые околоплодные воды Ламы. Да еще «всё своё» на убой ; обеденный стол все эти дни так и не складывался, и Валерка, например, в отличие от меня, тоже совершенно свободно, вместе с детьми, моими и своими, при необходимости проскальзывал под ним золотою рыбкою.
Я выздоровел ; когда в понедельник Валерка с боем усадил нас на том же полустанке в ту же электричку, я встретил её угрюмые утренние полчища, как родное народонаселение.
И прямо со вторника, с утречка, легкой мышиной побежкой побежал в «Комсомолку», которую иначе как конторой мы в те времена между собой не называли, хотя именно тогда она меньше всего и напоминала «контору» ; скорее контру. Делать карьеру, вприпрыжку, и дальше.
В той же поездке в Завидово посидел и в кресле Генсека. Кресло ; огромное, дубовое, как из одного монолитного пня выдолблено, а Генсеки к тому времени пошли уже изрядно траченные, подъеденные: при необходимости в нём могло разместиться и все Политбюро разом. Я поразился масштабам седалища, Валерка же весело рассмеялся в ответ:
; Так они ж тут в тулупах часами сидят...
Кресло стояло, вознесенное на высоту сторожевой вышки ; только с вышки той не стерегли, а подстерегали. Она сбита из капитальных лесин в укромном местечке рядом с кормушками для зверья. Валеркина обязанность ; приваживать диких кабанов, лосей, подсыпая в кормушки комбикорм, следить за общим порядком на отведённом ему охотничьем участке. Насыпая в кормушки дерть, приправляя ее для вкуса крупной, серой, льдисто-посверкивающей на изломах солью, он, оглядываясь вокруг, смачно причмокивал губами, как будто созывал на кормежку домашнюю худобу, и ; я сам видал ; из плотно окруживших полянку зарослей с оглушительным треском, как ядра, вылетали прожорливые свиноматки с хрюкающей дробью своего приплода, а позже осторожно продирались и клыкастые, с седыми загривками, главы семейств.
На вершине вышки устроена крытая, с двойным остеклением, площадка с раздвижными рамами. Вот здесь, уложив именной карабин на колени или пристроив его на «подоконник», и дремал часами в кресле в бдительном своем забытьи престарелый Генсек. До сих пор помню, что кресло на верхотуре почему-то одно. Действительно топтыгинское, неподъёмное ; подъёмным краном, что ли, его сюда поднимали? Да и ещё и тяжёлой кошмою оббитое. Позади же него, на почтительном отлёте, скромно торчала самая обыкновенная, с прорезью посередине, солдатская табуретка. Для ординарца. А может, для врача.
Каким подъёмным краном поднимали сюда самого Генсека ; к «смотровой» площадке вела довольно крутая, с широченными, тоже топтыгинскими, из сосновых плах, ступенями, лестница, ; не знаю.
Может, тогда, в конце семидесятых, уже как грудного ребёнка ; на руках?
Валерка разрешил мне посидеть там ; так что с четверть часа в своей жизни я занимал-таки и самое высокое (метров пятнадцать до земли), самое руководящее кресло в стране. В тогдашней, заметьте, стране, что не чета полстране сегодняшней.
Валерка привычно кормил зверьё, я же от греха подальше спасался на верхотуре и спускался только тогда, когда хрюкающая, теснящая друг дружку, как то неизбежно возле любой кормушки, шатия не разбегалась с поляны. Жрала она, надо сказать, не просто остервенело, а стремительно. Это, наверное, уже отложилось от поколения к поколению в генах: чем быстрее управишься, тем больше шансов остаться в живых.
Возможно, ординарец для того и сидел за спиной у Генерального: чтобы вовремя разбудить.
Не скажу, что в те пятнадцать минут, какие пребывал в самом высоком кресле государства, я беспокоился обо всём нижележащем народе. Нет, тревожился исключительно за своего другана Валерку ; не сожрали б мимоходом сию костлявую малость эти ненасытные, хотя кормят их, похоже, лучше, чем потчевали мы своих деревенских, давно одомашненных Хавроний, из тёмного, цельного чугуна литые черти.
Мой друг совместно со своим коварно прикормленным поголовьем обслуживал первых лиц государства. И первые лица иногда даже заговаривали с ним: всё интереснее, чем с опостылевшими ординарцами и с ещё более постылыми членами П/б. Говорил ли с ним Брежнев, я не знаю, Валерка об этом не распространялся. А вот о содержательной беседе с Константином Устиновичем Черненко несколько лет спустя упомянул. За стаканом чая.
Константин Устинович, спущенный ординарцем, как падший ангел, с небес на грешную землю, плетётся, не расставаясь с карабином, который, как и положено на охоте, повешен у него на плече стволом вниз, впереди. Валерка, держа под уздцы столь же подслеповатую и крепко глухую, как и Генеральный, Куклу, движется следом. Кукла впряжена в розвальни, в розвальнях, прикрытых каляным от мороза брезентом, ; кабанья туша. В Москву Черненко повезёт лишь малую толику её, седло, да и куда ему, квёлому, схарчить такую махину. Остальное щедро раздаст завидовской челяди, включая своего столь же малого ростом и тощего, как и он сам, егеря Валерку Иванова.
А уж за розвальнями гуськом следует охрана. Вот у неё-то стволы, спиной чует Валерка, не опущены.
Валерка привычно курит, одну за другой. Смолит в рукав, чтоб, значит, не потревожить дымком впереди бредущего старца, что сам похож на только что выдохнутую кем-то, хоть и в меру вооруженную, бесплотную струйку-затяжку. Но Черненко, курильщик со смертельным стажем, улавливает. И в какой-то момент оборачивается.
; Куришь?
; Угу.
Валерка, словно провинившийся второгодник, поглубже прячет папироску в рукав.
; Много куришь.
Черненко останавливается, чтобы справиться со старческой одышкой. Он давно уже, нюхом, отслеживает Валеркин, неучтённый анкетами, порок.
Валерка молчит: что тут скажешь?
; Курить вредно, ; задумчиво поучает Генсек, которому и самому, наверное, невтерпеж затянуться, да врач, хоть и издали, гипнотически, не велит.
Опять же, ; что ж тут скажешь в ответ? Вредно. Как и жить.
; Мой зять тоже много курит... ; задумчиво продолжает старик. Уже как бы и не с Валеркой, а с самим собой. ; Я ему говорю, но он не слушается...
Валерка пожимает плечами: а кого ; слушаются? Папироска в рукаве уже начинает печь ему ладонь.
Черненко печально вздыхает: и впрямь ; а кого слушаются? ; и они потихоньку возобновляют свой затруднительный путь. Старец, Валерка, Кукла, отворачивающая косматую, простоволосую морду от вонючей Валеркиной беломорины ; с обонянием, у старухи, как и у Генсека, всё пока в порядке, ; и без нужды и пользы загубленная туша, которую тот же Валерка ещё вчера, можно сказать, кормил с ладошки.
В такой вот последовательности.
Через пару месяцев Черненко умрет от эмфиземы лёгких.
Так они поговорили: гегемон с Гегемоном. И если б не виновато прячущаяся в обшлаге солдатского бушлата папироска, носогрейка, то я бы сказал: поговорили на равных.
                ***
Фамилия первого моего героя ; Крестовский, фамилию второго я и сам не знаю; Валеркина же фамилия тоже почти неизвестная: Иванов. Люди бездны, канувшие в бездну.
 О его смерти мне сообщила Раиса ; к тому времени они давно уже не жили вместе. К тому времени Валерка  давно уже не жил вместе ; ни с кем. Позвонила из какого-то заштатного уральского городка, кажется, Ивделя:
; Это Раиса. Помнишь?
Конечно, помню.
 ; Валерка умер...
Я так оторопел, что не нашёл ничего более подходящего и нелепо спросил:
; Ты была на похоронах?
; Нет, ; ответил после паузы глухой, уже едва знакомый голос. ; У меня хозяйство, корова... Я живу здесь у дочки. На самой окраине, почти в лесу... Как в Завидове, ; почему-то добавила она.
 ; Как он умер? ; наконец-то собрался с мыслями я.
 ; Не знаю, ; печально вздохнула Раиса, где-то в лесу за полторы тыщи километров от Москвы, и то, ежели по прямой. ; Не знаю... Жил при церкви... Ты не будешь в наших краях?
 Спросила, и сама же, наверное, грустно усмехнулась краями теперь уже старушечьих губ.
 Я промолчал.
***
Однажды она приезжала в Москву с двумя дочерьми ; к тому времени у них с Валеркою подрастала и вторая. Я поселил их в гостинице «Юность», что рядом с Лужниками. И пришёл с кульками навестить их. Девчонки расшалились и стали бросаться подушками. Одна из гостиничных свалявшихся подушек попала в Раису. Она сперва хотела прикрикнуть на девчушек, приструнить их, потом вдруг передумала. И ловко метнула подушкою в меня, сидевшего в кресле наискосок. Я даже поймать её не успел ; подушкою залепило мне лицо. Девчонки расхохотались, а Раиса ; звонче всех. Вообще-то она, заметил я, редко смеялась, но если уж смех разбирал её, то тогда уже не она им владела, а он ею. Всецело, без остатка. До самых нежных глубин: полная, высокая грудь её, казалось, смеялась отчаяннее всего остального в ней.
Мне же не оставалось ничего другого, как ; тоже со смешком ; выглянуть из-за подушки. Учительские очки у Раисы слетели, и она, сидевшая, раскачиваясь, на кровати, тщетно прикрывала розовыми ладошками свои неожиданно большие, красивые, тоже цвета нежного, тёплого ещё пепла, глаза. Тщетно, потому как собственным же её смехом щедро добытые, высеченные, как искры ; может, из той же плодоносной груди, ; слёзы текли, искрили прямо по пальцам.
 Прежде, чем мне попало, угодило второй подушкой, я успел подумать: а ведь именно так и смеялась она тогда, в её малюхастеньком майском палисаднике!
Кто  вот  так  самозабвенно,  до  кончиков  пальцев  ;  смех  источали,  в ы г о н я л и , как самогонку, не только пальцы, но и грудь, наверное, уже млечно сочилась им, ; способен смеяться, тот, как правило, очень хорошо, задушевно поёт. Но я этого, к сожалению, никогда не слыхал.
 И ещё мелькнуло во мне, что не зря, не зря убегала она от кого-то ; может, от самой себя ; к Валерке аж в армию. Не прохудиться бы часом!
 И я подушку в ответ не бросил. Молча сгрёб одну и другую и аккуратно, по-армейски, уложил на вторую постель.
Дураки, они, как и химики, и есть дураки.
А ещё несколько лет спустя устраивал её с какой-то болячкой в московскую областную больницу. «Моники» ; смешно именовалась, да, наверное, и нынче именуется она. Устроил и, опять же, пришёл с визитом. Медсестра сначала сама зашла в «общую» женскую палату ; нет ли там кого в неглиже? ; а потом приоткрыла тяжёлую, обколупленную дверь и мне. Я заглянул. Перед мной уныло простиралась казарма на два десятка железных, солдатских же, коек. Но откуда-то из дальнего угла мне протестующе замахали перебинтованной ; после капельницы? ; рукой.
 ; Не надо!
Я послушно ретировался.
 Медсестра недоумённо пожала плечами и теперь уже новым взглядом смерила меня  с головы до пят. И, недовольно вздохнув, взяла-таки передачку. Хоть и не в жёлтом домике служит, а в самих «Мониках», но всё-таки доподлинно знает: на свете есть не только дураки, но ещё и чудаки.
Не захотела больная, чтоб видел её ; больною.
Нет, не от одной растерянности вовсе спросил я её в первую минуту, была ли она на похоронах. Это сама моя совесть, воспользовавшись моей мимолётной  промашкою, выглянула-таки чуткой, дрожащей, пугливо-опрятной суслиной мордочкой из «столбовой» норки моих обширных нынешних телес (в степи есть норки, вырытые по-косой, как роют погреба, а есть вертикальные, их мы в детстве, промышляя ловлей сусликов ; двенадцать копеек шкурка! ; до сих пор помню, ; и называли «столбовыми»).
Сколько лет обещал я Валерке, чей затухающий голос время от времени прорезался-таки в моём служебном телефоне, навестить его в этом захудалом Армянске! Да всё недосуг ; дела, хозяйство.
Корова...
 Ивдель... Армянск... Да разве ж выберешься к ним из Москвы ; Нью-Йорк и тот нужнее и ближе...
; ...У меня телефон садится, ; произнесла, наконец, она.
Странное дело: эти чёртовы мобильные «садятся» даже когда по ним не говоришь, а молчишь.
Молчание когда-то соединяло нас, и молчание же ; разъединило.
И общая вина ; как совместное преступление.

                *** 

Как ни привольно жилось Валерке в придворном лесу, но со временем он всё же затосковал по своей серьёзной профессии. Да и дочерей подходило время учить, а из лесу в райцентр не навозишься. И Раиса под боком бухтела: опостылели ей, хоть и пригородной, но всё же горожанке ; вон мать, завмаг, всю жизнь в босоножках, а дочь из кирзы да в резину ; и куры, и свиньи, и даже корова (не знала, не знала тогда, что при всей тихости хода всё та же корова догонит, настигнет её и в старости, в чужом, далёком, неведомом до сей поры Ивделе). К тому же и времена подоспели революционные: Горбачёв Завидово не жаловал, за все годы своего неустойчивого царствования ни разу там не побывал ;  з а в и д у щ и е  последуют позже, он же во всем был вегетарианцем ; ружья в руки не брал. Попалось им на глаза объявление, что в Крыму, у самого синего моря, в городке со смешным, как из армянского радио, названием запускается крупный химический комбинат (видимо, большой химии тесно стало на суше, и она вслед за скромными советскими курортниками потянулась и на моря, проступая вонючими потными нимбами на некогда заповедных и гигиеничныхместах). Послали свои бумаги ; и их не просто взяли, а ещё и квартиру дали, что по тем временам было неслыханно, а по нынешним ; невероятно.
Так Ивановы оказались в Армянске. В Таврической степи, в изголовье Бахмутского шляха, которым чумаки когда-то возили соль, эту белую смерть, без которой всё почему-то невкусно (ну да: всё аппетитное и красивое всегда почему-то приправлено смертью), а теперь по нему должна была проследовать  всё та же относительно белая, рафинированная смерть, но только в цистернах с угрожающими надписями на крутых боках. Так далеко оказались от малой своей родины, не зная ещё, что большая, некогда в меру тёплая и единокровная, в которой если и задумывались, где жить, то исключительно по рыбьему навыку: где глубже ; там и лучше, что родина эта вот-вот развалится, как заношенная сапушная портянка.
 И окажутся они вообще ; на чужбине.
Так мой армейский друг Валерка обернулся иностранцем. В своей стране, священные периметры которой некогда защищал, роя ракетные шахты аж под Иваново в полном соответствии со своей неизвестной фамилией.
 Как и многие из нас вообще. Только мы фигурально, а он ; натурально.
Комбинат же толком всё никак не запускался, не запускался, а потом и вовсе развалился. Как и многое в разлезшейся стране.
Валерка пил всё больше и больше, поскольку, как понимаю, спирт теперь расходовать было некуда: только внутрь. И его самого, как и его страну, хватил инсульт.
 Мне же о том и привелось оповещать Раису. Она как раз оказалась на курсах где-то в Подмосковье, в очередной раз меняла ставшей ненужной «аппаратную» профессию. Мобильных ещё не было (хотя у М. С. я ещё несколькими годами раньше видел аппарат космической связи; его повсюду носил за шефом дежурный офицер, эту громоздкую штуковину публика по тем временам простодушно и принимала за «ядерный чемоданчик»). Но Валеркины соседи всё же дозвонились до меня, и я потом, ночью, в каком-то заводском общежитии в Балашихе и разыскал Раису:
 ; Валерка умирает...
Значит, несовершенную форму рокового глагола всё же первому довелось произнести мне. Четверть века спустя, тоже в телефонном разговоре со мной, Раиса только  д о в е р ш и т :  из несовершенной ; в совершенную:
 ; Умер...
Собственно, так оно и было: умирать он начал именно тогда, после первого инсульта, парализовавшего у него правую руку, отнявшего речь, перекосившего и омертвившего его некогда живое, глазастое и подвижное, как у арлекино, лицо.
 Долгое, испуганное, задыхающееся молчание было мне ответом. В ту же ночь я отправил Раису в неизвестный мне Армянск.
 Я сам уже был не у дел. Отставной козы барабанщик. И Валерка, лишившийся, помимо речи, ещё и работы (это при том, что и насчёт его пенсии два страшно независимых друг от друга, как и от денег, государства никак не могли договориться: кому же платить, кому содержать увечного рядового Копейкина?), каким-то чудом, как мелкая птичка небесная, наезжал, достигал Москвы ;  п о м о г а т ь  мне. Крутился ; на одной ноге, потому что правая тоже отказала, заклинила, как подлый затвор в автомате в решающую секунду ; днём на страшно затянувшемся (жена твёрдо считала, что из-за нехватки спрохвала добываемых мною средств, я же самоспасительно стоял на своём: всенепременно из-за смены политического строя в России ; начиналось при недоразвитом социализме, а заканчивать пришлось при высокоразвитом бандитизме) строительстве моей сборно-щитовой дачки. А по ночам подрабатывал сторожем в моей же тогдашней конторе. Мне бывало смешно и больно, когда я, до полуночи засиживавшийся  в своём кукольном, фанерном, после Кремля, кабинетике ; чем меньше денег, тем больше бдений ; слышал, как в моей крохотной, с Болоховский палисадничек, приёмной на чей-то явно нетрезвый запоздалый звонок страж мой мычал:
; Ппп-ррр-иём-ннннн...
Не докончив фразы, Валерка печально вздыхал, умолкал и начинал сызнова:
 ; Пр-р-р...
То есть: приёмная издательства «Воскресенье» слушает.
 И повинуется.
Между прочим, если ему удавалось добраться до слова «Воскресенье» (ежели у звонивших хватало-таки терпения), то именно это существительное (а может, прилагательное?) он произносил без запинки. Поразительно! ; так хотел воскресенья, причём непонятно, то ли своего, то ли, опять же, повторно, моего! Так истово верил в меня, что мне и сейчас стыдно ; как будто это не он меня, а я его бросил, оставил сиротою на здешнем свете.
Гвозди выучился забивать левой.
На моём велосипеде Пензенского якобы велосипедного завода (когда-то, в лучшие времена, я оказался там в командировке и, дабы отблагодарить директора за ужин, а также поддержать отечественных производителей идущих на экспорт ракетных комплексов, купил там сразу шесть велосипедов, на всю семью: один мужской и пять, включая жену, женских) выучился шмалять.
Отставив в сторону правую ногу как совершенно вспомогательную, только на случай падения.
 А правая нам, вечно шагающим с левой, надо сказать, только на случай падения и придана.
Этот велосипед, с которого и начиналось его повторное свободное, сродни воскресенью, передвиженье по грешной земле, он потом выпросил у меня и даже увёз каким-то перелётным чудом в этот свой библейский Армянск.
Научился считать до ста и обратно. Причём не только в тысячных, но и в стотысячных, поскольку Гайдар энд Чубайс, купюрах (Гайдар когда-то у меня, смешно поддёргивая штаны, отпрашивался навестить в роддоме, на моей же машине, жену и третьего сына, теперь же мы с Валеркою ждали от него милости, почти что как от природы).
 Читать, стервец, заново выучился, причём, повторяю, по моим же книгам!
Это же какая прорва коварства! ; представляете, разве был бы я так же терпелив, если бы он, мыча, как достопамятный Герасим из «Муму», настырно подсовывал мне по ночам в моём же служебном кабинете не мою злосчастную жалкую книжицу, а, скажем, Льва Николаича?
Нет, и нет, и нет! Да ни один бы автор на моём месте не нашёл бы в душе столько ответного деятельного участия.
«Сергей Никитович!» ; то есть моё имя-отчество, правда, такое же простое,  как и фамилия «Иванов», научился, словно синоним «Воскресенья», произносить без запинки. На всём остальном мучительно запинался, тут же выстреливал, как из пулемёта.
 И пепельно-рыжий, тоже в крапинку, в горячую искру, правый глаз у него чуть-чуть приоткрылся. Ну, вроде как левша в тебя старательно целится.
 И самое главное. Даже правая стала у него подыматься ровно на уровень ста пятидесяти. Больше ; ни-ни, а сто пятьдесят (потому и засиживались по ночам) уже поманенечку подымал. Никакой колчерукости в данном вопросе! ; и даже правый уклон, правая колченогость  п о с л е  временного отступала.
И всё звал, всё звал навестить его в этом богоспасаемом Армянске. Мол,  г о р о д   покажет, и даже к морю съездим: есть у него там, завелись уже и друганы с точками...
А потом вдруг стал приезжать реже и реже. И правую не то, что на сто пятьдесят, а даже  и на уровень ста поднимать перестал. Говорю ему:
 ; Ну, по махонькой, для попрания здоровья?..
А он трясёт головой и длительно, но совершенно чётко, как в церковном хоре, тянет:
 ; Не-е-ет... Господь не велит...
Я настолько ошеломлён, что не сразу и понимаю, что Господа-то он имеет в виду не совсем нашенского, а какого-то другого.
 Семья после инсульта или после вмешательства этого самого другого, отличного от нашенского, от православного, Господа развалилась. Валерка ушёл из дома. На паперть. Непосредственно. Стал жить, прозябать при церкви. Тоже не нашенской, не общежительной, а то ли баптистской, то ли свидетелей Иеговы, или Адвентистов седьмого дня. Или вообще какой-то левой, упёртой секты. Как я понял, это даже не церковь, а молельный дом. Какой бы этот дом, сарайчик этот ни был, а Валерку он принял. Из чего делаю вывод, что религия, чьим ярым новообращённым стал мой друг, всё-таки правильная. Человеческая. Сострадательная. Он так и жил при этом молельном доме ; в обнимку с моим обветшалым, тоже уже колченогим, велосипедом. Велосипед лишился крыльев, багажника ; зачем теперь Валерке багажник, когда никакого багажа и в помине нету? ; и тоже стал одним лишь скелетом велосипеда. Два скелета: человеческий и ; тоже почти человеческий. И единственная совместная душа, помещавшаяся где-то на уровне совместного же центра тяжести. В районе педалей, одна из которых, правда, болталась лядащей, холостой нахлебницей. Изредка-таки наезжая, Валерка, худой, костлявый, но страстно опрятный, пытался осторожно подсовывать мне какие-то жалкие брошюрки, напечатанные прямо на обёрточной бумаге. Правда, с очень высокопарными названиями типа «Я вижу Бога, Бог видит меня». И заводил, краснея от застенчивости и натуги, странные разговоры насчёт спасения моей души в обречённом мире. Я молча улыбался ему в ответ:  мне,  многодетному  православному атеисту, столько  т е л  надо спасти, укрепить, укоренить в этом самом насквозь физиологичном мире, что о душе ; пусть подумает кто-то другой. Даже о моей собственной ; я не против.
Вполне возможно ; что он-то как раз, натужно, застенчиво, с печальным румянцем на щеках, как малограмотный осваивает азбуку, и думал...   
Разумеется, и при молельном доме не сидел, сложа больные руки. Хоть и молельный, а всё-таки  д о м ,  который всегда требует и ухода, и  догляда. Валерка и окружил его заботой ничуть не меньшей, чем та, которой новый, странный его Господь окормил его самого. Домовой молельного дома, он служил ему так усердно, как будто и впрямь поступил даже не в свидетели, а сразу ; в  д я д ь к и   Иеговы. Даже кур, хвалился, на  з а д а х  ; а что же это за дом без задов и подворья? ; завёл. Чтоб, значит, на завтрак Тому всегда было свежее, из-под несушки. Чтоб, значит, голосистее был к вечере его новый Господь.
Когда, день-другой побыв у меня, собирался восвояси, я всегда старался дать ему какую-нибудь денежку. Как же он её сворачивал! Вернее ; складывал: вдвое, вчетверо, в восемь раз, хотя денежка тогда и без того была марочной. Нулей до черта, а бумаги чуть-чуть. Какие там деньги ; на бумагу у страны не хватало! Одни нули и наличествовали.
И какие там двоюродные инвалиды (разве ж Валерка родной? ; он в лучшем случае ; пограничный!) ; здоровые встали по переходам за подаянием. Профессией стало ; христарадничество. Валерка, правда, эту новую и куда более химическую, чем предыдущая, профессию так и не освоил: знаете, почему так тянулся народ в молельный дом? ; там, на  задах же, за курятничком, Валерка втихомолку чинил армянским жителям, среди которых и армян-то не сыскать, их старенькие велосипеды, на которые сразу возник ажиотажный, сумасшедший спрос. Страна села на задницу, а задницу же тоже надо было куда-нибудь приспособить!
 Так они и подавали друг другу: Валерка ; враз образовавшимся армянским пешеходам, обезлошадевшие армянские же пешеходы ; нивесть откуда очутившемуся в их городке рукасто-безрукому  д я д ь к е .
...Складывал денежку в осьмушку, в ноготок, да ещё и куда-то в картуз с удивительно новой для меня в нём стариковской, скопидомной обстоятельностью засовывал.
 ; Братьям, ; тихо, себе под ноги, отвечал на мой недоумённый взгляд.
 Я пожимал плечами.
 К Богу он стал несомненно ближе, но глаза у него почему-то погасли. И правый, и даже левый.
В своём «Жестяном барабане» Гюнтер Грасс пишет, что сразу после войны вся Германия оказалась поражена эпидемией надомной мелко-розничной торговли. Торговали все и всем: спичками, кремнями для зажигалок, ячмённым эрзац-кофе, женскими чулками и всякого рода снадобьями для выведения неистово расплодившихся ; ещё бы: Запад встретился с Востоком! ; паразитов... И делает неожиданный вывод: что этот всеобщий неистовый коммерческий угар на несколько лет отодвинул в стране развитие научной, технической и просто ; мысли. Так там угорали всего-то четыре-пять лет. Мы же, не знавшие плана Маршалла, и получившие только трижды просроченные, прогоркшие, с военных складов, дотла промороженные ножки Буша, да и то за наши же гроши, угораем уже третий десяток лет. Трактористы, учителя, академики ; все стали ревностными, скаредными торгашами. Я двадцать с лишним лет покупаю турецко-израильские прорезиненные помидоры-огурцы у одной и той же учительницы географии, за великое счастье почитающую, что ей дают «место» в предбаннике одного из московских супермаркетов. Она не то, что географию ; она и самоё себя, молодость-зрелость свою позабыла на этом своём продуваемом крошечном «месте». Так и состарилась, специалистка по большим расстояниям, на одном месте. Правда, буквально вчера, на ухо, похвалилась: квартиру отдельную купила.
; Да разве б я смогла купить ; учительницей? ; говорила мне, смущаясь почему-то за свою позабытую географию, ставшую теперь для неё исключительно экономической.
 Так и Валерке, некогда уникальному кадровому рабочему, гегемону с малой, жизнь тоже дала «место» ; в предбаннике молельного дома.
Место...
; Где он похоронен? ; успел я спросить тогда Раису.
 ; Да там же, при ихней церкви...
По большому счёту нам всем после девяносто первого указали место.
Жаль, что я, православный атеист, так и не удосужился полюбопытствовать, как же называется это его новообретённое «братство». Новый его Господь. Да, моего увечного друга похоронили, призрели при этом общинном капище так же, как когда-то при одном из храмов на Красной площади был ;Христа ради ; погребён привычный, дежурный, «дневальный» его дурачок  Вася. И храм, повторюсь, именуется теперь Василием Блаженным. 
И в самом деле: может, со временем не только домок этот получит имя Валерки Иванова, но и, чем чёрт не шутит, когда Господь спит, сама эта секта, сама эта неведомая мне религия?
 Свидетели Валерки Иванова...
Если так, то я точно ;  с в и д е т е л ь .
...Второй уже человек из моего очень близкого окружения похоронен при церкви. Тамара  Войнова погибла от удушья при взятии «Норд-Оста», и Валерка Иванов ; при взятии чего, вследствие каких непреодолимых обстоятельств сгинула эта безвестная и безвинная душа?
Будем считать, от перенесённого в детстве ревматизма.
Тамара, в общем-то, и была безродной. Рок. Валерка же волею обстоятельств оказался к концу жизни не столько безродным, сколько беспризорным. При церкви же исстари хоронили либо очень богатых, либо не просто безродных, а ; хороших. Суть ; блаженных. Не святые ; но... Мои друзья такими и были ; шелопутные привратники  святости.  Если и не  т а м , то у ворот ; точно.

                ***
Люди бездны. Из бездны явившиеся и в бездну же, до сроков, сошедшие. Моя память, увы, не бездонна, но и в ней похоронены их тьмы и тьмы ; ни при одном храме столько не поместится. Ни в одной братской могиле. Редко, разве что искрою, думаю о них. Может, ещё и потому что сам из их же породы и судьбы. Мы носим её с собой, и она же с рожденья зловеще, проломно стоит за каждым из нас. Манит. Соскользнул ; и ты уже объят ею, как околоплодной мглой. «Раскрылась бездна звёзд полна. Звездам числа нет, бездне ; дна...»
С чего мы взяли, что это ;  н а д    нами?
Живите, безвестные друзья мои.
12. 08. 012.