О, если б навеки так было...

Ирина Ракша
 Рисунок худ.Юрия Ракши.Бум.тушь. Иллюстрация к книге рассказов И.Ракши "Скатилось колечко".

                Ирина Ракша


                О, ЕСЛИ Б НАВЕКИ ТАК БЫЛО...
 
                новелла

   
      Исаак Левитан. Кажется, это имя хрестоматийно, знакомо каждому с детства.
О нем написаны книги, монографии. Его творчеству в Третьяковке отведен особый зал, и зрители, приходя туда «к Левитану», стоят не в закрытом, музейном зале, а то, глядя на полотно, словно выходят на берег, на широкий волжский простор, то, обдуваемые свежим ветром, оказываются на деревенской околице у речки Истра, а то и в осеннем лесу, где так хочется поднять и ощутить на ладони прохладу золотого листка. Однако у меня, как и у каждого, существует свой собственный Левитан.


Он проснулся от крика ранней птицы. В маленькой комнате мезонина было еще сумеречно. Но за легкой недвижной занавеской распахнутого окна розовел горизонт. Ощущалось приближение рассвета. Он провел ладонью по мягкой подушке. Смуглые длинные пальцы в несмываемых пятнах от живописных красок скользнули по нежной пикейной ткани пододеяльника.
   Он улыбнулся. Это вчера вечером ясноглазая румяная Мария Павловна, а вернее, Машенька Чехова, не доверив прислуге, сама постелила ему постель. Сказала лукаво: «Спите сладко, Тесак Ильич. Покойной Вам ночи». И смеясь, озорно сбежала вниз на первый этаж по скрипучей деревянной лестнице. И потом легко, играючи, в голубом платье шла от флигеля, мимо цветочных клумб, через двор к дому, где на веранде еще не разошлись гости. И где звучала музыка. Она словно чувствовала, что Левитан, конечно же, не может не смотреть на нее сверху с нежностью и обожанием.
И как же сразу стало ему уютно здесь, в Бабкино, в имении известных в Москве дворян Киселевых, где бывали в гостях и Чайковский, и знаменитый солист Большого театра певец Владиславлев. Где устраивались музыкальные концерты и самодеятельные спектакли. Где по вечерам не умолкал рояль, зато все умолкали, слыша издали колокольный звон Ново-Иерусалимского монастыря. Где читали стихи, и голос Машеньки, глядящей вдаль, чуть дрожал: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь...» Но особенно уютно было в стареньком флигеле с мезонином, который занимали Чеховы. Ведь Иван Чехов был репетитором хозяйских детей. А его младший брат Антон уже писал свои рассказы в газеты, но пока был еще только Антошей Чехонте, который помогал томной хозяйке в ее литературных исканиях. Ну, а как врач, с удовольствием и бесплатно лечил приходящих к нему местных крестьян, монахов в монастыре, и еще... обожал рыбалку на живописнейшей речке Истре. Сколько радости было от каждой пойманной рыбки. Впрочем, и младшая сестра Машенька частенько удачно ловила рыбу для знатной своей ухи. Третье лето Чеховы снимали здесь дом. Под Новым Иерусалимом близ мужского монастыря, с его красотой, благочестивым порядком, цветущими клумбами возле келий и трапезной, липовыми аллеями и малиновым колокольным звоном, плывущим будто от золотых куполов. И вот зазвали Чеховы к себе Левитана. Экономя свои первые в жизни серьезные деньги, полученные за картину от Третьякова, художник с апреля 1885 года обосновался на все лето в соседней Максимовке, в какой-то избе и запоем писал этюды, бродя по живописным окрестностям.
«Тесак Ильич, Тесак Ильич», — мысленно повторил Левитан слова Машеньки и озорно улыбнулся. Так вполне серьезно величал его в Максимовке запойный мужик-крестьянин, у которого до последнего времени, по дешевке, квартировал Исаак Ильич. Впрочем, хозяин был мужик добрый, молчаливый, даже сердечный и брал недорого. А главное, не мешал работать. Однако отменно пил горькую и, напившись, все норовил поговорить с бедным московским барином по душам. И все удивлялся, что это Тесак Ильич в лавку так редко ходит. И вещей почти совсем при себе нету. А все коробки какие-то с красками, треноги да холсты. И странен ему этот барин-художник. Целыми днями все пропадает, все бродит по полям и лесам не евши. А потом расставляет свои картинки по избе, «чтобы просохли». И называет их то «этюдами», то «маслом». И ест очень мало — чай, хлеб с луком, зелень. Даже молочное покупает редко, наверное, денег нету. «Не московский ты, поди, барин. Из жидков, — попивая горькую, рассуждал перед сном хозяин. — И одежка прескверная, хоша и городская».
   А вот недавно на вечерней заре, когда от закатного солнца окна в избе словно плавились и постоялец сушил у горящей, для того специально растопленной, потрескивающей печи промокшие на болоте сапоги (тяжелый, сыромятный дух кожи уже плыл по избе), вдруг подъехала к дому коляска и во дворе раздались голоса. Затем двое господ с ружьишками вошли в избу. Левитан сразу узнал братьев Чеховых. Ивана Павловича и Антона. Исаак знал, слышал, что они отдыхают неподалеку в Бабкино, но, будучи человеком скорее застенчивым, чем гордым, не смел их беспокоить визитами.
К тому же предполагал, что в Бабкино приехала отдыхать и Маша. Они были слегка знакомы. Он порою видел ее в Москве, посещая общих знакомых. И каждый раз при виде ее душа его замирала.
«Эка, бирюк, в глушь какую забрался, — оглядывая мрачную избу, улыбался Антон Павлович. — А нам максимовские мужики доложили, которые у меня лечатся, будто у них художник какой-то живет. Еле тебя отыскали». Был он молод, высок и рядом с черноволосым, худым и смуглым Левитаном казался в низкой избе богатырем. «Собирайся-ка, братец. Нас и ужин там ждет. И без тебя не велено возвращаться». Вдруг по близорукости почти наткнувшись, остановился перед этюдами, расставленными по лавкам. Щурясь, долго, внимательно вглядывался: «Кабы вот мне так березовую рощу-то в жаркий денек написать, а?»
На столе стояла недопитая бутыль, и гостеприимный селянин стал, кланяясь, сердечно приглашать господ к столу, откушать. Но те вежливо отказались «за отсутствием времени». «Нет, Исаак, ты уж не сопротивляйся, поедем к нам, — говорил Антон. — У нас поживешь. Как раз комнатка наверху освободилась. Дом с мезонином. Давай-ка сложим пока мольберт, холсты. Где твои вещи?»
«Да один саквояжик у них, — всполошился хозяин. — А сапожки-то как же, досушить бы. Совсем еще мокрые. А, Тесак Ильич?»
— Как, как? — гости переглянулись. — «Тесак Ильич?» — и в тот же миг безудержный хохот наполнил избу. Три молодых человека, переглядываясь, хохотали искренне, заразительно, от всей души. Хохотали так, что Антон, обессилев, опустился на лавку, а в окошко заглянул недоуменный и перепуганный возница.
— Ну, ладно. Будет, — поднялся, наконец, Чехов, утирая глаза тыльной стороной руки. — Пора ехать, и так уж заждались. Право, не обижай нас, Исаак. Побалуй своим присутствием. Все будут рады. А пейзажи... они вокруг все те же, истринские. В воскресенье поедем к заутрене в монастырь, в Новый Иерусалим. Причастимся. Там замечательный батюшка. Послушаем колокольный звон. Ты же брат наш, крещеный. К обеду Маняша ухи наварит.
Потупившись, Левитан мгновение медлил и вдруг стал решительно натягивать мокрые сапоги.
...И вот теперь поутру он проснулся от крика ранней птицы. И, нежась в чудной чистой постели, вдруг почувствовал, как тревожно, как непокойно у него на душе. И почему-то очень болело сердце. Неужели оно может болеть и от счастья? В комнате было по-утреннему свежо, на столе разбросаны книги, журналы «Былое», «Русская старина». Этюды его вдоль стены. И каждый — словно окно, распахнутое в мир. Вчера он, волнуясь, показывал их Маше. После концерта с романсами и музыкой на веранде. Он негромко, но с жаром говорил ей что-то, а в душе все продолжало петь, все звучало только что вновь услышанное: «О, если б навеки так было... » А теперь его пейзажи словно бы замерли. Смотрели на художника тихо и выжидательно. Словно бы с укоризной. Ведь новых... с тех пор как он приехал сюда, новых пейзажей мало. Непростительно мало. Не пишется. Он поднялся и подошел к окну, отдернул легкую занавеску. На подоконнике лежал забытый Машей вчера букет ромашек. Свежий ветер с полей коснулся его худых щек, мягких кудрявых волос. Перед ним, распахнувшись, лежала волшебная даль, по горизонту голубые леса, долы, а главное, вьющаяся лента Истры, обозначенная белым ночным туманом, который еще путался в плакучих ветвях вековечных ив. «Господи, красота-то какая. Какой несказанный дар Божий, перед которым все мы в долгу. А главное, я в долгу». И от этой любви ему хотелось заплакать. По себе, по Машеньке, по всему огромному и такому прекрасному, но все-таки смертному, бренному миру. И, конечно же, ему пора было уезжать. Спешить прочь из этого дома, из этого рая. Хватит праздности, хватит рыбалок, катаний на лодках и всей этой обворожительной музыки. Ему уже двадцать пять. Для художника и человека не очень здорового это так много. А сделано так ничтожно мало. Пора работать, только работать. Горячо, неистово. Как Саврасов. И не обращать внимания на боли в сердце. Это пройдет. Надо готовить вещи для осенней выставки, для большого вернисажа, для Третьякова. Как здорово, что весной Третьяков купил у него работу! И перед Коровиным отчитаться надо. Долги отдать... А нищета?.. Нищета не в счет. Пожалуй, только художник на нее и имеет право. Но нельзя обрекать на это любимую... Нет, нет и нет... Он, неслышно двигаясь по комнате и как-то сразу ссутулясь, состарясь от неожиданного решения, стал собираться в дорогу. В первую очередь принялся складывать палитру, мольберт, кисти. И еще — положил в этюдник привядший букет ромашек. Скоро он тихо, чтоб никого не разбудить, спустится из мезонина по скрипучей лестнице вниз. Того самого мезонина, где его друг Антон напишет вскоре рассказ с бессмертной и до боли грустной концовкой: «Мисюсь, где ты?» И вот уже Исаак Ильич берегом Истры шагал по росистой тропе вдаль, к золотеющим куполам Нового Иерусалима. Его Иерусалима.
Тогда в Бабкино он еще не знал, что проживет всего до сорока. Что успеет за эти пятнадцать лет побывать за границей, где будет лечить больное сердце. Станет российским академиком и сам будет преподавать. А спустя годы жизнь его на страницах энциклопедии искусств уместится всего в несколько строк:
«...Родился в Литве в 1861 году в небогатой еврейской семье. Учился в московском Училище живописи, ваяния и зодчества у художников А. Саврасова и В. Поленова. Затем сам руководил в МУЖВЗ пейзажным классом. Академик. Член «Товарищества передвижников». Умер в Москве в 1900 г.»
И никогда не узнает о том, что Саврасов скажет о нем: «Это величайший русский реалист, пейзажист. Он писал не лес, а поэзию леса». А друг его студенческих лет Константин Коровин, вспоминая, как они, голодные студенты, не имея денег платить за жилье, месяцами, таясь от сторожа, ночевали в аудиториях на столах, прикрывались кусками атласной и плюшевой ткани для натурщиков, впоследствии напишет: «Мы работали с натуры до изнеможения... Конечно, сильно голодали, но давать уроки купеческим сынкам и дочкам не шли... Левитан был сиротой. А в первые годы, очутившись в Москве, он особенно страдал. По своей застенчивой натуре он не был способен бороться с бытом. А моя общительная, веселая натура во многом помогала нам. Мы вдвоем, как говорится, пробивались. Но работали и работали. Сила молодости брала свое, и мы не погибли». А еще о нем напишут так: «Он предвосхитил приход импрессионистов... Глаз Левитана был настолько нежен, что малейшая фальшь или неточность в колорите были для него немыслимы... У него высокая одаренность тончайшим «слухом живописи». Его художественная скрипка продолжает петь нам о скромной и великой русской природе. Художника более русского, чем Левитан, трудно найти».
Но, пожалуй, горше всех ранний уход друга оплакивал Антон Чехов. Его сестра Мария Павловна, так и не вышедшая замуж, впоследствии вспоминала: «А какие чудесные поэтические вечера проводили мы тогда в Бабкино у большого дома Киселевых. Представьте себе теплый летний вечер, парк, красивую усадьбу, стоящую на крутом берегу. Внизу река, а за рекой громадный лес. Ночная тишина... Из дома через открытые двери и окна льются звуки бетховенских сонат, шопеновских ноктюрнов, романсов. Киселевы, мы всей семьей и Левитан сидим и слушаем великолепную игру на рояли... «Бог мой! Хорошо-то как! — говорит Левитан. — До слез хорошо».
И кажется, словно до сих пор звучит и плывет вдаль та мелодия. Над ночной ароматной землей она поднимается вверх к синим звездам, такая знакомая, вечная, словно вздох: «О-о, если б навеки так было...»