Генерал случайных чисел

Борис Нутрихин
Эссе

«Генерал случайных чисел» – такое условное название я дал книге, задуманной во время учебы на курсах менеджмента, куда меня двинула служба занятости, присвоившая мне, как своему клиенту, № 000777.

«Генерал случайных чисел» – понятие из области программирования. Так сказал мне один человек, имевший отношение к «оборонке», автор пары специальных книг, которые можно найти в каталогах Публички, неплохо владевший английским и посему помогавший мне не утонуть на занятиях по английскому, где у нас на курсах было принято «ни слова на русском».

Понятие ГСЧ я воспринял, как некое моделирование ЭВМ невероятных ситуаций, то есть проигрыш возможных экстремальных ситуаций с целью проверки жизнеспособности той или иной системы. Возможно, все мы являемся всего лишь  пробным материалом для ГСЧ того, кто называется Господом, Аллахом или Магометом.

Мой порядковый номер 000777. И хотя я не агент спецслужбы, а всего лишь клиент городской службы занятости населения, мне это очень даже нравится. В особенности порядковый номер. А то, что не агент, а клиент – тем паче. Мне нравится печатать на старенькой «Москве». Запас бумаги гарантирует, что это удовольствие я смогу продлить до весны.

Позвонил знакомый:

– Чем занимаешься?

– Пишу роман.

– А ты разве знаешь, как это делается?

…И вот стучу по "Москве", немного по нервам соседей. Учусь складывать из букв слова, выстраивать фразы, абзацы. Забавно – семнадцать лет зарабатывал на жизнь журналистикой и – спроси кто – понятия не имею, что значит писать. И не представляю, что может сложиться из моих строчек – повесть, роман, эссе.

По французски эссе – это опыт.  Эссе – какое замечательное слово, таинственный жанр толстых журналов для буржуа. Блюдо для нежелающих забивать голову противоречивой и крикливой информацией, кто склонен к широким обобщениями и кардинальным выводам.

Итак, я решил из наплыва жизненных коллизий, круговертей обычной человеческой судьбы сотворить некий сюжет, точнее нарисовать картину во многом парадоксальных, комичных и в чем-то весьма драматичных ситуаций, которые могли бы составить содержание повести или романа. Некогда литературная работа казалась мне чем-то схожим с таинством создателя Вселенной. Позднее, где-то на границе тридцатника, я понял, что мне просто нравится путешествовать во времени и пространстве путем существования в этом мире читающим и сочиняющим.

Мне запомнилась  фраза коллеги, что "главное – не что с нами происходит, а то, как мы к этому относимся". Так что попытка свести воедино, перемешать фантазии и наблюдения, поработать над стилем в меру способностей и, в конце концов, разродиться неким литературным опусом – вот что формально двигало мной при написании этой вещицы. Хотелось сделать нечто из того,  что составляло шелуху моих будней. И это в значительной мере усиливало мой интерес к происходящему. А что получилось – пусть судит читатель...





***

"Если спортсмен хочет выступить наилучшим образом, он должен непосредственно перед началом соревнования ввести себя в оптимальное боевое состояние и сохранять его до конца борьбы".

Я нашел эту запись в своем старом блокноте. Дальше шли цифры и адреса... Сколько денег снято с какой точки. Листок изрядно замусолен, в углу четкий отпечаток большого правого пальца. Все правильно, ты ведь помогал разгружать товар. И самая вкусная тушенка была с военных складов... Промасленные банки. Стратегические запасы доперестроечной поры.

ОБС – по утрам, после пробежки, после короткого боя с тенью и отработки блоков и растяжки. Под ледяным душем ты представлял, что именно оптимальное боевое состояние и сделает тебя таким, каким ты хочешь, должен и можешь стать. Как там написано на кресте старика Дамаскина, основателя Валаамского монастыря: "Утверждайся"?

Помнишь этот крест, теплоходик, застрявший у святого острова на двенадцать часов дольше, чем по расписанию, туман? А в баре ты и познакомился с Марьей. Кофе, коньяк, пол качается. Так бы и разошлись, кабы Машку не начало травить. Прямо на верхней палубе, – кто знал, что она вообще не курит? – а тут высадила чуть ли не треть пачки "Марлборо".

Интересно, пошел бы ты в контору, если бы не было Машки? Или валялся бы с книжкой истории восточных единоборств у телека? Что сладостнее, чем пасть на широченную тахту после тренировки у Димыча, после спарринга, штанги и макания в прорубь, нагишом, прямо у спорткомплекса, благо, в декабрьской вечерней темнотище – ни души?

А вот в контору, не в эту, так в другую, ты бы все равно пошел. Госсистема выплюнула тебя, псевдодемократа, сачка, бонвивана и эгоцентриста, как косточку из столовского компота. Выплюнула весело, со смаком. Ведь общепитовская мораль гласит: чем больше косточек в стакане, тем меньше можно класть сухофруктов.

И, чем чаще и незамысловатее выбрасывается из редакции корреспондент-самородок, мнящий себя новым Альбертом Камю, тем проще решается кадровая проблема в журналистике. Тем больше желающих пойти на договор.

Нештатник – это ничто. Его заметки – заведомый бред, он не пишет ни корреспонденций, ни репортажей (не говоря уж об эссе – это удел главного редактора). Он раб-кор. Хороший рабкор всегда талантливее штатника, иначе зачем он нужен? Он всегда больше штатника пьет. Хотя бы потому, что выпивающий штатник может керосинить в родном кабинете. Он может что-то "отмечать" даже в кабинете шефа, он может "только-только вернуться с презентации" или с праздника, дегустации и т.д. и т.п. А вечный рабкор будет вечно ловить его у дверей кабинета, на лестничной площадке, в лифте – с верой и надеждой, что ему улыбнется удача и тиснут его "кусок", где-нибудь на последней полосе: неважно, про что он напишет – про охоту на медведя или бракованный телевизор.

Может, я сгущаю краски? Но все, о чем я пишу, – это уже прошлое. Вероятно, сейчас все иначе. Сменив пяток редакций, честно признаюсь, я испугался стать вечным рабкором.

Последний редактор пожелал мне "ни пуха". У него было улыбчивое  пергаментное лицо, он отходил от сильнейшей пьянки – накануне у него угнали автомобиль, на который он копил несколько лет. Ему было все равно. Его ожидали пенсия, ежедневная газета с сообщением о росте инфляции и строительство дачного домика. Я ему нравился – он ощущал себя более опытным неудачником, хотя, наверняка, никогда бы себе в этом не признался.

Я устроился в контору к Семе, однокласснику, человеку с сомнительной репутацией. В девятом классе он проиграл в карты папину коллекцию марок. Игорный дом Сема устроил у себя в квартире. И до поры до времени его мама  – завуч по профессии и призванию – не догадывалась, о чем там негромко беседуют дети, приходящие к сынишке. Надежной защитой от маминых глаз служили пачки с книгами, которые юные катранщики водружали на игорном столе.

Вкус к игре сделал Сему предприимчивым и жуликоватым. При этом он был на зависть вертким, как в школьных потасовках, так и в своих первых коммерческих операциях. Дружба с Семой – Семеном Кирилловичем – как он просил называть его своих подчиненных, подарила мне уверенность в успехе нашего безнадежного предприятия. Мой товарищ словно силился, и не без успеха, доказать, что нет таких ситуаций, из которых бы не было выхода.

Проиграв в карты несколько "лимонов", Сема мог исхитриться взять кредит, прокрутить через свою контору товар, и уже через пару недель мы сидели в баре "Тарзан", наискосок от нашей конторы, и пили "Абсолют", закусывая бутербродами с осетриной.

Как-то за полтора десятка банок сгущенки Сема выменял у прохожего револьвер-газовик. Регистрировать его не стал и поэтому регулярно платил за пистолет дань милиции, мелким рэкетирам и даже  заплатил воришке, укравшему "пушку" вместе с сумкой и вычислившему Сему по телефонной книжке, оказавшейся в сумке. Сема так привык к пистолету, что не расставался с ним ни в ванной, ни в туалете. Должно же, в конце концов, быть у человека личное имущество, помимо нестиранных носков и рубашки, тем более, что на пистолет жёны, с которыми он разводился, никогда не претендовали.

Подражая киногероям, мой товарищ носил оружие за поясом. Иногда револьвер с грохотом вываливался на пол, что производило сильное впечатление на девушек из конторы. Я же, сидя за подсчетом выручки, надеялся, что Сема не будет засовывать в ближайшее время в штаны автомат, ибо сильно сомневался, что Сема при его полнейшей близорукости сможет прицелиться, и боялся, что когда-нибудь нас пришьют, приняв за настоящих бандитов.

Мне удавалось достичь ОБС, если только не мешали какие-нибудь мелочи. Это я усвоил отлично. Все неприятное начинается из-за пустяков. Что-то путаешь, забываешь, недооцениваешь – поехало... Жди долгой непрухи, наездов, надувательств. Хотя, если быть справедливым, главная опасность – "синдром кошки", как говаривал мой первый редактор. Согласно его убеждению, наибольшую бяку, сами того не ожидая, творим мы сами.

В Семиной конторе от синдрома кошки меня отучивало старинное бюро. Такое, мне почему-то казалось, обязательно было у Достоевского, а возможно и Тургенева. Два десятка отделений, две тумбы с беззвучно выдвигаемыми ящиками, под рукой пишущая машинка (правда, с западающей буквой "е", но с довольно легким ходом), клей, ножницы, резинки для раскладывания денег по пачкам. Папочки с накладными, сертификатами и прочей канцелярией.

Бюро  было красного дерева, высокое, отделяющее тебя от посетителей и продавцов, приходивших сдавать выручку. Оно представляло собой нечто вроде маленькой крепости. Укрывшись за ним, можно было вести переговоры по телефону, разбирать накладные, выдавать продавцам зарплату, считать деньги. Оно   могло служить импровизированным ресторанным столиком и даже годилось для любви (поскольку сильно продавленный и вонючий диван не был выброшен из конторы только по причине своей неподъемности).

 Я прикрутил над бюро фотолампу и почти не выключал приемник. Электронные часы, вмонтированные в него, отсчитывали приближение в моем сознании некоего часа. Цель была еще размыта, но запрограммирована – это был путь в новый мир, где возможны и сафари (со слонами и бегемотами), и посещение роскошных литературных салонов, причем люди в этом мире одинаково легко уживались и в темных ночлежках, и в номерах пятизвездных отелей. Собственно, они были вечными героями Джека Лондона, Эрнеста Хемингуэя и Льва Толстого.

Я ощущал, что могу прожить этот роман, название которому моя жизнь, и предвкушал, что нет ничего заманчивее, чем быть автором-героем. Мне предстоял выбор жанра, интриги, мне была доверена фабула. Человек, плывущий на лодке по быстрой реке, верит, что река ему подвластна. Что он, а не река, ведет свое суденышко среди порогов.

Я сидел за бюро красного дерева по нескольку часов в день. В мои обязанности входило не только собирать деньги с продавцов торговых точек, но и быть готовым к появленью в конторе хулиганья и заезжих бандитов. Правда, меня проинструктировали, что серьезные люди не сунутся ни в контору, ни на точки. Для этого есть "крыша", которой мы платим. Но каждый раз, проходя по улицам с набитыми деньгами карманами, я ждал неприятностей. Вычислить меня было проще простого. Отпихнуть в подворотню, набросить удавку или просто стукнуть затылком о стену и... Но мне везло. И даже нередкие наезды ребят со стороны, переговоры со своей "крышей", легкие потасовки с пьянью, которой всегда, как мошкары на болоте, возле торговых ларьков и лотков – все это были мелочи жизни.

По вечерам я считал выручку и укладывал пачки в Семину спортивную сумку. На первых порах я ошибался. Иногда пол-"лимона" начинали гулять то в одну, то в другую сторону. Сема с улыбочкой бывалого картежника вылавливал мои ошибки. К этому времени контора "функционировала" уже второй год, и он успел разочароваться в человечестве, считая, что крадут все: продавцы, покупатели, бухгалтеры, бандиты, инвалиды, студенты... Крадут по-разному, но каждый в свое время.

Я с грустью думал, что контора рано или поздно прихлопнет нашу дружбу. Но продолжал сидеть за бюро красного дерева, собирать деньги с точек. Ждал, а чем закончится детектив, который начал крутиться у  меня перед глазами? В том, что это детектив, можно было не сомневаться. "Тарзан", наезды, "крыши", "лимоны", пышногрудые продавщицы, недописанные репортажи (официально я еще числился в одной солидной редакции) – все это был тот фон, на котором не могло не происходить нечто остросюжетное. 

У каждого – свой биоритм, свой тезис существования и идея-фикс, излюбленная ниша обитания и способ передвижения. Сема с периодичностью раз в год-полтора появляется у меня в холостяцкой берлоге в своем потрепанном коричневом кожаном плаще с еще более видавшим виды дипломатом, в котором, как мне известно, кроме механической бритвы "Харьков", зубной щетки и томика Хемингуэя, есть разве что толстая пачка чистых накладных, доверенностей со штампами, давно не существующих фирм да еще невероятно пухлый календарь-ежедневник, в который лихо скачущим почерком занесены сотни три-четыре имен, отчеств и фамилий самого пестрого люда – от буфетчиц-проституток до бандитов-министров.

Сема является в моих апартаментах не скажу, как тень отца Гамлета, хотя может и как тень. Глотнув горячего чая, почти не уступающего по крепости чифиру, приятель валится на скрипучую раскладушку, и через несколько минут его храпом могут вдоволь наслаждаться все соседи, проходящие по лестничной площадке.

Лет двадцать пять назад я был отчаянным оптимистом. Но, видимо, уже тогда лучик фатальности нет-нет, да и высвечивал мне дорогу в день грядущий. И дело даже не в том, что классная руководительница Крыска-Лариска умудрилась вписать в мое личное дело почти пророчески: "страдает излишним скептицизмом". Просто порой мысль, явившаяся ко мне невесть откуда, обретала материальность. Случайная по своей природе, она заявляла права на существование и, что бы я ни делал, преследовала многие годы.

Как-то, на одном из бездонно-скучнейших уроков, я увидел за окном наискосок, через дорогу, пивной ларек. Мужички блаженно потягивали напиток души, покуривали. Мимо проходили какие-то тетки с хозяйственными  сумками. Водитель троллейбуса обкладывал матом старика-пьянчужку, едва не угодившего под колесо. А голуби, прикормленные бабулькой из окна квартиры в доме напротив, не промахнулись, упражняясь в бомбометании по фуражкам офицеров, подруливших к пивному киоску.

Пиво, жена-толстуха с выводком детей и скрипучий стул в отделе или напильник-паяльник в цехе. Так сформулировал я основной закон бытия обычных смертных граждан. И сколько потом ни крутило-вертело меня по дорогам стройбата, как ни парился я на ученых собраниях-конференциях, банкетах-презентациях, летучках-планерках, ни умные речи профессоров, ни удушающая логика ведомственных чиновников, ни вполне сносные вирши поэтов-прозаиков, размышляющих о проблемах вечного, – ничто не могло лишить меня убивающе-реальной уверенности, в том, что формулы типа "кюхе, кирхе, киндер" или "пиво, женитьба, напильник" правят миром сиим.

И если мы бросаемся в дебри философии, становимся авантюристами в погоне за деньгами или пыжимся создать великий шедевр на листе бумаги или куске полотна, то все равно суровое и простое бытие преследует нас по пятам.



***

...Сема просыпается рано. Гремит моими гантелями, кряхтит выжимая пудовики. Потом вновь вливает в себя стакан крепчайшего чая и добрый час висит на телефоне: процесс пошел. Мне видится взволнованное лицо его собеседника, точнее собеседников, поскольку для того, чтобы выкрутить приличные, даже для начала, деньги, Сема выискивает в недрах своего ежедневника целое море знакомых и полузнакомых лиц. Он имеет способность человека-невидимки проникать в любые начальственные кабинеты, пользуясь, как взломщик отмычкой, ссылками на господина Н. и на госпожу Г., порой просто обходясь знакомством с секретаршами, порой пускаясь в многоходовые комбинации, требующие перекачки денег с одного счета на другой, создания различных фондов и фирм. Раньше Сема объяснял неукротимый прилив активности, причем явно вступающий в конфликт с законами и нормами поведения, просто потребностью в стрессе. Потом говорил коротко: надо жить.

Как-то, листая классика, я нашел у него фразу, объясняющую, если не все в этой жизни, то, по крайней мере, многое. А именно: "Мы победили – благодаря сцеплению исторических обстоятельств". У меня никогда не было уверенности в том, что в моей жизни эти самые обстоятельства сцепились слишком уж удачно, и то, что Сема искушал судьбу, верил явно или подспудно в удивительное сцепление обстоятельств, это как пить дать. И, надо сказать, как бы он ни испытывал судьбу, но в очередной раз, на манер бычка, боднув его рогом или даже опрокинув на землю, она, тем не менее, была к нему благосклонна. Создаваемые им фирмочки и фирмы лопались, но появлялись вновь, хотя кредиторы засыпали угрозами, устраивали настоящую охоту, загоняя Сему в "командировки" по всей стране, а то и за ее пределы.

"Так как же с формулой обыденной нашей жизни?" – как-то спросил себя я сам. Ведь возьми житье-бытье Семы или Мишеля, Зямы, да любого из наших сверстников-одногодок, разве это не лихо заверченный сюжет для триллера? Между тем, фаталист и скептик твердил мне в ухо: старичок, так ведь все, что отличает наши биографии – это лишь мелкие особенности рельефа нашей жизни.

А разве не мается Сема по жизни: умудрился завести целую армию жен и любовниц, не учитывая того, что в личной жизни закон перехода количества в качество, если и действует, то в обратную сторону. Да, Сема знает инглиш, умеет боксировать, перечитал добрую половину книг в городской читалке, но разве можно представить его в роли переводчика или гида по городу? Датчан или шведов он тут же затянет к друзьям в казино, а американок или англичанок, как думается и представительниц Зимбабве или Танганьики (по принципу любить можно все, что движется),  обратит в поклонниц Дао или преподаст им краткий курс Кама-сутры.

 Впрочем, на последнее у Семы, как у всякого делового человека, времени обычно нет. И все его романы напоминают работу нефтяников на Севере по вахтовому методу. Выкрутив энное количество денег и зарулив к какой-нибудь гостеприимной хозяюшке-вдове, он отсыпается, отъедается, роется, как крот, в книгах и журналах, а то и просто валяется сутками у телевизора, скучный и ленивый, как затертый анекдот.

Что до меня, то всеми недостатками Семы я наделен в несколько меньшей степени, но если к ним прибавить мои слабости и пороки, на конкурсе "Мистер Злодей и Неудачник" я, пожалуй, превзойду Сему по многим позициям.

В отличие от Семы и других моих друзей, я страдаю периодами глубочайшей меланхолии. Потом мир кажется мне чудесным, небо высоким, люди святыми. Но через какое-то время все повторяется. В одном из журналов я прочитал, что люди такого типа могут относиться к "аффектно-эпилептическому типу гениальности". Не знаю, как насчет гениальности, но приступов эпилепсии у меня никогда не было. Скорее всего, я – просто человек, который иногда впадает в крайности и слишком преувеличивает значение некоторых, может быть, действительно "крутых" событий. Словечко это я не люблю, но, думается, в данном случае его вполне можно употребить.

***

Второй день в доме стоял собачий лай. Он почти не стихал, порой переходя  в низкий, по-волчьи угрожающий вой. Временами казалось, что на лестнице просто балуются малыши: повизгивание переходило в некое подобие детского смеха.

Проснувшись, как обычно, поздно, я удивился, что собачьи страдания не помешали мне досмотреть утренний сон: судя по обрывкам, не смытым пробуждением, это было что-то приятное – какое-то утреннее шоссе, я за рулем иномарки, рядом женщина, слышен ее смех, немного гортанный...

Боксируя перед большим старым зеркалом в коридоре, вместо зарядки, и дожидаясь, пока сварится гречка, я набросал несколько сюжетов рассказа или киносценария. Лай – как символ страдания и одиночества. Пес (не важно, породистый коккер или дворняга-замухрышка), мечущийся по пустой квартире – это вполне годится для первых кадров и крепкого детектива, и лирической клюквы. Сюжет первый – хозяин пса, крутой босс, расслабляется в кабаке, случайное знакомство с красоткой, завершившееся наездом крепких ребят. Фирмача связывают, заклеивают рот скотчем и опускают в старый бетонный колодец – до утра не вспомнишь, где бабки – грейдером засыплем и разровняем. Будет время вспомнить жизнь.

А что дальше? Можно, конечно, выпустить пса из квартиры, тем более, что команда – как без этого – и в гости к жертве, без проблем, может заглянуть. Другой вариант – пса выпускает взбешенный ее лаем сосед – скажем творческой профессии, допустим, художник, которому она мешает работать. Можно внести некоторую пикантность – пса освобождает бывшая жена. Или вор – домушник. Сюжетец не ахти, если еще пес-барбос отведет всю банду рэкетиров в ближайшее отделение милиции – то никакого Кивинова не надо...

Гречка, как водится, подгорела. Даже врубив "Вести", я не смог полностью заглушить собачьи страдания. И все еще докручивал возможные сюжеты с хозяином-писателем, который, как старик Хэм, почувствовал финиш жизни со старушкой-дворянкой, разменявшей стольник, сел и опрокинул рюмочку коньячка, и все – окно в Париж...  Нет, это уж слишком тоскливо.

За чаем я все-таки решил, что пусть уж лучше псина повспоминает о жизни своей собачьей, кусачей. Вот сейчас лежит это воющее существо, закрыло глаза, лапы под морду, нос под дверь, а в голове картинка – зимний лес, избушка, кот на дровах у изгороди. И запах свободы (хотя, черт, как в кино передать запах этот?). Разве что показать через окошко баньки, как дедуля а ля Щукарь гонит самогон? Или глаза рыжей сучки – почему бы завывания не адресовать именно в ее адрес?

Пустой двор под блеклым небом. Кто-то в черном с авоськой у помойки. И вой – вой, который будет продолжаться до вечера, пока не придет хозяин, не оденет на пса ошейник и не выведет его в соседский сквер. И все это будет повторяться изо дня в день. Хотелось лечь на пол и слушать, словно плыть в направлении, указанном собачьим воем. Скользить мысленно по лицам, появляющимся в памяти, или ехать куда-нибудь на верхней полке и ощущать запахи вагона, или раствориться в себе самом, погрузиться в нирвану, в вечный покой.

Но зверь не умолкал. Подумалось, что куда более жизненным будет сюжет: некий жлоб выловил на дворе приглянувшегося кобеля и посадил, мордоворотина, на толстой бельевой веревке в прихожей. Я представил себе лицо жлоба – сонно-равнодушное, с бесцветными колючими глазами, заплывшие жирком щеки, подбородок. И промысел жлобски нехитрый открылся – купить пива да тушенки и продать у метро, да обсчитать мужичков, "жигулевого" жаждущих для похмела, да бабкам-слепундрам подсунуть драную пачку чая.

И странно  стало, когда вой вдруг смолк.  Тишина сразу напомнила о недописанном репортаже с художественной выставки: обычного, но приятного междусобойчика. Бородатые парни, девочки-художницы, у одной кончик носа в белой краске. Весело, немножко авангарда, портреты, пейзажи.

За окнами выставочного зала – Нева и  сумерки, как талый снег. И можно никуда не торопиться, не думать о конъюнктуре, о гонорарах, строчках, планерках. И я – свободный художник, пусть на два-три месяца, пусть впереди все смутно и зыбко...

Что такое журналистика – торговля фактами, оружие восторжествовавшей идеологии, вторая древнейшая профессия, мало приятная (и надо сказать за время своего долгого существования, не ставшая более привлекательной). Впрочем, грешно ругать старушку – худо-бедно, но кормившую и учившую тебя полтора десятка лет с лишком.

Страшная, искушающая и развращающая профессия – журналист. Если ты владеешь ею, ты легко найдешь вход и выход в самые разные хибары и кабинеты, салоны и подвалы. Твоя профессия – писать о том, чего ты не знаешь, верить в то, что заказано.

Ты можешь поиграть немного в творчество, одиночество. Можешь выстроить "комнату из слоновой кости": книги, кофе, немного музыки, редкий гость-интеллектуал – для легкого словесного спарринга. Но очень скоро тебя опять потянет туда, где пахнет жареным, чтобы стать очевидцем и дать информацию или добрый подвал, лихо приправив факты бойким комментарием.

Короче, журналистика – это чудесное свойство совать свой нос во все дырки и уметь при внешнем полете фантазии не портить отношения с шефом, заказывающим музыку...



***

Мое любимое занятие – строить планы и наблюдать, какие изменения в них вносит жизнь. На редкость приятно  после полосы невезения, долгой и безрезультатной работы вспомнить, что на свете есть пишущая машинка с чистым листом бумаги, красивые женщины, спортивный зал со штангой и тренажерами, зимний лес с лыжней, ведущей к Щучьему озеру.

Приятно найти в шкафу паяльник, и вместо того, чтобы ехать в редакцию и заполнять обходной (успеется) – сидеть и припаивать антенну к приемнику. Поразглядывать с помощью калькулятора глубину экономических проблем. Сделать, закрепить и наконец-таки отпечатать великолепные снимки летнего похода на плотах. Вспомнить шум порогов и купание в ледяной протоке. Прийти, в который раз, к тому, что только звериная воля – ключик к решению твоих проблем.

Не менее приятно развести кромешный ремонт – в квартире, в жизни... Запах краски и жесткий лимит времени. Пять по пятьдесят раз отжаться от пола, потянуться в блаженном шпагате и прыгнуть под освежающий душ. Вспомнить, что в холодильнике есть еще огромная банка клубничного варенья.

Зубную боль лучше всего заговаривать, изучая параллельно английский и немецкий (и еще более параллельно русский). Убедиться в собственной неоригинальности и при  этом порадоваться своей общности с человечеством.

Два шкафа с книгами – гарантия отсутствия скуки. О материальности мира напомнит аппетит. Праздник жареной картошки с тушенкой с тобой всегда разделит любимая женщина. Ничто так не сближает мужчину и женщину, знающих друг друга не один год, как волчий аппетит.

Мучит мысль – болен тяжким недугом: стремлением отложить на потом все желанное. Почему-то уже месяц не взяться за небольшую корреспонденцию о человеке, решившемся объехать пять континентов по береговой линии на велосипеде. А ведь даже писать об этом – это все равно, что самому готовиться в путь...

А может тайны мира – по ту сторону шахматной доски, а ты лишь вечный зритель-болельщик, уснувший на матче чемпионов? Ты утратил охотничий инстинкт настоящего филателиста, который не уподобляется гобсеку и не трясется над драгоценной вещью, а вечно в погоне за будущей удачей, какой бы ценой она ему ни досталась...

И все же, как писал Достоевский, "куда приятнее обдумывать новый роман, чем писать его". Старик знал, что такое гнет обязательства выдать энное количество печатных листов к такому-то числу. Как прорваться через затворы сплина? Знакомый литератор лазает регулярно в прорубь, не выбирается из спортзала. Он испытывает жесточайшую передозировку нагрузок. Его прием – дословно понятая метафора: творчество – пот, разрыв всех жил. Он – Христос, распятый на современном тренажере для бодибилдинга и на множестве крестов, созданных цивилизацией. Гениальность – способность принятия таких доз распятия в наибольших количествах.

Маринуйте идеи, солите умные мысли, изучайте кулинарию поступков, ведущих к успеху, и вы будете толстенькими. Истинно новое неузнаваемо с точки зрения традиционного и не нужно удивляться, что все достойное восхищения завтра, сегодня – невидимка (в этом и сила, и безопасность его).

По утрам меня иногда одолевала мысль, что этот день мог стать для меня последним. Меня могут убить, сделать уродом, уволить, выбросить из привычной среды. Но я со своей склонностью к скептицизму говорил себе: а что нам терять, кроме наших цепей. Если ты исчезаешь в одном качестве, то возрождаешься в другом, телегу жизни не удержать, ухватившись за колесо, тем более за спицу...

"Праздный ум – машина дьявола!" Так, кажется, говорят англичане. Не все ли наши беды от того, что вместо стремительного движения к цели мы лишь конвульсивно раскачиваемся из стороны в сторону, находясь в связанном положении? Развяжись и действуй!

Соскучился по полетам на воздушном шаре (сойдет, впрочем, и пароплан), по охоте и рыбалке, зимним тихим залам читалки, по последней строчке репортажа в номер, по стуку вагонных колес и плеску весел, лаю собак в упряжке и шуму винтов за кормой. По мягкому спуску камеры, залежавшейся в сумке, и удобному топорищу. Жизнь остановилась и замерла.

Время упало и встало,

и ничего не стало...

– так писал один грустный детский поэт. Но стоп-кадр – лишь прием, для того, чтобы увидеть мир по-новому и вновь заставить его тикать минута в минуту...





***

Почему бы не попытаться написать книгу, в которой не имело бы значения с какой страницы ее читать? Разве наш мир – это не записная книжка, в которой каждый выбирает то, что ему необходимо, и читает ее только в ему ведомом порядке? Очередь – где бы то она ни была – это вещь в себе. Очередь – это парад гомо сапиенс, это метафора экономической модели на настоящий час, это сумма потребностей, это вариация на тему человеческого ожидания.

... Когда в декабре у вас вдруг с треском майских льдин на Неве отваливаются от стены обои – оставьте клей. Он вас не спасет. Забивайте в обои гвозди, если, конечно, стены не бетонные...

Двор пуст. Пересменка у нищих, являющих живейший интерес к содержимому мусорного бака. Укатили хозяева двух "девяток", которые с тем же азартом, что и нищие что-то разглядывали, но не в баке, а в потрохах своих тачек. Прямо, как в театре...

Люблю театр за символическую смену декораций. Там это ненавязчиво. Когда в машине спецназа, едущей на вызов, раз двадцать при тебе снимают и надевают каски – это нервирует.

Мое любимое занятие – планировать жизнь. Как приятно выяснить, что тебе просто необходимо – заплатить за полгода за квартиру и за четыре месяца пользования телефоном, что ты обещал навестить с дюжину друзей, родственников, что у тебя уже два года, как намечены женитьба, обмен паспорта, то бишь получение нового взамен утерянного, написание романа с героическим названием и договоренность по поводу родов двух детективов совместно с черт знает кем... 

У тебя еще есть идея поехать на рыбалку, отпечатать целый дипломат пленок и продать кучу портретов "звезд", став, таким образом, несколько богаче. Ты договаривался, координировал, добивался – как приятно, что почти все, что ты наметил, можно не делать. Ты уже давно убедился, что вместо четко запланированной жизни и перемен в ней все равно появятся подвижки и перемены, которые ты и представить себе не можешь.

Иногда тебе кажется, что все вокруг лишь бойкотирует твои поступки, мысли, стремления. Ты просто убежден, что нас куда-то несет со страшной силой и как бы мы ни стремились что-то и как-то предопределить, все уносит потоком времени и событий.



***

Даже во сне не отпускает круговерть привычных будней. Как-то проснулся и явственно помню сон, будто мои материалы опять не поставили в номер. В жизни это вызвало бы хандру, в сновидении стало чем-то вроде стихийного бедствия. Стал заряжать себя на ночь размышлениями о дальних странствиях.

И вот опять незадача – под утро просыпаешься с ощущением, что только-только от тебя улизнула очаровашка-мулатка, с которой ты кувыркался в бирюзовых волнах Неаполитанского залива. О, готт им химмель! И ты должен после такого замечательного круиза тащиться в редакцию, где сидит и, не придя в себя еще от вчерашнего бодуна, силится связать два сокращенных машинально и безжалостно куска текста твой коллега, исполняющий обязанности зава отделом...

Идиотизм видится на расстоянии. Лезешь ли с радикулитом в прорубь в декабре или начинаешь волочиться за явной дурой, имеющей нескрываемое желание опустошить твой и без того неполный кошелек, или влезаешь, непонятно зачем, в какую-нибудь криминальную историю. Все это так нормально, когда делаешь ты...

Истинная трагедия – полиняли новые джинсы. Нужно искать стойкий черный краситель. А еще проще найти стройную блондинку и доверить окраску ей ... Но для этого нужно выколачивать в месяц с полтысячи баксов, как минимум, иначе она сбежит, не выдержав жизни "по Брэггу". А чтобы выколотить зарплату – нужно влезать в полинявшие джинсы и ехать на интервью к суровым людям в казенных кабинетах.

Чем меньше остается жить, тем крошечнее и забавнее кажется тебе жизнь. Начинаешь понимать, что слишком многое в ней – лишь аттракцион: ты играешь с ней, как с наперсточником. Главное – не выигрыш, а наслаждение действом. Порой на ура воспринимаешь лишь смену одной обыденности на другую. Если в твою жизнь входит действительно нечто удивительное, то ты  начинаешь понимать  это лишь потом, когда все уже кануло.

И может это просто идеализация. Скажем, у стариков есть ощущение, что раньше все было лучше – от селедки до царя. Помню, как я увидел первого в жизни таракана. Он был огромный и черный. Он полз по стенке в ванной у наших родственников, куда мы ходили в гости. Сейчас по моей кухне иногда пробегает рыжий усатый, но он не годится ни в какое сравнение с тем – из детства.

Я думаю о тараканах, и мне грустно. Знаю, что пройдет еще лет двадцать – я буду стар, стану совсем другим. И я стараюсь сделать то, что могу не успеть, спешу, делаю ошибки и набиваю синяки.

Смешно – понимать, что необходимо состояться в срок. Деньги, слава, почет, все это не так важно, но есть что-то в обычной жизни, что просто необходимо сделать. Ты на это запрограммирован, и ты это делаешь – пишешь, конфликтуешь, влюбляешься, и все это кажется обыденностью, но такова жизнь. Это ее единственный смысл...



***

Первый день весны. "А кругом белым-бело, аж до одури, аж до белых зайчиков внутри, будто мы всю душу снегу продали, и уже не ходим, а парим..."

Если бы еще вспомнить, чьи это строчки пришли на ум в конце официально уже третьего рабочего дня на новом месте – в качестве специалиста по рекламе и информации. Если чуток покопаться в памяти и выудить из нее толчею районного рынка, где ты, лихо торгуя-проторговываясь-выторговываясь, торчал последние полгода. Если переместиться во времени и пространстве еще чуть назад, когда тебя несла ментовская машина к месту очередного городского происшествия, то бишь репортажа... Ах, много чего можно из всего этого вытянуть, подобно провинциальному фокуснику, творящему чудеса, – только что без помощи продавленного цилиндра и волшебной палочки...

Да, латерна магик, волшебный фонарь воображения – чем не машина времени, несущая нас по кочкам и ухабам судьбы, невесть куда, неясно зачем?

Но как хорошо после сумасшедшего дня неожиданно обнаружить себя за вполне работоспособной пишущей машинкой. Увидеть за окном подтаивающий снежок под низким сереньким небом. И с удивлением обнаружить, что на сегодня не забито никакой "стрелки", никому не нужно везти пачку "лимонов" за шмотки, привезенные "челноками" из Турции, не нужно тащиться к следаку Петрову-Сидорову-Трофимову на предмет раскручивания его на очередную чернуху, то бишь репортаж для программы "Криминальные страсти".

Жаль только Сему, похоже-таки, влип он в историю. И если его не порешила где-нибудь на мурманском шоссе братва, то отсиживаться ему теперь по глухим углам невесть сколько. Да, неблагодарное это занятие – делать "крышам" "разводку" и при этом быть просто хорошим мужиком, пишущим еще к тому же неплохие стихи.

Последнее, конечно, никогда не мешает. Только ты успевай крутиться между шестеренками-гильотинами будней суеты, не теряя бдительности. И все же, как славно зажмурить глаза, расслабиться и дремать в первый день весны. Хотя не так уж, если честно сказать, ты и запарился в своей вчерашней жизни.

Сегодняшняя передышка, сам понимаешь, сам-то себя изучил, что это лишь временное явление. И тем сладостнее этот миг, час, день отдохновения, вот ведь словечко сыскал!..



***

"15.16.25." На маленьком электронном табло, вмонтированном в приемник "Электроника-304", – беззвучный отсчет секунд. Удобная вещица. Таймер включает приемник, будит радостным попикиванием, когда пожелаешь. Три диапазона, неплохое звучание. Еще бы наушники хорошие! Сесть в кресло у печки на даче. Отключиться бы, все к едрене фене. Что касается фени, передо мной на столе – желтый переплет "Энциклопедии уголовного мира". Жаргон блатных, татуировки, тайнопись и т.д. И откуда у меня эта книга – черт знает, кто-то оставил в редакции, скорее всего. "Один на льдине" – так у зэков называют арестанта, не входящего в группировку воров, ведущего замкнутый образ жизни. Один на льдине, с некоторой поправкой на социальное положение – это про меня.

Сегодня – среда, экватор недели. И, как полагается на экваторе, припекает. Впереди плаванье в океане безденежья, если не найду работу. Три дня назад главный уведомил меня и еще четверых "счастливчиков", что мы – кандидаты на сокращение.

"Что делать – инфляция? Считайте, что на наш коллектив наехал поезд".

"Боже, какая удача!" – подумал я. Господин-случай весьма вовремя дает мне коленкой под зад, направляя в люди. Из пыльных, узких редакционных коридоров (самый узкий и длинный не случайно назван у нас в редакции Суэцким каналом) – мимо-мимо дремлющего на вахте милиционера Васи, затаившегося над Чейзом-Чандлером – на залитые сентябрьским солнцем тротуары Малой Садовой, Невского...

"Действуй!" – девиз профессионалов и любимцев удачи. Легко сказать, но как действовать, если в кармане пара бумажек, на которые ты можешь купить разве что два стаканчика мороженного с орехами в шоколаде? Или четыре батона? До зарплаты явно не дотянуть...

Кто сказал, что «не»?.. Резервных запасов человеческого организма хватает на три-четыре недели (по крайней мере, так написано в справочнике по водному туризму). Там же я вычитал, что самые трудные первые три-четыре дня. Насчет четырех не знаю, а вот два дня я выдерживаю без напряга. Случалось и на Урале в мои стройбатовские времена, когда куковали в лесу не рытье траншей. Да и потом, когда учился на журфаке и крошечной зарплаты в горчичнике-многотиражке хватало на один поход в ресторан с хорошенькой сокурсницей. И вот пятнадцать лет спустя вновь, как Д`Артаньян, я на мели, и остается идти в гости к аббату, точнее к Мэгги. Благо, что вспомнила...

У Мэгги – рыжая шевелюра, вздернутый нос, серые кошачьи глаза.  Звонит  она редко, что-то притворно мурлычет в трубку и по школьной привычке грызет ручку. Вот уже пять лет я не могу понять, почему мы не разругались окончательно. Из-за лени, оригинальности наших поочередных амбиций? Случалось, что  расставались больше, чем на год, с редкими звонками, по привычке обменивались двумя-тремя фразами, и так же беспричинно вновь начинали видеться.

Как любит повторять Мэгги, "не нужно совать нос в бессознательное". Может и так. Но сегодня я с удовольствием вспомнил, что приглашен к Мэг.

С еще большим удовольствием, уже профессионально отметил, что распланировал почти всю следующую неделю. Неделю, которая не предвещает вроде бы ничего хорошего и интересного, но, тем не менее, я твердо решил не опускаться в работе ниже своего уровня. Еще вчера, в погоне за гонораром, по природной покладистости я делал и весьма сопливые сюжеты о жизни милых горожан. Влезал в скукотищу ведомственных дел, занимаясь городскими новостями. Теперь наступило время завязать со всем этим.

А что ты будешь делать? Сколько раз мне морочили голову подобным вопросом мои большие и маленькие начальники, руководители партийной прессы (другой тогда просто не было).

И действительно: куда пойти  нашему брату, бедному строчкогону и щелкоперу, который и печатать-то на машинке одним пальцем часто не умеет. Сидит себе в тесной комнатенке многотиражки или районки и лепит горбатого о "круглом столе мастеров-наставников-бригадиров, переходящих на один наряд-подряд с КТУ или без".

Итак, куда же ты двинешь? Ты, который вовсе не рыцарь на перепутье. Ты – почти сорокалетний закоренелый холостяк, зарабатывающий кочевьем по редакциям. Каких среди них только не было: и почти твеновская "Огородная газета", и студстроевская, и какой-то жутко наукообразный сборник с графиками и чертежами средств технического оснащения, очень похожих на модернизированные орудия пыток средневековых инквизиторов. Были и "Красные", "Доблестные" разные "новости", "вахты" и т.д. и т.п.

Я привык к красному карандашу, красным чернилам, красной пасте авторучек многих редакторов, лица которых слились со временем в одно. Красный крест я ставлю на всем, что есть на предыдущей странице и на предшествующей ей. Я мысленно штампую кресты. И усилием воли заставляю себя не делать этого впредь, Для этого можно поменять стиль, лексику, ритм. Даже не можно, а нужно...

Мостик из сегодня и вчера ах-ух-бухнул вниз. И если еще где-то и присутствует за кадром обладатель большого красного карандаша, то он до поры до времени (еще пригодится) отложил его в сторону и ждет, а что случится со мной, что я буду делать, покинув привычный мирок? Кто считал: сколько домашних котят выживает, когда их выбрасывают в подворотню?

Можно ли долго оставаться одному на льдине? Если рядом с тобой плывет огромное множество других людей на почти таких же льдинах. Увы, или к счастью, интервью у людоедов я не брал. Пока. Да и у папанинцев не доводилось. В детстве читал про путешествие на "Кон-Тики"...





***

Июнь плавит крыши. Размышления о проблемах урбанизации сводятся к аксиоме – посреди Питера нужно срочно соорудить огромный бассейн и заполнить его из артезианской скважины. Я бы согласился на индивидуальный фонтанчик, из которого фурчала бы простая минералка.

Вечер. Занятие на курсах.  Маленький сухопарый американец Джорж с улыбкой Шварценнегера протягивает очередной образец делового послания. На этот раз турагентство называется "Солнечный берег". В письме говорится, что фирма может отправить нас в Мехико на две недели всего лишь за тысячу триста баксов. Отправка групп по четвергам в 12-00. Для групп более чем из 20 человек – скидка 10 процентов. Не кисло! Рвануть бы сейчас с занятия по деловому английскому в Мехико.

Вообще непонятно, что мы здесь отсвечиваем? Четыре месяца на курсах менеджеров. Для безработного журналиста, честно говоря, и это неплохо. Хоть пособие не урезают, считают, что мы – студенты. Еще пара месячишек и – под звуки туша нам вручат синенькие хрустящие корочки, удостоверяющие некоторое купание в вопросах экономики, психологии, английском и азах компьютерных. И, гуд бай, Америка! Здравствуй, милый Питер!

Собственно из града Петра мы никуда и не исчезали, поскольку курсы наши на проспекте со славным революционным названием. Но как-то прибурели-подразомлели, словно на пляже у Петропавловки мы – ученички-безработнички.

Чепуха вроде, а затягивает. Как на первом занятии по английскому стали друг друга называть на заморский манер, так и приклеилось. Эй, Винсент, гив ми лайт? Мэри, вуд ю лайк кап оф ти? Стронг, фул? А я, значит, Боб.

Боб – имя путевое. Коротко и ясно. Кроме того, в английском, как говорится в словаре профессора Мюллера 46 года выпуска (хороший словарик 60 тысяч слов и выражений) – "боб" имеет с десяток значений. Вот я – Боб и в то же время еще и поплавок, гиря, груз для отвеса, хвост игрушечного змея.

 Все это куда еще ни шло. Но "боб" это еще и червяк на крючке, это мне уже несколько меньше нравится. Что там еще есть? Боб – сокращенное от бобслея – это получше. Завиток, короткий парик, подстриженный лошадиный или собачий хвост – черт-те что? Припев – это уже лучше. А вот, кажется, то, что нужно – "боб" в значении насмешка, проделка. Есть еще в смысле шиллинг, парень. Это о`кей.

Глянем-ка, что там значит "боб", как глагол? Первое – качаться. Верно, качаться, особенно в смысле бодибилдинга –  не мешало бы прямо сегодня. Ребро, помятое накануне, кажется, почти прошло. По крайней мере, можно  спать на больном боку. Второе значение "боб", как глагол – это подскакивать, подпрыгивать, ту боб ап лайнк – фигурально воспрять духом после неудачи. Что там еще подходящее? Коротко стричься, ловить угрей на червей (это уже приятнее, чем самому червяком быть). И вот, напоследок, можно сказать на десерт,  значение – ловить губами висящие вишни...

Мери уже почти составила ответ в туртравел "Калипсо". Джорж доволен. Кто-то  выспросил у него: с утра этот парень успел накрутить по набережным Питера с десяток километров. Джорж – марафонец, правда, в большом спорте ему уже не светит. Но для своих 47 держится нехило, прямо Керк Дуглас в миниатюре. Непонятно только, на черта ему было тащиться из родного Бостона за океан киселя хлебать?

 Солнце продолжает выступать в роли каннибала. Я наблюдаю краем глаза, как внизу, в скверике у школы, бичи пьют "красную шапочку". Два сухопарых дон-кихота и шустрик-санчо. Алкалоиды глухо матерятся, похоже закуски не густо. Вот один откололся и лег тут же у дерева – на правой ноге светлая туфля, на левой – что-то красное.

Мери пихает меня – ого, прямо в битое ребро – я совсем позабыл ее в компании со словарем. Джорж, в который раз, рисует на доске образец письма. С пунктуальностью янки талдычит, мол, в американском варианте сначала месяц пишется, потом число, дата справа, адрес получателя слева вверху...

Для меня загадка – что Джорж делает в Питере? Хотя кое-какие соображения на этот счет есть...

Прокол номер один я сделал уже при появлении американца. Опоздав на занятие, зарулил на первое свободное место, поближе к Джоржу. Рядом обнаружил миловидную переводчицу. Когда-то мой бывший редактор в молодежке про такую же рыже-конопатую коротко формулировал: "Пшено!" Выясняя задание по переводу, я и не заметил, что оказался плечико к плечику "пшена". Как-то мы приглянулись друг другу.

Тогда я и поймал взгляд Джорджа,  похоже не на шутку приревновавшего свою "протеже". Словечко это как-то само собой всплыло и даже не у меня, а у Мери. Не знаю "протеже", или, как говорили представители старшего поколения, ПэПэЖе, – но парочка была довольно симпатичная. Он – бизнесмен-марофонец. Она – у нас в Питере во всю крутит всякие коммерческие шалости – то ли чем-то торгует, то ли посредничает. Не суть, когда башку сверлит июльская жара – просто по старой журналисткой привычке я рефлексирую.

Кто-то сказал, что солнечный удар, когда он еще только заносит над тобой свою колотушку, не стимулирует фантазию. Лениво отслеживая, как Мери копается в словаре, выуживая очередное заковыристое словечко из турпослания, я представляю, как Джорж трижды за последние полгода мотался к себе в Бостон. Для него это фигня, а мне сейчас самое то, представить – вот не он, а я рулю себе по бану, кручу баранку к своему ранчо, что за полтора десятка миль от города. Вот уже показалось знакомое кукурузное поле, за ним черепичная крыша – пусть будет черепичная – и труба на ней длинная, железная, с таким колпачком-наконечником.

Загнал "бьюик" в гараж, поднялся в дом, брякнулся на кровать. Эх, хорошо: "пшено" в Питере, никто не мешает. Примчится, опять будет своим "секонд хэндом" кишки выматывать.

Нет, скучно, мыслится Бобу-Джорджу, уж лучше тогда не переться за океан в Бостон. Конечно, не "красную шапочку", а вот по сто пятьдесят хорошего коньяку  где-нибудь в тени кленов, у Невы – самое бы то...

Никакого расслабона! Завтра суббота, кросс за городом в родном Старом Петергофе. Перекладина, заплыв на пару километров по Финскому заливу с его нежаркой водичкой, растяжка, бой с тенью, пару раундов на мешке, гирькой-полуторкой полчасика покреститься. И за пишущую машинку. Шлифовать детективные страшилки для желтой прессы: есть-то, что-то нужно. Как писал классик: чтобы писать по ночам, нужно есть днем. Репортажи, корреспонденции, марафоны по редакциям, вытряхивание новостей из коллег и рабкоров – говоря научно, агентов влияния. Библиотека, кафе на Малой Садовой – место обычной "стрелки" с рабкорами – удобно центр и кафе приличное. Что еще? "Коробку" взять из ремонта: немного фотоохоты всегда повышало жизненный тонус.

Ху из ит? Мери совсем сдурела от перевода, уже меня начинает по инглишу мучить. Отбираю, она, правда, и не слишком сопротивляется, словарь. Через несколько минут вместе составляем вполне жизнеспособную "телегу" в адрес травелагентства "Норд" с согласием воспользоваться их услугами. В "Солнечный берег" на этот раз пишем отказ в вежливой форме. Ай эм сори ту информ..."

В последнее время у меня возникает странное чувство. Неосторожное счастье, точнее предощущение его проступает из пыльного марева Невского. Мир блестит передо мной, как обложка рекламного проспекта. Но я не спешу в него вцепиться. Я знаю: реклама отличается от жизни. Собственно, у меня и профессия-то нынешняя – менеджер по рекламе, ведь одними строчками-точками не прокормишься.

Чего же я боюсь? И всего и ничего. Вот  иду по Салтыкова, по давней привычке забегаю в зоомагазин. Я пришел заглянуть в гости к крокодилу-Гене, выставленному за миллион. Гены нет, террариум пуст, свет погашен. Остается надеяться, что Гена открывает левый глаз и повиливает хвостиком где-нибудь на вилле Хоттабыча или другого неизвестного мне "нового русского".

Минут пять играю в гляделки со старой игуаной. Эта мудрая ящерица напоминает мне меня самого. Некогда, взяв напрокат и отчасти придумав самостоятельно, я отчеканил несколько принципов. Игуана виртуозно владеет принципом точки. Сколько раз этот  принцип вытягивал меня из гиблых ситуаций. Безденежье, травма на соревнованиях, подставили знакомые – жди разборок с командой в шляпах – и, ты, как ящерица замираешь, экономя силы, нервы, гроши.

Еще накануне ты мог раскрутиться, валяться на тахте, как хозяин Обломовки, дурить, портить отношения с боссами. Но наступил момент – войти в точку. Ты идешь в универсам, накупаешь сухарей, наскребаешь на консервы, чай, несколько головок чеснока и – растворяешься где-то, за пишущей машинкой, в мансарде дачи давней знакомой, перед которой ты появляешься как приведение, впрочем, довольно приятное.

Ты растворяешься для друзей, врагов, знакомых и незнакомых.  Тебе нужно  дописать повесть, дождаться денег, выйти на нужных людей, пересилить в себе чувство пустоты и страха. Так посвящали дни, месяцы медитации люди востока тысячи лет назад, так делают они сейчас. Левитация, полеты во сне и наяву – хорошая тема для размышлений.

Но я сейчас о другом. Вот я отошел от игуаны и заглянул в птичье царство – соседнюю комнату зоомагазина. Ага, новый жилец – в клетке: в уголке сидит маленький лемур, головка у него на груди, а руки на макушке. Чего же ты, дурачок, боишься? Понятно, паразиты, могли бы для тебя домик построить, ты ведь и днем, как все мы, любишь вздремнуть. Понятно, если каждый дурень стучит у тебя перед носом по стеклу и хочет твою мордаху посмотреть, то обалдеешь, тем более в этой духоте июльской.

Итак, ты спрашиваешь, судьба-удача, чего я опасаюсь? Посмотри, я не хочу оказаться, как этот лемур, в клетке только за то, что утром соблазнился чем-то вкусненьким, предложенным охотником за хвостатыми. Не то, чтобы слишком много вкусненького мне предлагают, но в последнее время не без этого. Так что я предпочитаю сидеть на своей пальме, то бишь учить на пляже у Петропавловки английский, катать репортажи в разнокалиберную прессу и пописывать стихи или рассказы. И не тороплюсь с бизнесом.

Бытие мое (а только ли мое, и мое ли в полном смысле...) как берег моря. Каждый день я нахожу на нем что-либо. Порой из прежней жизни. В кармане старого бабушкиного плаща, висящего на даче за дверью, давно выгоревшего, но со всеми целыми небесного цвета пуговицами, я обнаружил листок с нашим городским адресом. Старушка – жизнь долгая научила – была предусмотрительна. Под кроватью всегда держала топор. Учила – "копейку-то зажимай, имей запас, на девок-то всего не трать..." Сам не знаю, но откуда-то были у меня почти какие-то мазохистские стремления раскрутиться до копейки.

Вообще что-то мной двигало, и часто по принципу: чем хуже, тем лучше. Мне стало привычно менять, терять, забывать: жен, любовниц, работу, приятелей, книги и записные книжки...

Я смотрю на бабушкину визитку-записку и ловлю себя на мысли, что, подойдя к сороковнику, начал ощущать себя чем-то средним между человеком оркестром и человеком-музеем. Жизнь, прожитая часто напоминает о себе – лица, ситуации, звуки, запахи, мысли – когда-то очень давно (чуть ли не тысячу лет назад, так кажется) жившие во мне, вновь возникают и пропадают. И ты не можешь сказать, появятся ли они в твоем сознании, а значит, в этом мире – для тебя ли, для них.

На пыльной автобусной остановке я встретил женщину, по которой сходил с ума. Мы не виделись полтора года. Когда мы прощались в последний раз, она сказала: может, больше и не встретимся. И она была в чем-то права. На остановке столкнулись два уже совсем других человека. У каждого все та же и уже новая суета будней. А в памяти что-то из той, прежней жизни. "Но в мире новом они не узнали друг друга..." Так, кажется.





***

Мой школьный приятель попал в армии в отделение, обслуживавшее свинарник при части. Друзьям он писал письма о том, что стал танкистом, стреляет из орудия, участвует в учениях. А маме, что у него 312 хрюшек, что он с ними умаялся, но зато можно всегда прихватить кусок хлеба, и даже с маслом, с офицерского стола. Мы прощали приятелю его фантазии. Но решили, что он окончательно заврался, когда он написал, что его подразделение перевели на Кубу, и он недавно участвовал в карнавале и танцевал с мулатками.

Каково же было наше изумление, когда выяснилось, что наш Вася действительно переведен со своим интендантским отделением на Кубу! Что же касается мулаток, то вскоре Вася прислал нам пару фоток, где он обнимал чернокожих красавиц. Вернувшись из армии, он мечтал поступить в МИМО, но на экзаменах пролетел мимо. Однако и по сей день  любит преподнести друзьям какую-нибудь фразочку в смысле, что свобода и демократия победят, а штатникам – фиг, а не Куба.

После школы я не поступил на дневное отделение журфака университета, и меня забрали в стройбат. Из тех, кто призывался со мной в один день и попавших на Урал, было почти половина сидевших по малолетке. Я думал, что в армии мне дадут автомат, и  буду только маршировать и подтягиваться на перекладине. А мне дали кирку с лопатой, а когда мы не рыли траншеи, то натягивали колючку вокруг всяких там объектов.

Зато я убедился, что если не все, то уж моя-то дорога ведет в Рим. Перевели нас как-то с Урала в Маристан. И пошли мы в самоволку. Идем весь вечер по пояс в снегу. Подошли к деревушке. Признаков жизни никаких, избы из толстенных бревен. Но магазин все-таки по огромному амбарному замку нашли.

 Разбудили продавщицу, жившую тут же у магазина, купили курева, водки. Спрашиваем: как деревня-то называется? "Рим!" "Как так?" А она: "Не знаю, хлопцы, может это по-марийски что значит, только деревня эта уже сто лет как Рим, а может быть и больше".





***

В Петербурге всегда были и будут Нева, Петропавловка, Васильевский. Но помимо этого, в нем всегда жили маленькие ироничные человечки, вечно спешащие по своим делам, легко узнаваемые по очень простенькой, но весьма аккуратной одежде и  учтивым манерам. Собственно, во многом именно они, при всей внешней неприметности и определяли такое понятие, как петербуржец, точнее были одним из характерных типов петербуржцев.

Ну, да прочь преамбулы. Два слова именно о таком человеке...

Фотограф Пригорков, как знаменитый его коллега Картье Брессон, с аппаратом почти не расставался и снимал все вокруг, что виделось примечательным его наметанному глазу. Он мог в упор снять целующихся влюбленных, извиниться с детской доверчивостью, мол, простите, такой чудесный кадр. Его реакции хватало на то, чтобы снять самые горячие моменты уличной потасовки, при этом он старался оказаться по другую сторону улицы, возле проходного двора. Чрево Петербурга Пригорков знал лучше любого участкового.

Для меня всегда было загадкой, как маленькому фотографу удается сберечь линзы аппарата и очки, снимая подчас в самых криминогенных точках. Надо отдать должное, король уличного репортажа работал по Станиславскому.  Он без труда перевоплощался. Чтобы снять жизнь бомжей,  брал у знакомых напрокат драную раскладушку, покупал бутылку самого дешевого портвейна и жил неделю-две-три в полурасселенной коммуналке, превращенной в клоповник-ночлежку. Этого времени оказывалось достаточно, чтобы сделать сотни четыре кадров, пять-шесть из которых достойны появиться на любой международной выставке. Но для этого надо было прижиться в бомжатнике и убедить его аборигенов, что ни один снимок не окажется в ментовке.

Неприметность Пригоркова порой играла над ним шутку. Как-то знакомая журналистка попросила его отснять шикарную презентацию. Взяв приглашение, одев дешевый, безукоризненно отглаженный костюмчик и одолжив  у соседа, по случаю, галстук в горошек, – Пригорков отправился на съемку. Заняв место у окна, он не спешил достать из кармана камеру и выбирал характерный типаж, ракурс.

Между тем, и здесь его приняли, и куда быстрее, чем в бомжатнике, за своего. "Не могли бы вы немного задвинуть штору!", – обратилась к Пригоркову дама в бриллиантах. Любезность, с которой была выполнена просьба, видимо, так понравилась даме, что весь вечер Пригорков то приносил ей чистый бокал, то сменял приборы на столе, и при этом, войдя в роль официанта, успевал снимать.

А в конце вечера, когда знакомый редактор солидного журнала (Пригорков когда-то делал его портрет для книги) представил фотографа даме как известного фотохудожника, – все искренне посмеялись, и я слышал потом, мой знакомый получил доступ в высший свет Петербурга. Подтверждением тому были его великолепные работы в престижном английском журнале.

И я подумал, что так может снимать только тот, кто умеет быть своим в Петербурге для бедных и богатых, кто  может по-своему объяснить, что такое бедность и богатство.

И как при этом не сказать, что как тип маленький фотограф вечен, он позволяет городу глядеться в себя, как в воду Невы, Фонтанки, Обводного...



***

Когда я был молод (вот уж не мог никогда представить, что когда-нибудь произнесу эти слова), когда весной или в начале лета мне удавалось удрать в командировку, в отпуск или просто уволиться из осточертевшей редакции или швырнуть в угол подсобки драные рукавицы грузчика, я стремился удрать из города. Сесть в поезд, в самолет, рвануть куда-нибудь автостопом. Перед отъездом я всегда волновался, представляя себе, что сойду на маленькой станции, потом буду ехать на попутке, потом еще куда-то...

И представляется такая картина. Скажем, плыву я на плоту, плыву через пороги. Меня смывает, я хлебаю воду, борюсь с течением и почти уже тону. Но в последний момент меня выносит на мель. Прихожу в себя, осматриваюсь – и вижу костер, туристов, и обязательно ее. Ту, которую я ждал всю жизнь. А она такая загорелая, смеющаяся, и глаза у нее голубые-голубые, только выцвели на солнце.

А потом мы едем в город. Идем в кафе прямо с рюкзаками. Хотя откуда у меня рюкзак? Так ведь я помогаю ей нести рюкзак и еще ее подруги. А в кафе мы берем клубничное мороженное. И она рассказывает о том, как еще в школе, на практике, работала на хладокомбинате, делала такое мороженое и потом долго не могла на него смотреть. Вот только сейчас  снова захотелось.

И чего мы смеемся? Наверное, просто молодые, и она мне нравится, а про большее, что это она, о которой я мечтал, этого я еще не знаю.

Я много еще чего придумывал и, надо же, допридумывался до того, что все так и получилось. А после кафе мы пошли в сквер напротив, сели на скамейку, ждали троллейбуса, лес и речку еще вспоминали. А я и говорю: здорово, что мы встретились. Только я съезжу на неделю к брату в Саратов – он в армию уходит, надо бы увидеться – и вернусь. И мы снова поедем в лес или на озера, на байдарке грести или рыбу ловить. У меня спиннинг есть.

А она улыбается и молчит, привычка такая. А потом вдруг говорит: нет, никуда мы не поедем. Ты там кого-нибудь встретишь и не позвонишь даже! У меня и слов не было на это...

Только ведь именно так однажды и получилось. Просто в поезде ехали с девчонкой, о стихах говорили, она у меня книжку Стругацких попросила почитать. А потом приехали. И меня сразу, черт, начальник-враг, взял да и отправил шефскую помощь детсаду оказывать в Волосово. Когда вернулся, думаю, позвоню, да тут книжка Стругацких сама приехала.

И сам не заметил, как тогда женился. И как лысеть начал, тоже как-то внезапно получилось. Теща сказала: плешь у тебя, зятек. Я как раз наклонился, ботинки зашнуровывал. Я за картошкой отказался идти, торопился, вот она и брякнула. А может, просто так, ну и черт с этой плешью и тещей...

Знаю – главное, не давать будням тебя затягивать, пусть угрожают увольнением, пусть инфляция, пусть все лето надо сидеть в городе: ремонт в квартире делать – все течет, все обваливается, пусть все это есть и будет. Но помимо этого существует ведь еще и то, что нельзя сосчитать, проанализировать, взвесить, дать-взять, есть то, что не поддается слову, что попробуй сформулируй.

Вчера я проснулся ни свет, ни заря, надел спортивный костюм, тапочки и, как обычно, – по набережной. День сразу какой-то, пусть минимальный, смысл обретает, сразу душа поет, если утро не проспишь.

И добежал, как обычно, до Румянцевского сада, а там солнышко встает над Невой, колобок свежеиспеченный. Иней на деревьях, да еще пес-дворянин, большой, черный, с претензией что в его жилах кровь кавказца. И мы вдвоем в пустынном саду, будто ждем кого-то. И даже чувствуем, вот-вот и что-то произойдет.

А это новый день, и ты отчего-то знаешь, что он особенный. В такой же я плыл на плоту, в такой же в мороженице сидел. И на воздушном шаре точно в такой же день летал с друзьями в Пушкине...

А через садик народ утренний пошел – к Академии художеств молоденькие художницы с огромными папками, идут – голоса звонки. А с другой стороны бодро военные вышагивают, наверное, в Академии учатся. Когда-то я жил напротив Академии тыла и транспорта, что на набережной Макарова. И мне всегда казалось, что военные – это школьники, только классами постарше, и сразу видно, кто второгодник, кто отличник. Хотя и не знаю, есть ли в Академии второгодники, наверно, их сразу назад в часть отсылают.

Идут художники, военные, пенсионерка проковыляла. И что они обо мне думают? Мол, нет у человека сегодня серьезных дел, раз никуда не торопится. А может, принимают меня за хозяина собаки. А кавказец лежит, как сфинкс, замер. Мудрый зверь, он провожает меня добродушным взглядом. А мне уже пора, ведь начинается день, когда что-то важное произойдет.

Это уж точно...





***

У моей пишущей машинки два полюса. Когда начинаю что-то печатать по заданию какого-нибудь издания, то меня моментально отшвыривает. Зато могу часами стучать какой-нибудь поток сознания, представляя, что это фрагмент нового романа.

Когда же есть нужда все же что-то сделать по заказу, то стараюсь надуть машинку. Сначала печатаю какую-нибудь клюкву, а потом, когда войду в ритм, то быстренько, на автопилоте делаю заказ. Иногда получается вполне сносно. Но порой машинка начинает упрямиться, западают клавиши и т.д. и т.п.

Нечто похожее было раньше с фото. Стоило наступить экзаменам, как меня страшно тянуло заняться фотографией, мог пробродить целую белую ночь, а потом пойти сдавать экзамен. И, что удивительно, перелистав учебник за час-другой,  я часто получал "хорошо" и "отлично". Видимо, хорошее настроение мое преподаватели принимали за  мою уверенность в своих силах, а это, понятно, ценится...





***

Мы стоим на крыльце и курим. Лето уходит, мы почти незнакомы. Нет денег на вино и пиво. И мы не знаем, что нас ждет. Сейчас – английский. Потом – неделя социальной психологии. Потом нам дадут удостоверения менеджеров по рекламе и сбыту. А что потом – этого никто не знает. И самый мудрый из нашей группы – все мы называем друг друга немножко придуманными именами, – Сезан, говорит, что потом все будет очень просто. Потом вступит в силу генерал случайных чисел. Дескать, это такая программа, которая имитирует вероятность самых невероятных ситуаций... Но мы-то понимаем, что она – просто синоним судьбы. И все так и будет, как заблагорассудится генералу, и все  задумываются, но никто ничего не говорит.

Мы надеемся, надеемся, еще раз надеемся...

1996 год