Одно неудачное самоубийство

Бегущий Поворот
Лотта! Милая Лотта!
У меня итак ужасный почерк. А сейчас я пишу из экипажа. Поэтому будет замечательно, если ты разберешь хотя бы половину моих слов. В моем случае половина слов - это даже лучше чем все. Потому что ты всегда говорила, я повторяюсь и мыслю кругами. Что моя мысль ненаправленна. Не совсем я понял тогда, что ты имела ввиду, но похоже,  мой извозчик возит меня по такому же принципу, поскольку мы уж час плутаем по окрестностям вокруг Триеста и никак не можем обнаружить нужный поворот.  Мой каналья-извозчик не знает ни страха, ни дороги  и четвертый час качает меня по кочкам.
И почему-то сейчас чувствую в себе какой-то подъем. Мне даже кажется, именно такого ты меня непременно простишь за мое долгое молчание. Я не писал тебе целый год и не давал о себе знать, потому что чувствовал в себе обиду за твой отъезд, понимая, что не имею на это никакого права. Ты жена Альфреда. Это я помню как и то, что он мой однокурсник. А еще он был моим другом, до того как познакомил с тобой. Безответность меня тогда не тревожила. Я тогда полагал, что взаимная любовь развращает. Что счастье должно быть неабсолютным, иначе мысли и жизнь остановятся. Когда я увидел тебя в белом шерстяном платье, у камина,  когда ты улыбнулась мне, я понял, что ты меня слышишь и чувствуешь. Мне было достаточно. А потом я поцеловал тебя. А потом ты попросила Альфреда уехать. Мне казалось, что ничего счастливее со мной уже не произойдет. А потом оказалось, что ты едешь вместе с Альфредом. Неведующий Альфред горячо обнял меня, а ты простилась холодно. И во взгляде было больше беспокойства за меня, чем нежности. Нежность стала исчезать.
И я решился. Покончить. Войти в вечность еще любимым тобой. Любовь быстро остывает в холоде. Я собирался заморозить при помощи смерти твою любовь, мою боль. Я знал, что вслед за болью придет пустота, что в этой пустоте я буду существовать как заведенная кукла, есть, пить и спать по расписанию и больше ничего. Я хотел  спасения от пустоты.
Так я решил с собой покончить.
Первое, что было необходимо - выбрать как именно себя убить. В шкафу моей операционной стояла банка с наркозом. Я едва подумал о ней, но тут же вспомнил, как давеча усыпил при помощи нее 10 серых матерых пасюков. Для эксперимента. И мысль о том, что я умру как пасюк, мне не понравилась страшно.
Утопиться в омуте я не смог, потому что очень хорошо плаваю. Спрыгнул в два с половиной омута (два глубоких и один по пояс), остался целым, благополучно доплыл до берега и даже насморк не подхватил.
Операционная моя на третьем этаже. Я не стал прыгать, потому что трава под окнами густая и мягкая - скорее всего даже не сломал бы ногу.
Потом я вспомнил про дедушкин подарок - старый револьвер. Нужно было проверить, работает ли он, есть ли патроны. Такая смерть тебе бы наверняка понравилась.
Довольный собой, я вымыл руки, как будто перед операцией, достал огромный чистый лист фильтровальной бумаги и начал  писать.  Так я писал тебе всю ночь: царапал почти без промежутков, потом перечитывал, чертыхался, рвал в клочья, и писал снова. Нарочно заставлял себя писать красиво, чтобы ты не ругала меня как обычно за мой рваный слог, и оттого у меня все получалось прескверно.  Между попытками  я примерял к височной кости своего черепа дуло, и дальше этой примерки мое дело не шло. Возможно, что я ничего такого не хотел, а попросту заигрывал с самим собой. Любовался своим отчаянием.
В какой-то момент я решил убрать патроны и попробовать нажать на курок вхолостую. Посмотреть, что я почувствую. Я откинул барабан, увидел, что патроны на месте – и в этот момент в коридоре раздались шаги. Я высыпал патроны в ящик, но не успел спрятать револьвер. Тут влетела Грейс.
Я немного расскажу тебе про Грейс. Это полоумная старуха. Ее тут все в лицо боятся, а за глаза – крутят пальцем у виска. Однако она в отличие от нас всех отлично пишет, и надо сказать, что ее обожают все те, кто не знаком с ней лично: редакторы и читатели «Современной физиологии». Поэтому все вынуждены с ней считаться. Ночами мы обитали в старом здании университетского факультета втроем  – я, Грейс и Герман. Все нормальные люди уходили в это время домой. А мы ставили эксперименты.

В ту ночь я услышал шорох ее платья в коридоре. Я вздрогнул, потому что это никогда не предвещало радости. Дверь отворилась резко и тихо. Я увидел на кафельном полу ее серую тень. Мне захотелось спрятать револьвер, но было уже поздно. Она остановилась в дверях, наверное, посмотрела на меня, я пробормотал "Здравствуй" - себе под нос.
Грейс не ответила, наверное, недовольная моим тоном. Ведь я был не очень расположен к беседе. Она метнулась мимо меня к окну, в сером платье и с землистым лицом, слившись со своей тенью и цветом, и сердцем. Она смотрела в окно, на уходящую ночь, а я смотрел на ее спину: платье до пола, поседевшие русые  волосы, выбивающиеся кудрями на висках. И я должен сознаться тебе, Лота, что когда я смотрю на нее, даже со спины, у меня начинаются непонятные галлюцинации. Тогда, я помню, мне начало казаться, что стены вокруг нее стали ползти и сжиматься, как будто она их притягивает.. а свет, весь свет комнаты стал каким-то стальным и мог существовать будто бы только возле нее. Иногда я думаю, может быть, эти галлюцинации возникают не только у меня. И тогда может быть все это клевета на нее, это не она сумасшедшая, это мы становимся сумасшедшими, когда находимся рядом с ней!
Грейс долго стояла молча у окна, касаясь пальцами стекла, как будто бы ей хотелось наружу, гулять по яблоневому саду. Руки ее худые, прозрачные и крепкие были недвижными. Я уже стал надеяться, что она посмотрит в окно и уйдет, не проронив ни слова. И в этот момент раздался ее голос.

- Скажи мне, Вертер, вот ты, предположим, не выкинул патроны. Предположим, ты, как и мечтаешь до сих пор, выстрелил. В висок. Почти сразу, не дрогнув, так, как и хотел. А я — это не я, а твоя бедная матушка. И ты , уже мертвый, смотришь мне в глаза, - и тут она быстро обернулась и посмотрела на меня пристально, в упор. Сколько боли, сколько гнева я увидел. Я отвел глаза в сторону и тут она завопила, - Смотри же! Не смей!!! Смотри!!!, Говори, Вертер, что страшнее? Смотреть в дуло пистолета или в глаза своей бедной матушки? Что страшнее, Вертер?

- .Я не могу представить матушку на твоем месте! – сказал я.
- Почему? Отвечай же!
-У нее был очень тихий голос, - ответил я.
- Хвостом виляешь, прямо как Герман.
- Матушка никогда не носила серый!
-Отвечай!
- С чего бы мне отвечать? Я вообще не хочу говорить! Может я для того и решил разок поговорить с револьвером, чтобы потом больше уже ни с кем не говорить и ни на кого не смотреть: ни на матушку, ни на Германа, ни на тебя. Как бы тихо ты не говорила и во что бы ты ни одевалась.
-Опять одни претензии..., - говорила Грейс. Я видел, как шевелятся только кончики ее губ. Причем, я скажу тебе, Лотта,  если ты будешь часто и подолгу смотреть на ее лицо, как я теперь, то ты заметишь, что хотя вся она с ног до головы совершенно серая, губы у нее необыкновенно живые: алые, резные, красивые. Иногда вслед за губами ее глаза начинают оживать и таять. Впрочем, это случается иногда, по праздникам, когда Грейс, выпив две кружки чая, вспоминает своего учителя, физиолога Гельмгольца. Я осторожно рассматривал ее, а она  продолжала

-  Тогда следующий вопрос, Вертер. Положим, некто стал случайным свидетелем твоего бесчинства. Кто-то видел, как ты совершаешь недостойное дело. Или даже не кто-то один, но люди, много людей. И теперь, когда ты знаешь, что они видели, тебе надо к ним выйти, смотреть им в глаза. Что страшнее, смотреть в дуло пистолета или в глаза этим людям? – она смотрела заговорчески, как будто все про меня знает, хотя не знала ровным счетом ничего.
Я вспомнил тот день, Лота, когда мы отправились с тобой гулять по ночному Триесту. Стояли с тобой на набережной, я приобнял тебя, по-братски. А потом поцеловал. Опять же, по-братски. И еще раз, и еще... Мимо проходили прохожие, и один вдруг остановился. Я услышал это спиной. Он замер и стоял. И я тоже замер «Черт, это старина Альфред! Боже, его сейчас удар хватит. Или мне кажется. Мне надо повернуться, надо понять, кто там.» подумал я но не повернулся. Как раз от страха увидеть его глаза. Наверное, меня мучило, что я не повернулся. Наверное, дуло револьвера для меня и глаза Альфреда – это одно и то же.
- Грейс, мне это все равно.
-Виляешь хвостом
-Ну хорошо, глаза Альфреда – вот самое страшное дуло револьвера для меня. Револьвер лучше.
- Что ты прицепился к Альфреду? Опять опускаешься до конкретного уровня, когда я прошу тебя мыслить обобщенно. Я спрашиваю не про одного конкретного друга, перед которым ты напортачил, а про всякого свидетеля твоего бесчинства.
- Грейс, - стал рассуждать я, - знаешь, я бы наверное выдержал взгляд многих безразличных мне людей. Тем более что когда-то меня не принимали, судили, осуждали, просто ненавидели без какой-либо причины по наводке моих недоброжелателей или даже от скуки.
-Это тут вообще при чем?
-Не важно. Говорю, мне не все равно, Альфред меня видит в моем бесчинстве или какой-то незнакомый мне человек. Такое впечатление, что у меня установка, будто бы судить меня имеет право не любой человек, а избранные, причем избранные мной. Нет, я понимаю, понимаю, что Альфред, что любой другой человек как свидетель моего бесчинства — это должно быть все равно... для меня... Но пока это не так...
- Вот мысль наконец пошла у тебя…, - обрадовалась Грейс, - Это хорошо, Вертер, что ты понимаешь, это хорошо. Это выдает в тебе черты сангвиника, - ответила она и улыбнулась. А дело в том, милая Лотта, что Грейс любит сангвиников. Потому что писала по ним свою первую диссертацию. -Это очень хорошо, Вертер, - продолжала она. -Потому что Герман, например, будет совершать свое очередное преступление, жестокое по отношению абсолютно ко всем. И ему будет все равно, что его при этом видят, судят, кто бы ни видел, кто бы ни судил. Вот такой он человек, Вертер!

Я замер. Ты помнишь старину Германа, Лотта? Так вот, забудь все, что ты про него помнишь! Даже наш Альфред сейчас больше похож на Германа, чем Герман - на самого себя. Он так поменялся, когда стал работать с Грейс. От всей его былой веселости не осталось и намека. Еще  бы, ведь сам я теряю веселость уже при звуке ее шагов. Герман теперь стал до опасного цепок умом, призрительно-молчалив и порою даже мрачен. Наконец, ты помнишь его золотисто-рыжеватые волосы, которым так завидовали наши барышни (но только не ты, моя дорогая Лотта)? Так вот, он отстриг их под самый корень. И завел бороду: не пугайся, маленькую, но все же помни об этом, когда я буду тебе рассказывать дальше.
Так вот, когда я оказался в одном крыле с Грейс и Германом, я стал наблюдать за ними, украдкой отрываясь от своей работы.
Каждый день, включая воскресенье, они садятся вместе за один стол, начинают обедать и жарко спорить. Причем Лотта, в те моменты, когда они не говорят друг с другом, они говорят друг о друге. Признаюсь откровенно, они и меня со временем втянули в эти странные разговоры, от которых голова с непривычки плавилась как оставленный на солнце рубероид. Сейчас могу тебе сказать, что я  окончательно втянулся в эти самые беседы до такой степени, что порой мне кажется, в них одних и есть все утешение моей души. Но тогда я еще был благоразумным и держался в стороне.
 Грейс обладает уникальным талантом ругать Германа в самых изысканных выражениях, вкладывая в это всю неизрасходованную женскую страсть. Герман в ответ каждый раз уходит в глубокую задумчивость, и откуда-то оттуда, из глубины, начинает мрачно светиться новорожденной мыслью. Меня они поначалу пытались использовать в качестве арбитра своих споров, но поскольку я тогда ничего не смыслил в демагогии, оба отчитывали меня за молчание и гнали обратно работать.
Иногда я искренне восхищался оскорбительной остротой Грейс в адрес Германа и это еще больше ее раззадоривало против него. Но порой я все-таки заступался за Германа как за товарища по университету и просто потому что он славный парень.  И тогда она злилась на меня неделями. 
Но в этот раз я молчал, пытаясь понять, что значит "преступление, жестокое по отношению ко всем".
-Он курит, - пояснила Грейс.
-Ааа, - протянул я, - теперь понятно. Грейс, я всегда хотел спросить, у тебя пепельница в комнате, в ней ты собираешь монетки. В ней всегда были монетки? Некоторые поговаривают что …
-Что я курила?
-Ну в общем да. Я не верю в эти сплетни. Спросил просто так.
-А я курила.
-Курила?
-30 лет подряд я курила и бросила в один день. Но не будем об этом, - отошла она в сторону, - скажи мне лучше вот что. Почему, мой мальчик, ты так часто меня зовешь? Надо быть самостоятельнее. Мне тяжело так часто приходить в тебе – у меня эксперимент.
- Грейс, ради Бога, я тебя не звал, - ответил я скорее удивленно, чем утвердительно.
-Ты опять виляешь хвостом как Герман. Сколько можно в конце концов.
-Я не звал тебя, я пытался застрелиться, - воскликнул я.
-Какая разница?!!! 
-В смысле, какая разница?
-Ты опять не можешь обобщить! Хорошо, я обобщу за тебя. Ответь сам себе, почему тебя всегда нужно какое-нибудь потрясение, чтобы думать?
-Смерть и беседа – это немого разные потрясения. Да и как бы я мертвый думал, Грейс?
-Да перестань, ты бы никогда всерьез не застрелился. Ты слишком любишь себя, мой мальчик. Вон какой ты холеный – шея чистая, рубашка глаженная. Это ты просто флиртовал сам с собой.
Что мне было ей ответить, если это было правдой. Но я стал говорить, чтобы хотя бы не дать ей насладиться победой надо мной в тишине.
- Ну некоторые вопросы я все же задаю сам себе. Например, я спросил себя: то, что я собираюсь сделать, это грех малодушия? Или малодушие - это то, что мешает мне нажать на курок? Я боюсь прервать жизнь из трусости спустить курок или я просто хочу жить?


-Я уже ответила за тебя и на этот вопрос, - сказала она с горькой усмешкой.
И вдруг ее серые глаза посинели в тусклом свете моей настольной лампы. Она сделала шаг вперед и сказала громко и торжественно
-«Психофизиологические аспекты лицедейства во внутренних монологах»
-Что?? – переспросил я.
- Я говорю «Психофизиологические аспекты лицедейства  во внутренних монологах»
-Грейс, ты про что?
-Когда ты врешь сам себе, Вертер, у тебя мысль кругами ходит и глаз дергается. Все, я пошла писать статью, - она резко двинулась с места.
- В 4 часа утра??? – спросил я, но Грейс уже хлопнула дверью снаружи.
Волна усталого облегчения прокатилась по мне, и я поймал себя на мысли, что шорох ее серого платья – это очень беспокойный звук.
После того как Грейс обозвала меня лицедеем, я разочарованно вертел в руках незаряженный пистолет. Поглаживал полочку для большого пальца и шевелил безымянным пальцем и мизинцем, примериваясь к смещенному вперед центру тяжести оружия. Поднес к виску и разочарованно вздохнул.

Вдруг дверь открылась нараспашку, как будто ее открывали с ноги. Герман вошел в комнату быстро и уставился на меня.
- Привет, - радостно сказал я, не отрывая пистолет от виска.
- Привет, - проговорил он осторожно, - Грейс пишет новую статью.
-Да, я знаю.
-Про тебя, - проговорил Герман.
-Я знаю, сегодня я ее разочаровал.
-Каким образом? - поинтересовался Герман.
-Не застрелился, - радостно ответил я.
-Если бы ты застрелился, ты бы ее все равно разочаровал! – вздохнул Герман.
-Таков я, - сказал я со вздохом.
Герман смотрел очень внимательно, даже слишком внимательно, с беспокойством. И тогда, медленно собирая свои мысли и не отрывая дула от виска, я начал говорить...

- Герман, я не смог этого сделать наедине  с самим собой. Помнишь, ты говорил, что мы играем роли, все время, и сами с собой, и особенно с другими. С кем бы рядом я бы мог нажать на курок? На людях я немного смелее чем с самим собой.
-Быть может, - он стал тихо приближаться ко мне и по его голосу я понял, он меня не слушает, он смотрит на револьвер. 
-Я открою тебе тайну, - тогда сказал я полушепотом, - он не заряжен! – тут я расхохотался. Хотел посмотреть на его разочарованную мину. По моим соображениям Герман должен был разозлиться или рассмеяться, но выражение его лица совершенно не поменялось. И тогда, я стал оправдываться, - Я просто думал, представлял, каково! На самом деле... на самом деле я конечно не могу этого сделать...это холостой, деда, тут и полочка для большого пальца…
-Да, - ответил Герман, - мы охотнее проводим время с теми, кто предлагает интересные роли. -  в болотно-зеленых глазах Германа, которые всегда казались мне холодно-отстраненными, я внезапно наконец разглядел столько участия в моей инсценированной драме и столько тепла, что я вспомнил – сейчас лето, июнь. Кто ж стреляется в июне, когда так много солнца? Стреляются в феврале или марте!

Тем временем Герман приближался ко мне медленно и совершенно незаметно. И  вот я почувствовал — он держит мои руки. Я был неподвижен и напряжен. Он держал крепко, но мне не было больно. Он мне все еще подыгрывал.
-Герман, пистолет не заряжен!  - говорил я весело. Он не слушал меня. Вцепился, как будто я сейчас застрелюсь. И это было очень странно, что он мне подыгрывал, - ты долго будешь меня обнимать?
Герман не шевелился. Я продлолжал.
-Послушай, ну даже если я в самом деле сейчас застрелюсь, ты с таким же постным лицом будешь меня хоронить? Кто из моих товарищей трезв, холоден и циничен до мозга костей? Кто свободен от предрассудков морали, нравственности, гуманности? Не ты ли на спор как-то вывел, что гуманизм — это первая производная эгоизма? Что все, что происходит с нами настолько же реально, насколько реальна детская игра? А то, что мы есть — это просто роли? Герман! - он не слушал меня, он был серьезен и собран как перед прыжком -  ты..ты чего такой странный?

Герман в ответ только сжал руки сильнее.
-Герман, хватит, он не заряжен! - говорил я. Сцена затягивалась, мне было стыдно за то, что я его пугаю и одновременно удивительно, что он держит, все еще держит.

-Герман,- успокаивал я

-Я не отпущу! - сказал он. И его зеленые глаза потеряли зависимость от природного цвета и стали синими. Я смотрел в них, не отрывался. Я играл, он мне верил, а я верил ему. И с этой обоюдной верой никакой игры уже не было, была просто жизнь. Вдруг мне стало страшно от этой мысли. У меня уже мизинцы затекли, я устал держать и, улыбнувшись, надавил указательным пальцем на курок...

Одновременно Герман почти ударом выбил дуло вверх над моей головой, меня оглушило и ударило в ладонь. Запахло порохом. Мы замерли.
Потом я стал осматриваться. В потолке, в углу от окна, в белой краске было свежее дупло, и трещины от него паутиной уже ползли в разные стороны.
-Ух ты, все-таки стреляет, - сказал я, рассматривая потолок. Мы все еще стояли сцепившись четырьмя руками. По ногам вверх к самому горлу у меня поднималась дрожь и я боялся отпустить Германа. Мне казалось, что если я это сделаю, я буду мертвый. Герман смотрел на меня как на сумасшедшего, и за это я не могу его упрекать.
-Чертов ты идиот, - сказал Герман, вырвал у меня револьвер и отошел от меня. Ало-оранжевое солнце брызнуло по подоконнику на паркетный пол, потом стало медленно подниматься по стенам. Запахло утром, летом. Я все еще не дышал, и медленно... очень медленно перевел глаза на Германа.
- Странно, я вроде бы вытряхивал патроны, - сказал я.
-Вроде бы???? – переспросил Герман.
-Знаешь, Герман, я бы сказал, спасибо, что спас мне жизнь. Но подумал, что это прозвучит слишком мелодраматично для такого циника как ты и благоразумно промолчал.
-Благоразумно, да.. – протянул Герман. Потом резко выпрямился и произнес, - «Суицид как бессознательная установка».
-Герман, что?
-«Суицид как бессознательная установка» - пойду статью писать.
-В 5 часов утра? – удивился я.
-Да, - кивнул Герман.
-Послушай, а как ты успел выбить револьвер?
-У тебя резко скакнул путь перед тем как ты принял решение.
-Ага…, - ответил я.

Вот так я и не покончил с собой, милая Лота, поэтому в августе приеду в гости.  Скажу, что Грейс и Герман написали замечательные статьи, Герман с ней даже на конгрессе выступал. Тебе от них привет. Извозчик въехал, наконец, в Триест. Целую тебя крепко и обнимаю нашего дорогого Альфреда. И умоляю, не давай ему коньяк по утрам, он от этого добреет. Я буду писать еще и много. Не сердись на меня за это. Ты же знаешь, как я дурно воспитан.

твой Вертер