Сердце для Уилсона

Ольга Новикова 2
Играй в гейм-бой, валяй дурака,
 но спасай меня и живи навзрыд.
 Таблетка на языке горька,
 а эликсир - ядовит.
 Терзай меня, и смеши меня,
 и вернись опять, и не смей бросать.
 И скажи, что любишь меня, и плачь,
 и лица не прячь!

 Скоро будут листья - седины крон,
 и выпадет снег – ханука во льду -
 я уже не буду, уже уйду...
 Прошлогодний ветер, пустой перрон...
 Помолчим – и болью прорвётся крик:
 - Ты же хочешь жить!
 - Неужели нет!!!
 Но угас последний закатный блик -
 ты же видишь, солнце не светит мне!!!

 Ты же видишь, ночь, как полынь горька:
 там за страхом - боль, а за болью - смерть.
 Не могу тянуть, не хочу терпеть.
 Лучше сразу, быстро, наверняка.
 Ты же знаешь, я – никакой боец.
 Что ж ты смотришь так?
 Я же видел рак...
 Но пока хоть в памяти отсвет дня,
 не бросай меня!!!

Он недопустимо долго обманывает себя, что всё ещё в порядке. Он встаёт с постели – каждый раз с другой, потому что они сменяются, как сменяются отели, ночлежные дома и палаточные кемпинги – и садится на свой мотоцикл, чтобы продолжать безумный путь в никуда.

- Как ты хочешь провести свои пять месяцев? – спросил Хаус.
Ему было нетрудно ответить, потому что он уже думал об этом. Думал тогда, когда Хауса не стало рядом. Он лежал всю ночь с открытыми глазами и вспоминал кружевной мост над каньоном, по которому они с Хаусом проезжали на красном «корвете». Он тогда слегка вильнул рулём, потому что никогда не умел хорошо ездить на «механике», и Хаус заметил, ни к кому не обращаясь, что если машина с разгону врежется в тонкие прутья ограждения, она порвёт их, и, кружась, как большая бабочка, будет лететь до самого дна, где грянется о землю «грудой нежизнеспособных обломков с донорской картой посередине, которую всё равно придётся выбросить». Уилсону понравился образ ярко-красной металлической «бабочки», внутри которой человек ещё жив, но фактически уже мёртв. Совсем, как он сам. И бессонной ночью, вспоминая этот зацепивший его образ, он решил для себя, что закончив все печальные дела с погребением останков Грегори Хауса М.Д. и поминальной службой, он переоденется во что-нибудь очень далёкое от его обычного стиля – например, в кожаную куртку, джинсы и «гриндерсы», сядет за руль великолепной спортивной машины, разгонится так, чтобы мчаться, обгоняя ветер, и на полном ходу порвёт тонкие прутья ограждения моста через каньон. И превратится в сердце красной металлической бабочки. Бабочки-однодневки.
Он очень сомневался, что сделает так, и в глубине души знал, что на самом-то деле будет умирать на больничной койке, обвешанный датчиками и утыканный иглами, как бы ему ни хотелось думать, что этого не будет. Но поиграть-то с мыслью он мог...
И поэтому позже, когда чудом оказавшийся живым Хаус спросил, как он хочет провести свои пять месяцев, он даже не стал задумываться над ответом.
- Помнишь красный «корвет»?
- Проверяешь на Альцгеймера?
- Я хочу мчаться, обгоняя ветер.
- Всё время?
- Да! - он выкрикнул это «да» с вызовом, понимая, как нелепо и смешно может выглядеть его полубезумная фантазия в глазах такого циника и короля сарказма, как Хаус. Но Хаус только спокойно кивнул головой:
- Ладно. Только красный «корвет» - это слишком претенциозно. И потом, провести остаток жизни пристёгнутым – не круто.  Да и порулить ты не даёшь. Давай лучше купим тебе хороший мотоцикл. Ты будешь мчаться, обгоняя ветер, а главное, ты будешь это чувствовать, поверь мне.
Он препоручил выбор мотоцикла Хаусу, потому что сам практически никогда не мог сделать однозначный выбор, чтобы потом отчаянно не пожалеть о нём. Откровенно говоря, он думал, что Хаус выберет такую же марку, как и у него самого, притом непременно красного цвета. Но Хаус предложил «харлей-дэвидсон» - респектабельный и чёрный, как фрак. Уилсон положил ладонь на его полированный металл и понял, что влюбился с первого взгляда – так, как прежде влюблялся в самых красивых женщин.
- Давай, - тихо, почти на ухо, сказал Хаус. – Давай, Джей-Даблью, попробуй...
Он попробовал. Сначала с Хаусом за спиной, чтобы преодолеть первую робость непривычки, потом без него, согревая себя мыслью о том, что Хаус и сейчас всё равно, что за спиной  - следит своим цепким всё подмечающим взглядом за быстро удаляющейся, исчезающей на какое-то время с глаз, а потом снова приближающейся к нему фигуркой мотоциклиста, издали похожей на игрушечную.
- Это моя последняя любовь, - сказал Уилсон, заглушив мотор после пробного заезда. – Спасибо, Хаус.
- Кстати, - совсем, на первый взгляд, некстати заметил Хаус, глядя мимо него и щуря глаза, словно от ветра. – Арматуру  того моста он тоже проломит. Если захочешь... Когда захочешь...
Ну что ж, Уилсон даже не позволил себе удивляться - Хаус всегда умел читать его мысли...
Они начали свой заезд, свой полёт, своё безумное ралли, свой крестовый путь с того самого моста, словно выбрав его точкой отсчёта.

- Каждый из нас всегда, в любом действе, проходит в какой-то момент точку невозврата, - сказал Хаус, когда они остановились ненадолго на берегу уединённого озерца в стороне от шоссе, но не так далеко, чтобы не видеть оттуда бликов солнца на воде. – Хочешь купаться?
- О чём ты?
- Не знаешь, что значит купаться? – удивился Хаус. – Это такой древний, патриархальный ритуал - омовение в воде. Почти как окунание в микву. Странно, что ты никогда этим не занимался.
- Да нет же, - Уилсон поморщился, как всегда, когда Хаус не к месту начинал издеваться над его иудаизмом, чтобы уйти от темы. – Я спрашиваю тебя о точке невозврата. К чему вдруг?
- Просто мы свернули с шоссе, - ответил тот ещё более непонятно. – Перед нами была прямая гладкая трасса, а мы по какому-то дурацкому наитию вдруг взяли – и свернули. И, главное, что мы так делаем всегда... Купаться будешь?
- Ты сожалеешь? Ты потому припомнил точку невозврата, что сам хотел бы вернуться?
- Перестань пытаться пролезть мне в душу с ковырялкой, Уилсон. О чём бы я ни сожалел... – он замолчал и посмотрел в тревожные тёмные глаза друга, в которых уже проснулось, росло, наливалось соком привычное чувство вины. Его голос смягчился:
- О чём мне сожалеть, Уилсон? У меня есть всё, что мне нужно. Так ты будешь купаться или нет?
 Он сказал «буду» и стал поспешно раздеваться, пряча глаза. А вода оказалась ледяной, он охрип, и к вечеру в гостиничном номере  у него поднялась температура.
- Идиот, - сказал Хаус, только взглянув на ртутный столбик термометра.
- Не ругайся, мне и так плохо, - попросил Уилсон, стуча зубами от озноба.
- Не ты, а я идиот, - уточнил Хаус, энергичным взмахом стряхивая серебристый столбик. – Зачем пустил тебя в этот сточный коллектор? Тебе нельзя простужаться. В твоём случае это существенно сокращает жизнь. А иммунитет у тебя уже хреновый.
Он, как всегда, был жёсток до жестокости с этим «уже», но почему-то Уилсону приятнее была его прямота, чем возможное лицемерие людей более мягких.
- Допотопный термометр, - буркнул Хаус, пихая градусник в пластиковый чехол. – Интересно, слышали здесь что-нибудь о том, что уже изобрели одноразовые шприцы? Ладно, обойдусь своими. Спусти штаны.
Уилсон подумал вдруг о том, что Хаус почти не взял с собой вещей – у него была в рюкзаке всего пара футболок, кажется, две пары носков и боксёрские трусы. Но зато были шприцы, мешок АМБУ, кое какие антипиретики, приличный запас викодина, катетеры с гибкой системой в упаковке и целая пачка рецептурных бланков на группу «А». «Я врач всё-таки», - подмигнул он Уилсону, когда тот разглядывал этот арсенал. Но Уилсона его подмигивание не обмануло: «Рассчитываешь, что скоро всё это понадобится мне?»- «Рассчитываю, что нескоро, иначе взял бы готовые препараты, а не рецепты».
 К его огромному удивлению, Уилсона как-то приободрило такое  логичное рассуждение.

Пока Хаус ломает ампулы и готовит шприц, в кармане небрежно брошенной в ногах кровати куртки Уилсона оживает мобильный телефон. Рингтон матери. Уилсон протягивает руку и, нажав «соединение» говорит: «Да, мама...», - с таким обречённым выражением лица, что Хаус, на миг забыв о шприце,  косится на него с невольным сочувствием.
- Да, - говорит Уилсон. – Всё в порядке... С голосом? Ничего... Наверное, связь плохая... Я – в порядке... Извини... Да, конечно... Извини меня... Я всё понимаю... Извини... – нажимает «отбой» и смотрит перед собой невидящими глазами.
- Ты трижды сказал «извини», - уличает Хаус, но в его интонации чувствуется озадаченность. – Что ты натворил? 
В другое время он, наверное, не ответил бы. Скорее всего, не ответил бы, но сейчас у него жар, и озноб, и глазные яблоки ломит от боли, а в голове повис лёгкий  бредовый флёр, и он отвечает с непередаваемым горьким сарказмом:
- Я, видишь ли, имел неосторожность огорчить их своим заболеванием. Я виноват в том, что у меня рак, и буду ещё больше виноват, когда умру, потому что я всегда виноват. Когда мои пациенты  заболевали раком, я был в этом виноват, даже когда они выздоравливали, я тоже был виноват, и теперь, когда это случилось со мной, я тем более виноват...
- Спусти штаны, - очень кротко просит Хаус. Он уже не рад, что открыл этот предохранительный клапан  своим вопросом, но Уилсон, видимо, ещё не собирается заткнуться. Он слегка возбуждён – глаза лихорадочно блестят – и продолжает говорить, неловко расстёгивая трясущимися руками джинсы:
- Должно быть, это моя карма – быть виноватым... Это чёртово «извините» в моём лексиконе, безусловно, преобладает. Мне всегда приходится извиняться, приходится оправдываться. За то, что сказал или не сказал, за то, что сделал или не сделал, даже за то, что заболел раком, мне приходится оправдываться – перед тобой, перед матерью, перед... – он замолкает, почувствовав укол.
- Кончай, - говорит Хаус, прижимая к месту инъекции проспиртованную салфетку – Уилсон машинально перехватывает её своей рукой.   – Кончай, а то заплачешь. Ты совсем разболелся. Ложись, поспи.
Уилсон послушно раздевается и укладывается. После короткой вспышки его охватывает апатия. Он съёживается, подтянув колени к груди. От жара под веками горячо, кровь шумит в ушах. Он чувствует себя таким же одиноким и потерянным, как в детстве, когда во время поездки с матерью в Нью-Йорк заблудился в супермаркете. Но тогда он начал горестно всхлипывать, и ему помогли, а теперь, как ни всхлипывай, никто не поможет.
Он уже готов впасть в отчаянье, когда прохладная ладонь Хауса осторожно касается его лба, и это прикосновение приятно ему не только из-за прохлады, хотя, понятно, такой прагматик, как Хаус, не может иметь в виду ничего кроме просто тактильного определения динамики температуры его тела. Потом что-то сдавливает руку выше локтя. Жгут? Значит, температура не снизилась, раз Хаус решил пустить в ход «тяжёлую артиллерию»... Как хочется спать! Но неясные, пугающие образы толпятся вокруг, невнятно, но шумно переговариваясь, и мешают уснуть. Он чувствует, как Хаус укрывает его одеялом, заботливо подтыкая край, но, в то же время, тонет в ледяной грязи, почему-то кроваво-красного цвета. Где-то он читал или слышал, что красный цвет галлюцинаций характерен для кори.
- Хаус, у меня корь?
- Дурь у тебя, а не корь. Спи.
- Не убирай руку. Пожалуйста! Пожалуйста, Хаус, удержи меня! Я тону!
- Ты не тонешь – ты плывёшь... Спи, Уилсон...
Ему снятся душные липкие сны. Чужеродная тварь в его груди, раздувшийся от крови червяк с беспощадными жвалами, ворочается, сминая хрупкие органы средостения, сдавливая сосуды, мешая дышать. Он несколько раз просыпается с колотящимся сердцем и рвотными позывами, снова проваливается в полубеспамятство – полусон, где по телефону бесконечно извиняется то перед своей матерью, то почему-то перед матерью Хауса, и снова просыпается, дрожа и в поту...
- Не пугайся – уколю. Давай футболку переменим – ты мокрый, как мышь... Вот так. Спи.

Наутро выясняется, что у него ангина. В горле обильный рыхлый налёт и яркая гиперемия. Глотать больно. Хаус, за ночь изрядно потратившийся в смысле человеколюбия и милосердия, выглядит хмурым и невыспавшимся. Нога беспокоит его больше обычного – он заметнее хромает и передвигается по номеру, отчаянно хватаясь за всё, что попадётся под руку. Естественно, это не может не отражаться на его репликах, сделавшихся откровенно ядовитыми. Тема – снова чувство вины. Он старательно и безуспешно «доводит» Уилсона – безуспешно потому, что Уилсон старательно сохраняет, культивирует в памяти ощущение прохладной ладони на лбу и на все язвительные замечания только тихо улыбается.
Но к вечеру ему становится хуже – температура снова взлетает до небес, и к нему начинают наведываться мёртвые. В основном это почему-то дети, его маленькие пациенты, умершие год, пять, десять лет назад. Он помнит каждого, помнит и таким, каким увидел впервые – весёлым, беззаботным, только слегка встревоженным серьёзным выражением лица родителей, и таким, каким провожал в смерть – исхудавшим морщинистым старичком с маленьким голым черепом и огромными усталыми глазами. Сейчас он видит, как два этих образа перетекают один в другой – стремительно, неуловимо, безнадежно. Они обступают, окружают его, манят, тянут за руки, влекут, зовут за собой. Люси Джексон, Мартин Дрэйк, Джон Кармайкл, Джимми Смит, Нэнси Дэсней. Девять лет, восемь, пятнадцать, четыре с половиной года – столько было малышке Ханне Лисс. И в каждом - тень его вины за то, что не спас, не смог, отпустил...
- Хаус! – зовёт он хриплым шёпотом, не открывая глаз. – Хаус! Не отпускай меня! Хаус!
Хаус устал. Непрерывный задыхающийся шёпот Уилсона скребёт по нервам. Нужно было хоть немного поспать днём, но нога болела так, что было не до сна. А вот сейчас в голове муть и под ложечкой сосёт. Сколько ему ещё предстоит этого – бессонных ночей, и бреда, и боли, и хриплого шёпота, и всё возрастающих доз морфия. Но всё равно он не хочет, чтобы было меньше. Он знает, что это эгоистично, но ни на одни сутки меньше не хочет. Лишь бы слышать своё имя, произносимое именно вот этим, пусть и изменённым до неузнаваемости голосом.
- Хаус, не отпускай...
Жаропонижающее толком не действует. Уилсон мечется, бредит. Горло у него распухло, шейные лимфоузлы заметны даже на глаз. Но главное не то, что видно глазом, а то, что увидеть нельзя. Тоска, боль, страх... Он зовёт его, зовёт отчаянно. Зовёт, но не понимает, что он рядом. Значит, надо донести до него эту мысль невербально, как-то иначе. Решившись, Хаус стягивает и шмякает об пол футболку Уилсона, снимает свою, выбирается из тесных джинсов и, оставшись в одних боксерах, лезет к Уилсону под одеяло.
- Тише, Джей-Даблью. Ну, вот чего ты орёшь? Я здесь, с тобой.
Кожа Уилсона сухая и горячая. Хаус прижимается к нему, стараясь обеспечить максимальный контакт поверхностей тел. Что поделаешь! Если система терморегуляции Джеймса, нашпигованная ядом стрептококков, дала сбой, его, Хауса, терморегуляция поработает за двоих. Это рационально.
Он дремлет, стараясь не засыпать глубоко, потому что инъекции нужно делать каждые четыре часа – антибиотики любят строгость и пунктуальность, только так можно заставить их работать с полной отдачей. И всё-таки засыпает. Засыпает, в основном, оттого, что успокаивается, затихает и начинает ровно дышать Уилсон. И просыпается от робкой попытки последнего выбраться из его объятий. Оказывается во сне он так и не выпустил Уилсона, сохраняя терморегулирующий контакт.
- Ты куда? Отлить? Как горло?
- Лучше.
- Покажи. Давай-давай, показывай. Открой рот. Слушай, ты можешь повернуться к свету? – он жёстко прихватывает лицо Уилсона в ладони и сам насильно поворачивает, как надо, рискуя свернуть приятелю шею. - Шире. Убери свой дурацкий язык – что я могу увидеть, когда ты вертишь там языком? Гной в пределах лакун – ничего, из-за чего бы стоило устраивать такой концерт, какой ты мне устроил ночью, неженка. Ладно, иди, отливай... Куда босиком?! Пол ледяной – надень кроссовки.
Уилсон послушно расшнуровывает и надевает свои массивные «гриндерсы». Голые ноги в них выглядят слишком тонкими. Не завязывая шнурков, шаркая подошвами, он бредёт в туалет. Его мысли снова заняты телефонным разговором с матерью – он пытается найти связь между ним и привидевшимися в бреду маленькими пациентами. Почему-то ему кажется, что связь есть, и это неприятно тревожит, щекочет где-то на периферии сознания.
Когда он возвращается, Хаус уже ждёт одетый и со шприцем в руке.
- Чего ты копаешься? Давай уколю. Хочется успеть немного поесть и поспать до твоего следующего дивертисмента.
- Намучался ты со мной ночью? – серьёзно и сочувственно спрашивает Уилсон. – Смотри, дальше будет только хуже.
- Вот зачем ты мне это говоришь? – помолчав, недовольно спрашивает Хаус. – Вот зачем ты всегда лезешь со своей ковырялкой, когда тебя об этом никто не просит?
Уилсон не отвечает. Снова забирается в постель, но не ложится, а усаживается, обхватив колени. Его глаза темны, без блеска, как две бездонные шахты в мрачные глубины его души. Хаус долго молча наблюдает за ним. Наконец, не выдержав, окликает:
- Уилсон!
- Что, Хаус?
- Это просто ангина, - говорит он веско. – Это не начало конца. Она лечится.
- Знаю...
Ещё несколько мгновений молчания.
- Уилсон!
- Что?
- Не бойся. Они приходили к тебе.
Уилсон наклоняет голову набок дёрганным птичьим движением – и удивлённо и встревоженно:
- Кто?
- Твои лысые детишки с того света.
- Откуда ты знаешь?
- Хочешь хранить тайну, соси во сне леденцы. Они приходили к тебе... – и поскольку Уилсон продолжает смотреть на него с недоумением, добавляет, – а не за тобой. Твой песок ещё не весь просыпался, у нас есть время.

С утра ангина Уилсона начинает сдавать позиции. Температура субфебрильная, глотать кое-как он уже может, и отёк спадает.  Хаус приносит ему в номер «полезную еду» - апельсины, молоко с мёдом  и творожный крем, а потом вдруг неожиданно на пустом месте коротко смеётся.
- Ты чему? – удивлённо спрашивает Уилсон.
- Подумал, что если ты захочешь ещё и пива, придётся пить тёплым.
Уилсон делает обиженное лицо, но не выдерживает и тоже улыбается:
- Буду хотеть для разнообразия молока. Себе-то что-нибудь взял?
- Ну, уж не молока! Я же не кошка и не ёжик, - Хаус демонстрирует банку «Викинг лэйджер»
- А еду?
- Орешки, - он зубами открывает пакет с солёными фисташками.
- Эй! – Уилсон слегка встревожен. – У тебя что, правда, аппетита нет? А ты не заразился от меня? Ангина заразна.
- Об инкубационном периоде онкологам, видимо,  не преподают? – ехидничает Хаус. – Когда бы я успел?
- При ослабленном иммунитете инкубационный период может сократиться.
- А вот хамить-то не надо! – грозит пальцем Хаус и, помолчав, полукомично – полусерьёзно признаётся: - Мне неинтересно есть из своей тарелки, а детского питания я не люблю, - и крадёт у Уилсона апельсин – к его успокоению.
Когда они после полудня смотрят по гостиничному расстроенному телевизору какой-то перегруженный погонями и драками полицейский боевик, Хаус засыпает сидя и роняет из опущенной руки опустошённую банку «Викинг лэйджер». Уилсон уменьшает звук телевизора и задумчиво всматривается в лицо спящего друга. Он хорошо знает Хауса – в чём-то, возможно, лучше, чем сам Хаус. И ему заметно то, о чём Хаус пока лишь только подозревает: его ангина нанесла свой удар. Стержень Хауса надтреснул. Он заглянул в будущее и ужаснулся тому, что увидел. И он больше ни в чём не уверен. Ветер, который они обгоняли, нагнал их и пригнул к земле.
Уилсон с решительным видом вдруг начинает торопливо одеваться...
Чёрный «харлей» рычит сдержанно, но Хаус всё равно открывает глаза и бросается к окну настолько быстро, насколько позволяет больная нога. Обезболивающий эффект стресс-реакции оказался непродолжительным – он снова на викодине, и бедро периодически напоминает ему, что раньше двух таблеток в сутки было мало. Ещё пара дней – и он ни шагу не ступит без трости.
Но куда подался этот несчастный кретин Уилсон? А если снова температура поднимется? А если отёк горла? Попадёт в аварию, дурак. И... куда его вообще понесло? На мгновение мелькает мысль: выскочить, оседлать свою «хонду», броситься в погоню. Тьфу! «Бонд. Джеймс Бонд».
Он стоит у окна, комкая дешёвую гостиничную занавеску. Почему он чувствует себя таким одиноким и брошенным? Ничего же не произошло. Выздоравливающий идиот решил размяться.
Хаус разжимает пальцы и удивлённо смотрит на смятую занавеску, потом медленно возвращается на своё место, усаживается, взяв пульт, перещёлкивает каналы.
«... с междугородним автобусом мотоцикл «харлей-дэвидсон», водитель мотоцикла в коматозном состоянии доставлен...»
«Кретин, - шёпотом выругав себя, Хаус поднимает пульт с пола. – Это вообще из другого штата. Да что со мной такое!» Он нащупывает в кармане оранжевый пузырёк. Под руку попадается мобильник. Охваченный внезапным порывом, Хаус набирает номер, но, не дождавшись сигнала, поспешно сбрасывает – чтобы говорить, держась за руль одной рукой, надо быть байкером покруче, чем эта старая дева Уилсон.
Он улавливает стрекотание мотора издалека и сначала просто вскидывает голову, прислушиваясь, а глубокая морщина на лбу становится ещё глубже от напряжённого внимания, но вскоре его музыкальный слух идентифицирует звук, как несомненный голос «харлея», и он расслабляется. На губах появляется ленивая саркастическая улыбка, глаза щурятся.
Уилсон входит в комнату свежий и энергичный, хотя глаза поблёскивают чересчур влажно, а румянец на щеках неровный и яркий.
- Где ты был? – спрашивает Хаус с деланным равнодушием.
- Купил нормальной пищи. Я – не кошка и не ёжик, чтобы питаться только молоком. Тут неподалёку довольно милый китайский ресторанчик. Тебе лапшу с чем? Есть свинина с якисоба, есть курица с кунг-пао... – он ставит коробки на стол и зачем-то снова на секунду выходит. Когда возвращается, в одной руке у него упаковка «будвайзера», в другой...
- Держи!
- Хаус едва успевает перехватить брошенную в него трость. Она чёрная, покрыта блестящим лаком и по всей длине её обвивает серебристая змея, чья голова с узким капюшоном и раздвоенным языком переходит в удобную рукоятку.
Несколько мгновений Хаус смотрит на трость с недоумением. Уилсон стаскивает куртку и, усевшись  на кровать по-турецки, ставит себе на колени коробочку с лапшой:
- Если ты не в состоянии сделать выбор, получишь, что останется.
Хаус всё ещё смотрит на трость. Теперь он прикидывает, сколько она могла бы стоить. У него в голове всё ещё толкутся обрывки тревожных мыслей: «заставил меня волноваться... какая муха укусила... а что, если всё-таки начало конца... водитель мотоцикла в коматозном состоянии...» Уилсон, морщась оттого, что острый соус раздражает при глотании больное горло, поглощает лапшу, периодически бросает на него быстрый проверяющий взгляд. И, наконец, в глазах Хауса вспыхивает весёлый огонёк, а губы расползаются в озорной победоносной улыбке.
- Кр-руто! – раскатисто говорит он и закручивает трость в пальцах, словно это ручка для пенспиннинга.

Ночью погода портится. Поднимается ветер, и деревья за окном громко шелестят, поскрипывают и скребут по стеклу. В щели рамы дует. Нога Хауса демонстрирует свою метеозависимость, и он никак не может улечься удобно. Впрочем, это и к лучшему – так он может обманывать себя, будто не может уснуть только из-за ноги.
Не спит и Уилсон. Его мучает кашель и сознание того, что этим кашлем он мешает Хаусу. И он, действительно, мешает, но не звуками кашля, а самим его фактом. Хаус слышит в нём лающие  гортанные тоны. «Это не ангина, - тоскливо думает он, глядя открытыми глазами в потолок. – Это та дрянь сдавливает ему средостение. Просто из-за отёка стало хуже». Но вслух он говорит:
- Пососи леденец – может, заткнёшься. У меня в кармане ментоловые.
Уилсон шуршит тканью джинсов, разыскивая сначала карман, а потом леденцы в нём. Слышен треск разрываемого пакета. Уилсон, кинув леденец в рот, возвращается на место. Но через мгновение беспокойно окликает:
- Хаус...
- Ты мне теперь решил вообще больше спать не давать? – ворчит Хаус ничуть не сонно. – Чего тебе?
- Они со смородиновым соком? У тебя же аллергия на смородину.
- Забыл о ней, когда покупал. Можешь взять себе всю упаковку.
Несколько мгновений Уилсон молчит, и в его молчании слышится напряжение.
- Ничего ты не забыл, - наконец, говорит он. – Ты мне и покупал.
- Ну да, в кои-то веки решил сделать доброе дело, не трубя об этом на всех площадях. И то не вышло. Ты меня подловил. Давай спать, а?
- Ты знал, что они мне понадобятся...
- Леденцы? Уилсон, это всего лишь леденцы – это не наркотики. Ты вот мне трость купил. Ты что, имел в виду, что я завтра без неё на ногу не встану? Брось рефлексировать, спи.
- Ты предвидел этот кашель, и скоро. Леденцы на каждом шагу продаются – мы могли бы купить потом, когда понадобится.
Хаус с тяжёлым вздохом закидывает руки за голову:
- Уилсон, ты – истеричка, - говорит он потолку. – Я купил леденцы, потому что у тебя заболело горло. Всё. Вопрос закрыт. Давай спать.
Уилсон затихает и молча сосёт леденец. Но не спит. Начинается дождь. «Начинается осень, - думает Уилсон. – Может быть, завтра будет зима. Время подстраивается под меня. Хорошо бы, чтобы весна наступила уже на следующей неделе – мне придётся теперь жить быстро». Его охватывает тоска. Мучительно хочется вдруг вернуться в Принстон, пройти по знакомым коридорам больницы, перекинутся парой слов с Кадди... Ах да, Кадди ведь уже нет в Принстоне. Почему вдруг он забыл об этом, словно его отбросило по вектору времени назад? Ему сдавливает грудь – хочется вдохнуть поглубже. На языке горечь ментола и вкус смородины.
- Хаус!
-Ну, чего ты?
- Что-то... дышать трудно... Хаус!
- Подожди-подожди... – он протягивает руку к выключателю настольной лампы, и комнату заливает желтоватый цвет. - Сядь.
Хаус задирает на нём футболку, плотно прижимает ухо к спине. Сосредоточенно слушает. Дыхание жёсткое с едва наметившимся оттенком завывания ветра в трубе.
- Всё у тебя в порядке, паникёр несчастный. Расслабься.
Хруст ампулы, игла впивается в плечо.
- Хаус, это что?
- Не строй из себя доктора. – И добавляет изменённым голосом, копируя какую-то киношную медсестру: – «Это ваше лекарство, мистер Уилсон, оно вам будет полезно». Давай ещё подушку подложу.
Пока он устраивает ему высокое изголовье, Уилсон выглядит отстранённым, словно сосредоточенно прислушивается к чему-то внутри себя. Хаус гасит лампу. Странное ощущение, словно темнота опустошает, высасывает... Никогда прежде он не боялся темноты – даже в детстве.
- Хаус, это ведь бифуркационный кашель?
- Чего ты выдумываешь... - в голосе Хауса недовольство старается спрятать неуверенность.
- Ну что ты мне мозги пудришь! – вдруг взвивается Уилсон. – Говорил же, терпеть этого не могу! Что ты там услышал, у меня в лёгких?
Хаус не отвечает, а он, словно выплеснул в этой короткой вспышке последние силы, молчит очень долго. И вдруг говорит  - тихо и убеждённо:
- Это всё-таки начало конца, Хаус... Рано... Жаль...
А в следующий миг испытывает что-то вроде шока. Хаус одним прыжком вдруг оказывается на его кровати. Его руки вцепляются в плечи Уилсона так, словно готовы оторвать мясо от костей. Лицо, слабо видимое в свете фонаря над крыльцом, чьи блики просеивает мокрое стекло, страшно искажается, и щетина на нём кажется подгнившей плесенью, и он, перекосив это незнакомое лицо, не то кричит, не то хрипит, не то воет кому-то невидимому  – жутко, страшно, с невыносимой болью:
- Нет!!! Нет!!! Не пущу!!! Не отда-а-ам!!!
- Хаус! Хаус! Грегори! – перепуганный Уилсон охватывает его голову, гладит волосы, щёки, плюнув на всё, целует его перекошенное лицо с зажмуренными, как от невыносимой боли, глазами, остро сожалея, что некому крикнуть: «Пропофол, внутривенно!».
Но тут руки, чуть не оторвавшие ему плечи,  разжимаются, Хаус обессилено валится на спину. Слышно его хриплое тяжёлое дыхание. Наконец, он спрашивает неуверенно, но сварливо:
- Ты... чего целуешься?
- А ты... чего орёшь? – дрожащим голосом в свою очередь спрашивает Уилсон.
- Зато ты задыхаться перестал. Это была паническая атака – только и всего.
Уилсон старается удержать свой вопрос на языке, но он всё-таки слетает:
- У кого... паническая атака?
Хаус ворчит, как старый пёс что-то невразумительное, но вернуться на свою кровать не торопится. Вместо этого устраивается удобнее на кровати Уилсона. Немного помявшись, Уилсон нерешительно кладёт ладонь ему на спину.
 
Весь остаток ночи Уилсон всеми силами старается сдерживать кашель, потому что Хаус спит, уютно уткнувшись лицом в его шею, а когда Уилсон кашляет, его сон становится беспокойным и поверхностным, и Уилсон боится, что он проснётся.  Никакой медициной этого не объяснить, но от тепла его дыхания, горло совсем перестаёт болеть, а отёк спадает. Уилсону становится лучше, и под утро он тоже, наконец, крепко засыпает. Дыхание у него тихое и ровное, а лоб прохладный.
Слава богу, с ангиной, кажется, покончено. Зайди речь о каком-нибудь другом, рядовом пациенте, первое, что сделал бы Хаус - подошёл бы к своей знаменитой доске и вычеркнул исчезнувшие симптомы, чтобы получить «сухой остаток» для очередного тур-де-форса диагностики. Но в случае Уилсона диагностировать нечего. Диагноз ясен, прогноз неблагоприятен. Вот только почему Хаусу уже в который раз приходит в голову случай с той онкологической малышкой, которой они делали топографическую диагностику тромбоза мозговых артерий во время реперфузии при остановленном сердце? Жаль, но её, конечно, уже давным-давно нет на свете – чудес не бывает.
Почему же память так настойчиво возвращается к ней, и он снова видит вестибюль, полный белых халатов и улыбок, и смущённого Чейза с конвертом: «Если захочешь посмотреть настоящих бабочек...». И свои неожиданные слёзы, которые он отчаянно старался скрыть, и даже, кажется, преуспел. «Хорошая погода – не пойдёте гулять?» Кажется, именно после этих её слов, он впервые задумался о том, что не все ограничения, наложенные его больной ногой на его жизнь, так уж нельзя обойти. Фактически, из-за неё у него появилась красавица - «хонда». Да что там! Из-за неё и у Уилсона появился «харлей-дэвидсон», да  и, пожалуй,  сама идея попробовать обогнать ветер.
Он всё же хотел бы спросить проснувшегося Уилсона о её судьбе, но вдруг понимает, что не может вспомнить, как её звали, и что глупо интересоваться судьбой человека, чьё имя не можешь вспомнить.
- Привет, - сипловато говорит Уилсон, щуря не совсем ещё расклеившиеся глаза. – Как ты? Не выспался, да?
- Если тебе неловко за твою ночную истерику... - начинает Хаус.
- Мою ночную истерику... – эхом повторяет Уилсон почти без выражения, но этого «почти» достаточно для того, чтобы Хаус покраснел и передумал заканчивать фразу.
Повисает молчание. На этот раз заговаривает Хаус:
- Как твой кашель?
- Прошёл пока.
- А горло?  Температура? Ну-ка, дай пульс, - он протягивает руку и ухватывает Уилсона за запястье. – Девяносто два – девяносто шесть, где-то так...
- Я – в порядке. Мы можем ехать дальше.
Хаус кивает и надолго задумывается. Его глаза из голубых становятся тёмно-синими, такими же индиго, как он сам.
- Уилсон...
- Да, Хаус?
- Куда мы едем?
Уилсон узнаёт интонацию – с такой же Хаус спросил его: «Что мы здесь делаем?» - перед той отчаянной попыткой справиться с опухолью двойной дозой химии. Сейчас-то Уилсон понимает, что вдохновило его на то безумие – случай с Такером. Тогда это сработало. Почти сработало. Если бы не отказ печени. Но ведь всё обошлось.
- ...умерла конечно?
Он вздрагивает. Оказывается, Хаус что-то говорил ему, спрашивал о чём-то... о ком-то...
-  Прости, я задумался...
- Та лысая крошка, из которой мы выкачали кровь, а она в отместку совратила моего австралийского подкидыша? Я понимаю, ты будешь шокирован моим равнодушием, но её ник я не запомнил.
- Напротив, я удивлён твоим НЕравнодушием. Она умерла в двенадцать с половиной, в Иллинойсе. От рака, естественно. Ты подарил ей три с половиной года.
- Немного...
- Ты не прав. Иногда три с половиной года - очень много. А вот Такер жив до сих пор.
- Плевать мне на  Такера! Кому нужны фальшивые друзья, растаскивающие тебя на запчасти!
- А тебе? – помолчав, вдруг спрашивает Уилсон.
- Никому.
- И ты не отдал бы мне часть печени, если бы я умирал?
- Уилсон, ты и так умираешь, но тебе не нужна моя печень. Зачем ты задаёшь вопросы, ответы на которые ничего не значат? Я могу соврать, и ты даже не узнаешь, врал ли я.
- Ты прав, - Уилсон опускает голову. – Не узнаю...
Почему-то его огорчает это обстоятельство.
Хаус не знает, что сказать, и просто вертит в руках трость – красивую, новую  винтажную трость со змеёй, почти как у Асклепия.
-  Хочешь, отдам тебе леденцы?  - неожиданно спрашивает он.
- На которые у тебя аллергия? И потом, ты мне их уже отдал.
- Хочешь, - на ходу меняет условия Хаус, - съем их все вместе с обёрткой?
- Зачем?
- Не знаю. Просто это так же глупо, как отдавать часть печени человеку, которому она не нужна.
- И, главное,  так же не проверить.
Вместо ответа  Хаус высыпает несколько леденцов  из пакета на ладонь и спокойно кидает в рот.
- Выплюнь, дурак! – пугается Уилсон. – Отёк Квинке будет.
Хаус тут же послушно выплёвывает леденцы в пепельницу. Но Уилсону всё равно неспокойно – за короткое время он  успел их изрядно облизать.
- Супрастин есть у тебя? – настойчиво спрашивает он. - Прометазин? Прими сейчас же. И чего ты доказал этим, интересно?
- Ничего. Просто сейчас я сделаю для тебя всё, что ни попросишь.
Он говорит это буднично, без малейшего пафоса, даже устало. И поэтому Уилсону невольно верится.  И, как это ни нерационально, он выдыхает с видимым облегчением:
- Я тебя уже прошу: прими супрастин.

- Он вызывает у меня неадекватные реакции, - предупреждает Хаус, но таблетку проглатывает. – Ну что, едем?
- Ещё чего! Так я и пустил тебя под супрастином за руль.
- Да брось. Езжу ведь я под викодином.
- Ты живёшь под викодином. Ты к нему привык, как к ингредиентам собственного метаболизма. И вообще... сейчас наш спор не имеет смысла.
- Это ещё почему?
- Потому что ... дождь.
Дождь заряжает на весь день. Но он тихий, без ветра, и он действует на Уилсона неожиданно успокаивающе. Словно жизнь остановилась, пообещав его подождать. Даже время суток неопределённое – не утро, не день, не вечер – мягкие предсумерки, которые длятся бесконечно, и низкое небо, как защитный кокон, и тихий шелест капель. Уилсон совсем не против, чтобы этот дождь никогда не кончался.
Они валяются на кроватях, лениво перелистывая спортивные журналы, а телевизор работает без звука.
- Я тебя люблю, - вдруг слышит Уилсон. Он не сразу осознаёт, что именно услышал, и удивлённо поднимает голову с опозданием.
Хаус спит. Его голова на сгибе локтя, глаза закрыты, дышит ровно, с лёгким похрапыванием. На спортивном журнале, забытом под щекой – влажное пятно слюны. По всему видно, заснул уже давно. «У меня галлюцинации?» - думает Уилсон.
- Хаус, - на всякий случай тихонько окликает он.
 Спит. Не слышит.
Уилсон медленно садится на своей кровати, потом встаёт. Стараясь сделать это беззвучно, пересаживается на край кровати к Хаусу. Очень осторожно, очень медленно протягивает руку.
У Хауса колючая щетина, но там, где её уже нет, кожа нежная, как у ребёнка. Как ему удаётся не обветривать её, проводя полдня в седле мотоцикла? Волосы на голове похожи на свалявшуюся кудлатую шерсть. Уилсон проводит пальцами по натянутой на спине ткани футболки, прислушиваясь к дыханию Хауса. Он всё ещё надеется его подловить, но нет: Хаус спит. Он, точно, спит. Может быть, он произнёс эти слова во сне? Но тогда кому они предназначались? Может быть, совсем не Уилсону? Может быть, ему снится кто-то из прежней жизни? Стейси, например...
- Я люблю тебя, Джеймс Эван Уилсон, - в этот миг говорит Хаус, словно прочитал его мысли. Глаза его по-прежнему закрыты.
- Хаус?
- Не мешай, я же сплю.
"Может быть, - задумывается Уилсон, - это и есть его неадекватная реакция на супрастин? Спросить?"
Но вместо этого тихо, одними губами говорит:
- Я тоже люблю тебя... Хаус.

Следующим утром они покидают своё очередное пристанище. У Хауса к мотоциклу пристёгнут «жезл асклепия». Волосы Уилсона отросли и всегда растрёпаны, потому что он больше не пользуется феном. На его щеках – щетина не хуже, чем у Хауса. Парадоксальным образом это его молодит. Так же, как молодят чёрная кожаная куртка, джинсы «used» и «гриндерсы». Он покупает себе тонкие водолазки и футболки с крикливыми рисунками. Он жуёт жвачку и грызёт леденцы. Он сильно похудел. Это тоже заставляет его выглядеть моложе.  Он недопустимо долго обманывает себя, что всё ещё в порядке. Он встаёт с постели – каждый раз с другой, потому что они сменяются, как сменяются отели, ночлежные дома и палаточные кемпинги – и садится на свой мотоцикл, чтобы продолжать безумный путь в никуда. И всё-таки он здорово похудел.
Он начинает храпеть во сне – сначала только лёжа на спине, потом в любом положении. Вены на его шее теперь всё время слегка набухшие. Когда приходится толкать заглохший мотоцикл вверх по склону холма, на его лице выступает крупными каплями пот, и он ложится грудью на седло, словно Сизиф на свой камень, не в силах двигаться дальше.
-Ты в порядке? – тревожно спрашивает Хаус.
Зачем он спрашивает? Разве он не видит, что не в порядке?
- Всё о`кей, Джи-мен!
Он понимает, что конец безумному ралли близок. Всё чаще он вспоминает металлическую бабочку и кружевной мост через каньон.  Всё чаще просыпается по ночам и лежит без сна, прислушиваясь к дыханию Хауса – реже сонному, чаще такому же встревоженному и неровному, как у него самого.  Потом он начинает задыхаться. У него появляется патологическая реактивность бронхов, как у астматика. Иногда Хаус перебирается к нему, садится, прислонившись спиной к спинке кровати или к стене и, притянув его к себе, позволяет, в свою очередь, опереться на себя, как на изголовье.
- Что ты делаешь? – удивляется он, когда это происходит впервые.
- Депонирую твою кровь ближе к промежности, чтобы тебе снились эротические сны, - отвечает Хаус. – Молчи и не слушай своё сердце каждую минуту – слушай моё.
Он берёт его безвольную кисть и, уложив на свою ладонь, слегка поглаживает. Уилсон  удивлён и вспоминает, как когда-то давно, в детстве, когда он болел скарлатиной и валялся с температурой и распухшим горлом, так же брала его ладошку и поглаживала мама. У неё были тонкие слабые пальцы, у Хауса – гибкие и сильные. Пальцы пианиста, пальцы врача. Свист в его груди стихает, он успокаивается и засыпает, удобно устроив голову у Хауса на плече. Утром Хаус хромает больше обычного, и, усаживаясь в седло мотоцикла, поддерживает правую ногу руками, но о прошедшей ночи не вспоминает, и они снова срываются с места и едут вперёд. У них ещё есть время. Хаус повторяет это довольно часто, и Уилсон верит ему. Он влюблён в свой «харлей-дэвидсон», он обгоняет ветер, он бессмертен, когда мчится, видя впереди только обтянутую курткой спину Хауса. Вот если бы вообще никогда не глушить мотор!
Но однажды всё обрывается, и даже не из-за Уилсона. Ночью у Хауса вдруг на ровном месте некупируемая почечная колика, прободение мочеточника, и нужна срочная операция. Их доставляют по санавиации и,  видимо, по какой-то немыслимой прихоти божьей,  ни куда-нибудь, а в родной «Принстон – Плейнсборо».
«У судьбы всегда крутой расклад, - хрипит Хаус, приподнимаясь на носилках. -  Играем «без козыря», Джей-Даблью. Пусть меня починят – я здесь не задержусь, не бойся. У нас ещё куча времени».
О том, что пациент Говард Лайли из интенсивной терапии на самом деле покойный «великий и ужасный» диагност Хаус, бывший заведующий отделением доктора Чейза, догадываются только очень немногие.  Форман обещает, что Хауса никто не увидит, Чейз говорит, что о Хаусе никто не узнает, но Хаус почти не удивляется, когда на третий или четвёртый день после операции находит в своей палате своего агента по УДО.
- Мы знакомы? – холодно спрашивает он, взирая сверху вниз, как мог бы взирать заключённый в крепость король на предавших его, но явившихся засвидетельствовать своё почтение подданных.
- Увы, доктор Хаус.
- Вы что-то путаете, любезный. Насколько мне известно из инета, доктор Хаус мёртв. Меня зовут Говард Лайли, я агент по рекламе и маркетингу в...
- Говард Лайли мёртв. Есть официальное заключение.
- ... в изгнании, - договаривает Хаус не так, как собирался, задумчиво скребёт отросшую в щетине седину и, наконец, капитулирует:
- Так я и подозревал, что эти растяпы из коронёрского ведомства что-то перепутали. Кто меня «сдал»? Уилсон? Последнее время я замечал, что ему надоела карьера Арлена Несса.
Хаус высказывает самое маловероятное предположение. Это ход в игре. Людям нравится утверждать свою правоту за счёт чужой неправоты.  Но Уилсон, как раз в этот момент появляющийся в дверях палаты с не разрешёнными Хаусу, но очень желаемыми сэндвичами, слышит его слова и замирает, как вкопанный.
 Эй! – встревоженно окликает его Хаус. – Я ведь не тебе это говорил. Не бери в голову. Даже если...
Уилсон роняет свёрток на пол. Одну секунду стоит, словно раздумывая, а потом неторопливо падает сам, придавливая сэндвичи.

- Не двигайтесь, - терпеливо просит Чейз, - если не хотите, чтобы я пришил вам подкожную клетчатку к штанам.
- Всегда знал, что ты хреновый хирург, так что не удивлюсь, - огрызается Хаус. Ему не больно – Чейз обезболил область наложения швов точно, как ювелир.  Но, как всегда, зависимое положение напрягает, а на боку на столе с приспущенными штанами и задранной футболкой – зависимее не придумаешь.
- А вы – хреновый реаниматолог, - отбивает Чейз. – Порвались, как первородящая. Мы не знали, кому первому помощь оказывать.
Он нарочно старается уязвить бывшего босса, демонстрирует свою независимость, словно самец, почувствовавший угрозу территории. «Да не отберу я, не отберу твоё «особое диагностическое» - мне сейчас не до него».
- Я поскользнулся на огурце, - объясняет Хаус. – Я – хромой, если ты забыл, а Уилсон усеял весь пол палаты огурцами. И, наверняка, сделал это нарочно – знает ведь, что я их не ем...
И совсем другим тоном – негромко и виновато – спрашивает:
 – Как он?
Чейз пожимает плечами:
- Стабилен.
Хаус понимает этот жест – ничего, кроме «стабилен» в подобной ситуации и не скажешь. Опухоль добралась до сердца, давит на перикард. Будут новые приступы. Будет удушье. Уилсон будет мучительно умирать, а ему придётся при этом присутствовать – Форман подаёт ходатайство о новой отсрочке «в интересах тяжелобольного Джеймса Э.Уилсона, состоящего с осуждённым в однополом союзе и на его фактическом иждивении до момента смерти вышеозначенного Джеймса Э.Уилсона». Вся медицина в документах и экспертных заключениях прилагается. Формулировку подсказал сам агент по УДО, и Хаус даже спорить не стал – не всё ли равно, какая формулировка. Он даже почти хочет, чтобы ходатайство отклонили. Всё равно их ралли закончено.
«А ведь было неплохо, - вдруг думает Хаус. – Нам обоим было неплохо мчаться, обгоняя ветер, и ни о чём не задумываясь. Уилсону было неплохо. Он часто улыбался, я помню. Раковые обычно не улыбаются так часто». Он внезапно ловит себя на том, что думает об Уилсоне в прошедшем времени и вздрагивает. Чейзу кажется, что он вздрагивает потому, что проходит действие обезболивающего, и он успокаивающе говорит, что уже закончил. «Только наклейку – и всё!»
И едва  успевает наклеить, потому что Хаус, не дожидаясь, пока  он закончит, одёргивает футболку и лезет со стола.
- Нужно полежать, - робко протестует Чейз, но Хаус не обращает на его слова ни малейшего внимания.
- Хочу его видеть. Он загружен? Нет? – и уже хромает по коридору, по-хозяйски, не таясь больше, и вслед ему поворачиваются головы, потому что зрелище этой высокой припадающей на правую ногу фигуры с тростью для персонала Принстона, как узнаваемые кадры ретроспективного показа какой-нибудь эпической ленты. Но никто не окликает, ни единый голос не пискнет хотя бы «С возвращением, доктор Хаус» - только взгляды. «Я чувствую себя, как привязанный к столбу на площади», - думает Хаус, обламывая острия взглядов грудью и глядя вниз, чтобы ни одно из них не вонзилось в глаз.
Почему-то перед дверью палаты Уилсона он останавливается в нерешительности. Нет, в самом деле, ему непросто войти. Ему почему-то кажется, что Уилсон за эти полтора-два часа разительно переменился, и он увидит лысого кахектичного типа неопределённого возраста, утыканного трубками и иголками.
В палате попискивает кардиомонитор. Уилсон, соединённый с ним длинными шнурами, полулежит в подушках и играет в «тетрис». Выражение лица у него непонятное: мельком взглянув на Хауса, переводит взгляд снова на экран.
- Японские учёные установили, - говорит Хаус, беря себе стул и усаживаясь, - что дети, регулярно занимающиеся игрой в тетрис, отстают в учёбе. Эта забава неблагоприятно действует на мыслительные способности. И дело, мне думается, вот в чём. Из-за кажущейся лёгкости решения задач у индивида складывается неверное представление о том, как подобные задачи решаются в реале. Представь себе, например...
- Хаус, - перебивает его разглагольствования Уилсон, убирая игрушку в тумбочку. – Я больше, наверное, уже не пойду в школу, так что не сотрясай воздух зря. Что с твоим УДО? Когда тебя посадят?
- Форман сказал агенту, что мы геи. По-видимому, это смягчающее обстоятельство. Ну, в смысле, то, что мне приходилось терпеть тебя столько лет.
- Послушай, - Уилсон вдруг улыбается улыбкой Кайла Кэллоуэя. – Давай, я сейчас оторву все эти штуки, мы сядем на мотоциклы и... ведь у нас ещё есть время?
Хаус молчит. Это тяжёлое молчание – молчание, в котором гибнут надежды. Уилсон смотрит на него, и свет, на мгновение вдруг вспыхнувший  в глубине его зрачков, медленно гаснет.
- У нас хватило бы времени, - наконец говорит Хаус, - как раз на то, чтобы доехать до моста через каньон. Но есть проблема. Наши мотоциклы довольно далеко отсюда... И ты теперь можешь умереть в любой момент.
Уилсон опускает глаза. Он долго молчит и, наконец, с его губ срывается одно-единственное слово, очень тихое – не вопрос, констатация факта:
- Сдаёшься...
Хаусу больно. Это видно по глазам, по морщинам, по молчанию. Но ему больно не от слов Уилсона – больше всего ему больно от тех слов, которые он скажет сейчас сам. Но он не может не сказать их. Он не должен оставлять неопределённости.
- Наше время вышло, - говорит он. – Времени больше нет, Уилсон.
Беспомощные бархатные щенячьи глаза. Нет сил смотреть в них, и Хаус опускает голову. Губы Уилсона приоткрываются – кажется, он хочет что-то сказать, только не знает что.
- Тогда, - вдруг запальчиво, почти по-петушиному вскрикивает он, - что ты здесь делаешь? Назови время смерти и пошёл вон! Мне не нужно венков и соболезнований, тем более от тебя.
Хаус пожав плечами, медленно идёт к двери.
- Эй! – резко окликает Уилсон.
Хаус останавливается, поворачивается и ждёт.
-  Ты не назвал время смерти! – он говорит требовательно, и глаза горят странным огоньком.
- Нельзя назвать время смерти, пока она не наступила.
- Она наступила. Ты сам сказал.
- Официально смерть констатируется после остановки дыхания и кровообращения, - без выражения говорит Хаус.
- Так останови.
Наконец, до него доходит, он понимает, о чём Уилсон просит его. Это понимание странным образом лишает его возможности дышать, словно это у него компрессия средостения.
- Ты обещал.
Хаус молчит. Сколько, интересно, он сможет обходиться совсем без воздуха?
- Трус, - презрительно выплёвывает Уилсон. Его презрение помогает Хаусу вдохнуть.
- Сволочь...
- Пошёл вон!
Хаус не уходит. Помолчав, переходит не то к уговорам, не то к оправданиям:
- Ты же почти не страдаешь ещё... Настоящих болей нет, удушье снимут дилататорами, ритм стабилен... Есть новые схемы лечения, рентген... Почему не попробовать?  Все нежелательные явления можно облегчить – это больница, ты будешь в хороших руках, – беспомощное лепетание, не надо этого говорить, оправдательные спичи ему никогда не давались.
Уилсон опускает голову, а рукой, поднятой в защитном жесте словно отстраняет его. Молча.
- Есть наработки по использованию цисплатина и этопозида, - не унимается он. – Ты выбирал, когда мог выбирать, выбирал между пятью месяцами здоровья и годом-двумя страданий. И я признал твоё право на выбор. Но теперь у тебя не осталось пяти месяцев, тебе не из чего больше выбирать, это просто глупо...
- Хаус...   – негромко перебивает Уилсон. - Уйди.

- Есть новости в деле о поджоге, - сообщает Форман так, словно принёс ему рождественский подарок. – Установлена причина возгорания.
- Неинтересно, - отвечает Хаус, не поднимая головы.
- Дело в неисправности теплоизоляции...
- Ты слышал, что я сказал? Не-ин-те-рес-но.
- Ваш адвокат мог бы...
- Почему твои бульдоги-охранники не пускают меня к Уилсону в палату? - перебивает Хаус и смотрит на Формана почти с ненавистью.
- Вы же знаете, что это – его желание, - разводит руками Форман.
- Идиотское желание! Знаешь, почему он его высказал?
- Отлично знаю. Он подписал отказ от реанимации, а вы – единственный, кому на это наплевать. Вы приставили Чейза и Парк посменно следить за ним, и если что-то случится, вы явитесь в палату и, возможно,  нарушите его волю, вот он и попросил меня  обезопасить  его от подобной возможности.
- И ты не считаешь это верхом идиотизма?
Форман смотрит укоризненно и разговаривает убеждающее, как с сыном-подростком:
- Каково бы оно ни было, это его желание. Пациент вправе не видеться с тем, с кем не хочет видеться.
- Не хочет, чтобы я на него давил. Потому что знает, что прогнётся.
На это Форман вообще не отвечает. У него есть такая отвратительная манера – сделать непроницаемое лицо и хранить молчание. Хаусу хочется всколыхнуть его живым чувством, и он замечает вслух:
- Я обратил внимание, что  в наших коридорах попадается гораздо больше темнокожих сотрудников, чем прежде евреев.
Но Форман недаром прошёл школу «особого диагностического» - он  отбивает «мяч» в Хауса и проделывает это так безжалостно – мастерски, что Хаус на мгновение чувствует реальную боль, как от реального удара.
- В наших коридорах, - просто поправляет он, делая ударение на «наших», – их и раньше было больше, чем евреев.
Его неинтересно подкалывать – он неуязвим. А может, Хаус потерял былую сноровку – несколько недель подряд общаясь почти исключительно с раковым больным, в пикировке не потренируешься.
Хаус вытягивается на кровати, закинув руки за голову и закрывает глаза, давая этим понять, что аудиенция окончена.
Чейз уже сказал, что лечение его, по всей видимости, закончится уже завтра. Судя по данным хромоскопии, почка работает нормально, операционная рана  заживает, завтра утром можно будет снять швы и выписать. Это его абсолютно не устраивает, ему некуда идти, он вычеркнут из списка живых и не видит никакого смысла в том, чтобы в нём восстановиться. Был смысл, пока был рядом Уилсон. Но Уилсон подписал отказ от реанимации и просил больше не подпускать к нему Хауса. Оставаться здесь, в Принстон-Плейнсборо – единственный способ хоть что-то контролировать или хотя бы быть в курсе. Значит, нужно оставаться в Принстон-Плейнсборо. В конце-концов, он – нефролог. Неужели не измыслит вескую причину задержаться здесь, годную для Формана?
Хаус делает вид, что спит, но на самом деле он комбинирует, строит планы. Он занят привычным делом, и от этого ему спокойнее. Настолько спокойнее, что в конце концов он и вправду засыпает.
Ему снится кружевной мост через каньон и тихий солнечный день. Сон-воспоминание. Горьковатая улыбка Уилсона, чёрный, как грач, «харлей-дэвидсон»... «Ты будешь мчаться, обгоняя ветер, а главное, ты будешь это чувствовать»... Он просыпается в слезах. И тут же впадает в бешенство оттого, что за ним подглядывают.  В палате, закинув ноги на низкий столик, сидит Чейз. Он без халата – в тонкой голубой водолазке и джинсовой паре, на ногах – «Рибок». Это бесит даже больше, чем подглядывание.
- Чего тебе нужно? – хмуро спрашивает Хаус. – Освобождать площадь? По закону имею права до полудня – я оплатил номер полностью.
- Хочу сделать Уилсону КТ, - говорит Чейз.
- Без меня.
- В прошлый раз вы делали сами.
Лучше бы он не напоминал. Лучше бы никто никогда не напоминал ему о том, как он взял отчаянную надежду Уилсона и похоронил, закопал своими руками в белом коконе аппарата для компьютерной томографии.
Двойной курс химии. Должен был сработать.
- Послушай, на кой чёрт тебе его КТ? Ты же вроде  диагност. А у него диагноз есть.
«Более того, у него теперь даже есть отказ от реанимации – он полностью экипирован для пересадки на «красную металлическую бабочку».
- Охранники в КТ- аппаратную  не пойдут...
Это замечание почему-то вызывает у Хауса приступ нездорового веселья.
 - Так ты, - фыркая смехом, спрашивает он, - всё это из-за меня? Ради меня?  Тайное свидание? Бож-же мой, как романтично!
- Его ведёт Майлз, - не обращая внимания на фырканье Хауса или, во всяком случае, делая вид, что не обращает на это внимания, говорит Чейз. – Он формалист и всегда строго следует букве. За это его так любят задействовать в исследованиях – действия точно по протоколу и всё такое... Сегодня он поделился со мной «определёнными сомнениями» по поводу дальнейшего ведения пациента Уилсона – не доктора Уилсона – пациента, заметьте. Но это он так сказал «определёнными сомнениями», хотя имел в виду просто своё желание разделить с кем-то ответственность. В общем, если пойдёт такими темпами, недели через две он... его больше не будет с нами. И Майлз считает, что он здорово навредил себе с этой ударной химией. Говорит, что если бы с самого начала он придерживался традиционного лечения, не поддаваясь на происки безотвественных авантюристов, он прожил бы ещё года два-три, а то и в «пятилетку» бы попал. Он говорил, что готов поставить этот вопрос на любой коллегии.
От слов Чейза Хаус цепенеет. Ему плевать на все в мире коллегии, но вот это: «недели через две он... его больше не будет», -  отдаётся в барабанных перепонках болью. Внешне это почти незаметно. Он просто сидит на кровати, прикрыв глаза, и тело его чуть покачивается в такт биению сердца.
- Я хочу ещё раз сделать КТ, - снова говорит Чейз, как будто думает, что Хаус уже успел забыть о том, что он это говорил. – Я хочу сравнить снимки. И я хочу, чтобы с доктором Уилсоном, - он выделяет слово «доктор», - говорил об этом не только Майлз.
Хаус понимает, что Чейзу кажется, будто ему, Хаусу, важно то, что Чейз готов его защищать. Так хотелось сообщить о том, что впрягся в это, что смирно просидел, ожидая пробуждения Хауса, хотя ночь не спал на дежурстве – видно по воспалённым глазам – и вполне мог бы вместо этого пойти домой отдыхать. И миссия привычная – «слить» Майлза Хаусу так же, как когда-то «сливал» Хауса Воглеру. В другое время он не преминул бы съязвить на этот счёт, но не сейчас, потому что он, во-первых, кажется уже переболел остроумием, как корью, а во-вторых, что самое парадоксальное, действительно, благодарен Чейзу хотя бы за попытку быть полезным в том, в чём бесполезно абсолютно всё.
- Думаешь, ещё от одного обвинения мне будет намного хуже? – тем не менее, спрашивает Хаус, невольно помещая ладонь на бедро, которое с тех пор, как утратило опорную функцию, в чём-то начало вести себя, как особый орган чувств, чьё дело сигнализировать ему о том, что жизнь – дерьмо.
 В глазах Чейза мелькает удивление:
- Я сейчас беспокоюсь вовсе не о вас. Но доктор Уилсон – онколог. Каково ему думать о том, что он, возможно, сам убил себя неправильным лечением? Вы должны сказать ему, что, как бы то ни было, он всё сделал правильно. А я поищу веские аргументы для Майлза.
Хаус отвечает не сразу – он честно обдумывает слова Чейза, но обдумав, отрицательно качает головой:
- Чейз, эта суета  - то же самое, что ритуал похорон. Хлопоты позволяют забыть о главном -  о смерти. Ты говоришь: каково ему думать? А зачем ему вообще об этом думать? Какое  для него может сейчас иметь значение, был он прав или нет? 
- Для вас это всегда имело основное значение.
- Брось, Чейз. Он – не я, для него имеет значение, куда повёрнуты ручки чашек в полоскательнице, и стоит молоко в дверце холодильника или на полке. А бессмысленная правота так же не важна для него, как и бессмысленная лажа.
Чейз не отвечает, но на лице его прекрасно знакомое Хаусу выражение несогласия – голова чуть запрокинута, подбородок – вперёд, губы приоткрылись, словно готовые что-то сказать, брови приподняты.
«Давай, валяй, Чейз, спорь со мной, возражай мне. Ты вырос в настоящего врача, мой ученик, мой адепт, мой апостол. Ты сам не знаешь, как важно мне было все эти годы, издеваясь над тобой и подкалывая тебя, видеть в твоих глазах обиду и преданность, злость и преданность, азарт и преданность. Ну, скажи же мне теперь, что я не прав – и я отпущу тебя с миром».
- Я хочу всё-таки сделать ему КТ, - говорит Чейз и вдруг, неожиданно, выпускает парфянскую стрелу: - И мне сейчас не нужно спрашивать на это вашего разрешения. Вы идёте со мной в аппаратную?
Хаус опускает голову – это медленный кивок согласия:
- Ладно. Подожди минутку, мне надо отлить.
Он скрывается за дверью туалета и после нескольких мгновений журчания, окликает:
- Чейз, у меня кровь в моче.
- Не смывайте, я сам посмотрю.
В голосе Хауса прорезается обида:
- Ты мне что, не веришь?
- Все врут, - дипломатично сообщает Чейз.
- Зачем мне врать?
- Например, затем, чтобы задержаться в Принстон-Плейнсборо на столько, на сколько вам захочется.
- Не верь, - великодушно разрешает Хаус и нажимает кнопу слива.

В аппаратной КТ исследователь – невидимка. Пациента он может видеть через окошко в аппаратной, загрузку изображения – на экране. Сам же он для лежащего в сканере – глас божий из ниоткуда.
Пока Чейз настраивает аппарат, Хаус разглядывает лицо Уилсона. На этом лице неприятное Хаусу выражение бесконечного терпения и смирения. Уилсон погружен в себя так глубоко, что на поверхности почти ничего не осталось. Он чисто выбрит, и снова хорошо видно, что верхняя губа у него чуть вздёрнута над крупными, как у кролика, передними резцами. Хаус пытается вспомнить его улыбку – и не может. А ведь только что видел во сне. Но такое лицо не должно уметь улыбаться по определению.
Хаус протягивает руку и нажимает кнопку микрофона. Чейз качает головой осуждающе, но на него никто не собирается обращать внимания.
- Я знаю, что ты подписал отказ от реанимации, - говорит Хаус в микрофон.
Уилсон вздрагивает и его лицо на миг становится беспомощным. Но в следующее мгновение на нём вдруг появляется подобие той самой улыбки, которую Хаус только что тщетно пытался вызвать в своей памяти.
- Привет, Хаус.
- Привет, Уилсон. Ты выставил у врат замка стражу, чтобы я не покушался на твою девичью честь?
- Вроде того. Мой подъёмный мост заржавел, и какие бы белые флаги не мотались по ветру, в замок тебе не войти.
- Поосторожнее с метафорами, Уилсон. Это я насчёт заржавевшего подъёмного моста.
Уилсон неожиданно смеётся, и Чейз смотрит на Хауса с благоговейным изумлением.
- Кстати о ржавчине, - говорит Хаус в микрофон. – Пару лет назад мне рассказывал один тип из муниципальной службы водоснабжения Алабамы – ты слушаешь?
Около десяти минут Чейз не может настроить изображение – его гнёт и корчит от смеха, а Уилсон хохочет до слёз в не располагающей к веселью серебристо – белой трубе КТ-сканера. Но Хаус обрывает веселье, как хороший дирижёр обрывает звучное крещендо оркестра одним движением палочки:
- А теперь о мостах... - говорит он. – Отказ от реанимации мало похож на полёт бабочки – это, скорее, финальный аккорд страданий таракана, забившегося в щель. Почему ты всегда стараешься умереть, опередив смерть, Уилсон? Вы с ней подписались на догонялки? Тебе же не больно.
Улыбку Уилсона, словно мокрой тряпкой, стирает с его лица.
- Боль – ещё не всё, Хаус, - помолчав, говорит он.
- Боль – не всё, страх – не всё. Смерть – всё. Всё с жирной точкой, понимаешь? И не начинай снова эту чушь про бессмертие души. Твоя душа нужна мне, а не богу.
- Хаус, ты хочешь жёстко контролировать и мою жизнь, и мою смерть. В этом всё дело. Я...
- Как я заставил тебя смеяться! – перебивает он. – И снова заставлю, как только захочу. Держу пари, ты ни разу не улыбнулся с того момента, как выставил свою стражу. Ну что? Скажешь, я не прав?
- Не скажу. Ты прав. Но ты не хочешь и не можешь понять, что это ничего не значит. Оттого, что я нужен тебе...
- Это я нужен тебе, - снова перебивает Хаус. – Ты сам сказал на моих похоронах, что я тебе нужен. Я понимаю, что ты изолгался – профессия онколога к этому располагает – но самому себе ты не соврёшь. Я могу подождать. День-два я могу подождать, на большее у нас с тобой времени нет. Но идея рухнуть в каньон с моста, ей-богу, лучше того, что ты делаешь сейчас. Хотя, конечно, и та идея отстойная.
Уилсон молчит очень долго. Изображение уже загружено, но ни Хаус, ни Чейз не смотрят на экран. Напряжение в аппаратной достигло предгрозового апогея.
- Прошу тебя, - говорит Уилсон с бесконечной усталостью. – Прошу тебя, Хаус, или уйди или заткнись. Пожалуйста!
Хаус не знает ещё, да и сам Уилсон не знает, что менее,  чем через час, он скажет зашедшему к нему в палату Форману:
- Я хочу отозвать отказ от реанимации. Мне нужно успеть ещё кое-что.
- Я могу помочь? – почти индифферентно спросит Форман.
- Да. Принеси мне сюда какое-нибудь записывающее устройство. Я хочу оставить Хаусу на память диск. Запишу – и передам тебе на хранение, ладно? Ты отдашь ему, когда... как-нибудь потом, когда всё немного уляжется. Может быть, - тут Уилсон слабо беспомощно улыбнётся, - это тоже заставит его смеяться...
- Скорее плакать... - с сомнением скажет Форман, качая головой. Он будет не в восторге от затеи Уилсона. – Если Хаус вообще это умеет.
И Уилсон серьёзно кивнёт головой:
- Тоже пойдёт.

Чейз, протянув руку, воровато отключает микрофон. Его глаза широко раскрыты – выражение лица вернее всего определить, как «ужас».
- Опухолью выполнено всё средостение, - говорит он, и его голос вздрагивает от волнения. - Ему конец, Хаус.
- Ты же не за этим дал ему дозу лучевой нагрузки, - отвечает Хаус, тоже не сводя расширенных глаз с монитора, ибо то, что он видит на нём сейчас, представляется ему сном, наркотическим кошмаром. – Ты хотел спорить с Майлзом, и ты теперь можешь быть уверен в своей правоте. Всё по твоему, красавчик, садись за статью. Лечение было правильным, потому что без него он и недели бы не протянул. Надеюсь только, что этот тип не возомнил себе, будто если ему стали снова делать КТ, хоть кто-то хоть на что-то надеется. 
И до Чейз внезапно и болезненно доходит, что только что надеялся сам Хаус. Самый прагматичный и реалистический человек на свете вопреки всему надеялся на чудо, поправ все медицинские дипломы и собственный опыт. Слишком поздно Чейз понимает, какую цену приходится порой платить за знания, хотя ему это должно быть понятнее, чем кому – либо, как человеку не пришедшему через знания к богу, а ушедшему от него ради знаний.
Хаус снова протягивает руку к микрофону:
- Уилсон, слышишь меня?
Чейз, не говоря ни слова, но отчаянно сопя, пытается завладеть микрофоном или хотя бы отпихнуть от него Хауса. Он неплохо изучил своего босса и вполне представляет себе, что может сейчас устроить напуганный, злой и отчаявшийся Хаус. Устроить ему, Чейзу, но под раздачу попадёт несчастный Уилсон.
Отбиваясь от него свободной рукой и отчасти ногой, Хаус говорит в микрофон:
- Если тебе важно, Уилсон, то ты был прав, когда решился на двойную химию. Она сдерживала рост этой дряни у тебя в груди очень существенно и долго. Возможно, в конце-концов из неё вылупится инопланетянин, потому что ничего подобного я до сих пор не видел.
Он толкает Чейза в грудь так, что тот чуть не падает и добавляет:
- Тут Чейз передаёт тебе привет.
- Хаус, - голос Уилсона в переговорном устройстве тих и кроток. – Не стоило тебе надеяться, Хаус. Извини...
Хаус замирает на месте, словно его только что чувствительно ткнули под вздох.
- «Извини»? – переспрашивает он. – Ты это мне говоришь «извини»? Мне? Ну и сволочь же ты, Джимми... – и вдруг оглушительно орёт в микрофон: - Не смей передо мной извиняться, Уилсон! Никогда не смей!
Он хлопает дверью аппаратной и стремительно хромает прочь по коридору. Винтажная трость со змеёй врезается в пол так яростно, что кажется, из-под неё вот-вот брызнет или кровь, или каменная крошка.

Уилсон окликает Чейза. Чейз говорит, что закончил.
- Совсем плохо? – спрашивает Уилсон мягко, словно сочувствует Чейзу. Но он, действительно, сочувствует - он знает по себе, как тяжело говорить людям о том, что их состояние катастрофически ухудшается.
Чейз, молча, нажимает кнопку, выдвигая платформу сканера так, чтобы Уилсон мог встать.
- Вам нужно кресло? – спрашивает он, выходя из аппаратной и пряча глаза.
- Нет. Проводи меня, если тебе не трудно – я дойду сам.
Он передвигается медленно – мышечная слабость и одышка,  обычные спутники тимокарциномы, теперь будут сопровождать его до самой смерти. Пройдя полкоридора, он останавливается отдохнуть. Чейз с готовностью подставляет плечо, и Уилсон испытывает острую зависть к его широкой груди, в которой сердце бьётся ровно и сильно, а дыханию ничто не мешает. Но тут он вспоминает, что под левым соском у Чейза небольшой шрам, и вдруг удивляется про себя дуальной прочности человеческой жизни – такая хрустально-хрупкая, ломающаяся от дуновения ветра, такая неуязвимая и неуничтожимая.
- Хауса... когда выпишут? – спрашивает он.
Чейз вспоминает про кровь в моче – неясно, истинную или присочинённую. В любом случае, это повод немного отложить выписку.

- Скоро, - говорит он. – Но ещё не завтра.
- Ладно. Пошли дальше, - говорит Уилсон и  виновато улыбается Чейзу улыбкой, от которой последнему больно.

Он не может вспомнить, где он и что с ним. Сознание возвращается размахами качелей. Белый потолок с флюоресцентными лампами... – взмах – Принстон Плейнсборо. Узорные решётки, обитая звукоизоляцией дверь... – взмах – психиатрическое отделение Принстон-Плейнсборо. Полная кудрявая метиска в очках... – взмах – штатный психиатр Принстон-Плейнсборо... – взмах -  Элси Боттом. Свет обжигает зрачок.
- Можете назвать вашу фамилию?
- Хаус.
- Имя?
- Грегори.
- Назовите имя вашей матери.
- Блайт.
- Отца?
- Не могу быть уверенным. Даже максимальная вероятность попадания – только  девяносто девять, а не сто.
 – Насколько я понимаю, это обычная вероятность генетической идентификации, - вставляет свою реплику доктор Чейз. – Когнитивные функции, вроде, в норме...
- Можете нам ответить, почему вы здесь?
- Меня доставили санавиацией с приступом почечной колики. Стало хуже? – он переводит взгляд на Чейза. – Это ты что-то напортачил?
- Доктор Хаус, это не хирургия.
- Вижу, - соглашается он с очевидным.
Качели всё раскачиваются, раскачиваются, укачивают...
- Не закрывайте глаза.
- Хочу спать, - говорит он. – Хочу увидеть во сне красную металлическую бабочку.
- Он всё-таки дезориентирован, - качая головой, говорит доктор Боттом.
- Я не дезориентирован. Я просто хочу спать.
- Вы помните, что с вами случилось?
- Нет.
Чейз переглядывается с психиатром.
- У вас что-нибудь болит? – осторожно спрашивает он.
- Нога.
- Конечно, - Чейз понимающе кивает. – Ещё что-нибудь?
- Грудь. Вы мне подсадили рак Уилсона? В порядке смелого эксперимента?
- Он дезориентирован, - настаивает Элси Боттом.
- Нет, он не дезориентирован. Он так шутит.
- Я хочу спать.
- У вас болит грудь, - говорит Чейз, щупая его пульс, - потому что вам делали непрямой массаж сердца и электрокардиостимуляцию.
- У меня инфаркт? Тогда почему я здесь, а не в реанимации?
- Вы были в реанимации. Вы стабильны, поэтому вас перевели сюда.
- В психиатрию?
- У вас не инфаркт. Вы совсем ничего не помните?
Качели уменьшили амплитуду. Отрывистые воспоминания: ночь в палате, освещённой слабой «ночной» лампочкой... нога болит... тоска, от которой сжимается сердце... викодин, как мел, не приносит облегчения... нога всё болит... и так хочется уснуть... ещё викодин... боль... викодин...
- Доктор Хаус, - Элси наклоняется над ним – это по учебнику, это «контакт глаз». – Вы пытались убить себя?
Он смотрит непонимающе, и она повторяет:
- Вы имели в виду лишить себя жизни, когда принимали таблетки?
 Таблетки? Он всё ещё не может понять. Он всегда принимает таблетки. Много таблеток. Десять или двадцать, или весь пузырёк... Очень болела нога. Очень хотелось уснуть, но боль так мешала. Он принял две и ещё две, потом... потом он бросил считать. Он не имел в виду лишить себя жизни. Просто хотел уснуть.
- Я просто хотел уснуть.
- Но вы приняли почти половину пузырька.
- Нога болела. Я просто хотел уснуть.
- Вы мне правду говорите?
- Нет. Оставьте меня в покое.
Чейз поджимает губы – на его лице написано сострадание.
- Доктор Боттом, - наконец, решительно вмешивается он. – Довольно. Это – не суицид, это ошибка с дозировкой. Переведите его обратно, в его палату, и оставьте его в покое. Пусть спит.
Его не то ведут, не то волокут – хромая нога не то, чтобы болит, но она вообще отказывается служить точкой опоры. В привычной ему палате Чейз ещё собственноручно «закатывает» бывшему боссу в ягодицу «бодрящее средство», после чего его, наконец,  оставляют в покое...
Он видит странные, путаные сны. В них снова присутствует кружевной мост через каньон, почему-то бесконечно длинный, и Хаус мчится по этому мосту на своём мотоцикле один, пока вдруг не ощущает на поясе маленькие руки девочки, сидящей сзади.
- Это ты? – он и во сне не может вспомнить её имени. – Как ты очутилась на моём мотоцикле?
- Эмбер Волакис, - говорит она.
- Что?! – пальцы Хауса слабеют на руле.
- Вы не могли вспомнить. Меня зовут Эмбер Волакис.
- Ты врёшь. Я знаю Эмбер Волакис. Ты – не она.
- Она тоже уже не она. Какая разница? Может быть, она – это вы, а я – это он? А может быть, и я – тоже вы.
На это он не находится с ответом, поэтому снова спрашивает:
- Почему ты здесь?
- Я хочу посмотреть на бабочек.
- У тебя была такая возможность. Чейз дал тебе билеты.
- Мне нравятся металлические бабочки с живым сердцем. Бабочкам нужно летать. Отпустите его.
- Куда? – отчего-то пугается он.
- К ней. Она ждёт, а вы не пускаете. Вы же с ней договаривались делить его по честному. Сейчас её время.
- Но он не хочет умирать!
Тихий смех за спиной:
- Когда это вы спрашивали, чего он хочет? Ну, давайте, пора!
- Что? – снова пугается он.
- Руль резко вправо, и мы полетим.
- Мы разобьёмся!
- Мы уже давно разбились, а теперь просто полетим...
Голос девочки грубеет, становится ниже, в нём проступают мягкие баритональные мужские тоны. Руки на поясе тоже по-мужски крепчают, и он узнаёт, наконец:
- Это ты, Уилсон?...

 - Хаус, спящая красавица, просыпайся! – голос Уилсона тихий, задыхающийся, но улыбка почти прежняя. – Сутки спишь. Нельзя так закидываться, никакого викодина не напасёшься.
Он сидит на кровати с краю. Рядом - инвалидное кресло – значит, пройти длинный коридор пешком уже стало неразрешимой проблемой.
- С пробегом тачка, – кивает Хаус. – После «харлея» подвеска низковата. Мельчаешь, Уилсон.
- Эконом-класс... Как ты?
- Нормально. А ты?
- Лучше всех, - усмехается Уилсон.- Вот, решил ещё немножко поболтаться здесь, - он протягивает руку, и Хаус видит на его запястье «онкологический браслет».
- Рентгенотерапия?  Ты идиот. У тебя в средостение мизинец не просунуть – какая может быть...
 Уилсон усмехается углом рта. И Хаус внезапно понимает:
- Но ты не идиот... Значит, ты прогнулся? Просто прогнулся, чтобы я не плакал, зная, что тебе толку от твоего прогиба всё равно не будет. Значит, ты поверил, что я хотел... О, чёрт! – он запрокидывает голову, заводя глаза,  и елозит затылком по подушке в немом, но сильном чувстве. – Уилсон, не сходи с ума! Я не пытался покончить с собой. Нога болела, словно её черти пилят, я от боли ничего не соображал. Да я не считал, сколько викодина сожрал за ночь. Это просто передоз, а не суицид. Неужели, по-твоему, я такой придурок, чтобы наглотаться таблеток до смерти только из-за того, что ты тоже умираешь? Ты не первый день умираешь.
- Но теперь, кажется, я умираю слишком быстро, - говорит Уилсон с такой слабой дрожащей улыбкой, что Хаусу хочется погладить её пальцами – согреть, приласкать, как замёрзшего котёнка. – Ты не успеваешь привыкнуть к «плохо» сегодняшнего дня, как оно перетекает в «ещё хуже» завтрашнего. Опухоль растёт, как воздушный шар, и скоро...  Хаус, что с тобой?
Это «что с тобой» означает, что у Хауса глубокая морщина на лбу и остановившийся взгляд.
- Не знаешь, - вдруг спрашивает он, - отчего мне всё вспоминается и вспоминается эта девчонка? И, кстати, какая связь между ней и Эмбер Волакис?
При упоминании Эмбер по лицу Уилсона пробегает дополнительная тень. Но отвечает он без задержки:
- Гипотермия. Ты что, меня заморозить хочешь?
- Верно, гипотермия, - Хаус пропускает вопрос Уилсона мимо ушей. – Мы хотели выиграть время, и применили гипотермию. В первом случае для локализации тромба, во втором... просто чтобы выиграть время. И это не помогло. Время ради времени ничего не стоит.
- Не философствуй, - морщится Уилсон. – Это тебя бог знает в какие дебри заведёт. Просто у  Эмбер было смертельное отравление ремантадином. А у той девочки кроме рака оказалось ещё одно излечимое заболевание. Два в одном, как шампунь с кондиционером.
При этих словах голубые глаза Хауса вдруг стекленеют. Не глядя, он протягивает руку за тростью и, ухватив её, и не говоря ни слова, поспешно устремляется прочь из палаты.
Уилсон смотрит ему вслед недоверчиво щурясь. «Это кажется странным, - думает он про себя. – Но такое впечатление, что я опять каким-то образом осенил его. Симптомы подходят идеально: остекленевший взгляд и немедленное целеустремлённое бегство».

Пейджер пищит и требует: «Спускайся в морг». Поскольку дело происходит поздним вечером, Чейзу не очень хочется это делать. Он не слишком любит мёртвых. Не боится их, нет, но ему неприятно осознавать, что  рано или поздно и он, Чейз, займёт своё место на таком же секционном столе. Он и донорскую карту подписал ради подпитки смутного ощущения, что хоть какая-то его часть продолжит жизнь после его смерти в другом теле, и, спасая человеку жизнь, сделает его, Чейза, смерть... ну, как бы, менее мёртвой.
Тем не менее, он идёт по указке пейджера и на повороте коридора сталкивается с Форманом.
- А ты куда, большой босс?
- Хаус позвал в морг, - отвечает Форман миролюбиво.
- Он позвал, а ты пошёл?
- Почему не пойти, если я могу пойти?
На это Чейз улыбается такой улыбкой, что Форман поджимает толстые губы.
В морге тусклый «дневной» свет. Хаус сидит на пустующем секционном столе. Перед ним белая доска. На стуле перепуганная и смирная – вот сюрприз – Марта Мастерс.
- Привет! – широко улыбается ей Чейз.
- Зачем мы здесь? – подозрительно спрашивает Форман.
- Никаких девчонок, - говорит Хаус и вертит в пальцах толстый фломастер. – Мне нужна старая гвардия.
- Видимо, под определение «девчонка» я не подхожу, - бормочет себе под нос Мастерс, разглаживая огромный и нелепый бант на блузке.
- Какая же ты девчонка? – реагирует Хаус. – Ты – ужас, летящий на крыльях ночи, чистый интеллект, отягощённый гипертрофированной совестью, прямо как помесь  нас с Уилсоном. Кстати, до смешного похоже  – одеваешься глупо и старомодно, но просто потому, что тебе плевать.
- Мне не плевать! – строптиво возражает она.
- Зачем мы здесь? – настаивает Форман.
Хаус становится серьёзен – в Формана летит тёмно-синяя «онкологическая» папка:
- У нас есть дело.
-У нас не может быть дела, - говорит Форман, хмурясь. - Вы здесь больше не работаете, - но папку всё-таки открывает, и к недовольству на его лице добавляется негодование.
- Где вы это взяли?
- Спёр у Майлза. Итак, дифдиагноз. Что выглядит как тимокарцинома, но не тимокарцинома?
- Тимокарцинома, - говорит Форман.
- Ты «не» пропустил мимо ушей? Конечно, такой незначительный маленький звук, тебя можно понять. Но дело в том, что он кое-что меняет.
- Дермоид? – высказывает предположение Чейз.
- Почему это нужно делать в морге? – никак не может успокоиться Форман.
-Потому что я умер три месяца назад, и это место – как раз подходит для того, чтобы находиться здесь на законных основаниях. А теперь, если у тебя остались ещё дурацкие вопросы, задай их поскорее, и покончим с ними. У нас с Уилсоном слишком мало времени.
- Не подходит, - возражает Мастерс Чейзу. – Бугристые контуры на КТ не характерны для дермоида.
- Загрудинный зоб?
- Образование не связано с щитовидной железой.
- Многокамерная киста, - неохотно подключается Форман.
- Слишком плотная. И есть метастазы в лимфоузлы.
- Нейроэндокринная опухоль?
 – В биоптате нет нейросекреторных гранул. И потом, с точки зрения курабельности это то же самое.
- В биоптате – атипия, – снова тоном «я-убеждаю-строптивого-подростка», - говорит Форман. - Это тимокарцинома, Хаус, как бы вам ни хотелось, чтобы это было что-то другое.
- Я тебя отшлёпаю, - грозит ему пальцем Хаус. – Ещё идеи есть? Чейз, нужно сделать ещё одну МРТ.
- Зачем? – спрашивает Форман с терпеливой обречённостью.
- Затем, что за три месяца ребёночек подрос. Родители делают фотографии детей не только тогда,  когда они пускают пузыри, но и когда в школу идут или впервые подают в бейсболе. И знаешь почему? Потому что они всё время меняются.
- И мы снова зароним ложную надежду. Хаус, вам не жалко вашего друга?
На лице Хауса прорезается неподдельное страдание. Он мучительно долго раздумывает над словами  Формана и, наконец, сдаваясь, опускает голову:
- Ты прав...  Вырубите его перед исследованием.

Глубокая ночь застаёт Хауса перед экраном МРТ. Сканер уже выключен, загруженная картинка «висит».
- Я его заберу в палату? – уже в третий раз спрашивает Чейз, имея в виду спящего медикаментозным сном Уилсона.
- Зачем? Не всё ли ему равно, где спать? Магнит выключен. Лучше посмотри сюда.
- Ну и что? Метастазы в регионарные лимфоузлы. Огромная опухоль. На что смотреть?
- Она неоднородна – неужели ты не видишь?
- Вы вот про это разрежение говорите?
- Экран руками не трогай! – Хаус легонько хлопает его по руке. – Выглядит, как двухслойный бисквит, правда? А там, где полагается быть повидлу, что-то очень похожее на демаркационный слой инфильтрации. Ты не понимаешь, что это может значить?
Чейз хмурится и не отвечает.
- Почему такой гигант так слабо играет? Я не вижу инвазии в грудную клетку – собственно, кроме поражённых лимфоузлов я ничего не вижу. Это –  даже не третья степень. А по размерам – полный аут. Уилсон быстро умирает – это правильно, но все его симптомы – симптомы сдавления, а не рака. Так ведут себя доброкачественные опухоли, когда им позволяют распоясаться.
Чейз резко мотает белокурой головой:
- У нас есть цитология. Она не доброкачественная. Цитологи не могли так лажануться. В пунктате – атипия.
- В бар приходит двое, - говорит Хаус, глядя поверх его головы. – Маленький гадёныш зловредный и цепляет всех насмешками, но никто не может дать ему в морду, потому что его добродушный на вид приятель – настоящий гигант... У него две опухоли, Чейз.
Чейз молчит, приоткрыв рот. Потом медленно переводит взгляд туда, где по-прежнему неподвижно лежит на выдвижном столе сканера Джеймс Уилсон. В глазах Чейза – страх. Хаус опустил голову, набычился, смотрит исподлобья.
- Такой быстрый рост... - наконец, нерешительно говорит Чейз.
- Воздушный шарик. У нас есть мелкие кистозные полости с детритом, и туда льётся кровь.
- Его состояние...
- Будет ухудшаться. Очень скоро он умрёт. Не от рака.
Чейз судорожно вздыхает и облизывает губы.  Хаус крутит в руке трость. То, что говорится между ними вслух, ничего не значит -  важно то, о чём они молчат.
- Короткий курс цисплатина и этопозида в довесок к рентгенотерапии... – наконец, нерешительно начинает Чейз.
- ...убьёт его, - перебивает Хаус.
- Но бездействие...
- ...убьёт его.
- Диагностическая торакотомия в таком состоянии...
- ...убьёт его. Они довольно долго молчат. Чейз снова судорожно переглатывает:

- Если у меня будут дрожать от страха руки, Хаус...
- Убью тебя, - говорит Хаус, но смотрит на Чейза так, словно, в принципе, готов поцеловать пыльные подошвы его «рибок».

- Я был идиотом, когда поверил онкологу, будто он знает своё дело, - говорит Хаус, играя тростью. – Ты сказал: лечить, и я, высунув язык, как глупый щенок, кинулся тебя лечить, когда надо было забить на твои якобы глубокие познания в онкологии и диагностировать. У тебя кистозная тератома вилочковой железы и карцинома вилочковой железы. Ты вмазал дуплетом, Джимми, и оба раза попал. Разве не круто?
Мгновение удивления сменяется задумчивостью. 
- Круто, - соглашается Уилсон ровным голосом. -  Это казуистический случай, и это интересно. Но особых причин для радости я пока не вижу.
- Тебе проведут трёхдневный курс ударной химии.
- Зачем? В прошлый раз не подействовало.
- И не могло подействовать. Кистозной тератоме на химию начихать, хоть ты три дозы за раз прими. Но рак должен стать меньше. Он и стал в первый раз меньше, просто за шариком мы не увидели головы надувающего его ребёнка. Я вчера смотрел твою МРТ...
- Мне делали МРТ? – удивлённо перебивает Уилсон. – Не помню...
- Извини, ты так сладко спал - не стали тебя будить для такой малости. Так вот, инвазии и новых метастазов я не увидел, а это кое о чём должно тебе говорить, если ты, конечно, не проспал всю специализацию на задней скамейке аудитории.
Уилсону нужно время, чтобы переварить новость. Он не может так сразу принять её и цепляется за привычные сомнения:
- Всё равно, даже если это тератома, она при таких размерах неоперабельна.
- Упрямый тип. Тератома не требует радикальности. Чейз радикально  уберёт только канкрозные ткани и лимфоузлы. Если там останется кусочек-другой незлокачественной опухоли, что ж, это, конечно, очень плохо. Может быть, даже будет рецидив. Может быть, ты и загнёшься от него... лет через десять.
Вид у Уилсона не то ошеломлённый, не то отрешённый. Кажется, до него с трудом доходит, что именно предлагает ему Хаус.
- Никто же не возьмётся, - облизывая губы, сипло говорит он.
- У тебя метастазы в барабанную перепонку? Я же сказал тебе: Чейз. Чейз готов попробовать сыграть в чёт-нечет с этой штукой у тебя в груди, если ты будешь паинькой и согласишься на этопозид и цисплатин.  И знаешь что? Я тебе советую: соглашайся прямо сейчас, - и на колени Уилсона ложится бланк «информированного согласия». – В конце концов, это не намного хуже моста через каньон.  Будет прикольно, если он тебя вылечит. Давай, подписывай.
Уилсон снова нервно облизывает губы, берёт у Хауса из руки гелевую ручку и вдруг роняет её и, закрыв ладонями лицо, плачет навзрыд.
Хаус несколько мгновений хмуровато смотрит на него, потом наклоняется, поднимает ручку с пола и, силой отведя руку Уилсона от его лица, вкладывает ручку ему в пальцы:
- Сначала «рацио», потом «эмоцио», Уилсон. Никогда не делай наоборот. Я как раз на этом и нарвался с тобой. Подписывай.
Уилсон, всё ещё давясь и всхлипывая, вытирает свободной рукой глаза и ставит под бумагой кривую подпись.
- Успокаивайся, - мягко просит Хаус, похлопывая его по плечу. – Тебе нельзя волноваться. Будешь психовать, изгадишь Чейзу всю статистику, а он, как ни крути, лучший хирург в...
Он не успевает закончить – в палату буквально врываются Форман и Майлз. За ними с виноватой физиономией следует Чейз.
- Что вы затеяли, Хаус? – Форман старается сдерживаться, но ему плохо удаётся. – Такая операция слишком рискованна. Её нельзя делать.
Безусловно, «сдал» их Чейз, но, как он ни раздосадован, Хаус не может не понимать, что за спиной Формана лечение всё равно не проведёшь, и Чейз, в общем, прав. Просто сам он рассчитывал подключить главного врача на этапе «невозврата», чтобы избежать львиной доли объяснений. С другой стороны, Чейз рискует своей репутацией, а то и карьерой, и кто он такой, чтобы требовать подобных жертв.
- У меня есть согласие, - Хаус потрясает бумагой перед носом Формана.
– Какое вы вообще имели право брать с него это согласие? Что ещё за самоуправство?  - Майлз возмущён до глубины души. – Вы – никто, человек с улицы. Джеймс Уилсон - мой пациент. Вы не имеете права вынуждать его дать согласие на опасную авантюру. Вы – никто, - повторяет он. – Доктор Форман, это переходит все границы! Почему он вмешивается в лечебный процесс? Вам следует вызвать полицию – вы и так слишком долго проявляли лояльность по отношению к этому... этому...
- Доктору Хаусу, - подсказывает Чейз, выделяя слово «доктору».
- Доктор Майлз, не кипятитесь, - пытается урезонить его Форман. – Давайте перенесём дискуссию в другое место.
- Подальше от меня? – кротко осведомляется Уилсон. – А мне кажется, я имею право голоса.
- Вы не можете судить объективно – вы заинтересованная сторона, - резко возражает Майлз.
- Вы – тоже. Если что-то пойдёт не так, у вас будут неприятности, просто дать мне умереть спокойнее.
- Здесь не место вести такие разговоры, - снова пытается урезонить их Форман.
- Авантюра – да, - рычит Хаус. – Разве я спорю? На одной чаше весов – авантюра, на другой – смерть. Что выберешь, Уилсон?
- Я вроде бы уже выбрал, - Уилсон кивает на подписанный листок.
- Вы выбрали, потому что он расписал всё в радужных красках, - Майлз покраснел от злости и обличающе тычет пальцем в сторону Хауса.
Выражение «в радужных красках» настолько не вяжется с привычной манерой Хауса, что Форман невольно улыбается. Отвернувшись, украдкой улыбается и Чейз. Эти улыбки окончательно выводят из себя  доктора Майлза.
– Да вы хоть читали, что там написано? – он пытается вырвать у Ххауса бумагу, но Хаус отводит руку и не даёт. – Уверен, что не прочитали – так он заморочил вам голову. Применение пульс-курса  находится в состоянии апробации, результаты ещё не окончательные, отдалённых вообще нет.
- Боюсь, мне некогда дожидаться отдалённых результатов, - говорит Уилсон. – Бросьте, Майлз, Хаусу я доверяю больше, чем вам. При всём уважении.
- Если что-то пойдёт не так,- озабоченно говорит Форман, возможно, вы будете в дальнейшем не в состоянии принимать решения, доктор Уилсон... – в его голосе слышится капитуляция, и губы Хауса кривит усмешка превосходства. – Вам нужен медицинский поверенный.
- Хаус...
- Доктор Хаус, к сожалению, не может взять на себя эту функцию – он не восстановлен в правах, к тому же, его статус сейчас вообще шаткий. Выберите кого-нибудь другого или я сам подыщу вам такого поверенного.
На лице Уилсона отражается замешательство. Но Хаус наклоняется к его уху и что-то тихо шепчет.
Лицо Уилсона светлеет.
- Я выбрал, - говорит он, усмехнувшись. – Марта Мастерс. Если, конечно, она согласится.



- Послушай, какого чёрта ты эксплуатируешь мой ноутбук? – не слишком ласково спрашивает Хаус, входя в палату.
Он уже вторые сутки на ногах, если так можно назвать полулежание на всех предметах мебели Принстон-Плейнсборо, на которых можно полулежать, внезапное вскакивание с них и метания по коридору, долбя больничный ламинат хвостом серебристой змеи. Болит нога. Болит душа. Неспокойно на сердце.
- Мне нужны материалы по исследованиям пульс-курса этопозида с цисплатином, - миролюбиво откликается Мастерс – она сидит возле его кровати, на которой скомканные простыни и пакетик из-под чипсов, поставив ноутбук на тумбочку, и увлечённо щёлкает «мышкой»
- Зачем?
- Доктор Уилсон должен иметь полную информацию о результатах предыдущих исследований.
- Зачем? – Хаус добавляет настойчиво - вопросительной интонации.
- Он попросил меня быть его медицинским представителем, поэтому я должна обговорить с ним все возможные варианты его дальнейшего ведения, чтобы, в случае необходимости решать за него, мои решения не противоречили его интересам.
- Брось. У него сейчас один интерес: выжить. Как, интересно, твои решения могли бы ему противоречить?
- Выжить – да, но не любой ценой.
- Нет, именно любой ценой.
Марта Мастерс укоризненно смотрит на начинающего «заводиться» Хауса:
- Он думает иначе, доктор Хаус. Так, например, он уже сделал распоряжения на случай своей декортикации, потому что я нашла два случая постнаркозной декортикации после лечения цисплатином в Массачусеце.
На лице Хауса отражается не слишком хорошо идентифицируемое, но, определённо, сильное чувство.
- Слушай, Мастерс, - говорит он сдержанно. - Эти два случая не связаны непосредственно с лечением. Ты прекрасно понимаешь, что в неоднородной и достаточно крупной выборке могут быть самые разные варианты патологии. Если у кого-то из подопытных во время экспериментального лечения отказали тормоза в машине, это едва ли связано с цисплатином, но добросовестный исследователь будет вынужден упомянуть об этом, как «ноль целых, ноль – ноль – ноль десятитысячных – отказ тормозов в машине».
- В семи процентах эффект лечения был отрицательный, а в двенадцати – никакой, - глядя в экран ноутбука, упрямо бубнит Мастерс. -  В трёх процентах развилась токсическая миокардиопатия и наступила смерть от сердечной недостаточности, в двух случаях – необратимые психотические расстройства, а в одном...
Трость Хауса с размаху врезается в верхнюю доску прикроватной тумбочки, чуть не расколотив вдребезги ноутбук. Теперь чувство на его лице вполне идентифицируемо. Это чувство – бешенство.
- Чёрт побери, Мастерс! – орёт он. – Чёрт тебя побери! Ты что, задалась целью его запугивать?
- Он должен иметь полную информацию. Отказ тормозов в машине тоже может быть связан с лечением. И, соглашаясь на лечение, нужно быть готовым к отказу тормозов. В любом случае, я должна знать, как он поступит, если тормоза откажут.
 -Ты идиотка! Тогда зачем ты нужна вообще? Он мог расписать все эти варианты на бумаге!
- Я прослежу, чтобы он это сделал, - спокойно говорит Мастерс, - и чтобы вы в решающий момент не потеряли бумагу.
Хаус обессилено рушится на кровать и тут же корчится от вспышки боли в бедре. Его нога, кажется, совсем перестала выносить резкие движения.
- Мастерс, пошла вон, - шипит он. - И отдай мой ноутбук!
- Не отдам. Доктор Уилсон велел мне, чтобы, когда вы будете сердиться за то, что я воспользовалась им, я напомнила бы вам о том,  что, фактически, это его ноутбук, - спокойно отвечает Мастерс, продолжая смотреть на экран.
- Сгинь, нечистая! – Хаус замахивается тростью. Но вдруг, словно передумав, опускает её. - Мастерс... – его голос тих, - прошу тебя... я прошу тебя: не дави на него.
Мастерс медленно упрямо качает головой:
- Я никогда ни на кого не давлю, Хаус. Но я не стану врать, что его ожидает радуга и сад наслаждений, когда на самом деле ожидают боль и огромный риск.
- Я знаю. Ты не станешь. И он тоже знает, что ты не станешь. Именно поэтому будет очень убедительно, если ему соврёшь именно ты. Что там с процентом выздоровления, ты помнишь?
- После интраоперационно - радикальной операции девятнадцать и семь – свыше пяти лет. Шесть с половиной – свыше десяти.
- Эти цифры ты ему тоже назвала?
- Нет ещё. Эти цифры не слишком обнадёживающие, правда? Но, возможно, вам известно ещё какое-то исследование...
Хаус смотрит на знакомую – незнакомую  Марту Мастерс, приоткрыв рот. Такой игры от неё он, надо признаться, не ожидал.
- Так вот почему ты сидишь здесь, а не в укромном уголке, где злой и грубый доктор Хаус не мог бы тебя доставать... Ты пришла за порцией вранья, зная, что кому-кому, а уж тебе-то я правды, точно, не скажу никогда. Но зато перед Уилсоном у тебя будет отмазка не хуже, чем перед совестью. Ты просто вставишь перед своим враньём маленькую ремарку «Хаус сказал, что...», и, хотя враньё, как по волшебству, не превратится в правду, но с юридической точки зрения ты будешь...  Бог мой, Мастерс, глазам своим не верю: ты стала изворотливой... Куда?! А процент выживаемости? Понимаешь... совершенно случайно я, действительно, знаю исследование, в котором... Мастерс!
Но Марта Мастерс, остановившись в дверях, снова качает головой:
- Я надеялась, что вы будете убедительнее и, действительно, обманете меня.
- Ты лицемерка!
- Вы – тоже. Надеялись манипулировать мной, убедили доктора Уилсона, что станете манипулировать мной, а сами даже попробовать не пытаетесь. Доктор Уилсон теперь будет думать, что истинное положение вещей куда хуже, что я пою с вашего голоса...
Хаус смотрит на неё странным взглядом, словно ожидает, что она вдруг спляшет или встанет на голову.
- Так вам и надо! – в сердцах бросает она и выбегает, хлопнув дверью. Непонятное выражение с лица Хауса так и не исчезает.
Впрочем, когда он через час входит в палату Уилсона, его лицо вполне индифферентно. Уилсон лежит на спине, глядя в потолок, его тёмные глаза тревожны. Хаус тянет носом:
- Пахнет блевотиной. Как ты?
- Бывало  получше, бывало и похуже. Нормально...
- Вид у тебя озадаченный. Мастерс уже приходила пугать тебя высокой вероятностью смертельного исхода?  Слышал, ты к декортикации готовишься? Завещай мне ноутбук в «полное и безраздельное», ладно. А то как-то некрасиво – сначала подарить, а потом сдавать в аренду против моей воли всяким недоучившимся правдорубкам.
- Когда это я его тебе дарил? – удивляется Уилсон, но тут же совсем другим тоном просит:
- Сядь... – и сочувственно хмурится, наблюдая, как осторожно, словно на иголки, Хаус опускается на стул.
- Совсем нога замучила?
-Бывало получше, бывало и... чёрт!!!
- Ты на викодине? Кто тебе выписывает?
- Не твоя забота. У меня ещё запасов два блиндажа. Лежи себе, поблёвывай.
- Чейз говорил, ты совсем не спишь...
- Чейз треплив, как первоклассница.
- Мне это... приятно.
- О, да ты садист, оказывается.
- Мне приятно, что ты беспокоишься за меня...
- Слушай, кончай, - Хаус, похоже, начинает злиться, но, взглянув ещё раз на Уилсона, только тяжело вздыхает и, протянув руку, треплет его по плечу:
- Конечно, я беспокоюсь за тебя. Хватит уже об этом. Тебе осталось сорок восемь часов лечения и ещё сто двадцать ожидания. Сто шестьдесят восемь часов продержаться на плаву – это довольно много, но это не запредельно. А дальше всё будет зависеть от того, что увидит Чейз, когда залезет тебе под грудину. Конечно, я беспокоюсь. Но это хорошее беспокойство, потому что это надежда на лучшее, а не опасение худшего. Хуже, чем ты имеешь сейчас, всё равно не будет. И терять тебе нечего.
- Я знаю. Мастерс сказала, что перерыла весь интернет.  Максимум пятилетней выживаемости – двадцать девять и семь десятых процента. Всего треть.
- Попасть в треть не так сложно.
- Я ведь говорил тебе уже о статистике, правда? Бывает, что три четверти, девять десятых проносит мимо, и ты попадаешь в какой нибудь гнилой ноль-ноль-ноль-один.
- Уилсон, это праздные разговоры. Ты уже попал в свой ноль-ноль-ноль. Кончай, а? У тебя депрессия.
- Конечно, у меня депрессия. А у тебя, похоже, маниакал. Ты хоть лежишь иногда?
- Только что лежал. Просто заглянул насчёт ноутбука.
- Иди, поспи.
- Иду... Уилсон!
- Да?
- Треть – это много.
- Знаю.
- Не мандражируй. Закончат капать – перестанешь блевать, станет веселее. Чейз – классный. Тебе повезло, что он отбил тебя у Майлза.
- Знаю.
- Так улыбнись. Давай-давай, Джей-Даблью, хватит изображать мировую скорбь. Улыбнись, чёрт! У тебя всё будет о`кей.
Уилсон чуть раздвигает губы в улыбке:
- Ты говорил, что можешь заставить  меня смеяться. Это так делается?
«Я мог бы заставить тебя смеяться, - думает Хаус, - если бы рассказал, как развёл «воплощённую совесть» на целых десять процентов. Жаль, что тебе сейчас нельзя об этом знать».
- Нет, я имел в  виду щекотание пяток. А ты что подумал, извращенец?
Улыбка Уилсона становится шире.

Утром четвёртого дня становится ясно, что ждать больше нельзя. Уилсон удовлетворительно перенёс ударный курс химии, сносно перенёс рентген, но сдавление средостения не сделалось меньше. Ему помогают дышать в камере оксигенации, вводят внутривенно эритромассу, искусственно поддерживают иммунитет, все его жизненные процессы контролируют и бережно регулируют, но всё-таки он лишь относительно стабилен, а лучше сделать не удаётся.
- Если ты не уберёшь опухоль сегодня, - наконец, говорит Чейзу Форман, - то завтра, возможно, он будет уже неоперабельным по общему состоянию. Брось колебаться. Готовь его.
При этих словах лицо Чейза делается подчёркнуто-решительным и сильно бледнеет. Глава диагностики явно трусит. Экс-глава диагностики, присутствующий на консилиуме, трусит не меньше. Он вертит в пальцах оранжевую баночку с таблетками. Таблетки гремят, как маленькие кастаньеты. Две он проглотил около часу назад, но баночка не возвращается в карман, а продолжает порхать в его пальцах, как оранжевая бабочка. Эти ассоциации с бабочками его уже достали, но он никак не может от них избавиться. Чейз искоса бросает на него взгляд и кривит губы.
- Тебе что, совет нужен?
Невинный вопрос, но Чейз, слава богу, помнит, с кем имеет дело. Совет – последнее, о чём он сейчас попросит.
- Нет, просто забыл сказать, что у вас классная трость.
- Подарок... Давай, Боб, время пить пиво. Без крепкого мочевого пузыря не стать премьером, - это явный намёк на Боба Хоука, и Чейз почти польщён.
Он решительно встаёт. Он идёт к двери, но в дверях останавливается и смотрит на Хауса вопросительно.
Хаус игнорирует его взгляд. Пожав плечами, Чейз выходит.
- Кстати, - вспоминает Форман. – Ваше ходатайство решили удовлетворить. В той самой формулировке. Забавно?
- Забавно, - бесцветным голосом откликается Хаус, его лицо непроницаемо. Пальцы, словно сами собой, отколупывают крышку и вытряхивают ещё две таблетки на ладонь.
- Есть предложение, - говорит Форман, не отводя глаз от этих двух таблеток на Хаусовой ладони. – Можно вырубить вас на сутки. Придёте в себя, когда всё уже будет кончено – так или иначе. И куда безопаснее, чем непрерывно закидываться викодином. Что скажете?
Хаус замедленно поднимает взгляд. Форман смотрит на него с лёгким сочувствием, иронично приподняв брови. Уверенный в себе Форман, Форман, дорвавшийся до власти. Главный врач.
Хаус сбрасывает  таблетки с ладони обратно в пузырёк.
- Ты никакой не афроамериканец, Форман, ты самый чёрный ниггер в Принстоне, потому что душа у тебя тоже чёрная! – и, помолчав, добавляет, уже не кривляясь, очень серьёзно: - Спасибо... Пойду догоню Чейза – что-то говорит мне о том, что он будет тащиться по коридору до палаты Уилсона куда медленнее змеиношеей черепахи.

Чейз вообще никуда не тащится, он стоит у водяного столба – одного из мобилей для релаксации, установленных в вестибюле Принстон-Плейнсборо ещё при Кадди - засунув руки в тесные боковые карманы джинсов.
- Представляешь, Форман назвал меня слабаком, - говорит Хаус, подходя сзади.- И знаешь, почему? Потому что я никак не могу себя заставить зайти в палату Уилсона и сказать: «Сегодня или никогда. Готовьтесь».
- Мне вообще-то ещё оперировать надо будет, - ненавязчиво напоминает Чейз.
- А у тебя мандраж и руки трясутся? Может, тебе стаканчик виски налить для храбрости? Или, может, тебе быстренько поменять профессию и свалить из хирургии? Будешь, например, педикюр делать – хорошо оплачивается, между прочим.
- Лучше просто заткнитесь, - миролюбиво просит Чейз. – Сейчас иду.

- «Песок  всё бежит.
Жизнь – бабочка над огнём.
Надежды тают...»
- Что это за бред?
- Это хайку. Вид японской поэзии. Вся фишка в правильном чередовании количества слогов в строке. И при этом каждая строка должна содержать законченный образ. Например, образ бабочки.
- Куплю сачок для бабочек. Они меня одолели.
-Потому что это красивый образ. Красота и недолговечность. Полёт бабочки – как символ непрочности жизни. Прекрасно и трагично.
- Это раковая опухоль – прекрасна и трагична? Или она похожа на бабочку? Кончай, Уилсон. Я прекрасно знаю, что о чём бы ты сейчас ни подумал, твои мысли всё равно шлёпаются туда, куда шлёпаются.
- Вилочковая железа похожа на бабочку, - Уилсон говорит это с лёгким вызовом, но уже то, что он это говорит, свидетельствует о признании правоты Хауса.
- Вилочковая железа похожа на вилочку. И мне не нравится твоё японское настроение. Тебе сделали премедикацию. Чейз уже скрипит от чистоты. Пройдёт всего пара часов – и ты простишься со своей драгоценной опухолью. Разве плохо?  Думай о чём-нибудь весёлом.
- Я думаю, что если я не проснусь после операции...
- Ох, какая же ты зануда, Джейми! Ну, с чего тебе не проснуться? Ты подготовлен, ты в порядке. Ты просто паникёр от природы, и всегда таким был. Кончай уже!
В палату на мгновение заглядывает Форман. Его кофейное лицо сейчас такого цвета, словно кофе слегка разбавили молоком:
- Пятиминутная готовность. Пора ехать  в оперблок. Удачи, Уилсон! – он попёрхивается, кашляет и поспешно ускользает из палаты.
- Хаус, поцелуй меня, - неожиданно говорит Уилсон, глядя в сторону.
Хаус широко раскрывает глаза от изумления – так широко, что становится отчётливо видно, какие они насыщенно голубые. Уилсон выглядит не просто спокойным, но даже отрешённым. Его руки лежат поверх одеяла, и видно, что они мелко дрожат.
- Насчёт поцелуев  - к Чейзу. Это он у нас любитель целоваться с умирающими онкологическими,- Хаус старается усмехнуться, но не может – образ девятилетней раковой пациентки снова выныривает из его подсознания, словно преследует, и, бесплотный,  присаживается на край кровати Уилсона. «Вы же с ней договаривались делить его по честному. Сейчас её время».
Уилсон чуть приоткрывает губы, как если бы хотел что-то сказать, но, так ничего и не сказав, снова сжимает их в одну грустную линию. Глаза его холодеют, мертвеют, из тёплых, карих, становятся почти чёрными. Он словно стремительно падает в бездну отчаянья
- Прости, - хрипло говорит Хаус. – Глупо пошутил. Всё у тебя должно быть нормально, Джеймс, ты уже достаточно настрадался. Всё должно быть хорошо. Всё будет хорошо... – и, наклонившись, быстро касается губами лица Уилсона где-то между скулой и виском.
 
Из верхней смотровой следить за ходом операции не слишком удобно – колпаки хирургов затеняют операционное поле, как маленькие луны затеняют солнце во время затмения. Мастерс тянет шею и порывается что-то комментировать, за что Хаус уже дважды попытался отдавить ей ногу концом палки. Форман скрестил руки на груди, его лицо бесстрастно. Пристрастно выглядит Майлз, то и дело принимаясь облизывать губы или протирать платком стёкла очков.
- Грудная клетка раскрыта, - говорит Мастерс. – Самый ответственный момент... Сейчас будет видно, есть ли вообще возможность что-то сделать. Чейз очень решительный человек, если пошёл на такую ответственную операцию фактически вслепую. Конечно, если ваши  предположения вероятны, это была самая разумная тактика, но...
- Слушай, - Хаус резко поворачивается к ней, - у тебя нет кнопки, чтобы тебя заткнуть, а?
- Простите, это всё оттого, что я волнуюсь. Если волнуюсь, не могу удержаться от болтовни.
- Когда-нибудь тебя просто пристрелят.
Хаус подаётся ближе к стеклу. Не выдержав, нажимает концом трости кнопку переговорного устройства:
- Чейз?
И слышит в ответ взволнованный голос с сильным австралийским акцентом:
- Вижу её. Могу убрать, - Чейз говорит об опухоли так, словно это гадкая хищная тварь, затаившаяся в глубине средостения Уилсона.
Хаус, шевельнув губами почти беззвучно, опускает трость. Но этот почти беззвучный шёпот слышит Марта Мастерс, и её глаза и рот невольно приобретают форму буквы «о». Потому что от кого-кого, но от Хауса она никак не ждала, не могла ждать двух этих слов, произнесённых почти про себя. Она уже вообще не уверена в том, что услышала это, потому что... ну никак не мог «великий и ужасный», даже  в самой бурной фантазии произнести на грани слышимости человеческим ухом: «Давай, сынок!»

По лицу Чейза течёт пот. Его приходится то и дело вытирать, и сестра Джилл занята только этим. Опухоль похожа на осьминога, протянувшего щупальца к сердцу, к лёгким. Химия не прошла даром – осьминог скорчился, слегка усох, но он всё ещё жив и коварно обламывает щупальца, как ящерица хвост, чтобы спрятав в укромном месте, отрастить из обломка нового осьминога.
Внезапно всё поле заливает кровью – задет какой-то сосуд. Кровь тёмная, течёт, а не бьёт фонтаном – значит, это вена. Чейз пережимает и ушивает, а сам опасливо косится на извивающуюся, как толстая змея, дугу аорты.
Оперировать на средостении – мука для хирурга. Там идёт бешеный танец, лишь чуть-чуть смягчённый релаксантами. Под тонким пергаментом перикарда поворачивается с боку на бок сердце, вздымаются и опадают серовато-розовые плевральные мешки, шевелятся  артерии и вены.
Страшно задеть, даже дотронуться. Это как карточный домик, рядом с которым и дышать-то опасно. А поражённые метастазами лимфоузлы забились в коронарный пучок.
- Тупым путём, - не выдержав, подсказывает онкохирург Леблен. Он – ассистент, и ассистирует прекрасно, но сейчас Чейз досадливо морщится – зачем говорить под руку? Он сам знает, что тупой путь предпочтительнее там, где легко перервать тонкие, но прочные нити, связывающие тело и душу. Он осторожен.
Главное, абстрагироваться. Не думать о том, что это раскрытое, как кровавый гранат, средостение – часовой механизм с пожизненным заводом в человеческой груди, и что грудь эта – Джеймса Уилсона. Коллеги. Доброго знакомого. Почти приятеля. Того самого, с которым спорил, рак или не рак у очередного пациента, который сочувствовал и пару раз делился орахисовым маслом, который как-то  подменял во время дежурства в амбулатории, который давал порой ненавязчивые, но дельные советы – например, как вести себя с обидевшейся Кэмерон или раздражённым Хаусом. Джеймс Уилсон с  закатанными рукавами безупречно отглаженной рубашки, в привычной позе – ноги чуть расставлены, руки – на поясе, голова склонилась набок и – застенчивый взгляд исподлобья.
Так вот, обо всём этом, копаясь в средостении упомянутого Уилсона, лучше не думать, не то руки начинают неприятно дрожать, а пот струится по лбу ещё обильнее.
Но осьминог отступает. Медленно, по одному, вытаскивает свои щупальца. И Чейз уже немного расслабился. Можно кинуть взгляд наверх, в окно смотровой. Мастерс прилипла к стеклу, нос расплющился белым пятачком. Хаус – натянутый, как струна: набыченный лоб, играет тростью. Форман что-то говорит Майлзу, укоризненно - видно, как шлёпают толстые губы, а глаза округлились, они всегда становятся круглыми, когда Эрик говорит укоризненно.
Со второй опухолью возни больше. У неё дольчатое строение, и каждая долька готова брызнуть кровью. Чейз выделяет буквально по миллиметру, как ювелир. Дело затягивается, и анестезиолог начинает проявлять нетерпение.
- Что там? – доносится встревоженный «глас божий» из переговорного устройства.
- У нас тут небольшие проблемы с сердцем. Ничего, всё под контролем. Чейз, долго вам там ещё?
- Недолго, я почти кончил.
- Поторапливайся. Мы...
Кардиомонитор вдруг издаёт непрерывный тревожный зуммер. Асистолия.
В операционной не то, чтобы начинается суета, но поднимается и растёт некоторая нервозность.
Быстро подкатывают на маленьких колёсиках стационарный дефибриллятор, Джилл выдавливает гель на электроды, передаёт их ассистенту анестезиолога.
- Заряд на пятьдесят. Ток. Разряд!
На экране монитора взмах кривой и снова ровная линия.
- Чейз, руки! Разряд!
- Асистолия.
Монитор заходится.
- Заряд на восемьдесят. Разряд!
Всплеск. Ровная линия.
- Асистолия.
- Разряд!
Асистолия.
-Разряд! ... Разряд! ...  Разряд!...
Сердце дёрнувшись от тока, снова застывает. Чейз смотрит на него с недоверием, с изумлением, с обидой. Он же всё сделал правильно – убрал рак с метастазами, убрал значительную часть сдавливающей средостение тератомы, перевязал сосуды, питавшие кровью эту разбухшую губку. Медленно-медленно к нему приходит понимание, что не всё на свете зависит исключительно и только от ловкости рук оперирующего хирурга. Сейчас не зависит. Уже не зависит.
- Заряжайте на сто!
Почему качает головой Джилл? Почему Леблен поднял руку и снял свою маску?
- Чейз?
- Это всё, Чейз.
- Давай...
Чего они все ждут от него? Что он должен сделать? «Нет, не сделать, - понимает он.- Сказать...»
- Время смерти... – он поднимает глаза к смотровому окну – туда, куда он это говорит, к тому, кому говорит.
«Боже мой, - думает Чейз, - вот кто, действительно, мёртв. Не может быть у живого человека таких глаз!»
Губы Хауса шевелятся. Он что-то говорит? Почему Мастерс и Форман смотрят на него с таким ужасом? Он... он поёт. Тихо напевает что-то, поматывая в такт головой. Он сошёл с ума?
- Чейз? – окликает Леблен.
- АИК, - говорит он, чувствуя, что проталкивать звуки в сухое, сжимающееся горло почти невозможно. – Подключим его к АИК, Леблен, и сразу шить.
- Зачем? Сердце всё равно уже не запустить. Он мёртв, назови время смерти и не мучай ни его, ни себя.
Чейз не хочет отвечать. Он кладёт ладонь на сердце и сжимает. Он сжимает мёртвое сердце рукой, и кровь выплёскивается в кровеносное русло. Он разжимает ладонь и слышит тихий удар о клапаны – «тук». Мёртвое сердце бьётся, словно живое.
- Подключите энцефалограф.
Он сжимает и разжимает ладонь. Он старается соблюдать ритм. Он делает прямой массаж сердца на открытой грудной клетке. Мёртвого сердца.


Приблизительно через час с четвертью Форман ловит Марту Мастерс в коридоре:
- Ты нам нужна. Удели пять минут, ладно? Иди-ка сюда, - её втаскивают за руку в ординаторскую диагностического отделения. Там на столе сидит, болтая ногами, Чейз. Лицо у него бледное и решительное. Майлз и Леблен склонились над историей болезни голова к голове, как братья-тинейджеры над иллюстрированным «Декамероном», на диване пригорюнился маленький носатый Тауб, взявшийся непонятно, откуда, непонятно, зачем, словно чёртик из табакерки.
-Что он пел? – вдруг спрашивает Чейз, поднимая голову, словно это вопрос первостепенной важности.
- Вот это, - Форман насвистывает музыку.
- Марта, - Чейз спрыгнув со стола, берёт её обеими руками за плечи и проникновенно смотрит в глаза. – Только ты справишься сейчас – больше никто.
Мало, кто из девушек или молодых женщин может отказать в просьбе доктору Чейзу – с его смешным акцентом и обаятельной улыбкой. Но сейчас он не улыбается.
- Марта, нужно оттаять Хауса. Ты – женщина, тебе это будет проще, чем любому из нас. С ним плохо.
- Я? – пугается Марта. – Хауса?
- У тебя должно получиться. Заставь его заговорить, заорать – всё равно что. И введи ему вот это, если сможешь, - маленький шприц перекочёвывает из руки Чейза в её руку.
- Что это такое?
- Пропофол. Пусть он отключится.
- А что будет потом? – осторожно спрашивает Тауб со своего дивана.
- Самое разумное, - говорит Майлз, – остановить АИК и зафиксировать смерть. То, что вы делаете, и безумно, и преступно. Загрузите Хауса и остановите АИК. Вы не можете использовать тело мёртвого пациента, как томагочи для его друга. Сердца больше нет. И никто не позволит сделать пересадку онкобольному. Вы продлеваете его мучения. Доктор Форман, почему молчите вы? Доктор Мастерс, вы же разумная женщина – скажите, разве вы не согласны со мной? Леблен?
- Где Хаус? – спрашивает Мастерс, ничего не отвечая Майлзу.
- У себя в палате.
- Что у Уилсона на энцефалограмме? – Форман смотрит на Чейза.
- Преобладает дельта-ритм. Отдельные тета-волны. Он загружен, но кора работает нормально. Период глубокой гипоксии не превысил полутора минут.
- Если кора работает, значит он не мёртв, - заключает Форман, чуть пожав плечами.
- Он мёртв, потому что едва мы отключим его от АИКа, кровообращение прекратится. А нам всё равно рано или поздно придётся отключить его от АИКа, потому что сердце ему всё равно никто не даст.
- Рано или поздно, - философски замечает Тауб со своего дивана, - нас всех отключат от АИКа. Разве это повод ускорять процесс?
- Надеяться не на что, ну, как до вас не доходит! Думаете, я хочу ему смерти? Но она уже наступила, поймите вы! Ну, будьте же реалистами! – раздосадованный Майлз ударяет по столу ладонью.
- Dum spiro-spero,- вдруг задумчиво произносит Мастерс. – Пока есть активность коры, он жив. Вы не можете отключить АИК.
- Это ваше решение, как его медицинского представителя? – с видимым облегчением спрашивает Форман.
- Да. А сейчас я пойду к Хаусу.
У дверей её внезапно догоняет Чейз:
- Постой!
- Что? – она поворачивается, но Чейз сам буквально выпихивает её в коридор и, прижав к стене, нависает над ней:
- Мастерс, я не облажался. Я удалил её, понимаешь? Я всё сделал, как надо. Футлярность, абластичность и лимфодиссекция.
- Да, - поспешно кивает она. – Я знаю. Ты не облажался.
- Но Хаус всё равно не простит мне...
У Марты чешется язык сказать ему о тех двух почти беззвучных словах, которые она нечаянно услышала, стоя рядом с Хаусом в верхней смотровой. Но в следующий миг всё это вылетает у неё из головы, потому что Чейз спрашивает:
- У тебя ведь никого нет, правда? Мы могли бы встретиться раз или два – ну, в кафе там... Ты прикольная. Как смотришь?
Она не может поверить своим ушам – так хочется ей поверить Чейзу. Но кто-то из них ей, определённо, врёт, и, пожалуй, что Чейз. «Ты в Принстон-Плейнсборо, - шепчет ей внутренний голос. – более того, ты – в отделении диагностики Принстон-Плейнсборо. Расслабляться никак нельзя».
- Я не знаю, зачем ты это делаешь, - наконец, говорит она. – Но... почему нет? Ты тоже... прикольный. Я – к Хаусу.

Он сидит на кровати, слегка раскачиваясь. Глаза его закрыты. Иногда он вдруг ещё плотнее зажмуривает их на несколько мгновений. Но не открывает. И продолжает время от времени негромко напевать без единой фальшивой ноты – у него абсолютный слух.
Мастерс входит в палату осторожно – так подходит к мине минёр, так входят в клетку к незнакомому, но опасному зверю. На её застывшем лице решительность.
Хаус не реагирует, хотя она подходит совсем близко, хотя край её немодной миди касается его обтянутого джинсами колена и лежащей на этом колене неподвижно и безжизненно кисти руки.
Марта Мастерс присаживается на корточки, заглядывая в это слепое лицо снизу. Потом она берёт его руку с колена. Ей приходится при этом преодолеть его сопротивление, но очень лёгкое. Ей кажется, что вздумай она сейчас оторвать ему руку, он и это позволит – может быть, даже не заметит.
У него красивая кисть. Марта замечала и раньше, но не придавала этому значения, а сейчас вдруг поняла, что эта мужская рука почти совершенна, и вздумай её лепить поборник классического пропорционально выверенного искусства, ему не придётся врать. Она разглядывает его руку с новым интересом, чуть отвлечённо. Потом начинает осторожно поглаживать большим пальцем его ладонь, словно решила делать массаж. Она ласкает его руку, а он никак не реагирует, словно рука не его. И именно вопиющая дикость, невозможность этой ситуации  заставляет её поверить в правильность того, что она делает. Она поглаживает его пальцы, словно это пальцы манекена или её куклы, потом берёт его вторую руку – такую же послушную, такую же безвольную, и соединяет их ладонь к ладони.
- Что это за песня? – спрашивает она тихо-тихо, и он – вот удача – реагирует. Губы замирают, несколько мгновений шевелятся беззвучно, но потом так же тихо он говорит:
- Представляешь? Этот отстой ему нравился...
«Нравился», - отдаётся у неё под ложечкой, словно само слово ударило её под дых. Он говорит о Уилсоне в прошедшем времени. Но сейчас с этим лучше не спорить, вообще ничего о нём не говорить. Марта гладит пальцы Хауса, не выпуская его соединённых ладоней, протягивает руку и осторожно касается пальцами его щеки. Хаус вздрагивает от её прикосновения, но не отстраняется и ничего не говорит. Она проводит пальцами по обтянутым кожей скулам, гладит по щеке, легко касается плотно сжавшихся губ. Он начинает дрожать, но не так, как дрожат от вожделения или озноба. Он дрожит от напряжения, как электрический трансформатор или перегретый мотор. Мастерс гладит его по лицу, и её ладошка чуть влажная и прохладная от волнения.
- Вы устали, - говорит она очень тихо, словно не ему, а самой себе. – Как же вы устали... Сколько сил... И сколько ещё понадобится...
Её пальцы задевают сомкнутые веки Хауса, проводят по надбровным дугам. Медленно, нежно.
- Вы устали... вы так устали... Но это не всё... не всё...
Её пальцы зарываются в присыпанные сединой перепутанные пряди, больше похожие сейчас на кудлатую овечью шерсть, чем на человеческие волосы. Дыхание Хауса становится чаще, судорожнее, глубже, он больше не сжимает губ, он хватает ими воздух, перемешанный с пальцами Мастерс так, что он не замечает, как невольно целует их, не замечает, что по лицу Мастерс катятся слёзы, что уже и по его собственному лицу катятся слёзы, и того, что  губы Мастерс вскользь касаются его виска, тоже не замечает.
Через несколько минут заглянувший из коридора в палату Чейз видит, как «великий и ужасный» сотрясается от  плача, уткнувшись лбом в чудовищный бант на кофточке Мастерс, а сама Мастерс с мокрым от слёз лицом что-то не то наговаривает, не то напевает ему на ухо и безостановочно гладит по голове.
«Обошлось», - с великим облегчением думает Чейз и быстро уходит, пока его никто не заметил.
А спустя ещё полчаса Мастерс, выглядящая так, словно только что отдежурила сутки в интенсивной терапии, протягивает ему шприц с пропофолом:
- Возьми, не понадобилось. Он заснул сам. Он трое суток не спал. Пусть кто-нибудь посидит с ним, ладно?  Я чувствую себя для этого слишком... опустошённой.


- Разбудить для того, чтобы сказать ему, что он умер? Прекр-р-расная идея! – звук «р» раскатывается в горле Хауса, как свинцовая дробь по жести. – Кто автор этой светлой мысли?
- Мастерс, - беззастенчиво «сдаёт» Чейз. – Она хотела услышать его «свободное волеизъявление».
- Вау! А теперь, когда она его услышала, она прибежала к вам, как побитый щенок, просить урезонить «злого дядю Уилсона», который выдирает трубки и пытается запустить в неё блоком электропитания? Но ведь это как раз и есть то свободное волеизъявление, которого она добивалась, разве нет?
Команда, с радостью вернувшаяся к статусу команды, безмолвствует, отводя глаза.
-Ладно, дайте мне большую бутыль канцелярского клея, - Хаус берётся за трость. – пойду склеивать то, что осталось. Да, и разбудите его снова.
Он хромает по коридору к интенсивному блоку, и хвост змеи снова высекает из ламината искры.
Уилсон без сознания. АИК попискивает, исправно качая кровь. Не очень громоздкий аппарат – можно передвигаться по коридору, возя его за собой. В дверь туалета при желании тоже можно протиснуться, а вот в кабинку – нет. И, конечно, не сядешь с ним на  элегантный «харлей-дэвидсон» или в красный «корвет», и не помчишься, обгоняя ветер. А вот сочинять хайку про бабочек  - можно.
Мастерс вскакивает со стула и шарахается в сторону так поспешно, словно уже представила себе, как чёрно – серебристая трость может переломить ключицу. Или, наоборот, лодыжку, если нанести удар из нижней позиции.
- Куда?! – Хаус хватает её за руку и впихивает в пальцы снаряженный шприц. – Давай, буди его. Ты у нас сегодня  Король Часов - усыпляешь живых, поднимаешь мёртвых... Валяй!
Он говорит резко, почти грубо, но Марта почему-то чувствует себя лучше, чем несколько минут назад. Она делает укол в резинку и косится на Хауса. Губы сжаты, голубые глаза сощурены – он снова готов к бою.


Дыхание спящего Уилсона изменяется, веки начинают подрагивать. Он просыпается, но, по всему видно, что просыпаться ему отчаянно не хочется.
- Давай-давай, - повышает голос Хаус. – Открывай глаза – хватит притворяться. От суровой действительности не спрячешься, - и совсем другим тоном вдруг ласково, влюблено, проникновенно: - Привет...
Уилсон смотрит на него так, словно не может поверить своим глазам. Он молчит и облизывает губы.
- Хорошая новость, - говорит Хаус с горьковатой усмешкой. – Чейз убрал тебе ту штуку из груди. Кажется, радикально. Плохая: сердце тоже пришлось убрать радикально. Твою кровь гоняет АИК, так что трижды подумай теперь прежде, чем снова обвинить меня в бессердечии. Это, - Хаус кладёт руку на металлический кожух аппарата, - твой левый желудочек. Это – правый. Вот эти трубки – твои артерии и вены. Если выдернешь хоть одну, умрёшь. Так что, круша свою собственную систему жизнеобеспечения,  ты ведёшь себя, как идиот.
Уилсон наконец расклеивает губы. Его голос очень тих:
- Хаус... - он делает паузу, во время которой слышно только бодрое попискивание АИКа. – Хаус, я мёртв... Закончим на этом. С меня хватит пустых надежд, хватит страданий. Ты не сможешь мне помешать прийти к логическому концу. Трубки выдернуть несложно, и ты не сможешь безотлучно находиться тут, чтобы помешать мне.
Несколько мгновений Хаус хмуро обдумывает его слова. Потом кивает – он всегда готов признать разумные доводы.
- Ты прав. Но я смогу, во-первых, загрузить тебя прямо сейчас, и ты будешь паинькой в наркотической коме, во-вторых, сообщить в психиатрию и организовать здесь круглосуточное дежурство широкоплечих парней со смирительными рубашками, в-третьих - и это самый клёвый способ - шантажировать тебя.
Мастерс с ужасом видит, что на это Уилсон смеётся тихим, но жутким мефистофельским смехом:
- Чем можно шантажировать мёртвого, Хаус? Внебрачные дети и супружеская неверность – в прошлом. Я ничего не боюсь.
- Боишься, - ласково говорит Хаус, и Марта готова поклясться, что его глаза улыбаются.  – Ты, кстати,  в курсе, что  я - твой потенциальный донор? Да-да, несмотря на группу -  я проверял, когда точил зубы на твою печёнку, ушедшую с аукциона этому мудаку Такеру. Поэтому если ты только попытаешься, - тут его глаза суживаются, и лицо делается таким злым и жестоким, что Марта снова пугается, - Слышишь меня, Уилсон? Только попытаешься как-нибудь повредить себе – неудачно, разумеется, потому что ты всем неудачникам неудачник -  я устрою так, что тебе в течение какого-нибудь получаса достанется моё собственное сердце.  И я не шучу. Потому что сегодня утром, там, на операции, я попробовал несколько минут прожить без тебя, и у меня получилось настолько хреново, что снова и пытаться не стоит. А если ты думаешь, что я сейчас вру, спроси, правду ли я говорю, у мисс Воплощённая Совесть.
Уилсон заворожено послушно переводит вопросительный взгляд на Мастерс.
- Я не знаю, - лепечет Мастерс. – Я вообще-то думаю, что он всего лишь пытается манипулировать и вами, и мной, потому что он не может быть вашим донором - уже хотя бы по группе крови, но с ним нельзя быть... в смысле, я не могу быть уверенной... раз он говорит... То есть, я могу допустить, что он говорит правду... потому что...  вероятность всё-таки выше нуля довольно... довольно намного... мне кажется...
Совсем запутавшись, она растерянно умолкает, а Хаус  смотрит на неё так, словно она только что показала ему обнажённую грудь, встала на руки или снесла яйцо.
- Ты – прелесть, - с чувством говорит он. – Таких девчонок, определённо, делают по штучному заказу свихнувшегося ангела-кастрата. А теперь уходи, мы тут сами справимся.
Понимая ещё меньше, чем понимала, Марта Мастерс выходит из палаты. Она чувствует, что Хаус снова каким-то непостижимым образом заставил её играть в его игру, как-то использовал её, чтобы надавить на Уилсона, и хотя она сказала то, что думает, её не оставляет ощущение, что Хаус только что обошёлся с ней, как кукловод с марионеткой. Это не слишком приятное чувство. Это чувство когда-то заставило её уйти из команды Хауса. Но сейчас она не может снова испытать его в полной мере – вместо этого ей вспоминается, как плачущий Хаус постепенно затихал, затихал в её объятиях, и как она перебирала его жёсткие спутанные вихры, пока он не уснул. И почему-то ей ещё кажется, что быть сделанной по штучному заказу всё-таки лучше, чем быть отштампованной на станках бесконечного и бездушного конвейера естественного отбора. «Они все – штучные, - вдруг приходит к ней простая и ясная мысль, - И Хаус, и Уилсон, и Чейз. Ура! Да ведь это здорово! Да здравствуют «штучные» люди!»
- Какая же ты сволочь! – говорит между тем Уилсон, качая головой – вернее, перекатывая её по подушке. – Ещё и девочку припутал.
- Ну, если бы не эта девочка, я бы сейчас с бабочками разговаривал, а не с тобой.
- С какими бабочками? Ты о чём?
На губах Хауса появляется странная мечтательная улыбка:
- Их было много... Красные, жёлтые, попадались и металлические... Она сказала, что её зовут Эмбер Волакис... Соврала...  Почему я, чёрт возьми, не могу вспомнить, как её зовут? Какой-то провал в памяти просто...
- Хаус... – Брови Уилсона тревожно хмурятся. – Хаус, ты в порядке?
- Сейчас – да. Ты же не мёртв, - Хаус ласково смеётся и успокаивающе треплет его по плечу.
Но Уилсона это почему-то не успокаивает.
- Ты сколько за эти сутки викодина принял?
- Штук десять, наверное. Не знаю, не считал. Бывало и больше.
- У тебя руки дрожат...
- Правда? – Хаус с интересом разглядывает свои руки. На лбу его вдруг начинает обильно выступать пот, а глаза мутнеют.
- Хаус... ты... Постой! -  до Уилсона, наконец, доходит, в чём дело. - Ты ел что-нибудь сегодня? А вчера? Сестра! – кричит Уилсон в открытую дверь интенсивной палаты, и когда медсестра  появляется на пороге, распоряжается – коротко и властно, словно он сам больше не пациент здесь. –  Доктору Хаусу сорокапроцентную глюкозу внутривенно. Это гипогликемия.
Жгут. Шприц. Дрожь проходит. Хаус садится прямо, вытирает пот.
- Ты опять меня напугал, - сердится Уилсон. – Это у тебя такое развлечение, меня пугать? Немедленно иди и поешь мяса и каких-нибудь пончиков. Ты истощил свой запас гликогена – нужно его пополнить.
- А кто только что говорил, что ничего не боится?  - поддевает его Хаус, но встаёт, тяжело опираясь на трость. -  Тебе пончиков принести?
- Разве что внутривенных. Меня тошнит.
- Это от наркотиков. Не хулигань, и тебя больше не будут ими глушить. И помни, что я тебе сказал. Потому что если ты не веришь Мастерс, то ты не должен верить и в бога.
Уилсон несколько мгновений обдумывает его слова. Усмешка кривит его губы:
- Это бог в меня, кажется, бросил верить... Хаус!
- Что?
- Ну, сколько там можно жить на искусственном сердце? Месяц? Два? Три? Мало того, что я привязан к нему, как бобик к будке, мало того, что я теперь завишу от любого кретина, способного повернуть тумблер – всего этого мало. Ты же понимаешь, что начнётся такая свистопляска: гематокрит, тромбозы, эмболы. Электричество отключат...
- У нас здесь автономный генератор. И за месяц я найду тебе новое сердце.
- Брось. Комитет не позволит отдать донорский орган раковому больному.
- У тебя уже нет рака. Можешь начать привыкать к такой мысли уже сейчас.
- Этого никто не может знать наверняка. Рецидивы нередки. В любом случае, комитет всё равно не позволит.
- Плевать мне на комитет. Я сам найду тебе новое сердце.
- Да перестань ты! – в голосе Уилсона прорезается злая досада. – Где ты его найдёшь? Донорские сердца на дороге не валяются.
- А вот тут ты не прав, - задумчиво отвечает Хаус. - Именно валяются. И именно на дороге. Так ты точно не хочешь пончиков?

С некоторых пор Эрик Форман серьёзно нервничает. Эрик Форман чувствует ответственность за Хауса перед представителями пеницитарной системы. Ему было бы спокойнее, если бы Хаус был всё время на глазах. Но Хаус теперь в больнице только ночует. На правах кого он здесь находится, непонятно. Он не пациент, но живёт в палате для пациентов. Он не врач, но частенько присутствует на диагностических разборах Чейза, высмеивая, ёрничая, издеваясь и давая бесценные советы. Он не сиделка, но проводит много времени у постели Уилсона, и Уилсон в его присутствии словно сбрасывает маску угрюмой покорности. Он говорит, а не шепчет едва слышно, он иногда даже смеётся, он ест какую-то дрянь из картонных упаковок, которые ему приносит Хаус. Его ноздри жадно раздуваются, втягивая запах ветра и бензина, исходящий от кожаной куртки и отросших волос Хауса. Правда, иногда он и плачет тоже – особенно по утрам. Ему снятся сны, в которых он может бежать босиком по траве, не волоча за собой громоздкий АИК, мчаться, обгоняя ветер, или... или заниматься сексом с какой-нибудь красивой женщиной. Странно думать об этом в его положении, но иногда ему этого так не хватает. Более того, он однажды попробовал обслужить себя, как это делают прыщавые подростки, и... едва не потерял сознание. Дыхание его участилось, мозг затребовал свежей крови, а реакционный и косный АИК, как оказалось, учащать ритм по запросам возбуждённого организма отнюдь не собирается. Уилсон был так огорчён своей смешной и подлой неудачей, что даже опрометчиво сболтнул о ней Хаусу, запоздало прикусив себе язык при мысли о том, как сейчас безжалостно будет поднят на смех.
- Ты идиот,- сказал Хаус. – Он ведь регулируется. Прибавь обороты и дрочи хоть весь день.
- Как бы не так! – почти со слезами выкрикнул Уилсон. - Он запаролен.
- Странно. Вообще-то, на падение оксигенации он должен реагировать.
- Оксигенация и не падала. Просто не подходила... к текущему моменту, - Уилсон пунцово покраснел  до того, что даже снова почувствовал лёгкую дурноту.
-  Да что за чёрт! – вскричал он, уже не сдерживаясь. – Будь проклята такая жизнь! Хуже, чем коматозник! Тот хоть не понимает, в какой он заднице, а я... Как на мине, как на поводке! На кой чёрт меня прицепили к этому железному монстру! Я не просил! – от удара кулаком по кожуху АИК заходится противным зуммером нарушенного контакта.
- Тебя можно понять, - спокойно говорит Хаус, поправляя контакт. – Я тоже страшно бешусь, когда мне что-то мешает кончить. Твой звонок на мобильный, например. Знаешь, позапрошлой осенью, как раз на Хэллоуин, ко мне приходила та мулатка с ракушкой в носу – помнишь? Ну, которая проглотила косточку от вишенки, когда мы были у тебя на барбекю. Так вот, мы с ней расположились на диване, а он у меня довольно узкий – ты же знаешь...
И он неспешно рассказывает что-то, вернее всего, выдуманное, дьявольски похабное и настолько же смешное. Смех Уилсона  слабый, неуверенный, но это всё-таки смех. Жаль, что обрывается всегда так внезапно. Как вот сейчас, например, когда он привычным движением взъерошивает свои тёмные, потускневшие и поседевшие за время болезни волосы, и они целыми прядями остаются у него между пальцев. Уилсон смотрит на них с ужасом.
- Ух, ты! – говорит Хаус с восхищением. – Круто! Выходит, нянька говорила мне правду, будто у мальчиков, которые играют в карманный теннис, вырастают волосы на ладонях.
Ужас на лице Уилсона сменяется недоумением, замешательством и... он начинает хохотать так словно это не он, а кто-то другой им хохочет, хохочет до изнеможения, плачет от смеха.
Хаус не смеётся. Хаус смотрит на него очень странно, словно любуется им, как любовался бы чудесным замком, построенным  на песке или гирляндой мыльных пузырей – чем-то таким, что безумно красиво, но так недолговечно.
- Я найду тебе новое сердце, - снова говорит он.

В Нью-Джерси появляется странный мотоциклист. Он ездит на чёрной «Хонде», к седлу которой сбоку приторочена чёрная трость с серебристой змеёй. У него холодные голубые глаза, чёрно-зелёный шлем с очками-щитком, чёрная кожаная куртка и кроссовки «Адидас». Он в несколько минут оказывается там, где произошло ДТП со смертельным исходом. Он бегло осматривает тело и возвращается к своему мотоциклу и, сидя в седле, ждёт с нетерпеливо урчащим мотором. Когда машина, увозящая труп, отъезжает, он отталкивается левой - непременно левой - ногой от дорожного покрытия и  или уезжает тоже, или – что реже - сопровождает её.
Его начинают побаиваться, как будто его появление сулит смерть, а не наоборот. Он не обращает ни на кого внимания и лишь изредка заговаривает только с парамедиками или трансплантологами
Но в один из дождливых вечеров происходит нечто, отклоняющее его от привычного ритуала. Частный автомобиль, слетевший с мокрого полотна, кувыркается и падает на крышу, надрываясь гудком. У шофёра сплющена черепная коробка. Судя по водительскому удостоверению, при жизни его звали Дж. Такер.
- Грудная клетка цела, - торопливо говорит один из подъехавших медиков кому-то по телефону, пока остальные заняты с телом фактически обезглавленного водителя в машине. – Карта есть. Я пробил по базе. Семь из восьми, и трансплантологам он не нужен. Рак в ремиссии. Но пневмокардиально – чист. Поторапливайтесь. Только будьте осторожны: покрытие отвратительное – дождь.
Мотоциклист появляется приблизительно через шесть минут. Его куртка блестит от воды, по стеклу шлема стекают капли.
- Смерть  зафиксирована? - быстро спрашивает он, хромая к машине спасателей.
- Да, конечно.
- Жизнеобеспечение?
- Мы пока дышим и качаем.
- Я должен сам посмотреть в базе. Ноутбук здесь?
- Всё в машине, док.
- Сколько ему?
- Сорок семь.
- Сложение?
- Нормостеник.
- Чёрт! Подходит.
Он не без труда забирается в чрево реанимобиля – больная нога сильно мешает ему, но едва взглянув на изуродованное лицо практически умершего уже несчастного, отшатывается назад так, что чуть не падает обратно.
- Что-нибудь не то? – озабоченно спрашивает тот, кто звонил по телефону.
Мотоциклист не отвечает ему – он явно хотел бы поговорить с кем-то повыше. Он задирает голову и спрашивает, словно обращаясь к батареям и баллонам на потолке реанимобиля:
- Так ты что, действительно, там? Ты так прикалываешься? Ну, тогда иди до конца! Давай!
- Эй! – медик из бригады уже не на шутку встревожен. – Эй, с вами всё в порядке?
Не сразу мотоциклист возвращается к действительности и переводит взгляд на него.
- Всё о`кей, парень. Он мне подходит. Вот твои бабки, держи, - он отсчитывает в руку медику несколько мокрых стодолларовых бумажек. -  А теперь поезжайте, я – за вами...
Ещё через какое-то время мотоцикл с надёжно притороченным к багажнику металлическим ящиком, похожим не то на сейф, не то на бикс для стерилизации инструментов, отъезжает от мрачных дверей морга, и мотоциклист, удерживая руль одной рукой, говорит в мобильник, отплёвываясь от дождя:
-  Форман, срочно Чейза и кардиохирургов. Я везу сердце для Уилсона.

Дождь льёт, не переставая. Дорога скользкая и блестящая, словно отлакированная дождём.
- Я – идиот, - думает Хаус, выжимая ручку газа и невольно щурясь от разбивающихся о стекло очков брызг. - Только идиот может перевозить трансплантат  в контейнере на багажнике мотоцикла. Только идиот может гнать по мокрому шоссе за сто, когда дождь заливает очки, а брызги разлетаются веером, как от носа буера. Только идиот закидывается викодином, проведя ночь в седле мотоцикла и снова садится в седло, не поспав и четверти часа, потому что звонок мобильного поднимает его с постели через десять минут.  Только идиот...
Откуда взялась эта чёртова полицейская машина? Только что перед лицом висела пустая сплошная пелена дождя, и вдруг слепяще высверкнули фары и синие огни. Или он всё-таки заснул за рулём?
Резкий крен, колено чиркает по асфальту, он пытается выровнять, удержать, но покрытие, залитое дождём, скользкое, как масло. Он вдруг вспоминает, что ему уже снилось это: дождь, фонари, отражающиеся в мокром асфальте, скользнувшее юзом колесо. А главное, Уилсона уже не спасти – контейнер, конечно, летит, кувыркаясь, в кювет, крышка отлетает. «Разбитое сердце на асфальте». Похоже на название какой-нибудь джазовой композиции.
Шлем смягчает удар об огорождение, но всё равно он на несколько мгновений теряет сознание. По лицу течёт кровь. Шлем треснул, и обломок впился ему в лоб над бровью.
- Ты что, козёл, спятил?
- Байкер хренов! У тебя глаз нет?
- Эй, парень, ты живой?
Мотоцикл с жужжанием кружится на месте, как перевёрнутый на спину жук. На дверце полицейской машины, развернувшейся поперёк дороги, вмятина.
- Контейнер... – хрипит он, пытаясь приподняться на локтях и отереть с глаз кровь. – Где мой контейнер?
А контейнер удержался на багажнике. И крышка на месте. Кружится на агонизирующей «Хонде», как на карусели. Центрифугируется. «Сердце пляшет джигу», «Сердце на багажнике», - что-то он после удара головой мыслит названиями джазовых композиций.
- Ты слышишь? Ты разбился. Ты весь в крови.
Ему всё-таки удаётся подняться. Голова кружится, ноги дрожат.
- К чёрту кровь... У меня трансплантат в контейнере... Мне нужно в «Принстон-Плейнсборо»...
- Какой трансплантат? Что ты несёшь? Кто возит трансплантаты на мотоцикле?
- Может, ты нелегал?
- Да он обдолбанный – посмотри, как зрачки расширены.
- Идиоты! Конечно, расширены – мне же больно. Я – врач.
Но руки уже лезут в карманы и нашаривают баночку викодина. И не одну.
- А это что? Ты что, нарк?
- Парни, он – дилер. Они не то, что в контейнерах – я слышал, даже в живых младенцах перевозят. Надо проверить, что там, - двое полицейских подхватывают и глушат мотоцикл.
- Осмотри контейнер, Джим!
- Не смейте, кретины! Его нельзя открывать! Пусти! – Хаус пытается вырваться, но ему заламывают руку за спину, и он падает на колени. Бедро взрывается болью.
- Пусти, мудак! Мне больно! – орёт он, чувствуя, что вот-вот зарыдает от бессилия. – Отдайте контейнер! Не смейте! Сволочи! Гады! Гады!
Его толкают в спину, валят и башмаком прижимают к земле.
- Эй, парень, с таким характером тебе не стоило врезаться в полицейскую тачку.

- Что здесь происходит? – голос у Майкла Триттера негромкий, но все почему-то сразу смолкают, едва он открывает рот.
- Какой-то придурок. Сначала въехал в нас на мотоцикле, а теперь оказывает сопротивление. Говорит, ему срочно надо в больницу - везёт трансплантат в контейнере. На багажнике мотоцикла, представляете, детектив? Чуть башку не свернул, а вырывается, как чёрт. Обдолбанный, наркоты полны карманы. Говорит, что врач. Мы думаем, у него и в контейнере героин. Еле скрутили – даром, что хромой. Вот козёл!
- Хромой? – негромко переспрашивает Триттер, чуть приподняв светлые брови.
- У него трость на мотоцикле. Так-кая, блин, трость! Винтаж.
По лицу Триттера пробегает тень. Ему не очень-то охота вылезать из тёплого автомобиля под дождь, но, похоже, какая-то мысль всё больше овладевает им.
- Как он выглядит?
- Лет пятьдесят, седоватый. Волосы кудлатые. Длинный, худой. Глаза голубые.
- Говорите, врач? И наркота в кармане?
- Викодин.
С тяжёлым вздохом Триттер начинает вылезать из автомобиля:
- Взгляну на него. Не трогайте пока контейнер.
Хаус уже не сопротивляется – сидит на мокром асфальте, прислонившись спиной к погнутому от удара ограждению. Дождь на его лице мешается с кровью и со слезами.
- Хаус? – Триттер грузно присаживается на корточки. -  С воскресением тебя.
Хаус медленно поднимает на него взгляд.
- Триттер? Логическое завершение пьесы предполагало свадьбу в конце...
У него невозможно утомлённый голос.
- Итак, люди не меняются? Снова обдолбанный и снова нарушаешь закон? Ты с какой скоростью ехал?
Хаус не отвечает – отводит взгляд и молчит.
Триттер чувствует необъяснимое беспокойство – тянущее чувство под ложечкой. Он ожидал едкой грубости, жалоб, обвинений. Он мог после этого развлечься на свой лад. А Хаус просто молча отвернулся от него. В этом есть какая-то неправильность.
- Что у тебя в контейнере?
- Героин.
Ага, всё-таки попытка огрызнуться сделана. Это немного успокаивает.
- Что с тобой случилось? – Триттер старается придать своему голосу мягкости, но Хаус не «покупается» на этот приём.
- Не видишь? В аварию попал.
«Никаких надежд! Не позволять себе никаких надежд! Мир – дерьмо. Уилсон мёртв. Всё кончено»
- Кого ты спасаешь? Хаус, очнись! Скажи мне, кого ты сегодня спасаешь? Почему тебя так скрутило – ты же всегда так демонстративно на всё  плюёшь? Кто тебе так дорог? Или я – кретин, а тебе каждый так дорог?
Вот теперь в голубых глазах Хауса мелькает удивление.
- Ты полжизни на кресте и всю жизнь обдолбанный, - Триттер качает головой. -   И при этом ради смеха суёшь людям термометры в задницу. За это и жизнь суёт термометры в задницу тебе – тоже ради смеха, если ты не понял... – он поворачивается к полицейским, удивлённо прислушивающимся к их разговору. – Он не врёт, он – врач. Он классный врач. Контейнер – в мою машину.  И обеспечьте мне «зелёную улицу» до «Принстон-Плейнсборо»... Вставай, Хаус! Держись за меня, - и детектив Триттер с готовностью подставляет плечо. – Держись, доктор!
В машине, в тепле, кровь начинает течь сильнее. Триттер достаёт аптечку, зубами вытягивает нитку из перевязочного пакета:
- Давай голову. И, кстати,  можешь терять сознание, если хочешь – у меня всё под контролем.
- Спасибо за позволение. Ты – сама доброта.
- И всё-таки удовлетвори моё любопытство: что за трансплантат?
- Сердце. Ничего интересного.
- А почему так... контрабандой?
- Потому что контрабанда и есть. Онкобольным, знаешь ли, трансплантацию законно не сделаешь.
- Почему? – наивно удивляется Триттер, накладывая повязку.
- Потому что ожидаемая продолжительность жизни не стоит свеч. Желающих поживиться за чужой счёт полно, а запасных органов мало.
- Твой пациент? – понимающе спрашивает Триттер.
- Хуже. Мой друг.
- Подожди... У тебя, кажется, немного друзей?
- Один. Поэтому принцип «одним больше – одним меньше» тут  не работает.
- Так это... тот парень, который... у которого ты...
- Точно. Тот, который, у которого я, - Хаус чуть усмехается углом рта. – Он уже четыре недели на искусственном кровообращении, а это хуже, чем суррогатный кофе, и даже хуже, чем резиновая женщина...
- И... у него рак?
- Уже нет. Но комитету по трансплантации на это наплевать... Слушай, может быть, ты и прекрасный полицейский, Триттер, но в десмургии ты – полный кретин. Так всё сползёт,  закрепи на затылке. И, кстати, в этой тачке давно чехлы меняли?
- Зачем тебе?
- А затем, что я сейчас заблюю всё здесь с твоего позволения... или без оного.

Хаус в верхней смотровой нажимает на кнопку переговорного устройства. Он понимает, что проявляет этим слабость, но ничего не может с собой поделать.
- Как трансплантат? А то мы тут на досуге им в футбол сыграли...
- Кто выиграл? – насмешливо спрашивает Хурани.
Хаус игнорирует его:
- Чейз, как трансплантат?
- Выглядит нормально. Думаю, всё в порядке, - Чейз отвечает, не отводя взгляда от операционного поля. Операция более чем серьёзная. Сосудистые швы требуют полной герметичности. Особенно коварна аорта – ведь кровяное давление в ней такое, что малейший огрех разорвёт, как прорванную плотину. Ну? Ещё раз проверить или...
- Время, - напоминает анестезиолог.
- Промываем.
Тёплый физраствор должен пробудить холодный трансплантат к жизни.
- Момент истины, - говорит вполголоса Хурани.
- Заряжай на пятьдесят. Ток. Разряд!
Сердце содрогается в толчке, снова замирает. И вместе с ним замирают сердца и внизу, в операционной, и наверху, в смотровой. Сердце Чейза, на котором сохранился навсегда маленький рубчик, оставленный скальпелем. Сердце детектива Триттера – а он и не знал, что его сердце ещё способно так замирать. Сердце Формана – мощное, спокойное и такое же красное, как у белых. Сердце доктора Тауба, умеющее замирать лучше других и от любви, и от страха. Сердце Мастерс, в котором только просыпается огромная нерастраченная любовь. Сердце Хауса.
Кажется, это мгновение диастолы тянется бесконечно, но вот едва заметная волна слабого, неполноценного сокращения пробегает по миокарду. И ещё. И опять. Кардиомонитор пишет кривую.
- Синусовый ритм, - говорит Чейз громко. – Шестьдесят восемь ударов в минуту. Закрываем?
Хаус сползает спиной по стене. Ноги больше не держат его.

Почти все следующие сутки он спит. Чейз беспокоится и несколько раз заходит в его палату, даже щупает пульс на сонной артерии. Но с пульсом всё в порядке. Он просто выдохся, израсходовал все силы. Лицо у него бледное, в подкожную клетчатку глазниц натекло крови, и они теперь окружены тёмными широкими кругами, как у панды.
В какой-то момент он сквозь сон чувствует укол в локтевой сгиб и, приоткрыв глаза, видит над собой стойку с пакетом капельницы.
- Мастерс, какого чёрта? Что это?
- Просто глюкоза с аскорбиновой кислотой. Спите...
- Подожди, - он с усилием удерживает глаза открытыми. – Как Уилсон?
- Проснулся. Сердце работает, давление стабильно, моча капает.
- Ты рассказываешь мне не про Уилсона, а про его требуху, зануда.
Мастерс вдруг коротко смеётся:
- Ну вот, про самого Уилсона... Он поспорил с Чейзом на пять баксов. Чейз сказал, что когда вы проснётесь, вы первым делом пойдёте к нему в палату.
- Так. А Уилсон? – по лицу Хауса словно промелькивает лёгкая тень, он чуть заметно сводит брови.
Мастерс снова смеётся:
- А доктор Уилсон сказал, что если принять во внимание, сколько часов вы уже проспали, первым делом вы пойдёте в туалет.
Тень исчезает. «Какая у него озорная улыбка», - думает Мастерс.
- Здравое суждение. Когнитивные функции у него явно в порядке, - и, всё ещё улыбаясь, Хаус снова засыпает.
А проснувшись, действительно, первым делом поспешно устремляется в туалет. Он проспал двадцать часов, и ему прокапали триста кубиков. Ему кажется, что его органы всплывают, как брёвна в половодье.

- Забери у Чейза пять баксов, - говорит он, входя в палату Уилсона. – Я чуть не описался прямо в постель  - цени мою стойкость. Не то чего бы тогда стоило твоё пари!
Уилсон вспыхивает в ответ улыбкой:
- Кто нас «сдал»? Мастерс?
- Эта горячая штучка с видом занудной училки  ещё всем нам задаст перцу, - декламирует Хаус. - О, Уилсон, у меня почти хайку получилось.
- К чёрту хайку! Сядь сюда. Сядь рядом, - он протягивает руку, и Хаус ощущает на своём запястье неожиданно цепкую хватку его пальцев.- Да сядь ты! – почти прикрикивает он.
 Хаус настороженно садится.
- Ты понимаешь, что подарил мне жизнь? – спрашивает Уилсон, не выпуская его руки. – Ты это, действительно, понимаешь, Хаус? Ты подарил мне жизнь. Ты это сделал! И если ты опять начнёшь разыгрывать из себя сволочь, тебе же... тебе никто не поверит, - он отрывисто смеётся.
- Ну-ну, не заводись, - останавливает его Хаус. – Во-первых, трансплантаты имеют гадкую привычку отторгаться. Мне жаль разрушать твои лучезарные иллюзии, но средний срок продолжительности жизни с пересаженным сердцем – десять лет, а у тебя ещё и тератома, и метастазы, кстати, тоже могут быть.
- Десять лет – в двадцать четыре раза больше, чем у меня было.
- Тромбозы по швам, эмболии, несостоятельность швов...
- Не старайся, тебе  не погасить моей радости.
- А иммунодепрессанты вызывают импотенцию. И волосы у тебя вряд ли снова вырастут.
- Вот сволочь! – с чувством говорит Уилсон.
- Ну, вот видишь, как быстро всё возвращается на круги своя,- Хаус не может сдержать улыбки.
Уилсон смотрит на него долгим странным и застывшим взглядом. В тёмных глазах его словно рождаются и гаснут какие-то потаённые глубинные вихри.
- Я влюблён в тебя, как мальчишка, - вдруг говорит он. – Всегда был влюблён в тебя, как мальчишка. И ты подарил мне жизнь – не смей с этим спорить.
- Ну, я подарил её не только тебе, - улыбка Хауса становится насмешливой. – Моё ходатайство об отсрочке наказания удовлетворено. Пока ты жив, меня не посадят – такова формулировка. Так что, - тут его лицо становится серьёзным, и глаза темнеют в синеву, -  живи как можно дольше, Уилсон!

Осень. На кружевном мосту через каньон бок о бок два мотоцикла. Чёрно-зелёная «Хонда», чёрный, как грач, «Харлей-Дэвидсон». Моторы глухо работают на малых оборотах. Солнце отражается в зеркалах и хромированных поверхностях. Мотоциклисты остановились на мгновение, готовые снова вот-вот сорваться с места. Кожаные куртки. Блестящие молнии. Тёмные очки. У Хауса над бровью белесый шрам. Уилсон, держа шлем в одной руке, другой привычно взъерошил редкий и ещё коротковатый ёжик волос и смотрит на Хауса с виноватой улыбкой.
- Год назад, - говорит Уилсон. – Ты помнишь?
- Никогда не забуду, - отвечает Хаус так серьёзно, как редко можно от него услышать.
- И мы можем снова мчаться, обгоняя ветер...
- Нет, - Хаус качает головой, и от шлема разлетаются солнечные блики. – Ты не будешь мчаться, обгоняя ветер. Ты будешь ездить очень осторожно, Уилсон, потому что теперь тебе есть, что терять.
- В понедельник  я выхожу на работу, - говорит Уилсон. – Мне подтвердили лицензию. Буду заведовать онкологией, как прежде. Майлз увольняется – мне дают его место.
- Знаю. Форман сказал.
- А ты? Так и будешь суфлировать Чейзу?
- Я бы мог, если ты согласен по-прежнему меня содержать...
- Что ж поделаешь, раз мы состоим в однополом союзе... – Уилсон усмехается и тут же добавляет – уже совсем другим тоном: - Конечно, я готов тебя содержать, Хаус. Неужели ты думаешь, что после всего, что ты для меня сделал...
- Ой, вот только не начинай, - морщится Хаус. – Твоё чувство благодарности отравляет мне каждый украденный у тебя сэндвич... Знаешь, - говорит он, помолчав,  - я, наверное, действительно, немного аутичен. В том смысле, что привычное окружение для меня намного важнее, чем даже блестящие перспективы. Меня звали на преподавательскую работу – ты знаешь, как я это ненавижу. Я, наверное, соглашусь. «Принстон-Плейнсборо» – учебный центр, и кафедра пропедевтики и общей диагностики – не такой плохой вариант.
- Не такой плохой, - согласно кивает Уилсон, - если забыть о том, что ты никогда не сможешь этим заниматься. Ты не сможешь без твоих любимых загадок, Хаус...
Хаус смотрит куда-то вдаль, и уголок рта его подрагивает в едва заметной улыбке.
- Ну почему... Загадки никуда не денутся. Просто я буду решать их, издеваясь над студентами так же, как в своё время издевался над командой.
Уилсон обдумывает слова Хауса. Что-то меняется в его лице. Какие-то странные чёртики загораются в глубине зрачков, и Хаус с беспокойством наблюдает за этими изменениями.
А в следующий миг Уилсон вдруг газует без всякого предупреждения, и его «Харлей-Дэвидсон» срывается с места.
- Вива скаут-мастер Грегори Хаус! – орёт он во всё горло и громко хохочет. Хаус, несколько ошеломлённый такой выходкой, слегка запаздывает. Но вот и «Хонда» срывается с места, устремляясь в погоню, и они друг за другом пылят по дороге, а на боку у «Хонды», как придворная шпага, блестит жезл Асклепия - чёрная трость с серебристой змеёй.
Вспугнутые рёвом моторов поздние осенние жёлтые бабочки взлетают над травой и долго порхают, не решаясь опуститься.
А дорога пуста, и некому, осуждающе и восхищённо качая головой, сказать, глядя вслед вопящим и хохочущим пятидесятилетним мотоциклистам: «Боже мой, какие же дети!»

The end.