Пьянел солдат

Андрей Лобастов
  – Ты, Михаил извини, если что… вдруг, когда обидел? – Пётр поднял взгляд на своего коллегу по работе. Они трудились, а вернее сказать – вкалывали, в столярном цехе ДСУ № 4. Работа была тяжёлая. Сырые плахи в начале уносили и размещали в сушилке, а через трое суток, перетаскивая их от станка к станку, кромили, фуговали, распускали и распиливали на заготовки, а уже потом изготавливали оконные рамы, двери и другую продукцию.

А сами-то работяги – один здоровье оставил в шахте, другой ковылял на протезе. Собраться вот так, поговорить по душам, довелось впервые.
 
– Я раньше как-то не задумывался о тех, ну, кто плен прошёл. Мне то вот опять юбилейную медаль вручили. А вам? Вы же воевали! Пусть немного, кто-то лишь шаг успел сделать, а его уж не стало. Ваша-то вина в чём?!

– Пётр уставился на товарища, будто это он, Михаил, должен был всё знать и объяснить, а сам, взяв бутылку, и ориентируясь лишь на бульки, разлил водку в два гранёных стакана. Затем обмакнул свою новенькую медаль в ближний из них.

– Дай Бог, не последняя! – И просиял, оголив ряд железных зубов. Затем развернулся вполоборота к висевшему на спинке стула пиджаку, приколол ещё не обсохшую медаль к остальным наградам и повернулся к товарищу. 

Михаил следил за процедурой омовения помутневшим, притушенным взглядом. Что в этот момент испытывал он, прошедший фашистский плен и послевоенную «реабилитацию», учинённую родной властью? Кто в этот момент мог его понять, кто?! Он отёр рукой слегка порозовевшее лицо, словно сдирая с него служившую долгие годы защитой маску, кивнул указывая на стаканы:

– Давай, за эту!.. – и повёл глазами на парадный пиджак Петра.

Мужики легонько, чтобы не расплескать драгоценную влагу, «чокнулись», медленно приложились, их кадыки по три раза дрогнули и осушенные стаканы одновременно коснулись крышки стола.

– Гляди Миша, как стаканчики сверкают, прям хрусталь! Я их в солёной воде замачивал, чтобы налет с них сошёл. – Пётр был доволен собой, он знал о патологической брезгливости Михаила, оттого и расстарался так. – Жена на работе во вторую смену… вот, всё сам. – Пётр указал на стол с немудрёной закуской. – Не ресторан, конечно, но от всей души! – и перевёл взгляд  на товарища.

Слегка зардевшееся лицо Михаила казалось невозмутимым, лишь правый глаз, предательски подрагивая, пустил слезу. Оно и понятно, такая забота о нём, натерпевшемся от бдительности властей и укоров бывших родственников, не могла его не растрогать. Он внутренне расслабился, тесная кухонька, где за столом притулились друзья, словно расширилась, в ней стало светло, уютно.

Михаил неожиданно для себя заговорил, о чём молчал многие годы:

– Ты знаешь, Петро, мы в концлагере, раны солью посыпали!

– Зачем?! 

– Ну, как тебе объяснить? – Михаил раздосадовано посмотрел на непонятливого товарища. – Если рану солью посыпать, она долго не заживает, да ещё выглядит безобразно – краснеет, разбухает и на гангрену становится похожа.

С такой болячкой нас в забой не опускали, а использовали на хозяйственных работах: уборка территории, бараков, заготовка дров. Ну, а если совсем повезёт, то «пригреешься» на кухне, где сам понимаешь, хоть какая-то жрачка да перепадёт. – Михаил резко замолчал, не естественно широко округлил глаза, у него явно перехватило дыхание. Секунд пятнадцать не шевелился, затем медленно вздохнул и скрипучим голосом продолжил:
 
– Меня призвали в армию перед самой финской, воевал не хуже других. Ну, а чем всё кончилось ты знаешь. – Он достал носовой платок, промокнул слезящийся глаз и продолжил. – Нашей вины в том нет! – положил руки на стол, расслабил плечи. – Лето сорок первого года я встретил в шестидесяти километрах от границы с Польшей, на летнем учебном полигоне. В субботу был банный день: напарились от всей души, постирали свои хэбэшки, переоделись в подменку, решили:

«Завтра выходной, с утра отутюжимся и в увольнительную к панночкам!».

Лучше бы этот день не начинался! – он вновь замолчал собираясь с мыслями. В его памяти яркими вспышками пульсировали события того дня. – Немецкие самолёты и артиллерия нещадно утюжили наш военный городок. Я только и успел, что добежать до «оружейки», и тут, как садануло!

Очнулся, кручу башкой, но сквозь смрадный дым ничего не видно, а в ушах шум-звон и так давит на перепонки, что того гляди мозги через них потекут. Чувствую – кто-то трясёт меня за плечо. Оглянулся – наш сержант. Кричит что-то, руками маячит, зовёт. Я поднялся и, пошатываясь побежал за ним.

В ближнем окопе собрались все, кто остался жив, из командиров – один этот сержант. Он разделил нас на группы и мы отправились выискивать раненных и переносить их в уцелевшие блиндажи.

Я, глухая тетеря, тоже таскал раненных и высматривал убитых, их же надо было посчитать, чтобы потоп похоронить. Откуда только силы брались?
         
А на месте нашего военного городка, кипело месиво из дерева, земли, металла и человеческой плоти. Было ощущение, что в раскалённую печь для обжига кирпича, загнали стадо коров, где они обугливались и распространяли повсеместно зловонный запах горелой шерсти и костей.

С того дня я любые копчёности не переношу, меня сразу мутит и… – Михаил умолк, запрокинул голову, сглотнул воздух, пропуская комок в утробу.

– Сказать, что это самое ужасное, из пережитого мной, не могу. Потом, в плену, было куда страшней! Информации никакой, – что там, на Родине, почему всё так нелепо, по-дурацки получилось? Никто нам не мог объяснить, а самим дотумкать умишка не хватало!
 
Фашисты дули в свою дуду: «Немецкие войска готовятся к параду на Красной площади! Русские солдаты, вы теперь свободные люди!»…

И угнали нас на рудники – ударным трудом искупить вину перед Великой Германией. – Михаил с силой зажмурился, повёл головой, словно пытался отдалить тяжёлые воспоминания, кивнул, – Давай, Петро, наливай! А то… в их гадскую душу… тошнёхонько!

Пётр откупорил вторую «белоголовую», булькнул по два раза в каждый стакан. Выпили. Занюхали хлебом. Положили кусочки на место.
 
– Тёплая водка не такая вкусная! Правда? – Михаил смотрел на товарища, словно пытался проникнуть в его сознание, чтобы убедиться – искренно он сочувствует или...

– Извини, Миша, холодильника у нас нет. Их на прокат-то взять проблема, да и поставить тут, – Пётр покрутил головой вокруг себя, – некуда! Вот так, мы – победители живём, все пять человек в одной комнате, – он с силой тряхнул головой, при этом прядь волос, прикрывающая лысину, вздыбилась, словно прислушиваясь к происходящему.

Пётр привычным движением руки уложил её на место. – В тесноте, да не в обиде! Бывало хуже, когда по углам у родственников мыкались. А тут… – вздохнул, – пусть маленькая комната, но своя. И потом мне, как инвалиду войны, всё ещё обещают благоустроенную квартиру. – Он смачно сплюнул себе под ноги, и выругался:

– Мать их за ногу, да к чёрту в глотку… начальничков наших! – ещё что-то беззвучно прошлёпал губами. – Дожить бы, а там!.. – Пётр махнул рукой, словно рассекал паутину, заслоняющую «светлое будущее», – все там будем в свой черёд. 

За ребятишек вот обидно, им-то ещё жить, а тут!.. – сдерживая слёзы, он с силой заскрипел зубами.

– Что-то мы совсем в уныние впали. Давай, Петро, наливай! – Михаил подвинул свою тару. Пётр отработанным движением руки плеснул в стаканы, стрельнул глазом и довольный собой, кивнул, приосанился и предложил:

– За победу?!

Выпили. Пётр, утирая рот ладонью, кивнул на газету «Известия», лежавшую на столе,  заменившую им скатерть.

– В ней статья о братьях наших – о польских шахтёрах. Пишут, что они осваивают новые пласты залежей угля аж на семистах метрах! – Он сощурил глаза.  – Это много?
 
У Михаила от негодования перехватило дух, он еле сдержался, чтобы не перейти к рукопашной, жадно глотнул воздуха и заговорил взахлёб, торопясь выплеснуть всю боль, саднящую его памятливую душу уже четверть века.

– Ты хоть понимаешь, Петро, что нас опускали в шахту на две тысячи триста метров и попробуй норму на-гора не выдай! Палками избивали всю провинившуюся смену до состояния фарша, а утром опять в забой!

Э-э-х-х! – Он ухватился обеими руками за края табурета, долго раскачивался, пытаясь побороть распирающие его эмоции.

– Когда я сбежал из лагеря… правда не надолго, меня так не били, как нас, после каждой бузы. Невыполнение нормы фрицы воспринимали как бунт и «парили» провинившихся в кровь! – Михаил умолк, желваки  на его скулах судорожно бугрились, изо всех сил удерживая рвущуюся наружу ярость.

– Мишка, в твою душу, да расскажи ты, как удрал?! – Не выдержал затянувшейся паузы Пётр.

– Хм!.. Удрал, говоришь? Да не удрал я Петя, а выскользнул! – Лицо Михаила перекосил нервный тик. Он придержал рукой пульсирующий нерв.

– Как это выскользнул?! – Пётр удивлённо вскинул короткие брови, согнав морщины на высокий лоб. – По воде что ли?

– Ну, по воде! – Михаил посмотрел на товарища словно на малое дитя, в его голове пульсировали две мысли: «Толи он придуривается, то ли искренне не понимает?», но всё же решил рассказать:

– Немцы, они же известные аккуратисты. Вот и в лагере – всё по линеечке; дорожки мелким щебнем посыпаны, а от клозета, стоявшего на деревянных сваях, отходил желоб, сколоченный из трёх крупных плах, по типу наших гробов, до са-а-а-амого забора. По этой конструкции дермо утекало за двойное ограждение и падало под обрыв. – Он вприщур, с хитринкой, смотрел на растерянного слушателя, дескать: «Догадываешься?».

Пётр вжал голову в плечи, в его глазах застыло недоумение. 

– Ладно, не напрягайся! – он немного смягчил тон. – Перед вечерней поверкой нам дозволялось справить нужду. Войдя в клозет, я сразу отошёл влево, к ближнему от желоба очку, и, стараясь не дышать, прошмыгнул в него, как в погреб. Веса то во мне, почти не оставалось, не то, что сейчас. – Он похлопал ладошкой по своему упругому животу. – И вот, не делая не единого вздоха, потихоньку, также как содержимое желоба, проклиная всех и вся на том и этом свете, я утёк за забор.

Как летел, как бежал, не помню! Пришёл в себя отмокающим в какой-то речушке. До сумерек, прятался в прибрежных зарослях, потом долго брёл по воде, пока не увидел справа слабый огонёк. Выбрался на берег. Огляделся. Вижу – неподалёку стоит хата. Подкрался поближе, разглядел; за столом сидит семья пшеков, жрут. От вида еды я обмяк и, наверное слишком шумно упал, потому как чувствую, что волокут меня за руки.

Куда? Пахнуло свежим сеном, и я  сразу оказался в родной деревне, а вокруг – хлебные поля и мама моя на крылечке нашего дома стоит и манит меня рукой, манит...

Вдруг резкий скрип. Я встрепенулся, открыл глаза, смотрю, а из тёмного проёма двери появился белый рукав и что-то метнул по унавоженному полу. Дверь резко захлопнулась, звякнул железный засов, но я всё лежал, не шевелясь, ждал взрыва. Когда оцепенение прошло, почувствовал запах хлеба. Ох как я пихал в рот кусок того картофельного пирога!

Успел я его прожевать или нет? Не помню. Уснул. И снилось мне, что я маленький, бегу растопырив ручонки к маме, а она вдруг, как рявкнет: «Стен ауф!», – хотел заплакать, но проснулся. И понять не могу, откуда взялись фрицы?
 
Они стояли в дверях и гоготали, как самодовольные, жирные гусаки: «Шнель, шнель, русишь ка-куш-ка!»

– Что я мог против них? Ну?! – Михаил  посмотрел на товарища глазами полными слёз, безысходной, надрывной тоски и каким-то особым, щемящим чувством, которому и названия-то нет.

– Как ты их там назвал? – Кивнул он на газету. – Братья-поляки?
 
Пётр молча сгрёб газету со стола, брякнула, разлетаясь, посуда. Скомкал и бросил газетный комок в поддувало печки, разлил оставшуюся водку и протянул стакан Михаилу. Тот кивнул соглашаясь на предложение, но его всё таки прорвало:

– Понимаешь?! Пока я спал, добрые поляки усадили своего отпрыска на велосипед и послали до комендатуры. Ты представляешь, Пётро?

Накормили и продали! – он склонил голову, упершись подбородком в грудь, покачивал ею из стороны в сторону, словно убаюкивал.

– Давай, Михаил! – Пётр поднял стакан на уровень глаз. – Чтобы всё нами пережитое, никогда не повторилось!
 
– Это так, Петро, но душа, душа-то… обуглилась!

Они выпили, посмотрели друг на друга и, не сговариваясь, затянули свою любимую песню:
               
Враги сожгли родную хату…
 
Пели, не стесняясь проступивших слёз, старательно выводили мелодию на два голоса, но у каждого всплывали свои воспоминания, своя боль.

               
Кому нести печаль свою?
               
… Пьянел солдат!