Гл. 16 Между страхом и надеждой

Екатерина Домбровская
   
 Предпоследняя новая глава для второго издания “Весны души”

+++“...Если ум приложит старание к чтению Божественных Писаний или потрудится несколько в постах, в бдениях, в безмолвиях, то забудет прежний свой образ мыслей и достигнет чистоты, как скоро удалится от скверного жития; однако же не будет иметь постоянной чистоты; потому что как скоро он очищается, так же скоро и оскверняется. Сердце же достигает чистоты многими скорбями, лишениями, удалением от общения со всем, что в мире мирского, и умерщвлением себя для всего этого. Если же достигло оно чистоты, то чистота его не осквернится чем-либо малым, не боится великих, явных браней, разумею брани страшные... Всякая чистота, приобретенная скоро, в короткое время и с малым трудом, скоро теряется и оскверняется. Чистота же, достигнутая многими скорбями и приобретенная продолжительным временем, не страшится какого-либо не превышающего меру приражения в которой либо из частей души, потому что укрепляет душу Бог”.+++
Прп. Исаак Сирин

+«Предзанятые понятия».
+Злопомнение как болевой рефлекс.
+ Дыхание пространств.
+В школе сокрушения.
+Сон о колпаке.

...Анна ненавидела просыпаться в эти предрассветные часы, когда в жилище пробирался какой-то странный, мертвящий сердце холодок, а за окном водянистым мутным молоком медленно расползалась тьма ночи. Всё это никогда не предвещало ничего хорошего. Город крепко спал, и только во все глотки орало и базарило в пустых дворах наглое московское воронье. Где-то на лавочке зябко вздрагивал во сне, положив кулак под голову, никому не нужный человек. А рядом ранний дворник уже сонно шаркал метлой по асфальту…
Ни ночь, ни день – переходное состояние, в котором иной раз и устрашишься: а начнется ли еще один день?.. В сумерки предвечерья всё бывало иначе: покойно, уютно… А тут: будет ли длиться и дальше жизнь, которая при свете дня своим сумасшедшим круговоротом оттирает, отодвигает от нас правду о нашем жалком и страшном земном человеческом существовании, о нас самих, стоящих на краю бытия, спасая малодушных от глубокой тоски: что угодно, только бы не предстать лицом к лицу со смертью, с судом совести, только бы забыть об этом, не думать, не помнить… Редкие люди имеют в запасниках души духовный опыт реального предзнания смерти. Не физиологический и даже не душевный, но именно духовный опыт который даруется Господом верующим как благодатная помощь спасения ради… Как умирают люди в предрассветный час, какое томительное одиночество, заброшенность и какая безысходная, ни с чем не сравнимая смертная тоска сжимает человеческое сердце, Анна знала не понаслышке. Как беспредельно страдают отчаявшиеся, уготовляющиеся наложить на себя руки – только бы не терпеть больше эту невыносимую тоску, эти убийственные укоры совести за собственную поруганную жизнь… Анна всё это знала: и сама бывавшая при смерти в эти часы, и соумиравшая близким…

Бывало, проснешься под утро, – тут разом и навалится на душу всё горькое, пугающее, безысходное, что только ни есть в твоей жизни, – неимоверная тяжесть всех скорбей и бед, все тупики, которые со всех сторон год за годом сжимают вокруг тебя кольцо, сколько бы ни прятался от них, сколько бы ни старался всё терпеть в благодушии. И враг рода человеческого в предрассветный час объявляет войну нашему благодушию и самоуспокоенности: он ужасает, истязает душу, словно говоря: а на самом-то деле вот как всё обстоит… И начинается тут тяжкая брань человека – почти предсмертная брань! – с «духами злобы поднебесной»…  Какие только образы и картины не прокручивали эти духи перед внутренним взором Анны после недавних переживаний её в связи с «загубленным» послушанием. Мучительность ее состояния усугублялась тем, что напряжение в ее отношениях с Духовником резко усилилось после случившегося. Анна думала, что это продолжение «казни». Так ли было на самом деле? Или опять нечто иное происходило, что ей мешала увидеть самость, раненная в сокровенных своих уголках?

Анна между тем изо всех сил пыталась понять, что произошло с ней и почему, и что теперь делать, и что она в силах и должна изменить… Но не могла ответить ни на один вопрос. Сознание утыкалось в закрытую дверь, за которой просвета крылся непроницаемый мрак… Однако наши усилия познать свой грех никогда в туне не пропадают – Господь откликается на них, предоставив нам поначалу возможность помучиться в его поисках. Так однажды бессонной ночью вдруг блеснули Анне так ясно и резко, словно она пережила всё только вчера, какие-то «несущественные», как раньше ей казалось, почти забытые подробности тех событий. Ей словно кто-то сказал: «На, вот, смотри!» И Анна ужаснулась… Она вспомнила, вернее, увидела как наяву ту, самую первую встречу, когда владыка с самым добрым настроем обрисовывал ей её новое задание – подготовку «Словаря христианских понятий». Тогда-то он как бы мельком заметил, что статеечки в словаре должны быть очень маленькие и простые, чтобы их можно было публиковать в той монастырской газетке, которую Анна, как профессионал без содрогания видеть не могла, и которую возглавлял отец Варсонофий – тот самый из-за которого она летом лишилась монашеского правила. Анна очень долго сдерживалась, чтобы не сказать Духовнику о той газетке: насколько она примитивна и безобразна и что выпускать в монастыре в таком виде молодежное издание – стыд и позор, что срочно надо это дело «довести до ума»…  И вот поди ж ты! Для этой самой из рук вон плохой газетеночки она теперь должна писать свои «шедевры»?! Это мелькнуло, мелькнуло в ней тогда, она даже мгновенно осердилась на Духовника и вспыхнула гневом, – именно так, именно так... Да еще припомнила ему (про себя конечно – в помысле) те примечания «мелким шрифтом, которые никто не читает»: это что же – опять он задумал что-то смирительно-унизительное? Все это мелькнуло в ней разом, как молния и… Исчезло. И она забыла о сказанном владыкой, словно этого и не было. Категорически отмела и отвергла внутри себя его слово и вместо этого тут же начала преобразовывать полученное задание в меру своего богатого профессионального воображения в нечто творчески изящное, сильное, красивое: «Вот ужо напишу я тебе статеечки для газетки, – я тебе книгу напишу!» И Анна тогда же мгновенно увидела эту книгу во всей ее красе и блеске и загорелась предстоящим…

Увы, как известно, всё то, что начинается тщеславием, заканчивается бесславием. Так и вышло. Оговоримся: не случайной, и не совсем уж безнадежно «злостным» был подобный отклик Анны на задание владыки: сработали старые клапаны, вспыхнули давнишние реакции, выпестованные десятилетиями профессиональной деятельности в условиях глубоко чуждой по духу среды, чуть ли не в подполье. Тогда отстаивание истинной содержательности, правых смыслов и творческой высоты (это отстаивание было отражением духовного поиска, который и привел в конце концов Анну в монастырь) без определенной бдительности, стойкости и даже без некоторого хитроумия было бы в те времена в журналистике невозможно. было Но Анна истинно желала трудиться для Истины и всякую ерунду и бессмыслицу, которую ей навязывали исполнять, она стремилась преобразовать и освятить подлинным смыслом, содержательностью и даже красотой. Выработался некий психологически-умственный навык, который тогда, в привычной бездумности и отсутствии по этой причине бдительности у Анны, усиленный рычагами ущемленной гордости, и сработал механически, как автомат.

Реакцию Анны и эту бездумность, с которой она «пропустила» ватагу подобных помыслов, можно было бы обозначить словами преподобного Исаака Сирина в его классификации npичин, от которых бывает в человеке движение помыслов. Преподобный выделял 4 причины: движения помыслов от естественной плотской похоти, от «чувственного представления мирских предметов», от предзанятых понятий, какие человек имеет в уме, и от приражения бесов, которые воюют с нами, вовлекая во все страсти… Поэтому – предупреждал великий наставник умного делания, – «человек, даже до смерти, пока он в жизни этой плоти, не может не иметь помыслов и брани». В случае Анны речь должна была бы идти о тех самых «предзанятых понятиях» (прежних впечатлениях), которые бесконтрольно пронеслись тогда сквозь Анну, не успевшую насаторожиться и потребовать паспорта у тех злосчатных помыслов…
Вот что такое старье ума: автоматика, которую сломать можно лишь сильнодействующими средствами и не враз, а многоразовым «приемом». Возможно, в самом начале работы над «словарем понятий» владыка и не предчувствовал подобной реакции Анны. Он сам ведь не проходил подобно Анне этот душевно многотрудный и мучительный для человека совестливого и глубокого путь в отечественной прессе. Но когда она принесла ему вместо четырехстраничного текста вводной статьи  – «публицистическую «простыню» страниц, эдак, на 18-20, он сразу все уяснил для себя.

…В тот предрассветный час милостию Божией узрела Анна, насколько немощно и опасно все то того, чем жил когда-то, будучи уверенным, что твои навыки, подходы и сами мысли не только вынужденны, но еще и праведны, и освящены светлыми намерениями и целями, что даже все доброе в нас – и оно тоже все должно быть или отвергнуто, или, как минимум, переосмыслено в свет евангельских заповедей.  На сей раз Анна увидела все, что с ней произошло, как тот Моцарт  – свою симфонию на тарелочке. И  разом пришла в себя: «Что же я натворила!»

С того момента, кстати говоря, началась в Анне новая внутренняя работа: отслеживание самых тончайших помыслов, осмысление глубинных и часто сокровенных намерений, который движут ею при написании даже самого краткого текста; он училась видеть – вот-вот! – из какого «сора» растет ее слово, что примешивается к нему, чисто ли оно, и кто его выводит в мир: «свой» или «чужой» проводнике?
Но все это началось гораздо позднее – после того мучительного и спасительного озарения в предрассветный час… А пока она не видела ничего. Она казнила себя за проволочки, которые привели ее к катастрофе. Она смаковала «жестокость» владыки, который так наказал ее за эти проволочки со «Словарем»: за два года она исполнила, хорошо, если только третью его часть… Она стыдилась, ходила в монастыре «боком», стараясь не попадаться никому на глаза, и прежде всего самому владыке. Или наоборот, мелькала перед ним, чтобы показать, мол, думали, что я убита, что «срезали» меня, а я вон – жива-живехонька. И так постепенно Духовник совсем перестал ее замечать. Начался затяжной кризис в их отношениях…

Проболев, как обычно, почти весь Великий пост, Анна после долгого отсутствия отправилась в монастырь, и сразу же увидела перед собором владыку, беседующего с одной ее хорошей знакомой. У Анны накопилось много серьезных вопросов не о себе –  о дочери, внуке, которые она не могла разрешить без благословения Духовника. Вопросов «о себе» у нее было, конечно же много больше, но все какие-то мутные, спутанные, и она чувствовала, что не готова внятно высказать их, главное же –  не пускал ее подойти к владыке со «своим» какой-то тяжелый греховный, давящий ее сердце ком противоречивых чувств: клубок обид, стыда, раскаяния и мерзейшего самостного страха…

Анна встала на приличном расстоянии от беседующих и стала тихо, смиренно-терпеливо ждать… Разговор там велся неспешно и обстоятельно… Минут через 15, или больше, Анна увидела, как приятельница сложила руки под благословение, что означало конец беседы. Анна придвинулась ближе, чтобы Духовник ее непременно видел.  Она встала прямо перед его лицом в полутора метрах от прощавшихся… Рядом не было ни души: в середине дня монастырь отдыхал по кельям. Однако, как только знакомая была благословлена и пошла в сторону, Духовник резко повернулся к Анне спиной и зашагал от нее, мерно и твердо отстукивая путь своим архиерейским посохом…

Анна осталась стоять, где стояла. Она почувствовала реально и физически осязаемо, увидела, как на вскрытии, своим внутренним зрением, что в ту минуту из сердца ее вытекла живая горячая струя крови. Невероятно? Но это так. Обостряет Господь в особые редкие минуты духовное зрение. Прочувствовав это видение почти хладнокровно, как бы зафиксировав его, постояв еще немного, Анна тоже повернулась к Святым вратам, и спокойно зашагала в свою сторону, поражаясь той странной внутренней тишине и даже какой-то благости, любви, разлившейся в ней…
«Вот когда будешь радоваться…» – вспомнились ей тут слова Духовника, сказанные ей сколько-то лет назад. Возрадовалась ли она этой струйке крови? Боли, ей нанесенной? Несомненно да. Во всяком случае, домой Анна возвращалась в давно не посещавшей ее глубокой тишине…

Грех, боль, радость… Незнаемая «спящим» мiром спасительная череда состояний человека. Значила ли та струйка крови, что было в Анниной катастрофе не только грех, но и то, что приближало к ней действие благодати? По всей видимости, да. И не только из-за высокой, зашкаливающей меры испытываемых страданий, но, вероятно, и по причине глубинной устремленности ее души к Истине, к Богу, к терпению – к добродетели, которые превышали все-таки меру ее ошибок и вин… «Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив: не до конца гневается, и не вовек негодует. Не по беззакониям нашим сотворил нам, и не по грехам нашим воздал нам…»[1]

И все же – это был только эпизод, еще одна капля, добавленная к главному наказанию, но ход событий никак не изменившая.Теперь дни Анны, недели и даже месяцы ее жизни текли хоть и на вид вблизи Духовника, но на самом деле – вдали – по степени его от нее удаленности. Так что наказания продолжались… И Анна вновь и вновь, с новой силой погружалась в свои постоянные, неотрывные от ее бытия вопрошания: «Что же на сей раз я сделала не так? Почему все это длится бесконечно? Даже Господь два раза за один грех не наказывает…»[2]

***

Анна все же попала в ту весну к владыке, причем случайно – благодаря дочери. Духовник очень любил Машу и как-то выделял ее: девочка напросилась к нему с каким-то вопросом, и он взял к себе их обеих. Разговор, совершенно не относящейся к делам и заботам Анны, Духовник повел сам. Анна слушала и молчала. А потом владыка вдруг, как часто бывало, без всяких предисловий и переходов начал говорить… о грехе злопомнения. Анна и тут продолжала слушать Духовника со спокойно-сдержанным вниманием, словно он говорил так, вообще – нечто к делу не относящееся. В чём-чём, а уж в своей незлопамятности она всегда была уверена: сколько ни выискала бы в себе зла или личной неприязни к тем, кто когда-либо крепко обижал ее или делал ей зло, – при всем старании Анна обнаружить в себе не могла. Из-за этого ее даже упрекали в беспринципности. Сторонние наблюдатели бывало злились на Аннино всепрощение и воспринимали его чуть ли не как личное оскорбление: они ведь защищали ее, когда те, ныне прощенные, оскорбляли Анну, а она вот взяла, да и простила! Как это так? Стоило ли ее тогда защищать?
Благодушно, думая при этом и о чем-то своем, слушала Анна владыкины речи, а он в это время, непонятно для чего и кого, детально излагал свою тонкую классификацию проявлений греха злопомнения, какой Анна, конечно, дотоле нигде не слыхала…
«Есть и такой род злопамятности, – владыка говорил как-то нарочито медленно и тихо, каким-то совершенно бесстрастным «загробным» полушепотом, – когда человек помнит то место или того человека, который делал ему больно, и хотя, казалось бы, не держит зла на этого человека, но источник боли, место и обстоятельства, чреватые испытанием вот такой же боли, старательно обходит за версту… И даже меняет как-то исподволь, но радикально – в корне – характер отношений с теми, кто ему делал больно, – и всё только для того, чтобы избежать боль, которую он помнит очень даже сильно и живо. Это ли не злопомнение? А ведь надо прощать чисто, до конца, духовно «забывать»…»

Анна тогда на эти слова Духовника никак не среагировала. Она сидела перед ним, как всегда напряженная, и молча смотрела на своего духовного отца недовольными круглыми глазами: «Что это, мол, ты мне тут голову морочишь? Причем тут злопомнение? Я не помню никакого зла…»
И домой она шла в глубоком огорчении и досаде: ну, что это он выдумал на сей раз? Кого я не прощаю? Неужели его самого? Да у меня так вопрос даже не стоит, и стоять не может: я все от него принимаю…»

Целую неделю Анна, сидя дома, комкала и швыряла в корзину листы бумаги, на которых пыталась объясниться и оправдаться перед Духовником и дать ему возможность хоть отчасти… устыдиться той обидой, которую он вновь так несправедливо нанес душе Анне.  Она ведь знала, что нечего ей ему прощать – все наказания всегда ею принимались хоть и с болью, но как справедливые, разве что меру наказания можно было бы оспорить? «Нет, она полностью принимает педагогику владыки и благоговеет перед ней».

Наконец эти протесты обиженного несправедливыми подозрениями неожиданно сами собой выдохлись, и как обычно, через неделю Анна уже стояла на «тропе» и ждала выхода Духовника из собора… А дождавшись, припала к его ногам: «Простите! Вы были правы: я действительно грешна злопамятностью!» – при этом Анна, довольная своим мужеством и готовностью «все принимать», была в самом бодром расположении духа. Духовник на нее даже не посмотрел и прошел мимо, бросив на Анну сторонний взгляд, словно перед ним было пустое место.
И правда: якобы приняв обличение («имей мужество всё принимать») и покаявшись, как того требует заповедь, Анна сделала это не без внутреннего вызова, не без гордыньки, а так и не обнаруженное злопамятство осталось целехонько. Точь-в-точь по авве Дорофею: «Кто поклонился, прося прощения, и сделал это ради заповеди, тот в настоящее время исцелил гнев, но против злопамятности еще не подвизался и потому продолжает скорбеть на брата».

Поразительно, как же все-таки хитро скроен человек в его поврежденном состоянии, и даже очищенный, годами шедший через огонь покаяния, человек; как глубоко пустила в нем корни греховность, как повреждены у него – вплоть до мельчайших капилляров – все системы духовного жизнеобеспечения. Ведь читала же Анна множество историй о том, как великие духовники выводили на чистую воду своих чад, постоянно пребывающих во «мнении» (это еще один термин из аскетики святителя Феофана Затворника) о самих себе. В мнении, которое иначе именуется самообольщением.
 
Предположим, уверен человек (и не без оснований), что он не завистлив и не ревнив, и на вопрос старца на исповеди – не ревнива ли, не завистлива ли ты? – категорически мотает головой: мол, чиста я, батюшка, от этого греха, невиновная я! А старец на другой день собирает к себе своих духовных деток и разливая всем чай, передает своими руками стаканы с подстаканниками всем своим чадам, кроме одного только – той самой – «невиновной» особы… Всем сам кладет сахарок, всех приголубливает, а она, сидя перед пустым местом, начинает испытывать сложносоставные чувства: обиды, ревности и даже возмущения на старца, и боль, боль…

Через минуту он поворачивается к ней, бросает на нее быстрый взгляд и тоже наливает ей в стакан с заваркой крутого кипятка, и передает его ей – только без подстаканника: «Попей, деточка!» – говорит. И она, не смея ослушаться, под его пристальным взором пытается отхлебывать обжигающий кипяток… И тут же – совсем с иными чувствами падает к его ногам: «Простите, батюшка, меня, окаянную, самолюбивую, завистливую, ревнивую, жадную, злую!..» И это – искренно на сей раз, потому что испытано под взором духовника по-настоящему, и не без наказания…
Сколько не читаешь умных книг, сколько не переживаешь, проливая «святые» слезы, следуя за поучительными рассказами, а без личного делания и опыта – все равно не обойтись, как и без «тыкания» жестким перстом в сердце (как однажды показал Анне владыка) со стороны людей и обстоятельств.
Не может человек очищаться самочинно: он очищается только во взаимодействии с миром, через который Бог проводит свои лечебные и, увы, весьма болезненные, действия: свою хирургию и терапию… А разве без крови можно отделить сросшуюся с телом души человека гордость?! Недаром предупреждает христиан апостол Павел: «Вы еще не до крови сражались, подвизаясь против греха, и забыли утешение, которое предлагается вам, как сынам: сын мой! не пренебрегай наказания Господня, и не унывай, когда Он обличает тебя»[3].

Между тем Анна продолжала скорбеть на Духовника – не умом, а каким-то глубоким сердцем… Она не так часто теперь ездила в монастырь, реже становилась на «тропе» за благословением, не звонила: страх потерпеть боль от холодного тона, страх вновь и вновь пережить унижения и муки из-за глухоты, – она плохо его слышала, а он нередко не снисходил повысить голос, от долгого пребывания в унизительной роли настырной попрошайки, от горя, стыда и обиды неизвестно на что и на кого после пережитой катастрофы с послушанием. Ей хотелось спрятаться, забиться в угол и там сидеть, никого не видя, ничего не хотя, ни в чем не участвуя…

Неужели она не чувствовала, что удаляется от Духовника? Чувствовала, конечно, и страшилась этого безмерно, но понять простую вещь, что все эти боли и страхи нужно кровь из носу пересилить, отринуть и спокойно, и мужественно отправиться опять же… на эшафот, под удары, с готовностью претерпеть всё, что не выпадет на её долю: пусть будет, как будет, и – подставить голову под удар. А она вела себя, как та подопытная мышь, которую испытывали на условные рефлексы. Она помнила свои страдания, и в тот угол, где ей делали столько раз и столь больно, – в тот угол, где стояла и желанная для нее, и сладостная еда, она заставить себя пойти не могла. Боль пересиливала и Анна умирала с голоду…

Вот ведь как мучительно защищает сердце человеческое свою самость, и даже не самою самость, а уже самые глубинные корни ее. Анна между тем помнила замечательный урок игумении Арсении (Себряковой), который она преподала Петру Брянчанинову – брату святителя Игнатия, Ставропольскому губернатору – за то, что он, отсылая матушке выполненную им для нее работу, предварял ее в письме потоками критических самокритик. На что мужемудрая игумения тут же, слыша глубинные истоки сих самокритик, ему ответствовала письмом, которое стоит привести почти полностью:

+++++10 июня 1874 года+++++
Вот вы какой! трудитесь для меня много-много, а сами все укоряете себя, что плохо исполнили послушание, все беспокоитесь, что я буду недовольна. Ведь за это всякий добрый человек удивлялся бы вам и похвалил бы вас за смирение, за недоверие к себе и своим трудам. Чувствую, что и мне бы следовало так сделать, а я вот собираюсь сделать вам замечание, или, как выражается отец Архимандрит, — нагоняй. Отчего вы не подождали и не потерпели молча? Если бы вправду остались недовольны исполнением вашего послушания, высказали бы вам, и тогда вы могли бы оправдаться и сказать все, что у вас было на душе. А то так много оправданий представили, так смиренно каетесь и укоряете себя, что если бы и действительно была бы в чем-нибудь ваша ошибка, то опять всякий добрый человек, кроме меня, спешил бы успокоить и утешить вас. Но по-монашески ли это? Где тут иноческое терпение, молчание, подклонение под все случившееся? Где путь к тому, чтоб дать действовать обстоятельствам, руководителю сущу Самому Господу? Во всем действует самость, она все поправляет сама, оправдывает себя, очищается, вырывает душу несвоевременно из того состояния, куда поставило ее попущенное Господом обстоятельство, в котором она могла бы поучиться и самоукорению, и смирению, и самоотречению, если бы потерпела и пождала как следует…»+++++

Только позже, гораздо позже открылось Анне слово старца о «злопомнении боли». И было оно тогда уже, разумеется, записано на скрижалях сердца, как опыт, как урок и о подлинном прочтении заповеди Божией: «Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный, а если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших»[4], и о глубинном пороке человека, сопротивляющегося Богу, богоборствующего в своем стоянии на защите своей гордыни по причине нетерпения боли, которую вызывает процесс очищения; по причине нетерпения мук крестораспятия и пролития крови, без которого нет ни прощения, ни очищения, ни спасения.
 
Убедилась Анна – в очередной раз – на деле и в том, что от познанного умом до принятого и усвоенного сердцем, пролегает пропасть, – уставленная теми самыми крестами, долина, которую должен преодолеть человек на своем пути к Боргу, ко спасению, к Царствию Небесном. О! Сейчас бы Анна написала словарную статеечку на тему «Ум», и привела бы там дивное слово знаменитой старицы Ардалионы[5]: «Ум знает, что надо любить, пытается сочувствовать другому, а сердце – холодно»; «Мы ненавидим и не желаем греха только по рассуждению, рассуждение же никогда не сильно победить в нас страсти и уничтожить естественное влечение ко греху: нужно, чтобы воля наша решительно отсекала всякое плотское пожелание и чтоб устремила все свое хотение к Богу и к исполнению Его слова, Его святых заповедей». И дальше бы Анна поставила риторический вопрос: почему же сердце так непреклонно, почему не сдается, почему не хочет подлинно согреться любовью? И ответила бы, помятуя владыкино святое слово, сказанное ей много раньше, как заповедь, как завещание на всю оставшуюся жизнь: «сердце не хочет и не может любить ни Бога, ни ближнего, потому что человек любит себя. И так будет всегда, пока любовь к себе не будет уничтожена». И добавила бы от себя: «чтобы убить эту беззаконную любовь к себе, человек должен претерпеть много боли…»

Вообще же, несмотря на том, что работу над «словарем понятий» Анна самочинно прекратила – она ведь не знала, что рукопись «соперницы» не собирались публиковать, и думала, что на этом ее послушании поставлен крест (хотя и тут она грешила – ведь лучше было бы ей не доверять себе, а услышать о том от самого Духовника) – мозг ее, душа и сердце неустанно продолжали над словарем работать. Вся ее внутренняя «механика» была уже переформатирована, о чем она сама пока не подозревала, не замечая, что потребность определять и описывать понятия, приникать всецело к звучаниям Божественных логосов, питать ими свое сердце, стала теперь всецелым влечением ее духа, потребностью, без утоления которой она не могла жить…

Но время, время… Оно неслось и катилось, опережая нерасторопную Анну, словно какое-то странное чужеродное торможение теперь действовало в ней. Она это и сознавала, и одновременно подчинялась ему почти без сопротивления. Живя внутренне полнокровно и содержательно, в духе, Анна оказывалась на самом деле все дальше от духовного мейнстрима своей судьбы. Собираясь в деревню, на свою любимую, хотя и нелегкую, летнюю вахту, она не слышала и не ведала, какие испытания, какие неизмеримые пространства (время уже давно растаяло в них[6]) дышали ей в спину… В сердце Анны зияла и, уже привычно, ныла незалеченная рана: отношения с владыкой так и не были выяснены…

***

Наконец, пришел май, а с ним вернулось к Анне ее благословенное одиночество, ее излюбленная жизнь в полузаброшенной деревне: последний дом на краю почти обезлюдевшей улицы, крутой высокий берег, прихорашивающиеся по весне леса, болотистые луговины и еле заметным росчерком во влекущей дали – деревня с таинственным названием Неданово. В доме было душно, и Анна вышла на двор… Стояла на удивление теплая и тихая майская ночь, дыхание которой тут же окутало и пленило... Слышались соловьи – но неблизко, приглушенно, словно и птицы малые участвовали в том таинственном и сокровенном, что свершалось под покровом этой благословенной ночи.
Теперь, когда наконец угомонился и затих больной и вечно хлопочущий о чем-то пустом, ложном и болезненно-уродливом человеческий мир, вечно юная и действительно непорочная природа (во всём, во всём виноват был только человек!) могла свободно и незаблудно вознести Создателю свою молитву. Анна, открытая всем сердцем этому говорящему безмолвию, чувствовала себя свидетелем и соучастником потрясающего действа. Всё дышало Богом, говорило о иной жизни: о той, забытой, в раю, когда и Адам еще был непорочен и свободен, ибо безгрешен, и о другой – будущей жизни, о той «беспредельной воде», которой не может не жаждать в глубинах своих даже самая оглохшая человеческая душа. И теперь всё вокруг дышало не этим, а иным, недосягаемым заветным миром, томя сердце, напоминая ему о приближающемся конце и грядущем переходе в неизведанное, уму человеческому непостижимое и неотвратимое…

Пахло землей, травами и горьким вяжущим запахом каких-то прибрежных кустов. Издалека потянуло дымком, что было странно для второго часа ночи. И тут вновь занялось, забилось Аннино сердце: дымок этот мгновенно высветил в ее памяти незабвенные мимолетности ее очень давних странствий. Перепутья, расклякшиеся промозглые весенние дороги, ночные одинокие ожидания на безлюдных полустанках, зябкость, страхи и при том особенное дерзновенное терпение молодости, имеющей веру и нераздельное с ней мужество, вот только разве что не знающей о том… Чему-чему, а дорогам и пространствам Анна отдала в своей жизни приличную дань. И потому она-то знала, что без таких опытов не познать человеку истинную цену и сладость утешенья мелькнувшим под ночь в бесконечных полях огоньком, дымками, которые донес ветер; углом и теплом, где можно укрыться и согреться озябшему человеческому сердцу.
Но укрыться – от чего? А ведь и впрямь человек не приспособлен слишком долго пребывать затерянным в этих великих, но почему-то томительных для его сердца пространствах, и, несмотря на их завлекающее и манящее душу дыхание, нуждается душа человеческая хоть в какой-то от них передышке, а главное – ограждении. Только бы перевести дух, а потом вновь и вновь томительно и жадно стремиться туда же: в пространства, в беспредельную воду Вечности...

Как-то мы будем чувствовать себя там? – всё чаще и чаще вопрошала себя Анна. Неужели там – в бесконечности пространств – мы уже не будем скованы этой онтологической потребностью укрытий, стен, тепла и родимой тесноты земного жилья и ничуть не будем испытывать неуютности, и дух наш, свободно превитая по горам, яко птица[7], будет – по слову Феодорита Кирского – удобно возносится от высоты гор к Небесам и к Престолу Вседержителя? Однако не потребует ли это дивное, таинственное грядущее, чтобы мы преодолели тягу земную еще здесь, ведь иначе слишком тяжким, трагическим, каким оно и является сейчас, будет для нас расставание…
Не было в Адаме, насельнике Рая, этой боязни пространств, замыкающей его в тепло и тесноту малого круга жизни, этой потребности угла и крыши, этой могучей силы притяжения к земле, хотя и сотворен он был из брения – из глины, грязи, из праха земного, но зато по образу и подобию Божию[8]. Подобие он утратил при грехопадении. А образ-то остался, хоть и замутнился. Не случайно Господь Иисус Христос в Евангелии книжнику, который возымел намерение следовать за Ним «куда бы Он ни пошел», говорит, что «лисицы имеют норы и птицы небесные – гнёзда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову»[9]. Так и Матерь Его ; Мария, и Иосиф Обручник к моменту прихода Спасителя в мир были «беспокровными странниками», и только в вертепе, где ночевал скот, земля уготовила место для Его рождения. Не мог Новый Адам, Богочеловек Иисус, иметь здесь своего «гнезда» – только «Блаженное чрево» Той, Которая звалась Платитера, что значит «Ширшая Небес»[10], могло вместить Бога.

…Анне непременно хотелось домыслить, ухватить умом и всем своим существом то, что навеяло ей на сердце, что подсказало безмолвие этой дивной майской ночи. Она слышала и чувствовала в нем нечто жизненно важное, особенное, причем и для нее в первую очередь – и применительно ко всякому человеку. Что означают слова святых отцов о том, что за время земной жизни человек должен восстановить в себе, стяжать утраченное подобие Христу? О каком подобии идет речь и в чем подобие? Апостол Павел на это отвечал, что мы должны стяжать «те же чувствования, какие и во Христе Иисусе»[11]. И блаженный Феофилакт Болгарский в своем толковании дополнял апостольское слово: «Как Христос говорит: “будьте милосердны, как и Отец ваш небесный милосерд”[12] и затем: “научитесь от Меня, ибо Я кроток”[13]; так и Павел, научая смиренномудрию, чтобы больше устыдить нас, приводит в пример Христа, говорит: “Он, будучи богат, обнищал ради вас”[14]…»
Значит, и в наших, человеческих, отношениях с пространствами и временем, как и во всех остальных наших жизненных проявлениях, должно свершиться подобное преображение? Не случайно же на Руси всегда была жива любовь к странничеству, потребность хотя бы физически, если уж не духовно (до духовного странничества немногие поднимались) вырваться из тесных уз оседлости, из стен дома, из уюта, из быта, преодолеть тягу земную, о которой еще в былинах своих сказывали древние русичи…

…Сошел Святогор с добра коня,
Захватил сумочку рукою – не мог и пошевелить;
Стал вздымать обеими руками
– Только дух под сумочку мог пропустить,
А сам по колена в землю угряз.
Говорит богатырь таковы слова:
«Что это у тебя в сумочку накладено?
Силы мне не занимать стать,
А я и здынуть сумочку не могу!»
– «В сумочке у меня тяга земная».

Поднять, «здынуть» сумочку мог только один Микулушка Селянинович, которую эту земельку – земельку своего сердца – возделывал того ради, чтобы сеяние Небесного Сеятеля могло укорениться в земельке сердца человеческого и взрастать в великое благосеннолиственное дерево, в котором могли бы укрываться птицы набесные[15]. И всё же истинное странничество – это сокровенное состояние человеческого сердца, его внутренняя отреченность, его освобождение от пут и тяги мира: как и во вне, так и в самом себе – от живущих в «земельке» греховных страстей. Не так ли и «Лествица»[16] учит, что истинное странничество есть «невозвратное оставление всего, что в отечестве сопротивляется нам в стремлении к благочестию», именно: «недерзновенный нрав, хотение уничижения, желание тесноты, путь к Божественному вожделению, обилие любви, отречение от тщеславия, молчания глубины…»

Анна вспоминала свою недовершенную работу над словарем и теперь в ней несмотря ни на что продолжавшую совершаться: ведь в одной из словарных статей она уже тогда пыталась сказать нечто подобное о человеке. Всё чаще теперь ей приходило на ум то время, когда она жила в погружению в этот, казалось бы, почти непосильный и потому не очень-то радостный для нее труд. Минуло только несколько месяцев, но Анна уже чувствовала, что ее работа над целиной и неудобьями словаря, оказалась на самом деле совсем иным и даже очень успешным делом: вспахиванием ее собственной еще столь не очищенной от сорняков земли. Не в этом ли и крылся, помимо практической нужды в результате, замысел Духовника? Теперь Анна действительно утратила способность «просто» смотреть на мир, на жизнь человеческую, на дела людей, не попытаясь обнаружить Божественную подоплеку всех явлений. Как воздух, как спасительные травы, исцеляющие от ядов, искал и пытал везде ее духовный организм присутствие логосов мира – этих Божиих замыслов о всякой вещи и жизни. Так ведь именно эту цель и ставил перед ней Духовник, засадив ее за словарь!

И вот теперь подобным образом пытала Анна глубинные черты земной природы человека – потомка падшего Адама, характер его ощущений земных пространств, его переживаний грядущего, – того, что в отцах именуется памятью смертной о том, что скоро, очень скоро он, этот человек должен будет проститься с пространствами земными, и тем более с уютом домашней отгороженности и очутиться в страшных пространствах Вечности. Ккак же он там будет себя чувствовать?

***

…Холодно тебе, ставший таким хрупким, человече падший: на открытых ветрах тебя выстуживают ливни, убивают морозы, тебя везде подстерегают страх и дикие звери и еще более дикие, лихие и лютые, хотя и такие же, как и ты, человеки. Бедный Адам! Таким ли ты был сотворен Богом? Бессмертный царь всего космоса, властитель и священник – центр мира и вселенной – тебе в Раю холодно не было, ты не знал никаких хворей, потому что не был смертным, все звери ластились к тебе и ложились у твоих ног – ведь ты был их добрым царем. И не только их – но всего Творения, в центре которого поставил тебя Бог. Царские были у тебя дела и заботы: по слову Максима Исповедника, ты должен был преодолеть, уничтожить пять разделений – между полами – мужеским и женским, между небом и землей, между раем и прочей землей, между умным и чувственным, между тварью и Творцом, всё привести в единство и соединение с Богом. Иными словами, ты должен был трудиться над тем, что совершил только Сын Божий своим воплощением и вочеловечиванием.
 
Адаму от Господа был дан величайший дар – способность читать книгу Красоты – дар ведения логосов – Божественных замыслов обо всех вещах в богозданном миропорядке. Таким был его первозданный ум – он имел духовное око и видел то, что разучился видеть и понимать после грехопадения. Когда Господь привел к Адаму всю живность и всех зверей, чтобы он назначил каждому имена, Адам не первые попавшиеся произвольные сочетания звуков начал произносить, но, проницая духовным оком в логосы (духовную сущность) каждого создания, в божественную идею, заложенную в его основание, обозначал эту сущность собственным, единственным, соответствующим этой сущности именем. Только так, вероятно, и должно было рождаться человеческое слово – как отражение логоса, как икона некоей сотворенной Богом сущности, а не из человеческого произвола.

Поддавшись первому в своей жизни соблазну, исходившему от завистника-диавола, Адам предал Бога, отвратился от Него и от своего великого призвания, и вместо соединения и связывания вселенной воедино с Богом и Его Царствием он разрушил, расколол даже то, что прежде было единым, – свое собственное устроение, свою природу: дух, душу и плоть, ум и сердце… Он стал не просто «расколотым»[17], но смертным, уязвимым, зябнущим, болеющим; не успевающим родиться, как начинающим тут же тлеть и умирать; склонным ко греху, который вошел в него тогда, когда он вручил свою волю диаволу: ведь не случайно сказано, что «кто кем побежден, тот тому и раб»[18].

Став рабом диавола, Адам получил от него букет пороков и страстей, поразивших и изуродовавших весь его сотворенный Богом изумительный по красоте и совершенству душевный и телесный состав. Он потерял в самом себе царственную власть духа (сердечного ума), устремленного к Богу, и посадил на царский трон – плоть, всецело устремленную к веществу, к чувственному миру, полностью подчиненную тяге земной и он совершенно оземленился по подобию бессловесных тварей, предавшись жизни по страстям. Говорят, в древности, когда садились на лошадь, вместо подножки употребляли пленных царей. Ум, по замыслу Божию, – владычественная сила в человеке, от Бога питающаяся и научающаяся, Ему служащая, – превратился в безумного раба, на хребте которого духи зла теперь могли выделывать что только им было угодно.

Богоподобно устроенный человеческий ум разрушился, помрачился, и всё вокруг человека словно перевернулось: внешний, физический, иллюзорный мир стал для Адама реальным, а истинная Божественная реальность – духовная – Царствие Божие – для Адама закрылась, превратившись чуть ли не в некий мо;рок пространств. Потому и слаба так наша вера – мы ничего не видим, утратили знание, забыли опыт общения с Богом, и потому признаем мы только то, что можем ощупать. И только дыхание пространств, волнующее иной раз наше сердце, напоминает нам о Вечности и Боге, но мы – о горе! – с легкостью относим эти переживания к сфере фантазий, эмоций, эстетики, и нашей «превыше всех похвал» любви к природе за неимением другой любви и тяги – к Богу и Царствию Небесному.

«Плотским мудрованием» окрестили святые отцы это новое жительство человека, игнорирующего волю Творца, Его Закон и Его Слово. Преступив Божию заповедь, человек стал похож на несмысленных зверей, «приложися скотом несмысленным и уподобися им»[19], всячески делая то же и ища того же, что и они, и даже более прилежа бессловесию. А в ответ на это весь живой мир, почувствовав, что человек удалился от Бога и спрятался от Него в раю из страха (грех породил и страх!), стал враждебен Адаму…   Вот тогда-то родился и этот страх пространств – одновременно влекущих, как родовая память о рае, и угрожающих человеку смертью, прячущейся в каждом углу, в каждом сгустке темноты; вот тогда и стали потребны бедному человеку стены и крыши, и «кожаные ризы» выживания, в которые, изгнав из рая, Бог облек по любви и состраданию свое грешное и преступное детище.
Один страх порождает другой – человек и жаждет вечной жизни, и одновременно боится и прячется от нее, как боится на земле пространств, напоминающих ему о ней. «Что же это за вечная жизнь, – думает оземленившийся человек, – если в Царствии Небесном не будет домашних стен, уюта, очага, пусть даже там в то же время не будет ни хищников, ни стуж, ни смертей, ни войн, ни печалей, ни воздыханий, но только “жизнь бесконечная”?»[20]
 
…Дыхание этой тихой ночи и эти столь противоречивые и сложные по чувству высвеченные памятью мгновения из прошлого – мгновения одиночества в пространствах, в странствиях, несравненное чувство свободы и полета, неповторимо острого ощущения жизни, которые только пространства и могли подарить Анне, подвели ее мысли к той черте, у которой со всем этим ей, как и всякому человеку, предстояло проститься… Вкус деревенского черного хлеба, закусываемого сладким мартовским снегом на дощатом крыльце вечно закрытого деревенского магазина в какой-то забытой всеми северной глуши; крашенные масляной краской стены деревянной сельской гостиницы без удобств, сладкое засыпание в чистой пружинной кровати под тяжелый топот возвращавшихся в гостиницу работяг; чей-то семейный уют, неожиданно подаренный страннику на краткий вечер; чьи-то угощения, чья-то хозяйственность теплой, уютно обособленной в безмолвных пространствах жизни – всё вместе сливалось в душе Анны в единое размышление-вопрошание о жизни и смерти, о приближающемся конце, о тяге земной, манящей и сладкой, и о Вечности, к которой лежит для человека единственный и запредельно трудный крестный путь самоотреченья.

«Как же мы приросли к этой земле, как к последней и предельной красоте», – подумала Анна, всё еще стоя в дверях своего старого дома и вглядываясь в пространства, теперь уже нежно и мягко приголубленные парящей на небе луной. – А ведь святые и праведные люди, умирая, говорили: “Не плачьте обо мне, ведь я иду домой!” Значит, они чувствовали, знали, уже дышали воздухом того дома? Прикипели мы к дивным земным пространствам, к ночам и рассветам, к дыханиям зим и весен, к печальным осенним дням, к ликованиям летним… Потому и страшно нам умирать-расставаться, уходить, что не знаем, и не чувствуем, и не жаждем мы Вечности, не живет она в нашем сердце, не видим мы ее, как однажды, в самом начале монастырских лет, увидела во сне Анна и увиденного… испугалась.
 
Это была одна-единственная, почему-то внезапно возникшая во сне красочная картинка. Она открылась пред очами Анны широко и ясно, в ярчайших тонах и в ослепительном сиянии небосклона, на котором солнца-то не имелось. Это был, несомненно, Небесный Град, возможно, Небесный Иерусалим, обнесенный великой крепостной стеной (из кирпича? – нет, скорее густо-розового ясписа, как в Откровении – высоченные неприступные стены, возведенные на облаках, на множестве облаков, на целых пушистых перинах из облаков; облака были ей показаны, чтобы не было сомнений в том, что это Град не земной). А внутри, за крепостной стеной, высились здания – нечто изумрудно-зеленое, золотое, лазурные луковицы бесчисленных соборов – море пронзительной бирюзы, золота и ослепительного сияния надо всем, настолько ослепительного, что Анна во сне зажмурилась и вдруг закричала: «Нет! Не надо!»

Как же нужно было прикипеть душой к Вечности, как шаг за шагом отрекаться и отрываться от земли, от плотской жизни, как о том говорил апостол Павел: «Выйдем к Нему за стан, нося Его поругание», выйдем, «как не имеющие здесь постоянного града, но грядущего взыскующие[21], чтобы этот (вернее – тот!) невероятный Свет не пугал и не убивал душу человека? Что же должно произойти с человеком, чтобы достичь Царствия Божия и увидеть то, о чём гласит Откровение Иоанна Богослова: волка, который там «будет жить вместе с ягненком», и барса, который будет лежать там вместе с козленком; и теленка, и молодого льва, и вола, которые все будут вместе, и малое дитя, которое «будет водить их»… «И корова будет пастись с медведицею, и детеныши их будут лежать вместе, и лев, как вол, будет есть солому <…>, ибо земля будет наполнена ведением Господа, как воды наполняют море»[22].
 
Сможет ли тот, кто был здесь хищным волком, там сразу превратиться в ягненка? Или лев, привыкший здесь к вкусу парного мяса, там перейти на рацион соломы? А бывший здесь по характеру барсом – подчинится ли там воле малого дитяти? И змея, привыкшая жалить всё, что только ей не по нраву, неужто сможет не жалить беззащитного и слабейшего? Нет. Там невозможность «жалить» станет для нее адской мукой, самим адом, а Божественный свет и Любовь Бога, разлитая в раю для всех его жителей, станут для нее обжигающим пламенем, геенной огненной. Значит, чтобы волк с ягненком умирились в любви и мирно сосуществовали бы в Вечности, они должны были бы этому научиться уже здесь: лев успеть полюбить солому, змея перестать хотеть жалить, всё хищное и злое должно будет уйти из нас – уже здесь.
Потому что кто эти змеи и львы, как не мы сами, которые не умеем любить, но умеем зато помнить всё,  что было нам против шерсти, а то мстить? Или любить избирательно – сквозь призму своего эгоизма, а никак не по заповеди Божией: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных»[23]…

***

В те дни приехали приехали в деревню к Анне погостить очень ей близкие матушки-монахини, чада Духовника, его постриженицы. Вот уж кто был из простецов, но простецов не обычных, заурядных, а настоящих! В их большой избе после войны находили приют многие замечательные старцы, возвращавшиеся из ГУЛАГа. Бедная благочестивая семья деревенского кузнеца всем открывала двери. И вот кто на печке, кто за печкой – годами жили потихоньку у них в избе великие светильники православия. А две малых сестренки да другие детишки на старцев глазели да учились: где бы они еще увидели столько доброты, любви, тепла и света, как от тех калеченных-перекалеченных старцев! Отцы и предрекли матушкам монашество, но постриг получили, когда уже старцев тех на земле не было.

Живые, способные, восприимчивые, были эти матушки, но не книжные. И потому Анна не удивилась, когда они передали ей какую-то папку с распечаткой довольно объемного текста: «Вот нам отец дал (они всегда, да и Анна тоже, звали Духовника “отцом”, потому что он был духовным отцом, старцем, что выше, чем только Духовник), чтобы мы это читали и изучали. Но мы тут ничего не поняли: возьми, ты разберешься и нам расскажешь».

Ночью Анна развернула эти странные листки, прочла неизвестное ей имя автора – Джин Эдвардс – и заглавие: «Повесть о трех царях», и с не без недоверия начала читать... Однако по мере того как разворачивалась перед глазами Анны страницы жизни юного помазанника Божия – боголюбивого пастушка Давида, начинали преображаться и химеры ее собственной жизни, и туда, где годами она видела лишь мрак неопределенности и чуть ли не абсурд,  ливанули потоки спасительного света… В «Повести» рассказывалось о трех первых царях Израиля: Сауле, Давиде и сыне Давида – Авессаломе. Сначала появился пастушок Давид, младший сын Иессея, которого Бог, прозревший, что этот мальчик любит Своего Господа больше всех на священной земле Израиля, избрал Своим помазанником – следующим царем Израиля. Пророк Самуил по воле Господа совершил над ним обряд елеопомазания. И что же, Давид взошел на трон? Ничуть: на троне восседал тогда первый царь Израиля – тоже помазанник Божий – Саул: неистовый, завистливый, одержимый злобой царь.

Для Давида с момента помазания его только и начались испытания: десять лет нескончаемых мук, гонений и страданий. Оказывается, Бог, восприняв его «от стад овчих»[24] и помазав на царство, первым делом определил юношу в школу сокрушения сердца. Но для чего? Что это была за школа и чему в ней учили? Из Священного Писания, канвы которого строго придерживался автор, известно: бесноватый царь Саул забрал во дворец пастушка Давида, который целыми днями услаждал и успокаивал его своим пением, отгоняя тем самым от Саула терзавшего его злого духа. Но завистливый Саул сразу увидел в пастушке угрозу своему трону, и потому начал непрестанно метать в Давида копья, а потом и вовсе вознамерился убить его, «как собаку».
 
Что делал в ответ Давид? Он не делал ничего: он терпел, учась в этой школе покорности и сокрушения, перенося много боли, «потому что Богу было нужно, чтобы кто-то жил с болью». У Давида, конечно, был выбор: вырывать из стены копье и бросать его обратно –  в обидчика Саула. Так он показал бы свое мужество, свое достоинство, то, что он стоит за правду, что вот он и есть настоящий будущий царь. Но царь... по роду царя Саула. Однако Давид терпел… «Доколе? – вопрошал автор. – …А пока не забьют до смерти». Зачем нужно было такое безрассудное терпение? А затем, чтобы убить царя Саула, сидящего в нем, – в Давиде, в тебе, в о мне... Саула, который сидит в крови, костях и мышцах сердца.
«Ты – царь Саул!»

И когда через десять лет бесконечных страданий Давид взошел на трон царства, это был самый кроткий и чистый царь Израиля. Он царствовал 33 года – предуказуя 33 года земной жизни Христа. Но возрос сын Авессалом, прекрасный лицом и умом, храбростью и статью, проницательный молодой человек, который, восходя в силу, начинал видеть, что отец стареет, что в царстве есть нестроения и нерешенные проблемы и они совсем не всегда и разрешаются старым царем. Постепенно вокруг Авессалома стали собираться мятежники. Нагнетался бунт. И бунт этот начинался со справедливой критики нестроений (можно подумать, что нестроений в этой жизни когда-нибудь может не быть). В сердце Авессалома мятеж жил уже годы. И нетрудно было предугадать, что, когда Авессалом станет царем, он принесет зла в десять раз больше, чем он видит теперь в нерешенных проблемах государства царя Давида. И уж он-то никаких бунтов не потерпит.

Что же стал делать на сей раз Давид? Какой путь избрал? Тот путь, которым он шел всегда: ничего не предпринимать. У него был выбор: всё потерять или стать царем Саулом или Авессаломом. Но он остался Давидом. Он покинул столицу, молча оставил свой трон. «Ты недооцениваешь своего противника!» – говорили ему советники. – «А вы недооцениваете моего Бога! – отвечал им Давид. – Я не поднял и пальца, чтобы стать царем, не подниму и для того, чтобы остаться им: любой, поднимающий руку на того, кого он считает Саулом или Авессаломом, на самом деле, может быть, поднимает руку на волю Бога». Давид искал воли Бога, а не власти и остался верен себе.

…Когда Анна дочитала рукопись, уже занимался зябкий майский рассвет. Анна была потрясена тем, что ей открылось… Сама Истина открывала ей свои спасительные пути. Анна следовала за Давидом, пастушком и помазанником, который, оказывается, мог со временем вполне превратиться в царя Саула Второго, если бы Бог не вырезал Саула из сердца Давида. Эта операция чуть не стоила ему жизни, тем более что в качестве скальпеля был использован Богом реальный царь Саул. Через десять лет мучений Давида нельзя было узнать – «всё горделивое из него было вырезано». На его место приходило смирение. По земным меркам Давид взошел на трон уже разбитым человеком. По небесным – сокрушенным. «Теперь я знаю, кто есть Саул, и где он живет, и чем он побеждается; теперь я понимаю, что делал со мной старец, чем и как лечил он меня; я знаю, зачем были нужны эти странные 10, 12, и, сколько Бог еще даст, лет такой вот по мирским меркам непонятной, болезненно-трудной жизни…»
Под утро Анна все же забылась сном: недолгим, тонким и странным…

Приснилось ей, что она примостилась на низенькой скамеечке у ног древнего старчика, в жизни ей незнакомого, а во сне по ощущениям – дорогого, который сидит, согнувшись, на простой железной койке, застеленной солдатским серым одеялом. Анна с любовью внимает этому старчику… Она в черном, послушническом подряснике, но почему-то простоволосая – ничем не покрыта ее голова. Между ней и старчиком – какая-то пронзительная духовная близость и особенная, только в духовной жизни встречающаяся родственная нежность. Вдруг открывается дверь, и в эту горницу входят архиереи, епископы и митрополиты, да все в парадных облачениях, сверкая златом и яркими красками украшенных риз. Они весело переговариваются. Анна в ужасе хватается руками за свою непокрытую голову и, как маленькая девочка, пытается спрятаться на корточках за спинкой кровати старца. Но ее замечают и велят выйти.
 
Она со страхом и робостью выходит из укрытия, приближается к митрополитам (она их так воспринимает), робея и пытаясь хотя бы руками прикрыть свою голову: «Простите меня, я без платка!» – говорит она им в страхе и чуть не плача. Те же всё так же добродушно и весело смеясь, указывают ей на что-то, лежащее на спинке кресла рядом с ними: «Вот твой головной убор!» Анна в ужасе отшатывается: на спинке кресла аккуратно разложен… длинный белый шутовской колпак. «Это не мое! – кричит им Анна в отчаянии и отвращении. – Это не мое! Я никогда не брала этого!» Все заливисто над ней смеются… Сразу за тем картинка сна меняется: теперь Анна в узкой длинной комнате-келье, в которой появляется довольно моложавый монах, лицо которого Анне тоже неизвестно, но во сне она его как будто прекрасно знает, потому что приходу его не удивляется и привычно-ловко бросается ему в ноги со словами: «Простите меня, батюшка!» (и это как-то связано с предшествующим ее конфузом), но вот чудо: он успевает в метании[25] ее опередить! С поразительной скоростью, изяществом и благоговейной легкостью движений истинного монаха, выросшего в истинном послушании, он первым бросается ей в ноги и оказывается на какое-то мгновение раньше нее на полу у ее ног: «Это ты прости меня, дорогая!» – произносит он с такой же в этой жизни не воспроизводимой любовью, искренностью и смирением, с каким был положен этот поклон и с каким изредка говорил Анне это «ты» и «дорогая» ее реальный Духовник…
 
«Между страхом и надеждой соделывается наше спасение» – учил преподобный Амвросий Оптинский. Наконец-то стре;лки сердечных весов Анны слегка качнулись в сторону надежды. Явление двух неизвестных ей старцев: древнего и молодого – утешило и согрело сердце Анны – она почувствовала, что дорога им, а колпак… Уж сколько времени голова ее ждала апостольника… Но теперь вот и колпак ей горячо полюбился, как образ надежды, как символ радостного ученичества в школе сокрушения, где Бог помогает душе преодолеть в себе земную греховную тягу, как знак вожделенной свободы от тиранства «Саула» в собственном сердце.


Сноски:   
[1] Пс. 102:1-10
[2] Анна в данном случае, вероятно, цитирует строку из книги пророка Наума (1:9), которую толкователи переводят по-разному. Чтобы не ошибиться, стоит опереться на перевод и толкование Блаженного Иеронима Стридонского: «Господь не будет мстить дважды за одно и то же чрез бедствие»; следовательно те, кои были наказаны, не будут после того наказаны (…)  те, кои погибли от потопа, и содомляне, и египтяне, и израильтяне в пустыне получили надлежащим образом злое в жизни своей. Здесь кто-нибудь может спросить: если верный, взятый в прелюбодеянии, будет обезглавлен, то что с ним после того будет? Ибо он или будет наказан Господом, и в таком случае ложно говорится: «Господь не будет мстить дважды за одно и тоже чрез бедствие», или же не будет наказан, и прелюбодеи должны будут желать, чтобы в настоящее время чрез кратковременное и быстрое наказание они избавились от вечных мучений. На это мы ответим, что Бог знает меру как всего, так также наказаний, и не может ни быть предупреждена чрез решение судьи, ни быть отнята у Него власть после того наказать грешника, и тяжкий грех заглаживается чрез тяжкие и долговременные наказания. Но если кто-либо был наказан, как тот в Законе (Лев. 24), который злословил израильтян и который собирал дрова в субботу (Числ. 15), то такие после того не будут наказаны, потому что настоящее наказание было возмездием за маловажную вину их».
[3] Евр. 12:4-5
[4] Мф.6:14-15
[5] Схимонахиня Ардалиона, старица Усть-Медведицкого монастыря (1816†1864), наставница игумении Усть-Медведицкого монастыря Арсении (Себряковой) – (1833†1905).
[6] «Времени уже не будет» (Отк. 10:6)
[7] Пс. 10:1–2.
[8] «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему…» (Быт. 1: 26).
[9] Мф. 8:19–20.
[10] Платитера (греч. «Широкая») – в византийском и древнерусском искусстве так именуется образ Богоматери Знамение: изображение Богоматери с поднятыми в молитвенном движении руками и с образом Христа Эммануила на груди.
[11] Флп. 2:5.
[12] Лк. 6:36.
[13] Мф. 11:29.
[14] 2 Кор. 8:9.
[15] «Подобно есть царствие небесное зерну горушичну, еже взем человек всея на селе своем, еже малейше убо есть от всех семен: егда же возрастет, бплее [всех] зелий есть и бывает древо, яко приити птицам небесным и витати на ветвех его» (Мф. 13:31-32)
[16] прп. Иоанн Лествичник. Лествица. Слово 3. О странничестве, то есть уклонении от мира.
[17] Вспомним героя Достоевского Родиона Романовича Раскольникова: трагедию расколотого состояния человека, катастрофу ума, отделившегося от сердца…
[18] 2 Петр. 2:19.
[19] Пс. 48:13.
[20] Последование панихиды. Кондак, глас 8-й: «Со святыми упокой, Христе, душы раб Твоих, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная».
[21] Евр. 13:14.
[22] Ис. 11:6–9.
[23] Мф. 5:43–45.
[24] Пс. 77:70.
[25] Так в монастырской традиции именовались всегда земные поклоны.

Фото Екатерины Кожуховой.
Окончание книги следует.