Повесть о красных мадьярах

Валерий Федин
                В. ФЕДИН               
 
                ПОВЕСТЬ О КРАСНЫХ МАДЬЯРАХ
                Из сб. "ПОВЕСТИ БЕЗВРЕМЕННЫХ ЛЕТ"
                Валентине Николаевне — жене и верному другу
Автор выражает искреннюю признательность
и глубокую благодарность З.Э.Асматуллову
и С.А.Павлову, жизнь которых — яркий сюжет о
победе человека в неустроенном обществе.

                ОТ АВТОРА
   На песке пишется легко. Но ветер и волны быстро разрушают записи.
Труднее высекать слова на камне. Но эти слова сохранятся на века, а может быть, на тысячелетия.
   Память одного человека — песок. Новые события стирают самые глубокие следы прошлого. Память народа — камень, более прочный, чем глиняные таблички шумеров.
   Есть кладбище на окраине сибирского города Бийска. На этом кладбище — обелиск. «Здесь похоронены красногвардейцы мадьяры, расстрелянные белогвардейцами в 1918 году. Вечная память павшим борцам Революции».
   И есть тоненькая папка в местном музее. В ней, среди немногих документов — фотокопия извещения в местной газете за 28 апреля 1920 года о похоронах се¬ми мадьяр, расстрелянных белогвардейцами 22 января 1919 года. Семь фамилий.
   Их было около восьмидесяти человек — интернационалистов, красных мадьяр. Весной 1918 года они вступили в Бийский отряд Красной Армии. Ни один из них не вышел из боя.
Жестокость гражданских войн раскалывает не только народы, не только семьи. Судьба отдельного человека тоже может оказаться полем кровавого боя долга и обсто¬ятельств. Но в ту гражданскую войну получилось так, что большинство чехов оказались на стороне белых. А мадьяры — на стороне красных.
   Их было много в России в то время, солдат из разных стран Европы: чехов, словаков, мадьяр, немцев, австрийцев, сербов, югославов, румын. Первая мировая война вырвала их из родных семей, они пошли воевать против русских, оказались в плену. А в России началась революция. И большинство пленных были втянуты в пекло гражданской войны. Среди них была рота красных мадьяр в городе Бийске.
   Сейчас уже никто не знает, как они погибли. Есть только версии. По одной из этих версий отряд красных мадьяр возвращался из деревни в Бийск, а там уже хо¬зяйничали белогвардейцы. На окраине города отряд был расстрелян из засады. Пулеметы белогвардейцев били в упор по ничего не подозревающим людям.
   По другой версии, отряд с боем вырвался из засады, вырвался с тяжелыми потерями и пошел по Чуйскому тракту в горы. В районе села Березовка мадьяры соеди¬нились с отступившими из Бийска красноармейцами. Все они здесь же были взяты белыми в кольцо, арестованы и доставлены в Бийск. Жители Бийска видели, как связанных по пятеро красных мадьяр вели по берегу Бии на расстрел, а потом из района вокзала слышались залпы винтовок и пулеметные очереди. За вокзалом колчаковцы обычно расстреливали пленных и подпольщиков.
    Есть сведения, что в конце июня 1918 года бийский лагерь бывших военнопленных, основную часть которых составляли мадьяры, был окружен белогвардейцами. Офицер зачитывал список, и людей уводили. В списке было около пятидесяти фамилий, увели двадцать четыре человека, остальных не было в лагере или они сумели скрыться. В ту же ночь их расстреляли около лагеря. Двое из расстрелянных жили еще несколько часов и кое-что успели рассказать.
   А 22 января 1919 года в лесу за вокзалом белогвардейцы расстреляли еще нескольких мадьяр. Семеро из них были торжественно перезахоронены 28 апреля 1920 года.
   Вот и все, что известно о бийском отряде красных мадьяр, погибших за революцию в немыслимой дали от родины. Неизвестно, что здесь правда, а что — вымысел. Мы даже не знаем, кто из них похоронен под обелиском — только ли те семеро расстрелянных подпольщиков или вместе с ними захоронены расстрелянные в лагере, расстрелянные за вокзалом...
   Новокузнецкий рабочий Петр Кабаненко провел большую поисковую работу. Ему помогал венгерский писатель Ференц Вадас. Они сумели восстановить еще не¬сколько фамилий.
Геза Денеш из Бордосского комитета Ториандошкороля сообщил, что ее отец Ференц Татрае покоится под обелиском в Бийске. Анна Вереш из Дунакесина написала, что в дневнике ее отца упоминаются фамилии семи мадьяр, расстрелянных 22 января 1919 года в Бийске за вокзалом. Сама Анна родилась в Бийске.
   Прислали письма бывшие военнопленные Михай Эстеркорн и Ференц Сечени. Сечени два года сражался в рядах красноармейцев, чудом спасся от расстрела в бийском лагере военнопленных, спрятавшись в бараке под нарами.
   Вот почти все, что мы знаем об отряде красных ма¬дьяр, которым командовал коммунист Забелло. А был еще отряд интернационалистов под командованием Оскара Гросса — в Барнауле. Отряд прикрывал эвакуацию красноармейцев из Барнаула и полностью погиб вместе со своим командиром и комиссаром.
   И была еще рота красных мадьяр в отряде Красной Армии легендарного Петра Сухова, главнокомандующего Красной Армией Алтая. Рота под команжованием Иожефа Побожного прикрывала отход суховцев из горного села Тележиха и полностью погибла, спасая товарищей.
   Подвиг красных мадьяр не раскрыт до конца. А ведь гражданская война в России была первым и пока единственным примером настоящего интернационализма, когда не отдельные смельчаки и добровольцы, а целые отряды, полки, дивизии, корпуса и армии людей других национальностей добровольно вступили в смертельную борьбу. И не их вина, что этот пример интернационального братства людей, не связанных границами единого государства, остался единственным в истории. Обстоятельства складывались таким образом, что правительство молодой Советской России вынуждено было пожертвовать судьбой своих братьев в других странах, чтобы уцелело наше государство.
   История не ставит контрольных опытов, и мы никогда не узнаем, как сложилась бы история мира, если бы большевики России решились поддержать революцию в Германии и Венгрии. Сейчас можно только гадать об этом. Но тогда этого не произошло, революционеры Германии и Венгрии остались в одиночестве и были разбиты.
   В те годы история прошла мимо подвига этих народов. Наша история тоже не баловала вниманием наших верных соратников по гражданской борьбе. Они остались безымянными, гибель их — безвестной. Была ли она напрасной — об этом узнают наши потомки.
В распоряжении автора был скудный архивный мате¬риал и — творческое воображение.
Так родилась эта повесть.
 
                ПОВЕСТЬ О КРАСНЫХ МАДЬЯРАХ
 
                16 марта 1918 ГОДП
   В вагоне холодно, хотя русские называют эти вагоны теплушками. Холодно, хотя мы лежим на нарах вплотную друг к другу. Холодно, хотя мне уступили «генеральское место» у самой буржуйки. Неизвестный русский был, наверно, гением, если сумел из железной бочки смастерить это чудо, раскаляющееся докрасна от охапки соломы.
   Мне уступили «генеральское место» потому, что Дюла Якоборич заявил, что я пишу дневник, который войдет в историю Мадьяросзага, как вошли туда «Деяния Венгров». Не знаю, куда войдет мое писание, — Дюла мой друг и про¬сто хотел, чтобы мне было тепло, — но я стараюсь писать как можно больше, чтобы хоть немного отвлечься от надоевшей до чертиков саднящей боли в левой лопатке. Под Перемышлем мне здорово повезло: еще бы пара сантиметров и от вольноопределяющегося 12-го королевского и императорского полка гонведов осталась бы только кучка земли под гнилым деревянным крестом.
   В теплушке гул от разговоров. Разговоры эти тоже надо¬ели до тошноты. Бачи Игнац как всегда вспоминает, как сча¬стлив был он в своем Фракнмартоне на двух хольдах земли под отеческим вниманием князя Эстерхази-младшего. Понача¬лу он доводил этим своим князем всех нас до бешенства. Вспыльчивый Эрдей однажды даже дал ему за это здорового пендаля, правда, потом долго извинялся. Теперь на воспоми¬нания о князе никто на обращает внимания, но бачи Игнац не унывает и часами бормочет себе под нос. Мне его бормотанье даже стало нравиться: Игнац говорит на прекрасном задунай¬ском диалекте, который напоминает мне золотое детство в де¬ревне. Ведь что ни говори, а прозябание на родине лучше про¬зябания на чужбине.
   Ференц Сечени как всегда спорит с Эрдеем о том, кто и когда начнет социалистическую революцию в Венгрии: рево¬люционные социалисты Сабо или оппозиция Каройи. Наш «неистовый Лайош», как мы называем Эрдея в честь его зна¬менитого тезки Лайоша Кошута, сегодня возражает на ред¬кость вяло. Чтобы оживить дискуссию, к спорщикам подсел Дюла и безапелляционно заявил, что революцию сделают только коммунисты. Эрдей окинул Дюлу снисходительным взглядом, а Сечени, не реагируя на вмешательство дилетанта, продолжает начатую фразу.
   От этих разговоров у меня оскомина. Ведь даже язык деревни, где ты родился и провел детство, может надоесть, если он звучит над ухом с утра до позднего вечера.
        —Как мостик перейдешь, так сразу — мои два хольда. На левую руку, за большим таким вязом. А дальше — орешник.Орехов там — обс....сь! Его высочество разрешил нам брать десятый мешок из сбора...
   Я не знаю, что заставляет бачи Игнаца бормотать эту бессмыслицу. Наверно, так у него проявляется ностальгия.
   Дюле удалось-таки расшевелить спорщиков, и их громкие голоса заглушили монотонный гул в вагоне.
       —Черта с два твой Каройи решится! — кричит Сечени. — Ему свой зад дороже Венгрии. Вот если кто расчистит ему кресло премьера — о, тогда будь здоров! Он прыгнет в него,
как солдат на девку. А вообще ему и его «независимой» шайке плевать и на нас, и на Венгрию, и на Мадьяросзаг, и на Транслейтанию!'
    Сечени всерьез раскипятился, но его перебивает насмешливый голос Эрдея.
      — Потвоему, революцию сделают эти трепачи Сабо?
      — Ну, если выбирать, я бы поставил на Сабо. Этого хоть немного знает народ. И он знает тоже, чего народу надо.
      — Все они знают народ, пока к их заду не прижмут раскаленную кочергу, — хмыкает Эрдей.
     А Сечени убежденно провозглашает, указывая пальцем на Дюлу:
    - Этот политический младенец сказал истину. Революцию в Венгрии сделают только коммунисты.
    — Какие?! — взвизгивает Эрдей. — Где ты видел в Венгрии коммунистов?! Да наш обожаемый монарх скорее лопнет,чем позволит хоть одному коммунисту появиться в королевст¬
ве и в империи!
     (Транслейтания - официальное название Венгрии в Австро-Венгрии, Мадьяросзаг- эпическое название Венгрии.)
      — В Транслейтании, — иронизирует Дюла, но на него по прежнему спорщики не обращают внимания.
      — Пока коммунистов в Венгрии нет,  — спокойно подтверждает Сечени, — но они появятся.
      — Откуда?! Может, из России приедут?
      — Может, и из России.
      — Революцию в Мадьяросзаге могут сделать только мадьяры! — пророчествует Эрдей. — Где ты их возьмешь, свиная твоя башка!
      — Да, это будут коммунисты-мадьяры, — подтверждает Сечени.
   Их спор так же бесконечен и бессмыслен, как и бормотание бачи Игнаца. Но сегодня спорщики не на шутку расшу¬мелись, и Ференц Сегедюш подбрасывает отвлекающую при¬манку:
      — Что касается свиной башки, то никто не умел ее готовить так, как мой папаша, дай Бог ему здоровья. Сначала он варил ее в кипятке, потом слегка коптил на ореховых листь¬
ях. Потом варил, но уже в свином сале. В сало он, как сейчас помню, добавлял...
     Сегедюш сделал многозначительную паузу и неторопливо стал перечислять:
       — Добавлял по порядку: перец, тмин, хрен, укроп, корицу, лавровый лист, чеснок, имбирный корень...
   В воздухе мелькнула чья-то шапка и ударилась Сегедюшу в лицо. Теплушку заполнил негодующий стон. Сегедюш знал, чем остановить политический спор.
Мы голодали. Я до войны не любил свинину, но сейчас эта проклятая свиная голова встала передо мной во всем сво¬ем великолепии как наяву. Даже бачи Игнац разволновался. Он сглотнул слюну, закрыл глаза и мечтательно забормотал:
      — Его высочество разрешал нам собирать палые листья в орешнике. Свиньи жрали их за милую душу. Пасти свиней в орешнике — упаси, Езус Мария, — а листья собирай на здо¬
ровье. Один мешок себе, девять — в костер, на золу. У меня один мешок здоровенный был, для себя. Управляющий отобрал, говорит — воровство...
   Я вдруг ощутил неповторимый запах прелых ореховых листьев, увидел яркий костер у подножья горы, манящий блеск глаз Лилы. Эх, Лила, не дождалась своего «гайдука», хорошо хоть письмо прислала о свадьбе.
   Ореховый дымок коснулся, видать, не только моих нозд¬рей. Храбрые гонведы притихли, и в прокуренной теплушке раздался звучный голос Дюлы:
              — Сбор винограда веселым пожаром
              Шумно кипит у подножия гор,
              Я же один под орешником старым
              Свой разжигаю печальный костер...
                (Стихи Д.Бержени, пер. К. Чуковского)
Дюла сделал паузу и вновь зажурчал голос Игнаца:
      — Это, смотря, какая погода. Если дожди, то листья черта с два будут гореть. Аж глаза на лоб лезут, дуешь, дуешь,а огня нет, хоть лопни! Помню, в одиннадцатом году...
      — Тьфу! — сказал Эрдей и полез на свое место на втором
ярусе нар.
   От голода не хочется даже ругаться. Теплушка наша по¬степенно наполнилась храпом. Когда спишь, не так хочется есть. Рядом со мной спит Дюла. Он счастливый парень, может спать сутками. А кормить нас будут только вечером, да и то разве это еда? На двоих — одна селедка. На пятерых — котелок затирухи. Это еще одно русское изобретение, состоящее из мутной кипяченой воды, в котором плавают редкие кусочки вареного крутого теста.
   Едем мы уже вторую неделю. Куда нас везут — неизвестно. Русские дороги — это что-то невообразимое по своей бес¬порядочности. Сначала мы думали, что от Мурманска, где мы строили ветку железной дороги, нас повезут прямиком к границе и обменяют на русских пленных. Но эшелон не спеша дотащился до Петрограда, миновал его... Мы забеспокоились, но решили, что теперь нас повезут прямиком к Риге. Однако из газет и от русских агитаторов мы узнали, что Рига отреза¬на немцами, немцы стоят под Петроградом.
    От Петрограда эшелон направился на Москву. Мы ничего не понимали. Начальник нашего эшелона, майор Келлерман, хранил гордое аристократическое молчание.
    На долгих стоянках к нам в вагон приходили русские агитаторы. Они называли себя большевиками. Они говорили нам о том, что творится в этой стране, измученной долгой, тяжелой войной, во всем мире, растревоженном русской революцией. Они называли это текущим моментом. Но куда и зачем нас везут, они не знали. Или не хотели говорить.От них и из редко попадавших к нам газет мы довольно хорошо представляли внутреннее положение в России. Мы знали, что те, кому она пришлась не по нутру, встретили ее в буквальном смысле в штыки. На всех окраинах громадной Русской империи сразу после революции вспыхнул белый мятеж.
   ... Агитаторы рассказывали нам о новых полководцах моло¬дой республики, которые своими делами напоминали мне маршалов Наполеона.
   Всего месяц назад войска Антонова-Овсеенко изгнали оппозиционную Центральную Раду в Киеве. Отряды Сиверса, Саблина, Петрова очистили от мятежников угольный район России — Донбасс. Революционные казачьи отряды Подтелкова и Кривошлыкова погасили мятеж в русской Вандее — Донецкой казачьей области, глава мятежных казаков генерал Каледин застрелился. Войска Кобзева загнали атамана Дутова с Южного Урала в полупустынные степи. В Белоруссии Берзин разбил войска Белорусской Рады. Главари сибирской контрреволюции были изгнаны в Маньчжурию. Только что было разбито оппозиционное казачье правительство в Семиречье.
   Сейчас большевики полностью контролируют всю территорию огромной страны, кроме Кавказа и областей, занятых немецко-австрийскими войсками. Большевики победили, в стране наступил долгожданный мир, и правительство Ленина налаживает жизнь в полностью дезорганизованной двумя революциями и долгой войной России. Дошла очередь и до нас, военнопленных. Нам объявили, что правительство Ленина от¬правит нас на родину. И вот нас везут куда-то совсем в другую сторону.
   На одной из остановок Сечени принес весть, что нас повезут в Брест-Литовск для обмена. Но эшелон проехал Москву и повернул на восток...
   Нас везут к Волге. Куда и зачем? Или наше правительство отказалось от нас? В теплушках — недоумение и волнение. Майор Келлерман на наши вопросы только окидывает нас презрительным взглядом. Он — большая шишка и не хочет знаться с черной костью. Мы тоже не испытываем горячего желания иметь дело с таким дерьмом. Но все-таки: что русские хотят делать с нами?

            27 марта 1918 ГОДа
   Мы — в Екатеринбурге. Говорят, что это очень большой город на Урале, но мы его не видели. Нас не выпускают из эшелона. Сидим в теплушках, бьем вшей, мечтаем о жратве и девках. Все злы от неопределенности, от голода, от безделья.
   Я давно не делал записей в дневнике, потому что здорово болел. Под Сызранью эшелон так дернулся, что на меня свалился Сегедюш, и рана моя открылась. Для полного счастья
мне не хватало только этого. Бачи Игнац и Дюла перевязали меня — бинт и йод притащил откуда-то Сечени. Меня уложи¬ли, было страшно больно. Больно еще и сейчас, но чтобы не волновать Сегедюша, я говорю, что все хорошо.
   Лежать в полном безделье просто невозможно. Еще бы немного — и я сошел бы с ума от тоски и голода. Пишу ле¬жа на животе, левую руку я прижал к телу. Условия не самые лучшие, но эта видимость дела отвлекает меня от любимого занятия каждого интеллигента: смакования собственных страданий.
   Жалкое зрелище представляем мы, остатки непобедимого королевского и императорского Гонведа.   (прим.:Гонвед - венгерская армия в Австро-Венгрии)
   Если бы четыре года назад Лила увидела меня таким, то наша разлука наступила бы гораздо быстрее. Видно, женщины наделены даром провидения. У них хорошо развита интуиция, и Лила еще тогда предвидела, какое будущее суждено ее «гайдуку». Она, конечно, разглядела в подающем надежды, хотя и временно безработном журналисте этого вот вшивого и тощего оборванца, вороватым взглядом выискивающего, чего бы стащить из жратвы.
   Кое-кто из наших научился мастерить из винтовочных гильз зажигалки, а у бачи Игнаца обнаружился определенный талант по части обмена их на жратву. Его выручка всегда больше, чем у другого, кто брался за это гиблое дело. Но то, что выменивает бачи Игнац, только дразнит наши пустые желудки. Русские кормят нас отвратительно, но сами они голо¬дают не меньше нас. Мы проехали половину России и насмо¬трелись на нищих и голодных. Неужели и в Венгрии сейчас такое же?
   Особенно страшно видеть голодных детей. Однажды, когда мы начали дележку выручки бачи Игнаца, к нашей теплушке подошла целая толпа маленьких голодных оборванцев. Бачи Игнац поглядел на нас, перекрестился и — отдал свою добычу им. В тот вечер он был необычайно молчалив и даже ни разу не вспомнил князя Эстерхази-младшего.
   Сегодня Дюла, видно, от особо нестерпимого голода, решил, кажется, перещеголять бачи Игнаца по части воспоминаний. Он продемонстрировал незаурядные литературные способности, разглагольствуя о своем Мишкольце, о развеселой жизни студента. Он вошел в раж и необычайно увлекательно расписывал, как они волочились за девицами, и как однажды на Балатоне в него влюбилась ни кто иная, как графиня Зичи.
   Дюла уверяет, что  он из сербов, и что его предок Иван Якоборич прославился неслыханными подвигами на Косовом поле. Может, так оно и есть, но мне мой друг больше напо¬минает нахального цыгана.
   Ференц Сечени вдруг перебил Дюлу:
      — Когда, говоришь, это было?
      — В двенадцатом, — нетерпеливо отвечает Дюла, недовольный вмешательством.
      — В мае? — уточняет Сечени.
      — В мае, — пожимает плечами Дюла.
      — И ты весь май держался за ее подол?
— И весь май, и все лето. И не только за подол.
      — Тогда я ошибся, — раздосадованно буркнул Сечени и
отвернулся.
      — А что ты думал? — любопытствует Эрдей.
      — Да вот все присматриваюсь к нему, — неторопливо говорит Сечени. — Точно такого парня я тащил на себе через всю Буду по проходным дворам и закоулкам двадцать третьего мая. Потом врач вырезал у него четыре пули. Говорит, парень даже не пикнул, только бормотал про какую-то сиятельную шлюху... Конечно, это был не Дюла.
   (Прим. "23.05.1915г.г. - расстрел демонстрации в Будапеште, "кровавый четверг").   
    Все уставились на Дюлу, а он изящно почесал задницу и пожал плечами.
      — Конечно, ты ошибся. Тогда я был на Балатоне, и мы с графиней Зичи были без ума друг от друга и вместе читали в газетах о «кровавом четверге».
   В его тоне было что-то такое, от чего я безоговорочно поверил Сечени. Я-то ведь не раз видел на спине Дюлы четыре аккуратных лиловых шрама, слишком аккуратных для армейского госпиталя. Аи да Дюла, мой беззаботный, веселый друг...
   Дюла замолк и тут же заструился неторопливый голос бачи Игнаца.
      — В двенадцатом, говоришь? У нас тогда перед самой Троицей к соседу ночью пришли трое. Пусти, говорят, переночевать. Ну, он пустил. А утром, на заре, нагрянули жан¬
дармы. Они этих троих забрали, ну и соседа, понятно. Жена осталась с шестерыми мал-мала. Управляющий ее из дому выгнал: будешь, мол, знать, как с бандитами якшаться. Скажи,
мол, спасибо, что и тебя не забрали.
    Снова зашевелился Эрдей.
      -А что бы ты сделал, если бы они не к соседу, а к тебе пришли?
Бачи Игнац почесал давно не стриженую седую голову.
      — А кто его знает, — сказал он, наконец, — может, и не бандиты. На них ведь не написано, кто они такие...
    Дюла молча лежит рядом со мной и не мигая смотрит на язычки пламени в нашей неугасимой «буржуйке». О чем он думает? Теперь я понимаю, почему он не доучился в университете: за участие в демонстрации 23 мая в нашей Транслейтании по головке не гладили.
    Бачи Игнац уже собирался идти на свой промысел, как вдруг дверь теплушки с грохотом откатилась, и перед нами предстала багровая рожа нашего любимого капрала Мейера.
       — Выходи, стройся! От вагонов не отходить!
   Мейер все еще выслуживался перед кем-то и команды давал только на немецком языке. Мы не успели ни о чем спросить его, а его рожа уже исчезла. Дверь он, конечно, не за¬крыл. Весна весной, но в России в марте не жарко.
   Мы долго стояли у вагонов, ждали, когда соизволит явиться майор Келлерман. Этот дурак Мейер носился вдоль нашей нестройной шеренги, орал матом. Он вырвал окурок у Эрдея, ткнул кулачищем в живот Сегедюша. Потом кто-то из наших подставил ему ножку, и капрал с размаху ткнулся мор¬дой в заплеванный асфальт. Он завизжал от злости, вскочил и умчался к офицерскому вагону, только вонь осталась.
   Мое плечо так разнылось, что я уже не мог стоять и сов¬сем повис на Дюле, когда наконец послышалось аристократическое покашливание майора Келлермана. Я не расслышал, что он сказал, но все потянулись к вокзалу.
   В вокзале было нашего брата — не продохнуть. Никто толком не знал, зачем нас сюда согнали. Гул стоял страшный. Потом у дальней стенки над толпой поднялся русский в черной кожаной куртке. А рядом с ним встал чех-офицер. Русский говорил что-то, чех переводил таким густым утробным басом, что у меня зачесалось в ушах и в носу. Слышно было плохо, до меня доносились отдельные слова:
      — Советская власть... Американские пароходы...  Разре¬
шить отправку на родину... Бороться с контрреволюцией...
Мировая революция... В отряды Красной армии...
   Здоровенный румын двинул меня в плечо, и я чуть не за¬вопил от дикой боли. Дюла и Сечени держали меня на весу, и я уже ничего не соображал. Только в ушах гудел и гудел утробный бас чеха. Как меня дотащили до теплушки, я не по¬мню. Малость отлежался я только к вечеру.
   Нас не кормили с самого утра, и мы пробавлялись кипят¬ком, благо, кран был рядом с нашей теплушкой. От голода, холода, огромных порций кипятка всех мучили непрерывные позывы по малой нужде. Бачи Игнац притащил откуда-то ржавое корыто и засунул его мне под нары.
      — Теперь, парень, валяй прямо сюда, — заботливо сказал он.
   Уже стемнело, когда в теплушку влез уходивший куда-то Сечени, а за ним — русский солдат с красной повязкой на рукаве. Русский был худой, небритый и измятый, как и мы.
      — Это товарищ Михайлов, командир роты, — сказал Сечени. — Он большевик и кое-что расскажет нам.
   Товарища Михайлова усадили возле буржуйки. Наши сгрудились возле. Он достал из кармана шинели мятую газе¬ту, оторвал от нее клочок, скрутил и набил огромную русскую сигарету «козью ножку». Крупно нарезанный табак он доста¬вал из черного мешочка, вышитого цветами. От первой его затяжки половина нашей теплушки скрылась в густом едком дыму злейшего русского самосада. Наши закашлялись и завозились, а товарищ Михайлов подмигнул и передал мешочек сидящему рядом бачи Игнацу. Мешочек обошел курильщиков и вернулся к хозяину пустым.
   Товарищ Михайлов начал говорить. Говорил он медленно, но Сечени все равно переводил, потому что не все наши понимали хорошо по-русски. Говорил он до тех пор, пока не раздался долгожданный сигнал идти за кормежкой.
   Товарищ Михайлов, в общем, не сказал нам ничего нового из политических событий. О стотысячном митинге в Будапеште, о стачках и забастовках по всей Венгрии мы уже знали из русских газет, которые считали подобные события на¬чалом мировой революции. Знали мы и то, что новой власти Ленина сейчас приходится трудно. В непостижимо огромной стране царил хаос, армия разваливалась, а немцы начали успешное наступление на Украине и в Прибалтике.
    Всего месяц назад мы читали в газетах обращение Ленина к народу: «Социалистическое отечество в опасности». Читали мы и то, что на переговорах в Бресте немцы вели себя нахально. В начале марта был подписан мир, по которому к немцам отошли Украина и Прибалтика. Знали мы и то, что после Брестского ми¬ра Ленин оказался чуть ли не в одиночестве, от него отошли почти все новые русские генералы, и Ленин вынужден был назначить военным министром абсолютно невоенного человека, теоретика — Троцкого. Знали мы и то, что Антанта, бывшие союзники России, отказались признать этот мир.
   Меня, да и многих наших удивляло, что в этих условиях русские верили в победу мировой революции. Каждое крупное политическое событие в любой стране мира они объявляли за начало мировой революции, а потом удивлялись, что мировая революция все еще не наступила.
Товарищ Михайлов тоже верил в мировую революцию. Он был не очень грамотным, этот русский агитатор, но недостаток знания ему успешно заменяла фанатичная вера в Ле¬нина, в светлое царство социализма.
   Бачи Игнац соображал с трудом, и до него не доходили рассуждения товарища Михайлова. Он долго кряхтел, воро¬чался и, наконец, не выдержал.
      — Так чего же они хотят, ты спроси у него, сынок, — обратился он к Сечени, — а то я чего-то не понимаю.
      — Что тут не понимать? — сердито сказал Сечени, но все-таки передал вопрос бачи Игнаца товарищу Михайлову.
   Тот улыбнулся, подумал и сказал, повернувшись к бачи Игнацу:
      — Мы, отец, вот чего хотим. Чтобы не было ни буржуев,ни помещиков. Чтобы хозяевами на заводах были рабочие. Чтобы землей владели крестьяне. И чтобы так было во всем мире. И у вас, в вашей Венгрии.
      — Ну, это вы здорово придумали, — сказал бачи Игнац, слушав перевод Сечени. — А как вы это сделаете? Ну, с землей я понимаю. Дай мне сто хольдов, я найду, чем их засеять. А как рабочие справятся? Завод — он большой, там один хозяин нужен. Или каждый будет на своем станке хозяин? Да и драка будет большая — кто отдаст вам все это? Его сиятельство граф Эстерхази сдохнет скорее,  чем мне отдаст сто хольдов.
   Михайлов весело засмеялся.
      — А мы, папаша, уже сделали так. Мы их не спрашивали.  И не будем спрашивать. Всех буржуев — к стенке. И — даешь мировую революцию!
   Пока бачи Игнац соображал, что к чему, я не вытерпел, тоже спросил — что-то мне не понравилось в ответе товарища Ми¬хайлова. Уж очень он весело и легко хотел поставить буржуев к стенке. А как быть с их женами и детьми? И я спросил:
      — Как вы считаете, товарищ Михайлов: что в жизни самое главное? Что вообще для человека самое главное?
      Он тут же ответил:
— Счастье пролетариата. Коммунизм. Жизнь отдам за это,глазом не моргну. Это, к примеру, для меня. И хлопцы наши тоже так думают.
      — Верно, — сказал Эрдей. — А буржуев — в стенке!
И он выразительно покосился на меня, потому что на эту тему мы с ним не раз спорили. Я считал, что жестокостью нельзя создать ничего светлого, а Эрдени уверял, что для та¬кой большой цели хороши все средства.
   В мой разговор с русским вмешался Дюла:
      — А по-моему, — сказал он, — главное в жизни — это доброе имя человека. Уважение к человеку. Если меня уважают за мой труд, за мои дела, за моих детей, то неважно, как это
все называется: коммунизм, социализм, капитализм или как-то еще...
   Эрдей хмыкнул. Сечени покрутил головой. Но оба они промолчали: не хотели раздувать спор при русском. А товарищ Михайлов неодобрительно покосился на Дюлу.
      — Кадетский душок у тебя, браток. Это что же — я должен всех уважать? И буржуев, и жандармов? Не выйдет!
      — А почему бы и нет? В любом государстве кто-то должен следить за общественным порядком: жандарм или полицейский, или милиция, — почему же их не уважать? И буржуй,
как вы называете — если он делает хорошее дело, ну, там колбасу или швейные машинки, если у него рабочие живут, как люди, прилично зарабатывают, то почему его не уважать? За
что его к стенке?
      — Нет, хлопцы, — совсем огорчился товарищ Михайлов.— Так не выйдет. Буржуй дерет с рабочего три шкуры, кормит их тухлятиной, ребятишки у них мрут, как мухи — а я его
уважай? Где ты, товарищ, видал такого хорошего буржуя, как говоришь? Жандарм бьет мою бабу на сносях сапогом в живот — я и его уважай? Ну, нет. Как нам говорит товарищ
Ленин? Кто не с нами — тот наш враг. Это — кто не с нами, это твои хорошие буржуи. А уж кто против нас, чего тут говорить? К стенке их, сволочей! И точка.
    И товарищ Михайлов крепко стукнул по колену большим, костистым кулаком.
У спорщика Дюлы в глазах начал разгораться хорошо знакомый мне бешеный огонек, но я сильно дернул его за штаны.
      — Ты чего? — досадливо обернулся он ко мне.
      — Не спорь с ним. Не время спорить с ними.
Дюла некоторое время смотрел на меня побелевшими от ярости глазами, потом огонек потух, он криво усмехнулся.
      — Ладно, черт с тобой. Только они тут перебьют друг дружку, с такими манерами. Крови будет — как бы нам всем не захлебнуться...
   Товарищ Михайлов засиделся у нас долго.
      — Сейчас у нас вроде как затишек. Атаманов успокоили,всякие там Рады притихли. На Украине — немцы и Рада, но там у нас надежные мужики. Читали про Боженку и Щорса?
Вышвырнем и немцев. Да вот чует мой нос, что этот затишек долго не простоит. И не в немцах дело. Антанта прямо заявляет: силой оружия заставим клятвопреступную Россию вы¬
полнить свой союзнический долг. Как пить дать — полезут. Вот тогда и начнем главное наше дело. Народ-то не хочет воевать. Устал народ. Четыре года война. Озлобился народ.
Товарищ Михайлов внимательно осмотрел нас всех. Наши настороженно молчали. Мы все это знали, но что-то в тоне товарища Михайлова тревожило.
      — Тогда нам одним не устоять, — настойчиво продолжал он. — Вполне может выйти, как в Париже полета лет назад. Нас свободно могут задавить. А что тогда начнется — и не
только у нас, а во всем мире — страшно и думать. Несладко будет всем нам.
      Тут я был с ним полностью согласен. Я не испытывал вос¬торга при мыслях о диктатуре пролетариата. В государстве власть должна находиться в руках умных, образованных людей. Сделай бачи Игнаца президентом — ничего хорошего из этого не выйдет. Он такого напорет — сто лет его потомки бу¬дут вздыхать. Но я понимал, что из двух зол надо выбирать меньшее. И уж лучше пусть президентом будет бачи Игнац, чем князь Эстерхази-младший, к тому же опьяненный победой над революцией в России.
      — В России вашего брата примерно тысяч триста, — говорил товарищ Михайлов, — это тоже сила. Большая сила. Выдолжны пособить нам. Не то, чтобы должны, а надо бы по¬
мочь. Дело, конечно, ваше, только помочь бы надо. Кто соображает, должен понимать: с нами он или против нас.
      — А если не с вами и не против вас? — угрюмо спросил бачи Игнац.— Если я плевать хотел на тех и на других, тогда как? Расшибайте себе носы сколько влезет, а мне домой надо.
      — Ясен вопрос, — кивнул товарищ Михайлов. — Сейчас,папаша, не выйдет этот фокус — отсидеться в холодке. Мы тут заварили кашу, а расхлебывать ее всем придется. Хочешь
— ешь ее, не хочешь — выбрасывай, но в каше все будут. Не дадут империалисты нашему брату отсидеться в холодке. Ты не хочешь с нами — тут тебя, раба Божьего, за шкирку, вин¬
товку в руки и — за веру, царя и отечество, или как там у вас кричат. Вот так, папаша.
       — А если я не хочу? — упрямо твердил Игнац.
       — Ты, папаша, в эту-то войну здорово хотел? Прямо вот так весь из себя выходил, только чтобы с русскими воевать?
      — Меня не спрашивали...
      — И теперь не спросят. Это мы с вами разговариваем. Мол, хочешь, иди с нами, не хочешь —ехай домой. А там тебя не спросят. Хочешь, не хочешь, а будешь стрелять. В меня, к примеру. Понял, папаша?
   Бачи Игнац молчал и исподлобья смотрел на него.
      — Вот и выходит, что мир велик, а дороги всего две: с нами или против. С нами можно не только тут. Мы силком в Красную Армию никого не тянем. У нас только добровольно.
Ехайте домой, там вы тоже нам здорово можете помочь. Кабы все сейчас вернулись по домам, рассказали бы, как мы тут скинули царя, Керенского — вот тогда бы и у вас революция началась бы. Вот и вышла бы мировая революция. Воевать да голодать всем надоело.
      — Это уж верно, — буркнул кто-то. — Да ведь вы опять заставляете воевать.
      — Не мы! — резко мотнул головой товарищ Михайлов. — Мы хоть сегодня — по домам готовы. Не в нас дело. Вот себя возьмите. Вы — мадьяры. А Франц ваш Иосиф — он раз¬
ве считает вас за людей? Да в вашей Австро-Венгрии и Венгрии нет совсем. Есть какая-то Транслейтания. Так что вы не венгры и не мадьяры. А вроде как транслейтанцы. И вам са-
мый резон спихнуть  Франца-Иосифа и делать Советскую Венгрию. Факт?
      — Факт, — сказал Сегедюш. — Но выходит тогда, что чехам еще больше резону делать эту вашу революцию. У нас хоть Транслейтания есть, а у них и того нет. А чехи — не
очень они за вашу революцию. Как это понять?
      — С чехами петрушка выходит, — согласился товарищ Михайлов. — Чехи разные олучаются. Вроде понимают мужики, что к чему, особенно такие вот как вы, неорганизован¬
ные. А вот которые в Чехословацком корпусе — там офицерье им головы здорово задурило. Но и там еще вопрос. Куда дело повернется.
      — Ну, а зачем австрийцам и немцам мировая революция?— не унимался Сегедюш. — По-вашему, они довольны всем?
      — Ну, им немного полегче живется. Это верно. Императоры у них свои, национальные. А все же и их здорово притесняют. Не меньше, чем вашего брата. Не знаю, кто там у вас
где работал, а только всем вам было несладко. Потому — работали вы не на себя, а на какого-нибудь пузатого хозяйчика, которого вон тот товарищ защищает. И измывался он над ва¬ми, как хотел. И революция немцам и австрийцам нужна ни¬как не меньше, чем вам. Чтобы работать, значит, от души, для себя, а не гнуть спину на хозяина. Не отдавать десятину помещику. И чтоб все люди жили, как люди, а нет — один во дворце, а другой — в хлеву...
      -Это про тебя, слушай,— ткнул Эрдей в бок бачи Игнаца.
      — У меня не хлев, а дом. И два хольда земли, — угрюмо огрызнулся бачи Игнац.
      — Хольд — это десятина? — поинтересовался товарищ Михайлов.
      — Меньше половины, — усмехнулся Сечени.
      — Я так и думал. Не похож папаша на кулака. У моего отца тоже, как у тебя, было эти самые два хольда, чуть больше десятины, а нас у него было шестеро. Я и пошел на фабрику,
совсем пацан был. А куда деваться? А рядом у помещика Лутовинова было шестьдесят тысяч десятин. Вот мы и делаем революцию, чтобы у Лутовиновых да у Эстергазей отобрать зем¬
лю да раздать таким вот как ты, папаша.
      — Знаю, — буркнул бачи Игнац. — Сначала у князя отберете, а потом, когда я на своей земле встану на ноги, вы и у меня отберете. Скажете, я тоже стал князем. Мне не надо,
чтобы кто-то мне землю давал. Мне надо, чтобы она моя была. А если кто мне ее даст, так он всегда отобрать может.
   Сечени досадливо поморщился и сменил тему разговора.
      — Товарищ Михайлов, — сказал он, — выходит, из всех военнопленных только мы за революцию? Чехи сидят в своем корпусе и слушают офицеров. Немцы ждут, когда их свои
из плена освободят. Австрийцам на все наплевать, у них свой собственный император...
      — За нашу революцию, товарищ, все, у кого голова на плечах. Сегодня я вот с вами говорю. Вчера говорил с немцами. Говорил с чехами, с австрийцами. За нас все, кому война
надоело до чертиков. Если у нас тут начнется горячее дело, за нами все они пойдут — и чехи, и австрийцы, и немцы. Вот за чехословацкий корпус я не ручаюсь. Там темное дело.
      — Швабы черта с два будут за революцию, — сказал кто-то из темного угла с презрением в голосе.
      — Не скажи, — покачал головой товарищ Михайлов. — Немцев я повидал. Аккуратный народ. Они, конечное дело,разные, но немец-рабочий — тот за нас. У них дела лучше
всех пойдут. Они же упорные и дотошные. Они своего Вильгельма скинут раньше, чем вы своего Франца с Иосифом.
      — А куда нас везут? — мрачно спросил бачи Игнац.
      — Домой, папаша. Довезут до Владивстока, там посадят на пароходы американские и — домой, скидывать императора.А кто хочет остаться с нами — на здоровье. Спасибо скажем,
винтовку дадим. Вот в Сибирь приедете, можно на любой станции идти в Совет, записываться в Красную Армию.
      — А почему в Сибири? — с подозрением спросил бачи Игнац.
      — Не бойся, тут подвоха нет, — засмеялся товарищ Михайлов. — Можно и тут записаться. Да нет резона. Тут же голод, сами видали. Тут мы вас не прокормим, а там вы сами будете у куркулей хлеб отбирать и пришлете нам малость. Тут народ с голоду пухнуть начал.
   В теплушке после этих слов наступила долгая напряженная тишина. Почему-то товарищ Михайлов оказался первым, кто прямо сказал нам, что нас хотят везти домой через Тихий океан, почему нас вывозят из центральной России.
      — А не получится так, что пока нас везут домой, на вас тут насядут немцы и Антантой и с вашими генералами, да и придушат вас?
      — Навалиться — навалятся, — сказал товарищ Михайлов.— Да и мы не лыком шиты. У нас народ свободу почуял, назад теперь ходу нет. И генералы не возьмут нас голыми рука¬
ми. У нас свои командиры есть, знаете. Оно конечно, если вы тут помогли бы нам — это здорово. А лучше, если бы у вас там в Австро-Венгрии да в Германии тоже весь народ бы поднялся. А немцев и Антанту, и своих генералов — этих мы сами тут успокоим.
   Меня давно мучил один вопрос. Я все не мог забыть жестких слов товарища Михайлова: «Буржуев — к стенке. Кто не с нами — тот наш враг». Что-то мне не нравилось в этих словах. Сильно не нравилось. Но я так ничего и не успел спросить. Раздался долгожданный возглас:
      — Дежурные, на раздачу!
   Двое наших помчались за затирухой. Мы пригласили русского поужинать с нами. У него голодно блеснули глаза, но он весело распрощался с нами и ушел.
   Поглощая несоленую затируху, наши ожесточенно спорили. Спорили, в основном, о том, что лучше: ехать через оке¬ан домой или остаться тут в Красной Армии.
   А меня волновало другое. Товарищ Михайлов не был первым агитатором в нашей теплушке. Он не был самым красноречивым из них, не был самым грамотным. Мне не понравилась его жестокость, но впечатление он оставил яркое. Кажется, я понимал, почему сложилось это впечатление. Он не говорил лозунгами, как другие большевики-агитаторы, он не уверял, что дела идут блестяще. Наоборот, он мог показаться пессимистом. Но он не казался пессимистом. У меня осталось о нем впечатление как о решительном, суровом, целеустрем¬ленном хозяине, который стоит перед полуразвалившимся до¬мом. Дом надо разбирать, чтобы построить новое жилье. В до¬ме еще остались другие люди. Но их судьба его не волнует. Он готов разрушить дом до конца, чтобы добыть строительный материал для своей цели. И если при этом остальные жильцы будут придавлены насмерть рухнувшей крышей — это его не остановит...
   Я старательно жевал кусочки вареного теста. Хотелось продлить это удовольствие как можно дольше. Но смаковать не было возможности. Изголодавшиеся товарищи мои орудо¬вали ложками так, что чуть искры не летели, и надо было ус¬петь запускать свою ложку в котелок, когда подходила очередь. Очередь соблюдалась свято. Этому мы научились еще в самом начале плена.
   Я глотал остывшую затируху и заново вспоминал товарища Михайлова. А заодно слушал разговоры в теплушке. Котелки были выскоблены до блеска, их можно было не мыть. Затируха кончилась гораздо раньше, чем нам хотелось.
   Сегедюш долго облизывал свою ложку, внимательно ос¬мотрел ее и сказал:
      — Все верно. У нас два пути: или домой, или в Красную Армию. Иначе нам всем крышка. Не тут, так дома. Значит, надо в Красную Армию. А то пока мы добираемся домой, тут
от всей революции только головешки останутся. А нас, как только мы доберемся до отечества, вместе с паровозом загонят прямо в кутузку.
   Бачи Игнац осуждающе покачал головой.
      — Вам бы все революции делать. Молодые еще, неженатые. А кто будет вам жратву добывать? У меня три дочери.Им замуж пора. А женихов, пожалуй, во всем Фракнмартоне
на них не найдется. Жена когда еще писала: староста зубы точит на мои два хольда. Может, уже забрал. Какая там революция! Домой надо скорей!
   Сегедюш забрался на свое место. Он долго возился надо мной, и мне на голову сыпалась соломенная труха.
      — Бачи Игнац, — спросил он, — ты думаешь, староста так просто отдаст тебе твои два хольда, если забрал? Черта с два! Еще позовешь нас, чтобы сковырнули его. Давай-ка, дуй в
Красную Армию, быстрее дома окажешься. А там со старостой сам поговоришь, как надо.
      — Мне на...ть на тебя, — обиделся бачи Игнац. — Я два года в окопах с винтовкой спал вместо жены. Вам что — любую девку общупаете. И на русских батрачил в плену два года. Как вспомнишь, блевать охота. Я домой поеду. Хоть через год, а буду дома.
   «Неистовый Лайош» даже подскочил.
      — Ты, старый п...н! Ты думаешь, тебя староста дома на гуляш позовет? Гуляш он, может и сделает да только из твоей старой задницы! Сожрет, не моргнет. Г...но ты безмозглое!
   Сечени положил руку на плечо Эрдея. Тот еще покипятился и успокоился. А Сечени спокойно заговорил.
      — Братья, вы знаете обстановку в России. И так сейчас во всем мире. Вы знаете, почему американцы дают нам свои пароходы?
   Он оглядел нас. Все молчали. Никто не знал, почему аме¬риканцы вдруг так расщедрились.
      — Да потому, чтобы мы тут не мешали им расправиться в русскими. Нас ведь в России триста тысяч! Это же целая армия. И кто-то хочет, чтобы мы в самое горячее время побол¬
тались подольше где-нибудь в океане. А если большевиков задавят — всем революциям крышка на сто лет. А если они победят, то и у нас будет власть народа. И твои два хольда, ба¬
чи Игнац, вернутся к тебе. Да еще с прибавкой, и твои дочери не будут голодать. И никто больше никогда не отберет эту землю.
      — А мне на...ть на вашу революцию! — раскипятился бачи Игнац. — Мне домой скорей надо.
   Тут начался страшный галдеж. Бачи Игнаца заклевали, он обозвал всех с...ными молокососами и улегся на свое мес¬то, завернув голову в полу рваной шинели.
   После все навалились на Сечени и Эрдея, которые стояли за вступление в Красную Армию. Всем осточертела чужая земля, чужой язык, чужая нищенская еда. Но все понимают, что если мы хотим скорее вернуться на родину, то мы сейчас должны быть заодно с русскими, чтобы быть на родине не рабами, а свободными людьми. Все понимают это, потому и ищут в ответах Сечени и Эрдея твердость и уверенность.
   Я слушал спорщиков и думал о том, что если я сейчас вдруг окажусь на родине, то мне снова придется идти к герру Гербергеру на полунищенское жалованье репортера. Острых социальных статей герр Гербергер мне не закажет. Я снова буду писать коротенькие хроники о проститутках, пьяницах и жуликах, которые виноваты лишь в том, что наше общество не предоставило им достойного человеческого места в своих рядах. Этих бедняг будут бросать в тюрьмы, но на их место придут новые проститутки, пьяницы и жулики. И мне никогда не позволят написать правду о них, которая заключается в том, что если искоренять зло, то надо начинать сверху. И если кто решится начать, то мы, военнопленные, окажемся очень хорошей силой в помощь им.
   Меня дернул за полу шинели Дюла. Ему не терпелось поговорить, хотя было уже поздно. Мы с ним долго шептались. Дюла думал так же, как и я. «Кому-то» очень хочется, чтобы триста тысяч голодных и злых парней побольше болтались вдали от той каши, которую заварили русские. Сечени называет этих кого-то империалистами. Но это дело вкуса. Какой к черту империалист из капрала Майера? Он просто дерьмо и сволочь.
      — Это все хорошо, — сказал Дюла, когда мы, казалось,обо всем договорились, — но ты скажи мне вот что. Ну, победят они, большевики эти. А дальше что? Надо же будет на¬
лаживать хозяйство. Кто будет это делать? Они всех «буржуев» поставят к стенке. А сами они что смогут? Ты вот имеешь некоторое представление об экономике, учил философию,  историю.  Чтобы управлять страной,  даже не такой большой, как Россия, надо быть очень грамотным человеком.
   Товарищ Михайлов не производит впечатления такого человека. А кроме экономики и политики есть еще искусство. Без искусства человек не будет человеком. Кто в России будет
все это поднимать?
      — Я понимаю тебя, — сказал я. — Они победят. Надо будет жить, работать, кормить семью. Воспитывать детей. Все это делать будет просто некому. Товарищ Михайлов станет
директором завода или министром. Он такого наворочает. Его же товарищи скажут, что он сам стал «буржуем» и поставят его к стенке. На его место придет товарищ Иванов. И с ним
будет такое же.
      — Вот это мне и не нравится в их революции, — вздохнул Дюла. — Но другой силы, которая бы перевернула наш гнусный мир, я не вижу...



                7 апреля 1918 ГОДа
Происходит что-то непонятное. Нас довезли до Новонико-лаевска. Это город почти на половине пути от Петрограда до Владивостока. Центр России и Азии — в географическом отношении. В Новониколаевске нас двое суток продержали в эшелоне. Правда, кормили на редкость хорошо: три раза в сутки. Товарищ Михайлов оказался прав насчет еды. Но о причинах задержки на этот раз ничего не удалось выяснить, даже Сечени оказался бессилен. Он и Эрдей несколько раз ходили к большевикам в Совет, но нам смогли сказать только одно: дела у русских, скорее всего, неважные. Наш дерьмовый майор Келлерман по-прежнему хранит гордое аристократическое молчание.
Рядом с нашим эшелоном стоят два эшелона чехословацкого корпуса. Эти не чета нам. Вагоны новенькие, краска совсем свежая. В каждом эшелоне — полевая кухня. Кто-то уверял, что чехи спят в постелях со свежим бельем. Ходят они в новенькой форме, это что-то среднее между их старой формой и русской. В разговоры с нами они не вступают. Они не отреагировали даже на то, что всегда приводило любого чеха в ярость: кто-то из наших, разозлившись на их гордость, изобразил, как чехи сдаются в плен. Чехи смотрели на кривляющегося гонведа, как на пустое место.
   Потом нас снова неожиданно повезли куда-то. Мы думали, что нас повезут к океану, но поезд неожиданно свернул на юг.
   Сечени, Эрдей и Сегедюш целый день бубнят о чем-то в углу. Дюла мрачно молчит. На мои попытки разговорить его он отвечает красноречиво, но однообразно:
   —Катись оно все к ... бабушке! На...л я на всех! И вообще!
И вот нас привезли в Барнаул. Это центр Алтайской губернии. Она побольше, чем вся наша черно-желтая двуединая империя.
   Русские города в Сибири трудно назвать городами. Мы повидали русские города, но в Сибири они отличаются от всего, что видели до сих пор. Барнаул напоминает огромную деревню. В центре стоят несколько больших кирпичных зданий, в которых живут отцы города. А вокруг — море кривобоких деревянных домишек, утопающих в неправдоподобной грязи.
   Здесь меня с новой силой охватила тоска по родине. Думаю, это потому, что вокруг ничего не напоминает о ней. Чувствуешь, что находишься в совершенно чужой стране, где о твоей родине никто даже не слышал. Здесь нет ни одной мощеной улицы, нет водопровода, нет канализации. Одежда жителей отличается от той, к которой мы в России уже привык¬ли. Люди здесь молчаливы. Они угрюмы, даже смеются как-то зло, будто издеваются над предметом своего смеха. Взгляды их полны недоверия и азиатской хитрости. Здесь можно забыть, что на западе еще идет самая большая в истории человечества война, что в центральной России кипит котел небывалого социального катаклизма. И только часто встречающиеся люди в русских военных шинелях напоминают об этом.
   В Барнауле мы сидим уже третьи сутки. Кормежка опять хорошая, трехразовая. Нам дают много хлеба. Хлеб тут очень пышный, его можно есть без конца. Но его так много, что вся теплушка завалена кусками, разложенными на просушку: мы привыкли к превратностям судьбы и запасаем сухари.
   Каждый день к нам приходят большевики. Такого сердечного разговора, как с товарищем Михайловым, у нас с ними не получается. Почти все они говорят давно надоевшие лозунги, но фанатически верят тому, что говорят. Выглядят они неважно: худые, плохо бритые, усталые, одежда на штатских бедная и измятая.
   После разговора с ними мне кажется, что в мире зарождается новая религия. Они, как первые христиане, исступленно верят в пришествие царства небесного — коммунизма, у них есть свой мессия — Ленин, они так же страстно обращают в свою веру язычников, так же нетерпимы к инаковерующим, так же игнорируют житейские невзгоды.
   Я не знаю, к чему приведет их религия. Мне импонирует их страстная вера. Но меня пугает их нетерпимость. У первых христиан не было оружия, не было власти в государстве, поэтому их фанатизм вредил только им самим. У большевиков есть власть, есть оружие. Слепой фанатизм невежества ничем не лучше изощренной жестокости инквизиции, вооруженной знанием всей истории и философии.
   Первых христиан распинали на крестах, но сами они никого не распинали. Большевиков их враги убивают не менее жестоко, чем римляне убивали христиан, но большевики и сами не церемонятся со своими врагами. Оружие в руках не располагает к милосердию. Инквизиция сжигала на кострах инакомыслящих, но она была изолирована от народа. Она стояла над народом, над всем обществом. Большевики уничтожают своих врагов, но делают это руками народа, руками таких, как товарищ Ми¬хайлов. Я не сомневаюсь, что товарищ Михайлов, не моргнув глазом, расстреляет любого «буржуя», поставленного к стенке. У инквизиторов были профессиональные палачи, которых боялся и презирал народ. У большевиков роль палача доступна любому.
   Я слушал большевиков-агитаторов и думал: чтобы завоевать мир, христианам потребовалось почти пятьсот лет. Сколько времени потребуется большевикам, чтобы завоевать мир? Ведь они говорят о мировой революции. Сумеют ли они это сделать? Не оттолкнет ли их вооруженная непримиримость к инакомыслящим от них остальных людей, нормаль¬ных людей? Ведь любому нормальному человеку противно насилие. В истории бывают моменты, когда народ выплескивает свою долго сдерживаемую ненависть. Но такие вспышки коротки по времени: простым людям чужда долгая ненависть.
   Мне не верится, что большевики достигнут своей цели. Они проповедуют всеобщее равенство, но ведь все люди рождаются разными, а каждый человек стремится подняться над другими. Они проповедуют всеобщий труд, но каждый хочет заставить работать на себя и за себя своего ближнего. Они проповедуют общую собственность на все, но лишенный собственности человек не захочет работать от души. И самое главное, что меня смущает: они проповедуют безликость людей. Но человек никогда не смирится с безликостью. И сами они, проповедуя равенство всех в серой безликой массе, тут же опровергают свою доктрину, создав себе нового мессию в лице Ленина. И это внутреннее противоречие их идеологии может оказаться роковым. Обожествление любой личности неизбежно приведет к тому, что найдутся люди, которые присвоят себе исключительное право говорить и действовать от имени этого божества — живого или мертвого. Так было всегда — и в древнем Египте, и в древнем Риме, и в средневековье.
   Божество рано или поздно оказывается закрытым от народа, бессильным проявить свою волю. От его имени начинают править народом жрецы. И если у жрецов в руках оружие...
Имеющий глаза да увидит. Мы проехали пол-России и кое-что увидели. И сейчас я понимал: большевиков очень мало. А здесь, в географическом центре России их было катастрофически мало. Здесь им не удалось разбудить сонный мир сытых обывателей. И если большевикам придется плохо, то обыватели забьются в свои убогие домишки и с усмешкой будут наблюдать, как большевики гибнут вместе со своей непонятной и нелогичной религией. Здесь царство таких, как бачи Игнац. Но если он один на нашу теплушку, то здесь, на алтайской окраине России положение обратное: горстка большевиков на обывательское море.
   И тем не менее большевики убеждены в своей победе. Это вызывает у меня и у всех наших самые разные, но горячие чувства: то сарказм, то сочувствие, то жалость. Мне хочется понять этих людей, потому что их фанатизм кажется мне великим.
Сегодня Сечени убежал куда-то с самого утра. Я завидую ему: он посмотрит, что делается в мире. Наш контакт с внешним миром ограничен, как у заключенных. Центральных газет нам не достается, а в губернской — только объявления и опровержения военно-революционного комитета, да все та же мировая революция. Зачем нас сюда привезли?
    Я от самого Екатеринбурга почти не вставал. Левая половина спины у меня раздулась и надсадно ноет. Особенно плохо ночью, когда все храпят, а я не могу уснуть от нескончаемой боли.
   Скоро вечер, а Сечени все еще нет. Дюла лежит рядом со мной и делает вид, что спит. Бачи Игнац опорожнил мое корыто, снова засунул его под нары, подсел ко мне.
      — Отец говорил мне, — начал он неторопливо, — в молодости служил он конюхом в самом Фракно, в замке. У старого князя, говорит, ноги распухли, как бревна, он ходить не мог. Сидел он в кресле с колесами, а лилось из него без остановки. Лакей жаловался, что подохнет раньше князя, потому что ни днем, ни ночью покою нет. Из князя лилось все вре-
мя, а он как благородный, брезговал запахом мочи. Лакей только и знал, что таскал из-под него горшки. Интересно, отчего так бывает?
      — Болезнь такая, — сказал я, — недержание мочи называется.
      — Вот-вот, я и думаю: отчего бы это?
      Бачи Игнац очень напоминает мне весь наш мадьярский народ. Жизнь давно приучила его к мысли, что люди рождаются разными. Одни живут в богатстве и безделье, а другие, чтобы не умереть с голоду, должны прислуживать первым. Бачи Игнацу наплевать на князя, но он привык жить под его властью и другой жизни не представляет. Есть у него свой угол и кусок хлеба — и он доволен. Не трогайте его, и он будет исправно сдавать князю девять мешков палых листьев или орехов из десяти да еще радоваться, что надул управляющего: десятый, свой мешок, у него больше остальных.
   Снаружи забухали сапоги, сквозь щель приоткрытой двери раздался знакомый и родной рев:
      — Рядовой Сечени!
Мы насторожились. К чему бы это капрал Мейер разыскивает нашего Сечени? Зачем он мог понадобиться начальству?
      — Рядовой Сечени!!
От грозного рева затряслись нары. На меня посыпалась труха из-под Сегедюша.
      — Заткнись! — спокойно и уважительно попросил капрала Эрдей.
Дверь с визгом откатилась, и на фоне дождливого вечера мы увидели мощный бюст капрала Мейера.
      — Кто сказал?!
      — Я! — дружно отозвалось с десяток голосов.
      — Не ори над ухом, дай поспать спокойно, — вежливо попросил Эрдей.
Рот капрала раскрылся так, что я отлично разглядел всю его гортань. Но вдруг Мейер исчез. Мы услышали тяжелые удаляющиеся шаги.
       — Дерьмо с...ное, — проворчал Эрдей, слез с нар и задвинул дверь.
Только он устроился на своем месте, как дверь снова пронзительно завизжала.
      — Ты...! Убери свою ... морду! — для пущего эффекта Эрдей запустил кое-что по-русски.
      — Как меня здесь любят, — сказал Сечени, влезая в теплушку. — Любят и с нетерпением ждут...
       — А, это ты... — пробормотал Эрдей под общий хохот. — А я думал, это опять наш красавчик.
   Сечени обскоблил о порог залепленные грязью сапоги и задвинул дверь. Когда все насмеялись, он сказал:
      — Кажется, наше дело — дерьмо. Был я сейчас в губернском ревкоме...
Все заинтересованно зашевелились, но Сечени молчал, озабоченно разглядывая свою мокрую шинель.
      — Давай, выкладывай! — не вытерпел Эрдени. — Или это государственная тайна?
      — Тайны нет, а неясного до чертовой матери.
Сечени свернул «козью ножку», выпустил клуб сизого дыма.
      — Застряли мы тут надолго. Вчера во Владивостоке высадились японцы.
Эрдей протяжно свистнул.
      — Ого... Значит, закупорили нам последнюю лазейку?
      — Да, — задумчиво кивнул головой Сечени. — А чехи забили всю сибирскую магистраль. Их на дороге — как вшей в нашем эшелоне. И русские теперь не знают, что с нами делать. Сдавать оружие они отказываются, и русские, похоже,их побаиваются. Хотят поскорее от них избавиться, а как это теперь сделать — сам черт не знает.
      — А кто там у чехов воду мутит? — недовольно пробурчал бачи Игнац.
      — Воду мутят господа офицеры, — усмехнулся Сечени. — Есть там у них такой полковник Гейдль,   называет себя Гайдой.
      — Значит, чтобы попасть домой, надо сковырнуть с дороги чехов? — уточнил бачи Игнац и глубоко задумался.
Из глубины теплушки послышался заспанный голос:
      — Эти трусы в русском плену осмелели. На фронте сдавались в плен целыми
батальонами. А теперь стали такие храбрые вояки.
      — Дело не в трусости, — пожал плечами Сечени.
      — А в чем еще? — вызывающе произнес тот же голос.
      — В господах офицерах, — спокойно сказал Сечени. — Правильно говорил товарищ  Михайлов:   задурили господа офицеры головы солдатам.
      — Да уж, — усмехнулся Сегедюш. — Мы тоже наслушались всякого. Верность присяге, честь святого имени, долг солдата. Как послушаешь — аж в животе холодок. Готов лю¬
бого пристрелить.
      — А чего же нам они дурили и не задурили? — насмешливо спросил все тот же голос. Обладатель его вылез из своего угла и подошел к буржуйке. Я увидел его и удивился. Это был Прокоп Арчи, он всегда держался особняком и ни с кем не откровенничал. Говорили, что отец у него — богатый мельник.
      — А где они, наши господа офицеры? — снова усмехнулся Сечени. — Они не захотели пачкать руки грязной работой, поскорее дали русским честное слово и разбежались по до¬
мам.
      — Выходит, нам не повезло? — уточнил Арчи. — Остались бы у нас офицеры — и мы бы спали сейчас на белых простынях в мадьярском корпусе да плевали на русских и на все их
революции. А то и дома бы уже были.
      — Да... Когда-то мы теперь домой попадем, — с тоской про¬
тянул кто-то.
      — Получается, хозяева теперь тут чехи? — спросил бачи Игнац. — Вроде бы власть у русских, а хозяева — чехи?
      — Видишь, бачи Игнац, — ответил Эрдей. — Если бы ты пустил к себе переночевать десяток-другой бравых парней, а они выгнали бы тебя с женой в свинячий хлев, — кто будет хозяином в твоем доме?
      — Не надо пускать всякую шваль, — пробурчал бачи Игнац.
      — А как узнать: шваль или не шваль? — философски заметил Эрдей.
      — Вот сейчас русские и думают, что делать: разоружить чехов или отправить их к чертовой матери во Владивосток, — сказал Сечени.
      — Сколько их там? — спросил Сегедюш, слезая с нар.
У него был такой воинственный вид, будто он собирался сию же минуту пойти и навести порядок с чехами.
      — Тысяч пятьдесят...
— Если оставить им оружие — на столько же больше будет армия у японцев, — мрачно дал прогноз Сегедюш. — Нельзя им оставлять оружие!
      — Ну, а мы? — спросил непривычно молчаливый сегодня Дюла.
      — С нами они тем более не решили, — нахмурился Сечени. — Тут большевикам совсем не до чехов. В губернии вот-вот введут военное положение.
      — Это с чего еще? — встревожился бачи Игнац.
      — Хлеб.
Мы с недоумением смотрели на Сечени.
      — Какой хлеб? — спросил Сегедюш.
      — Россия голодает. Вы знаете это, — спокойно продолжал Сечени. — А тут у крестьян много хлеба. Но крестьяне не дают его властям.
      — А его что, просто так отбирают власти? — хмуро спро¬
сил бачи Игнац.
      — Русские ввели продразверстку. Оставляют крестьянам столько хлеба, чтобы хватило на еду и на семена. Остальное отбирают.
      — Я бы не отдал, — твердо сказал бачи Игнац. — Ишь,умники. Я грыжу наживал, а они на дармовщинку!
      — А чего же ты отдаешь девять мешков орехов и листьев?— насмешливо спросил Эрдей.
      — Так земля — его, — твердо сказал бачи Игнац.
      — Ну, а тут — земля народная. Вот народ и отбирает лишнее. У тебя-то, пожалуй, и отбирать нечего было бы с твоих двух хольдов.
      — Ну, а что они все-таки собираются делать с нами? — настойчиво повторил свой вопрос Дюла.
      — Мне они так сказали, — ответил Сечени, — могут оставить в Барнауле. Но в Барнауле здорово неспокойно. Большевики не хотят еще и с нами возиться. Хотят нас отправить
в Бийск. Это на юг сто пятьдесят километров. Там нашего брата немного, тысячи три всего. Там спокойно. Пересидим,пока магистраль не освободится.
      — А мадьяры тут есть, в Барнауле? — спросил Эрдей.
      — Есть и тут. Тут много интернационалистов.
      — А чего это русские боятся нас? — насмешливо спросил
Арчи.
      — Ну, это я понимаю, — сказал бачи Игнац. — Лишние рты кому нужны.
Сечени коротко улыбнулся.
      — В Барнауле есть интернациональный отряд, и в нем — рота красных мадьяр.
      — Пошли! — решительно сказал Дюла и слез с нар.
За ним схватил шинель Эрдей. Сегедюш стащил с нар свой тощий мешок.
      — Пока мы тут вшей кормим, люди делом занимаются, — бормотал Дюла, судорожно натягивая сапог.
   Мне стало тоскливо. Сейчас уйдет мой друг Дюла. Уйдет к красным мадьярам. Уйдут Эрдей и Сегедюш — парни, с которыми я так сошелся. Они все были образованными людьми, и сколько вечеров мы скоротали за спокойными разговорами, когда жизнь казалась невыносимой... Я останусь совсем один, никому не нужный полукалека. Дюла сел на мои нары.
      — Иштван, — сказал он. — Я больше не могу тут. И вообще! Пойдем с нами?
      — Кому я нужен, — усмехнулся я. То есть я хотел усмехнуться, но гримаса вышла, наверно, жалкой.
      — Н-да... — Дюла вздохнул так, что я испугался за его легкие.
      — Ребята, — сказал Сечени, — в Бийске тоже есть Советы,им нужна наша помощь. И там есть мадьяры. Три тысячи.Работа там неплохая, они строят вокзал.
      — А ты как решил? — спросил его Дюла.
      — Я еду в Бийск, — ответил Сечени. — там живет мой старый приятель Забелло. Найду его, будем помогать русским делать революцию.
      — А я остаюсь в Барнауле, — громко сказал Эрдей. — Кто со мной?
С десяток человек вскочили с нар, стали натягивать сапоги.
      — Ну, а ты? — спросил Эрдей у Дюлы.
У меня сжалось сердце, пока я ждал ответа Дюлы. А Дю¬ла спокойно кивнул на меня:
      — Я остаюсь с Иштваном. И вообще...
Я в изнеможении закрыл глаза. Мне стало очень хорошо. И еще было немного стыдно... Дюла! Друг мой Дюла!
      Когда я открыл глаза, в вагоне уже не было ни Эрдея, ни Сегедюша, ни их товарищей. У буржуйки стоял Сечени и медленно стаскивал с себя мокрую шинель. Напряженную тишину нарушил голос Дюлы:
      — Две тысячи лет назад наши предки откуда-то из этих мест пошли на запад в поисках новой родины. Мы повторим их путь. Мы пойдем отсюда до Тисы, только не гонимыми ко¬
чевниками,  а революционными солдатами Красной Армии.Мы вернемся в  Мадьяросзаг,   братья.   Надо только уметь ждать и помогать русским.
       — Верно, — глухо проговорил Сечени. — Я не сказал еще самого главного. Теперь мы сами можем стать большевиками.В Москве Бела Кун создал с разрешения Ленина венгерскую
группу РКП(б).


                18 аПРЕПЯ 1918 ГОДа
   Что бы я делал без Дюлы? Что бы я делала без своих новых товарищей? Они все устроили самым лучшим образом. Только благодаря им я могу сейчас спокойно лежать в чистой мягкой постели сколько угодно, сидеть на скамеечке под ярким весенним солнцем, рассматривать непривычно одетых людей и любезничать с очаровательной русской девушкой Таней. Таня — моя хозяйка. Вообще-то, настоящая хозяйка — ее мать, Прасковья Попова, тетя Паша, как она велит себя называть, но нам с Таней нравится, когда я называю Таню хозяйкой.
   В Бийск мы приехали поздно вечером. Нас построили и в кромешной тьме повели куда-то по непролазной грязи. Я усердно вытаскивал ноги из густой чавкающей жижи. Меня качало от непривычки ходить по неподвижной земле. Мы долго шли в темноте, поднялись куда-то в гору и оказались у казарм с едва освещенными окнами. Это был лагерь бывших военнопленных. Полюбоваться на наше прибытие собралась огромная толпа. Мы растерянно озирались, а из темноты летели приветственные крики на родном языке! На всех восьми диалектах певучего мадьярского языка!
      — Здорово, новобранцы!
      — Эй, кто из Сегеда?
      — Выпить чего привезли?
      — Танчина из Веспрема кто видал? Иожефа Танчича?
      — Что нового в Мадьяросзаге?
   Нас окружили, разбили на кучки, растащили по казармам. Сечени велел нам с Дюлой и бачи Игнацу сидеть у во¬рот и ждать его, и тоже исчез. Мы сидели на бревне невероятной толщины и курили. От бревна приятно пахло смолой. Было очень тепло. Спина моя ныла, зудела и чесалась, но мне было хорошо. Мне было хорошо с того самого момента, когда Дюла решил остаться со мной. Мы молчали. Я был уверен, что и Дюле сейчас хорошо и покойно — любой человек настраивается на чувства находящегося рядом. Если вам в чьем-то присутствии уютно и спокойно, будьте уверены: это ваш друг. А если вдруг охватывает неприязнь, можете не сомне ¬ваться: рядом недруг.
   Мы докуривали по второй цигарке, когда из темноты возник Сечени.
   — Пошли, — сказал он веселым голосом. — Я нашел Забелло. Будем жить вместе.
   По дороге Сечени рассказал нам о Забелло. Они вместе работали на железной дороге еще до войны и участвовали в стачках и забастовках. Забелло был не чистокровный мадьяр. Его дед был откуда-то из западной России, оттого у Забелло такая странная для мадьяра фамилия. Вообще он всегда был парень хоть куда.
   Забелло оказался еще молодым, но постарше нас с Дюлой. Он, как и я, был вольноопределяющимся, дослужился, в отличие от меня, до подпоручика, командовал взводом. В Бийск попал прямо с театра военных действий, когда вместе со взводом сдался в плен русским.
   Мы сидели за столом, нас угощали чаем, консервами, и я слушал разговоры. Забелло расспрашивал Сечени о том, что мы видели по дороге, но было заметно, что он знает о положении в России гораздо больше нашего. Он недавно вернулся со съезда интернационалистов Сибири, мы же целый месяц не вылезали из своей теплушки.
   Сначала мы просто насыщались, наслаждались теплом и уютом. Потом мне стало не по себе. Мы за дорогу заметно опустились. Измятые, небритые, мы выглядели оборванцами перед свежими, подтянутыми здешними товарищами. Вдобавок я ощутил, что от всех нас, и от меня тоже, исходит заметная вонь. Ведь мы больше месяца не мылись и не меняли белья.
   Уже светало, когда мы спохватились, что хозяевам надо утром идти на работу. Мы с Дюлой и бачи Игнацем оказались рядом на нарах. Я долго не мог уснуть. Мешала назойливая боль в спине, да и впечатлений от рассказов новых товарищей хватало.
   Бийск — маленький сибирский город купцов, перекупщиков и ремесленников. Никаких крупных заводов и фабрик тут нет. Небольшая группа большевиков состоит из бывших ссыльных революционеров и вернувшихся с фронта солдат. Они, большевики, еще даже не оформились организационно и находятся в одной партии со своими идейными противника¬ми — меньшевиками. Большевиков в Бийске всего несколько десятков. Они взяли власть в свои руки в городе и в уезде всего два месяца назад, пожалуй, позднее всех в Сибири. До этого уездом правил коалиционный совет из представите¬лей разных партий.
   Оппозиция очень сильна и не сидит сложа руки. По ночам в городе часто вспыхивают пожары. Вчера, например, взвод Забелло тушил большой пожар на лесопилке. Месяц назад в Бийске был раскрыт крупный заговор офицеров и казаков, заговорщики намеревались устроить переворот.
   В деревнях вокруг Бийска крестьяне волнуются. Они недовольны контрибуцией хлеба, продразверсткой. Заготовку хлеба ведут вооруженные отряды. Дело часто доходит до столкновений. Совсем недавно было подавлено вооруженное восстание в далеком большом селе Шебалине. Заготовкой хлеба руководит местный комиссар продовольствия Леонид Метелёв. Забелло так восторженно описывал нам этого человека, что я почти представлял себе его зримо.
   Бийский уезд занимает огромную территорию, равную всей нашей Венгрии. Больше половины уезда — это горы. В горах живут коренные туземцы — ойроты. Они живут еще в первобытной дикости. Вожди племен имеют абсолютную власть и не допускают ни малейших проявлений свободомыслия. Соплеменников они держат в откровенном рабстве. Сейчас вожди этих племен заявляют свои права на образование самостоятельного государства Каракорум — это название сохранилось со времени печально известного Чингиз-хана.
   Бийский уездный Совет непрерывно заседает. Дел очень много, а сопротивление оппозиции весьма сильно. Губернские власти ничем помочь Бийску не могут, у них хватает своих забот. Да Бийск не очень просит о помощи. Между Бийском и Барнаулом, говорил Забелло, имеются сильные трения. Дело в том, что Бийск контролирует территорию, гораздо большую, чем Барнаул, и претендует на главенство в губернии, что, естественно, не нравится Барнаулу. Эти разногласия сильно мешают обеим сторонам, но мира пока не предвидится. Забелло говорил, что по численности Бийский уездный Совет не меньше парижской коммуны. Здешние большевики считают, что их престиж зависит от размеров Совета и копируют его состав по образцу Всероссийского Совета народных комиссаров.
   По мнению Забелло, в России дело идет к гражданской войне. Поэтому мадьяры не могут остаться в стороне: все равно борьба захватит их, хотят они этого или нет, и надо выбирать, на чьей стороне они будут сражаться. Сам Забелло считал, что свободу мадьярскому народу принесет только победа большевиков России.
   Я не мог уснуть до самого рассвета. Я лежал и думал, что Забелло прав: каждый человек должен сейчас выбирать свое место в борьбе. У нас было только два выхода: быть вместе с большевиками или нас заставят воевать против большевиков. Высадка японцев во Владивостоке — это начало больших событий. Исход этих событий зависит и от нас, бывших военнопленных. Мы могли бы отсидеться в теплом углу, но жизнь не даст нам такой возможности. И я, образованный, интеллигентный человек, тоже должен сказать свое слово, я не могу оставаться в сторонке вместе с неграмотными и забитым крестьянином бачи Игнацем.
Я заворочался на нарах, и меня тут же окликнул бачи Игнац:
      — Ты, парень, чего не спишь? Болит лопатка?
      — Болит, бачи, — ответил я и вздохнул. — Да еще думаю вот...
Бачи Игнац глубоко и шумно вздохнул.
      — Я вот тоже думаю. Ты скажи, парень: выходит, нам домой не попасть, покуда чехи сидят на магистрали?
      — Наверно, бачи. И не только чехи. Если мы даже доедем до Владивостока, там нас встретят японцы.
   Бачи Игнац снова вздохнул. Он долго молчал, я уже думал, что он уснул, но тут снова послышался его тихий голос:
      — А ведь русским одним не управиться... Выходит, им пособить надо?
Логика бачи Игнца меня не удивила. Но как этот неграмотный крестьянин пришел к тому же выводу, что и я? Я ответил:
      — Я тоже так думаю. Надо помочь большевикам.
Утром нас отлично накормили. Впервые мы за много не¬дель поели настоящий гуляш. Потом все ушли на работу. В казарме остался только дневальный да я. Дюла, Сечени, бачи Игнац ушли вместе со всеми, наказав мне ни о чем не беспокоиться.
   Я пытался разговорить дневального, стеснительного, молчаливого паренька. Его звали Михай Эстеркорн. Но на все мои попытки он только смущенно улыбался и кивал головой.
   Часа через два вернулся бачи Игнац. Он сказал, что его по возрасту освободили от работы и направили в лагерь кашеварить. Он нагрел воды и устроил мне мытье.
      — Эх, как ты, парень, отощал, — бормотал он, размазывая на мне черное, почти не пенящееся жидкое мыло. — Ничего.Я княжеских лошадей мыл, уж с тобой управлюсь. Его вы¬
сочество терпеть не мог, если лошадки у него на сверкали. А лопатка у тебя хреновая. К лекарю тебя надо вести, вот что я тебе скажу. Как бы тут антонов огонь не приключился. И
угораздило же тебя!
   Он вымыл меня, уложил на свое место, а сам выстирал мои вещи, заскорузлые от грязи. Мне было очень неудобно, что пожилой человек так ухаживает за мной, но от мытья я совсем ослабел и мог только блаженно улыбаться от ощущения чистоты, легкости во всем теле и большой слабости. Вскоре я уснул.
   Разбудил меня Дюла. Был уже вечер. Солнце сильно светило в наше окно.
       — Ну, Иштван, — радостно говорил Дюла, — нашли тебе квартиру. — Тут недалеко, только с горы спуститься. Сейчас отведем тебя туда, будешь там бездельничать, как моя графиня Зичи на Балатоне. А дочка у хозяйки — о-о!
   Так я оказался в русской семье среди двух добрых женщин. Муж у тети Паши был убит в самом начале войны, а Таня работала телефонисткой на городской телефонной станции.
Я впервые вошел в русский дом, избу, как его называли хозяева. С улицы весь двор был огорожен высоким забором из потемневших досок. Таких заборов я в Венгрии не видел. Посреди забора на огромных, толстых столбах были укрепле¬ны ворота с маленькой, в рост человека, калиткой.
      Дюла открыл калитку, мы вошли во двор. Нас встретила маленькая, полная, еще не старая, пожалуй, моложе моей матери, женщина.
      — А я уже заждалась вас, — сказала она, протягивая мне сморщенную, темную ладонь с твердыми мозолями. — Меня,сынок, зовут тетя Паша, Поповы мы, фамилия у нас такая —
Поповы...
   У нее было доброе круглое лицо с выступающими скула¬ми. Одета она была в короткую кофту с длинными рукавами из темной материи и в черную, длинную — до щиколоток — юбку. Пока Дюла разговаривал с ней, я осматривал двор, в котором мне теперь предстояло проводить все время.
   Небольшой двор был со всех сторон обнесен глухим забором из толстых досок. Слева был небольшой дом, в который можно было войти с высокого крыльца, окруженного грубыми деревянными перилами. Справа находился сарай все из тех же досок. Дом снаружи показался мне таким маленьким, что я удивился, как это меня хотят разместить в нем. Я даже немного обиделся на Дюлу: не мог он, что ли, найти что-то попросторнее?
   Мои опасения оказались напрасными. Изба изнутри оказалась вместительной, а искреннее радушие хозяйки сразу настроило меня на умиротворенное спокойствие. И хотя в избе не было ни одного привычного мне предмета домашнего обихода, кроме кровати и стола, я вдруг почувствовал себя как дома.
   Тетя Паша накормила нас обильным ужином, хотя Дюла долго отказывался в самых изысканных выражениях. Тетя Паша совсем не слушала его. Она за руки подтащила нас к столу, и нам оставалось только принять ее приглашение. Г¬ворила тетя Паша быстро, половину ее слов я не понимал.
      — Знаю я вашего брата, небось, за цельный день куска во рту не было. Я вам щец налью, картошку, однако, только что пожарила. Мясо есть вареное, немного, но хватит. Картошки с молоком — самое милое дело будет. А хлеб у меня свой, все гадают, как я такой хлеб затворяю. Ишь, оголодали, одни мослы остались. Ты-то, парень, — обратилась она к Дюле, — еще ничего, а этот вон, — она кивнула на меня, — больно тощщой. Одни мослы. А ты,командир, — она опять кивнула на Дюлу, — ничего, за нашего сойдет, вон у Кишкина зять — жук жуком...
   Дюла подмигнул мне и принялся за русские щи.Щи были великолепны. Только тетя Паша, по-моему, переложила в них капусты, и мало добавила специй. Вкус у щей был специфический, я никогда не ел ничего подобного. Но они были очень вкусными.
      — Ешьте, ешьте с Богом, — приговаривала тетя Паша, подливая нам щей большим половником.
   Мы наелись до отвала этих щей и начали благодарить тетю Пашу, но она поставила перед нами большое деревянное блюдо с вареной картошкой и налила каждому по большой кружке молока. Мы с Дюлой посмотрели друг на друга, вздохнули. Вздох мой был блаженный. Картошка с молоком оказалась чудесной по вкусу, и мы не заметили, как блюдо опустело. После этого редкостного по изобилию ужина Дюла поднялся с большим трудом. Глаза его слипались. Меня невыносимо клонило в сон.
   Дюла еще нашел в себе силы поблагодарить хозяйку в отменных выражениях. Он даже расшаркался перед ней. Потом пожал мне руку и ушел в лагерь. А меня тетя Паша повела спать. Я только вытянулся в чистой постели с белоснежными простынями, как сразу погрузился в крепкий сон. Мне успело показаться, что по крыльцу простучали легкие каблучки, и будто девичий голос что-то быстро говорил по-русски.
   Проснулся я от ослепительного солнца, бившего мне в лицо. Я долго не мог понять, где нахожусь. Было невероятно тихо. Такой тишины я не слышал много лет. Тишина была почти абсолютная, лишь где-то раздавался еле слышный скрип: то ли скрипели половицы, то ли это был сверчок, то ли у меня просто звенело от тишины в ушах.
   А мне в лицо било ослепительное солнце, такое же неистовое, как на родине. За два года в России я уже привык к бледному, будто выгоревшему северному небу, к сумрачным низким тучам, к неяркому и нежаркому солнцу. А тут на меня лились ликующие потоки самого настоящего мадьярского солнца. Сила этих лучей наполняла все мое тело радостью и давно забытым ощущением молодого, здорового тела. Я вскочил с постели и тут же снова поспешно сел на нее. От резкого движения боль пронзила мне спину и осталась в ней, так что я долго не мог вздохнуть. Я еле удержался от крика и тут же вспомнил, где я. Яркое солнце чуть не обмануло меня.
Я сидел на узкой железной кровати в маленькой комнате. Стены были густо побелены мелом. Солнечные лучи били сквозь маленькое окошко, на котором висели чистенькие за¬навески. Дощатый пол был покрашен ярко-желтой краской, и на нем лежало что-то вроде узкого и длинного домотканого паласа. Возле кровати стоял табурет, и на нем лежала моя ак¬куратно сложенная униформа, вымытая, отглаженная и от этого еще более убогая. Сверху на одежде лежали толстые вязаные белые шерстяные носки.
   Я находился за пять тысяч километров от родины, в маленьком сибирском городе, в доме у русской женщины тети Паши, и мне предстояло жить здесь долгое время. Я встал, оделся и пошел умыться. Возле огромной нелепой русской печи я столкнулся с тоненькой девушкой удивительной красоты. У нее были светлые волосы, заплетенные в толстую и длинную косу, и большие серые глаза.
   — Здравствуйте, — сказала она. — Как вы спали? Меня зовут Таня. А как вас зовут?
Так началась моя жизнь в Бийске. Очень быстро я заметил, что с нетерпением жду прихода Тани с работы. Мы с ней стали по вечерам сидеть на скамеечке у ворот. Я неплохо понимаю по-русски, но здешний диалект дается мне с трудом. Таня пытается говорить по-венгерски, мы путаемся, перевираем слова, хохочем. В такие минуты я почти забываю о своей лопатке, хотя ни днем, ни ночью не нахожу себе места от непрерывной тянущей и зудящей боли.
   Сегодня воскресенье, и Таня не пошла на работу. В городе сегодня шумно и весело: жители празднуют Пасху. Таня говорит, что по русскому обычаю в этот день все должны целоваться в знак прощения всех обид. Я принял ее слова всерьез, и у меня долго слезился левый глаз после Таниной оплеухи. Но мы не обиделись друг на друга. Я мужественно сказал, что это — недоразумение на религиозной почве.
   Я пытался выяснить у Тани, почему большевики не запретили Пасху, ведь они — атеисты в государственном масштабе. Но Танины ответы ничего не прояснили. Я понял только, что политика ее не интересует. Впрочем, мне с ней было хорошо и без политики. Мы с ней болтали, мимо нас проходили ярко одетые подвыпившие люди, они голосили незнакомые мне русские песни. Было очень весело и интересно. Я опять поч¬ти забыл о своей спине.
Нашу идиллию оборвали далекие выстрелы. Стреляли из русских трехлинеек — я хорошо запомнил эти звуки. Потом треснуло несколько револьверных выстрелов. Таня заговори¬ла что-то очень быстро, потом вскочила.
    — Что это, Таня?
Она заговорила еще быстрее и горячее. Я понимал только отдельные слова. Она, кажется, опасалась, что сегодня, когда город вповалку пьян, кто-то мог спровоцировать столкновение.
   Из рассказов Забелло и Дюлы я знал, что город напоминал пороховую бочку. По улицам бродили компаниями полупьяные сытые парни. Бывшие хозяева города бойкотировали все распоряжения Совета. Вслед красноармейским патрулям неслись свист, крики, угрозы. Сил у большевиков было маловато. Милиция только еще формировалась. Отряд Красной Армии не превышал численности батальона. Нередки были небольшие столкновения, провокации. Вот и сейчас, на Пасху, что-то произошло в центре города.
   Таня затолкала меня в дом, а сама помчалась узнавать новости. Тетя Паша сурово приказала мне ложиться в постель. Она все приговаривала, что надо держаться от греха подальше. Я подумал, что ее беспокоят наши с Таней беседы, и что она волнуется за честь своей дочери.
   После обеда ко мне заглянул Дюла. Он был необычно се¬рьезен.
      — Я несколько дней не смогу выбраться к тебе.Так что ты поскучай один. Тут такие дела... Сегодня толпа чуть не разгромила Совет. Избили городского судью, большевика Фомченко. Подробности не знаю, но говорят, что он страшно изувечен и вряд ли выживет...
    Я хотел узнать побольше, но Дюла сидел, как на иголках, и я понял, что главное сообщение еще впереди. Так оно и было.
      — Мы сегодня решили кончать со своим нейтралитетом, —
сказал вдруг Дюла. — Немцы заняли Крым, Финляндию. Мы организуем интернациональный отряд. Нам разрешили создать роту красных мадьяр.  Командиром будет Забелло. И, знаешь, кто записался? Никто иной, как бачи Игнац! Хочу, говорит, чехов с магистрали спихнуть, домой надо скорей... Сегодня мы как раз все оформили. Нам уже выдали оружие. Желающих было больше, но оружия только на одну роту. А завтра мы едем в деревню за хлебом. Будем реквизировать хлеб.
        — А я? — вырвалось у меня.
И хотя мой вопрос прозвучал глуповато, Дюла понял меня.
      — Ты лечись, — сказал он. — Вояка из тебя сейчас... Чем скорее поправишься, тем скорее возьмешь винтовку. Тут всем дела хватит. Не горюй, мне пора идти.
   Дюла ушел и унес с собой ощущение большого, беспокойного мира. Осталась только тесная комнатушка, кровать у окна, боль в спине да голос Тани за стенкой.
    В эту ночь я опять долго не спал — первый раз в доме тети Паши. Получалось так, что неграмотный, забитый бачи Игнац вступил в Ерасную Армию, а я — либерально настроенный интеллигент, понимающий тайные пружины истории, — остался в стороне.
   Уже начало светать, когда я понял, что не усну совсем. Тогда я встал и взялся за дневник.


             2 Мая 1918 года.
      Что может быть унизительнее бессилия? Разве только чувство собственной ненужности, никчемности.
      Сегодня я опять не спал всю ночь. Меня глодала тоска. Вчера я в полной мере испытал и собственное бессилие, и свою никчемность. Вчера в России впервые в истории этой страны да и впервые во всем мире открыто праздновалось Первое Мая. Рано утром ко мне пришли наши: Дюла, Сечени, бачи Игнац и с ними — незнакомый мне щеголеватый гонвед с погонами подпоручика. Все они были подтянуты и выглядели молодцевато, даже бачи Игнац, на котором униформа вечно висела мешком. У всех моих гостей на головах были красные драгунские пилотки — наверно, ради такого украшения пришлось обшарить весь лагерь. На груди у каждого, будто цветы, пламенели банты из красных лент.
   Я посмотрел на своих товарищей, и мне стало невыносимо стыдно. Все мои сомнения в том, правы ли большевики, не слишком ли они прямолинейны и жестоки, — все это ушло ку¬да-то. В жизни моих товарищей происходили большие события, а я, как последний бездельник, отлеживался из-за какой-то дурацкой болячки.
      — Раздевайся, — коротко сказал Дюла. — Это врач. Он осмотрит тебя. Раньше у него просто не было возможности.
      — Михай Немет, — щеголеватый гонвед протянул мне руку с располагающей улыбкой.
Они сидели и смотрели, как я стаскиваю гимнастерку. Немет долго щупал мою спину.
      — Дело дрянь, — сказал он наконец. — Не знаю, каким  чудом ты до сих пор не схватил заражение. Того и гляди,можешь руку потерять, а то и кое-чего побольше...
   Он сердито фыркал в свои щегольские усики и долго мыл руки под умывальником. Потом смазал мне спину остро пахнущей мазью и принялся ее бинтовать. Мне пришлось долго вертеться из стороны в сторону.
   Папаша Игнац тем временем собрал старые, серые от грязи бинты и сунул их себе в карман. Когда Немет закончил бинтовать, я начал надевать свой мундир.
      — Я бы тебе советовал больше лежать, Иштван, — сурово сказал Немет и повернулся к Сечени. — Почему раньше не сказали? Ему нужна немедленная и серьезная медицинская
помощь.
      — Его разве поймешь, — Сечени осуждающе смотрел на меня. — Забелло давно мог прислать русского врача, мог бы отправить его в больницу.
      — Кто же знал, что дело такое?
Они мрачно и неодобрительно смотрели на меня. Я молча затягивал ремень.
      — Вот что, Иштван, — нерешительно заговорил Дюла, — может, тебе и вправду полежать недельку-другую? Ложись-ка, брат? И вообще...
    Я разгладил складки. Я не верил ни одному их слову. Они просто не хотят брать меня на СВОЮ демонстрацию, на СВОИ праздник. Сегодня я чувствую себя намного лучше, чем когда приехал, хотя спина сильно ныла и чесалась, как чешется начинающийся чирей. А в душе моей кипела обида на товарищей. Они уже не считают меня своим. Они хотят от меня избавиться.
      — Пойду на демонстрацию, — сказал я. — Если вы меня не возьмете, то я все равно пойду с Таней.
Они переглянулись.
      — Ну, чего с него возьмешь, — пробормотал Дюла. — Он пойдет, я его знаю.
      — Да пускай человек делает, что душа желает, — вмешался бачи Игнац. — Не возьмем его, так он с тоски сомлеет. Пускай идет.
      — А Таню все равно бери с собой, — улыбнулся, наконец, Сечени. — Мы тоже хотим побывать в обществе красивой русской девушки.
   Таня согласилась сразу. Но тетя Паша заупрямилась. Ни светские манеры Дюлы, ни вежливые заверения Сечени — ничто не могло убедить ее отпустить дочь в компании с незнакомыми мужчинами в военной форме, к тому же — цыганами, как нас звали в городе. Тогда бачи Игнац истово перекрестился и побожился, что самолично доставит Таню домой сразу после демонстрации. Тетя Паша смилостивилась и нехотя дала свое согласие.
   Возле здания Совета, где раньше располагалась городская Дума, собралась большая толпа. Демонстрации не было. Получился многолюдный митинг. Было много красного цвета: знамена и флаги, транспаранты и банты. Митинг открыл мэр города, большевик Захар Двойных.
На деревянную трибуну поднимались один за другим самые разные люди. Одни были в солдатской форме, другие в штатской одежде, третьи — в рабочих спецовках. Среди разношерстной толпы радовали глаз стройные шеренги отряда Красной Армии уезда. Я то и дело смотрел туда, где по стойке смирно замерла рота красных мадьяр. Никогда я не замечал, что наша потрепанная униформа смотрится так красиво. В дополнение ко всему обилию красного цвета, наши как один нацепили красные драгунские пилотки.
   Их было восемьдесят человек, четыре взвода. На правом фланге стоял их командир Забелло, рядом вытянулся Сечени, командир первого взвода, вторым взводом вытянулся страшно серьезный Дюла. Командира третьего взвода я не знал. Впереди четвертого взвода замер лихой красавец огромного роста. Его я видел в первый вечер в бараке Забелло и знал, что его зовут Ференц Татрае.
      — Ура красным мадьярам! — раздалось с трибуны. Мы с Таней вздрогнули от ответного крика красных мадьяр:
       — Сабад! Сабад! Сабад!
От шеренги отделился и пошел, не сгибая колен, как нас, бывало, гоняли на плацу, прямо к трибуне Забелло. Вот тут на меня и нахлынули горькие чувства бессилия и никчемности...
       — В ответ на происки контрреволюции, — говорил с трибуны Забелло, — мы,военнопленные мадьяры, решили перейти в русское подданство и вступить в ряды Красной Армии России для борьбы с империализмом. Здесь, на Алтае, далеко от нашей прекрасной родины, мы будем бороться за победу мировой революции. Мы верим, что недалек тот день, когда мы с развернутыми красными знаменами свободы придем в страдающую под гнетом капитала Венгрию,  разобьем и сбросим с нашего народа цепи многовекового рабства...
   Забелло говорил по-русски, но я отлично понимал его. Жизнь в русской семье сильно продвинула меня в познании русского языка. Немного газетные выражения Забелло звучали чуть забавно из-за сильного секейского акцента.  Собравшиеся слушали Забелло с большим интересом. Мне он вдруг представился отважным гайдуком, скачущим во главе маленького отряда героев по легендарной Хортобади на¬встречу несметным полчищам врага.
   После митинга нас с Таней потащили в лагерь. Там был устроен грандиозный пир. Играл духовой оркестр. Десяток парней в красных пилотках самозабвенно исполнили «Героический марш», несколько революционных песен. Среди музыкантов особенно выделялся чубатый, как русский казак, парень с трубой. Я увидел, что Таня поглядывала на него с большим интересом, и что-то вроде острой иглы вдруг кольнуло меня в сердце.
   И тут грянул чардаш! Здесь было несколько русских девушек, и они лихо отплясывали с нашими парнями. К нам подошел Дюла, нахально подмигнул мне и галантно склонился перед Таней, приглашая ее. Таня озорно посмотрела на меня, ласково провела рукой по моему лицу и пошла по кругу, помахивая платочком над головой. Дюла чертом вертелся вокруг нее, и мне вдруг стало жалко графиню Зичи: как могла она упустить такого кавалера?
   После танцев все дружно пели, потом зазвучали стихи. Овацию заслужил Дюла, когда прочитал бессмертные строки Верешмарти:
      Мадьяр, за родину свою
      Неколебимо стой.
      Ты здесь родился, здесь умрешь,
      Она всегда с тобой.
      Другой отчизны не ищи,
      И смертный час здесь встреть,
      В беде и счастье должен ты
      Здесь жить и умереть...
  (Прим. стихи Берешчарти, пер. К.Чуковского)
А потом нас усадили за стол. Такого изобилия я давно не видел. Голодала вся Россия, весь мир голодал, а в Бийске особых затруднений с питанием не чувствовалось. И сейчас нас угостили на славу. Был острый и ароматный палоцкий суп. Были свиные ножки с хреном. Был картофель с тархоней. И был самый настоящий паркельт, совсем как тот, что мы когда-то с Лилой едали в Шиофоке. Не хватало только вина, но Дюла вовремя сказал мне, что красные мадьяры поклялись не пить вина, пока не вернутся на родину с победой.
   Мне было очень хорошо среди товарищей, но Таня стала проявлять беспокойство, и бачи Игнац вырос за моей спиной, как призрак Командора. Мои сомнения разрешил Сечени. Он поднялся из-за стола и громко скомандовал:
   — Второй взвод — на патрулирование!
   Два десятка парней в красных пилотках поднялись из-за стола и с шутками покинули веселый пир. Вместе с ними ушел и Дюла. Он спокойно распрощался со мной, и на меня снова навалилась тоска. Я ничем не мог быть полезным товарищам. Я был одинок со своей болью в спине среди веселых парней в мадьярской униформе.
   Мы с бачи Игнацем взяли Таню под руки и повели по настороженно опустевшему городу к тете Паше.


                7 ИЮНЯ 1918 ГОДа
   Больше месяца я не притрагивался к дневнику. Когда-ни¬будь я подробно опишу свою жизнь за это время. Мне хочет¬ся это сделать, но сначала я должен научиться спокойно смо¬треть на то, что происходило со мной. Моя жизнь странно раздвоилась. Я жил среди русских, ко мне приходил русский доктор Сергей Павлухин, он спас мне левую руку, а может, и жизнь. За мной заботливо ухаживала русская женщина тетя Паша. Обо всем этом я напишу позже. И напишу, как сдружились мы с русской девушкой Таней, как я почувствовал, что наши шутливые дружеские отношения перерастают во что-то пьянящее, как я понял, что больше не могу жить без Тани.
   А другая моя жизнь проходила в лагере бывших военно¬пленных среди моих товарищей, моих земляков. Мы с друзьями вместе мечтали о милом Мадьяросзаге, вспоминали зеленые берега Тисы, волны Дуная, мы мечтали о том, как на вершине Геллерта заполощется красное знамя свободы. Мне казалось, что это произойдет скоро. По окраинам России сгущались тучи, но мы все верили, что вместе с русскими сумеем разогнать эти тучи, и над всем миром засияет яркое солнце.
   А события становились все тревожнее. Немцы нарушили Брестский мир и еще в апреле захватили Крым и Финляндию, заняли Украину и передали власть реакционной Центральной Раде гетмана Скоропадского. Они же захватили Кавказ. Северо-Запад России, откуда мы приехали в Бийск, оккупировали англичане.
   Из газет мы знали, что наспех сформированные отряды «завесы» с трудом сдерживали интервентов. В конце мая была введена всеобщая воинская обязанность — для трудящихся. Всем остальным вменялась трудовая повинность, местным властям предписывалось в случаях саботажа применять любые меры вплоть до расстрела на месте.
   В лагере живут австрийцы, чехи, румыны, поляки. Но их немного, и они не влияют на жизнь лагеря. Австрийцы держатся особняком. Их всего около сотни человек, они живут в отдельной казарме. К себе они никого не пускают. Вездесущий Дюла уверяет, что в той казарме висит портрет Франца-Иосифа. Майор Киллерман и наш любимый капрал Мейер живут в том же бараке.
   Чехов в лагере сотни две. Они тоже живут отдельно, но охотно ходят к нам и радушно принимают гостей. В императорской и королевской армии между чехами и мадьярами постоянно были стычки. Чехи никогда не упускали случая по¬казать свое превосходство перед полудикими мадьярами, а на¬ши считали своим долгом при каждой встрече с чехами изобразить, как чехи сдаются в плен.Сейчас нам нечем было чваниться друг перед другом. И мы, и чехи одинаково тосковали по далекой родине. И мы, и они одинаково мечтали об освобождении родины от иностранного господства. Дюла частенько заходил к чехам и клял¬ся нам, что все они горячо сочувствуют Советам.
   Румын и поляков в лагере было мало. Они были общительны и жили вперемежку: поляки — с чехами, румыны — с мадьярами.
   Любой народ, как бы мал и угнетен он ни был, никогда не забывает о своем былом величии. Любой народ был когда-то великим, иначе он не стал бы народом. И эта память тем ярче и сильнее, чем больше этот народ угнетен. Когда исчезает память о прошлом — исчезает народ.
   Мой народ сейчас угнетен. Моя родина, могучий когда-то Мадьяросзаг, стала захудалой провинцией австрийской империи. Русские своей революцией показали, что народ может сам управлять своей судьбой, и тогда никому не нужна будет власть над другими народами, ибо порабощение других народов нужно правителям, но не народу.
   Я не был уверен, что в развитии революции надо заходить так далеко, как это сделали русские. Может быть, им надо было остановиться на своей февральской революции, не доводить положение в стране до братоубийственной войны. Может быть, мой народ сумет найти более мудрое решение своей судьбы.
   Но и я, и все наши понимали, что теперь ни у кого не осталось выбора: ни у русских, ни у всех нас, кто надеется на лучшее будущее своих народов. Теперь отступать было поздно, дело зашло туда, откуда иного выхода нет. И чтобы помочь маленькому мадьярскому народу обрести свободу, мы должны были помогать большевикам, даже если они сейчас и ошибались.
Среди наших были разные люди. Здесь были коммунисты Забелло и Сечени, здесь были мы с Дюлой — либерально на¬строенные интеллигенты, здесь был бачи Игнац, здесь был Прокоп Арчи. Когда мы собирались по вечерам у казармы, разгорались яростные споры. Какая власть должна быть в Венгрии, какая партия должна определять политику страны, как быть с князьями и баронами, с банкирами и фабрикантами. Но все мы сходимся в одном: Венгрия должна быть свободной. И большинство стоит на том, что завоевать эту свободу мадьярам поможет только русская революция.
   Рота Забелло не знает ни дня покоя. Постоянно три взвода из четырех находятся в деревне. Они добывают хлеб. Центральное правительство требовало от большевиков Алтая одного — хлеба. Только хлеба. Поставка хлеба в голодающую Россию была основной заботой бийского Совета.
   Взвод, не занятый продразверсткой, патрулировал в горо¬де. Милиция еще так слаба, что не может обеспечить порядок в городе.Остальные мадьяры работают. Большинство занято на строительстве вокзала. Он уже готов, идет отделка. Некоторые работают на кожевенном заводе, на лесопилке, на хладокомбинате. Только я бездельничал.Я по-прежнему жил у тети Паши. За квартиру, за пита¬ние, за лечение платили мои товарищи. Ко мне приходил рус¬ский врач, смотрел мою спину, мазал ее вонючей мазью. Он подолгу ковырялся в ране, и спина потом сильно болела. Но я чувствовал, что каждый раз она болит чуть меньше, чем раньше, что боль занимает в моей спине чуть меньше места. А врач бурчал и говорил одно и то же:
   — Лежать, молодой человек. Лежать и спать.
   Он уходил, а я лежал и ждал, когда боль станет терпи¬мой. Потом ко мне приходила Таня.
Таня была очень красивой, хотя ее красота была непривычной, северной, что ли. Я давно чувствовал сильное влечение к ней. Таня была заботлива и ласкова, с ней я забывал не только о боли, но и об одиночестве. Человек может быть одиноким в окружении множества доброжелательных людей. Но достаточно одного друга, чтобы и в пустыне не чувствовать одиночества.
   С приходом Тани боль уходила, уходила тоска. Таня стала для меня избавлением от боли, от ностальгии, от чувства бессилия. С ее приходом во мне возрождалось чувство моего места в этом мире. Так судьба сама вела меня навстречу неизбежному. Однажды я осмелел и сделал попытку поцеловать Таню. Она дала мне оглушительную пощечину, совсем не такую шутливую, как на Пасху. И вдобавок после этого два дня не подходила ко мне, не здоровалась со мной.    Через неделю, когда опухшее ухо снова приобрело нормальный вид, а Таня снова стала приветлива со мной, я повторил попытку. Таня молча поднялась и ушла. Еще через неделю, когда она соизволила поздороваться со мной, я крепко обнял ее за плечи и поцеловал в щечку. К этому времени я уже сходил с ума от любви. Но Таня буквально впала в бешенство. Она так отхлестала меня по щекам, что я неделю боялся выходить из своей комнатки, иначе тетя Паша сразу бы поняла, в чем дело...
   Таня была очень строгой девушкой. Она никогда не позволяла мне тех вольностей, которые обычны между парнями и девушками. Но я не мог жить без нее. Ее фигурка, ее серые северные глаза, ее губы — все притягивало меня, и я иногда едва удерживался, чтобы снова не обнять ее, чтобы не сказать ей те слова, которые обычно говорят девушкам. Я сдерживался, я до боли в спине напрягал свое тело, чтобы не совершить непоправимого. Я боялся, что если я еще раз позволю себе что-то подобное, то Таня никогда больше не придет ко мне, и я останусь совсем один со своей болью и тоской.
   А спина все болела. Доктор Павлухин говорил, что я сильно запустил воспаление, и что еще сейчас исход неизвестен. Иногда мне было так плохо, что я не мог встать с кровати. Таня чувствовала мое состояние, и я видел, что она переживала за меня. И однажды она легонько положила свою маленькую и теплую руку на мое раненое плечо, горящее от нестерпимой боли. И произошло чудо. Боль, которая сковывала все мое тело, вдруг ослабла и исчезла совсем. Я сам не раз смеялся над ужимками знахарей, но чем объяснить этот факт, как не колдовством? Легкая девичья ладонь лежала на моем плече, а мы с Таней смотрели друг другу в глаза. Мне казалось, что я чувствую, как моя боль по Таниной руке переходит в ее сердце, и вместе с моей болью в ее сердце льется моя любовь.
   Танины пальцы вдруг дрогнули. Они сильно покраснела и убрала руку, смущенно отвела глаза.
   — Ой, я забыла утюг, — пробормотала она и убежала.
Я остался один. Я лежал и улыбался самым дурацким об¬разом. Таня провела около меня не меньше часа. За это время от забытого утюга сгорела бы вся изба тети Паши.
   Таня сейчас не работала. Большинство служащих телефонной станции объявили забастовку. Городской Совет уволил всех служащих. Станцию теперь обслуживали красноармейцы. Это была очередная неоправданная жестокость новой власти, но я был рад этому — теперь Таня целый день сидела дома.
   Если я был в состоянии ходить, Таня вручала мне припрятанную от тети Паши трость с массивным костяным набалдашником, которую она где-то раздобыла, и мы с ней гуляли по городу. Иногда я один ходил в лагерь.Днем там оставались одни дневальные. Мы обменивались новостями, обсуждали события в городе, уезде, в губернии и во всей России. Мне давали русские газеты, и я читал их вслух. Слушали меня жадно: всем хотелось лучше понять страну, в которой рождалось что-то новое. Чаще всего это была «Бийская правда». Материал в ней был простодушен и наивен, но правдивость его не вызывала сомнений. Так писать могут только доверчивые люди, не искушенные в социальном словоблудии.
   Меня чуть не до слез тронула одна заметка. «Товарищи! Совет доводит до вашего сведения, что им будто бы издан де¬крет о наложении особого налога на имущество беднейшего населения. Совет считает своим долгом поставить вас в изве¬стность, что никаких подобных декретов им не издавалось...»
   Мой бывший патрон, герр Гербергер, хохотал бы до ко¬лик над подобным сообщением. Нахохотавшись, он немедленно бы уволил репортера, давшего такой материал. Но ни¬какие литературные ухищрения, никакой опыт политических дискуссий не помог бы ему написать что-либо, хоть немного приближающееся к этому извещению по неколебимой убежденности в своей правоте. Так верить в себя и в людей могут только дети или святые.
   А в городе становилось все тревожнее. Чуть не каждую ночь меня будили глухие удары пожарного колокола. Я выходил во двор и смотрел на зарево, освещающее небо то в одной, то в другой стороне города. Когда мы с Таней гуляли по городу, я слышал открытые разговоры о скором возмездии большевикам, о восстании крестьян, о близкой мести «антихристам».
   Я слушал эти разговоры и думал о том, что жестокость новой власти вызывает ответную жестокость, и так будет до тех пор, пока вся страна не покроется трупами. А уцелевшие в привычной жажде мести будут продолжать убивать друг друга.
   Разговоры обывателей в городе становились все злобнее, чувствовалось мстительное ожидание расправы. И вот две недели назад эти ожидания сбылись. Я в тот день был в лагере. Дюла отсыпался после ночного дежурства, а бачи Инац рассказывал мне о жизни крестьян в русских деревнях. Вдруг в барак ворвался Татрае. Он своей огромной фигурой загородил проход между нарами и заорал на ужас¬ном баконьском наречии:
      — Подъем! Тревога! Все к воротам!
      — Ты чего расшумелся, парень? — схватил его за полу френча бачи Игнац.
      — Чехи мятеж подняли!  — громким шепотом ответил
Татрае.
      — А, это тот самый Гундель или как его там? — протянул
бачи Игнац.
   У ворот собрались почти все обитатели лагеря. На поленницу влез Забелло. Он рассказал, что на Сибирской магистрали чехи подняли мятеж. Во главе мятежа стоит полковник Гайда.
      — Скорее всего, что это не простой мятеж чехословацкого корпуса. Вместе с чехами идут дивизии русской белой армии. Возможно, это начало большой гражданской войны. Эшелоны чехов занимают всю магистраль от Волги до Тихого океана. Вся Сибирь сейчас отрезана от центральной России. Мы можем рассчитывать только на свои силы. У нас мало оружия, но мы до конца выполним свой интернациональный долг. А если мы погибнем, вы поднимете оружие, выпавшее из наших рук.
   После митинга лагерь гудел. Наши окружили чешские казармы. Злыми голосами орали оскорбления, угрозы, проклятия.
      — Сволочи!
      — Офицерские подстилки!
      — Предатели!
      — К чертям свинячьим сжечь этот бордель!
      — Чего еще ждать от этих пивных бочек?
После призыва к поджогу многие кинулись выполнять его. От поленницы волокли охапки дров. На крыльцо чешской казармы взбежал Сечени, резко обернулся к толпе.
      — Товарищи, тихо!
Наши продолжали орать. Даже авторитета Сечени, заместителя командира отряда, не хватало, чтобы обуздать неистовый гнев мадьяр. Я видел орущие рты, безумные глаза, багровые лица.   
Я не осуждал тех, кто поддался гневу. Если до сих пор нас тешила надежда на скорое возвращение домой, то восстание чехословацкого корпуса ставило жирный крест на этих надеждах. Путь домой теперь лежал только через долгие бои, и домой вернется только тот, кто уцелеет... Я понимал и другое: предательство чехословацкого корпуса роняло тень на всех нас, бывших военнопленных. Теперь русские сгоряча могли причислить нас всех к своим врагам.
   В толпу врезался взвод Татрае, который в тот момент как раз вернулся с патрулирования. Возможно, Забелло успел отозвать его в лагерь. Громадная фигура баконьца легко рассекала бурлящую толпу. Стал слышен его свирепый рев:
      — А ну, заткни глотку! Вы забыли, кто вы?! Мадьяры — тихо!!!
Два десятка парней в красных пилотках рассыпались в толпе. Они, как и их командир, не стеснялись в выражениях. Недалеко от меня чубатый парень, тот самый трубач, который так понравился Тане на празднике, схватил за грудки крикуна и так тряс его, что у бедняги вот-вот могла отвалить¬ся голова.
   Толпа постепенно угомонилась. На крыльце стояли Сече-ни, Татрае и с ними какой-то чех, наверное, старший у них.
      — Стыдно! — крикнул Сечени, — стыдно! Это — позор для мадьяр. Чем виноваты наши братья-чехи? При чем тут эти люди?
   Вперед шагнул чех.
      — Братья мадьяры! Я понимаю ваш гнев. Поймите и нас. Мы сегодня стыдимся за людей, опозоривших весь наш народ! Мои товарищи горят нетерпением смыть с себя пятно предательства! Со всего нашего народа!
      — Чехам нельзя верить, — бубнил кто-то позади меня. — На фронте они сдавались русским в плен, а теперь предали русских. Все они предатели.
      — Братья! — крикнул Сечени. — Не поддавайтесь гневу! Национальная рознь всегда была оружием тех, кто угнетал народы. Верхушка чехословацкого корпуса затуманила сознание солдатам. Они опомнятся, поймут обман. А нам надо сохранять революционную бдительность.
   ...3 июня мои товарищи уехали навстречу врагу. Когда интернационалисты грузились в эшелон, Забелло отвел меня в сторону.
      — Вы сможете помочь нам?
      — Конечно! — обрадовался я.
      — Тогда вот что. Как бы ни повернулись дела, живите у своих хозяев. Ни в какие события не вмешивайтесь. Если дела пойдут плохо, я сумею найти вас. Вы понимаете?
Я понимал, что он просто успокаивал меня. Горькое чувство своей бесполезности снова охватило меня.
   Забелло уехал. Уехали Дюла, Сечени, бачи Игнац, уехали лихие музыканты. Мы с Таней медленно шли домой. Спи¬на моя опять сильно болела, и Таня держала меня под руку. Я думал о своих друзьях, уехавших сражаться с врагом, а во¬круг раздавались голоса прохожих.
      — Наконец-то, господа, теперь недолго осталось мучиться!
      — А Двойных-то, слыхали? Укатил вместе с казной!
      — Чего еще ждать от каторжника?
      — Ну, теперь крышка большевикам.
      — Чехословаки разделаются с этим сбродом!
...Прошло четыре дня. И сегодня город провожал своих последних защитников. Мы с Таней снова пришли на вокзал, посмотреть проводы основных вооруженных сил Бийска. Озабоченно бегали командиры отрядов: хмурый, туберкулезного вида человек в солдатской шинели — Семен Михайлов, крепкий веселый матрос Мотовилов, молодцеватый бравый Худоногов. Очень эффектно смотрелся главнокомандующий всеми вооруженными силами Бийска матрос Бачурин. В черной матросской робе, с огромной деревянной кобурой-прикладом маузера на поясе, он будто сошел с театральных подмостков будущей пьесы о революции. Если мне когда-то удастся написать пьесу о революции в России, главный герой у меня будет похож на Бачурина.
   На этот раз Совет города отдал все, что у него было. Уехали все красноармейцы. Уехала милиция. Уехали отряды дружинников. В городе не осталось ни одного большевика.
   Мы с Таней шли вдвоем по улицам, и я не узнавал города. Тротуары были заполнены веселыми, празднично одеты¬ми людьми. Раздавались шутки, поздравления, говорили о скорых выборах в городскую Думу. Радовались, что власти большевиков пришел конец. Я не слышал ни одной реплики в их защиту.
   И снова я подумал, что единодушное озлобление против Советов вызвано не только классовой борьбой, о которой столько писали и говорили большевики. Не все оставшиеся в городе были их классовыми врагами. Они стали их противниками в результате негибкой политики Советов, в результате их прямолинейных действий. Прямолинейность — признак храбрости, но не мудрости. А государством могут управлять только мудрые люди. Возможно, и чехословацкий корпус мирно мог бы проследовать к океану, если бы не последние призывы новой власти к непримиримой борьбе с классовым врагом. «Кто не с нами — тот против нас. Буржуев — к стенке» — я будто снова слышал голос товарища Михайлова. А ведь товарищ Михайлов был не самым ярым поборником непримиримости.
   Мимо нас с Таней проходили кучками полупьяные парни. Они громко разговаривали и в то же время с преувеличенным вниманием захмелевших рассматривали прохожих. Но на нас с Таней никто не обращал особого внимания: пленных в городе было много, к нам уже привыкли, наши частенько разгуливали по городу с русскими девушками.
   Я знал, что сейчас город остался без всякой защиты, и что не сегодня — завтра опустевшее здание Совета займут враждебные большевикам люди. Даже Таня чувствовала не¬ладное и поглядывала на меня большими глазами испуганно¬го ребенка. У самого дома путь нам загородили трое парней.
      — А, австрияк! — дружелюбно толкнул один из них меня.
От боли у меня потемнело в глазах. Толчок пришелся в больное плечо, и я едва удержался на ногах.
     — Пьяный, что ли? — все так же дружелюбно спросил парень и, не дождавшись ответа, пообещал: — Ничего, скоро придут наши с чехами, погуляем! Готовь, австрияк, четверть!
Они загоготали и двинулись дальше.
   Я не хотел писать о своих личных делах, но в этот вечер произошло очень важное событие в моей жизни. Когда мы вошли во двор, силы покинули меня. Я зашатался. Таня испуганно подхватила меня, пыталась удержать. Ее тело крепко прижалось ко мне. Это вернуло мне силы. Несколько минут мы стояли, прижавшись друг к другу. Потом я сделал четвертую попытку поцеловать Таню. Я сделал это без всякой задней мысли. Мои руки сами обняли ее хрупкие и в то же время мягкие плечи. Мои губы сами прижались к ее щеке. Я был очень благодарен Тане за то, что она помогла мне устоять на ногах. Мне было очень одиноко, и Таня сейчас заключала в себе весь мой мир. Сейчас у меня оставалась одна она. И если бы она сейчас снова оттолкнула меня, то я бы ушел от нее и тети Паши в лагерь навсегда.
Таня будто почувствовала мое настроение. Она посмотре¬ла укоризненно, но не сердито. И вдруг она осторожно обхва¬тила меня за шею и поцеловала долгим, но неумелым девичь¬им поцелуем...
В тот вечер мы с Таней объявили тете Паше, что хотим стать мужем и женой.


                17 ИЮНЯ 1918 ГОДа
   Десять дней я ничего не знал о своих товарищах, уехавших навстречу мятежникам. Десять дней я испытывал странное раздвоение души.
   У нас с Таней шел медовый месяц. Тетя Паша в тот па¬мятный вечер немного поплакала, но согласилась признать меня своим зятем. Она торжественно перекрестила нас иконой, которую для такого случая сняла с ее обычного места. Мы с Таней были счастливы. Обычными словами описать мое теперешнее состояние я не берусь. Может, когда-нибудь получится, когда мои чувства успокоятся, уляжется это со¬стояние постоянной приподнятости, постоянной блаженной новизны. Тетя Паша ухаживала за нами, как за маленькими детьми. Но мы в своем эгоистическом счастье считали это естественным.
   Но иногда на меня «накатывало», как говорила Таня. Меня вдруг начинала томить острая тревога, она вырывала меня из объятий Тани. Я думал о своих друзьях, о том, что творится сейчас во всей этой огромной и неуютной стране. И тогда я спешил в лагерь. Но там тоже никто не знал ничего определенного ни о положении в России, ни о положении в губернии, ни о красных мадьярах. Иногда выходила еще «Бийская правда», но извещения военно-революционного комитета не давали ясности. Из них я мог сделать только общий вывод: большевики проигрывают бои, они отступают.
   Первую неделю говорили и писали о боях на Черепановском фронте, шли бои за Черепаново, - это крупная станция на половине пути от Новониколаевска до Барнаула. Потом в газете появились короткие сообщения об обороне станции Алтайская, которая располагалась возле самого Барнаула. Сразу же пошли сообщения об обороне Барнаула. А слухи были тревожными. Первые бои с контрреволюционерами — их теперь называли белочехами — прошли у станции Бердск, неподалеку от Новониколаевска. Там красные мадьяры приняли боевое крещение. Белочехи смяли слабые заградительные отряды Красной Армии. Плохо вооруженным красноармейцам удалось остановить врага только на полпути к Барнаулу, возле станции Черепанове Сюда были брошены все вооруженные силы Алтайской губернии. После недели боев большевики отступили к самой окраине Барнаула, закрепились у станции Алтайская. И слухи опять были неутешительные. Никто не верил, что большевики устоят и тут.
   И в самом Бийске становилось все тревожнее с каждым днем. Вчера тетя Паша пошла к родственникам в заречную часть города, но вернулась домой быстро и была встревожена.
   — Что делается, — говорила она быстро, — Не пройти по улицам. Всякая шушера прет, как на нерест...
   Лицо ее лоснилось от пота, она вытирала его пестрым платком. Я ничего не понял из ее сообщения, и мы с Таней тут же отправились в город. В центре было оживленно. Все те же кучки полупьяных мордастых парней. Солидно прогуливались прилично одетые горожане. Было много конных экипажей — раньше я их видел очень редко. Нарядные дамы весело и громко переговаривались со знакомыми. Их торжественно разодетые спутники басили уверенными голосами. Когда мы подходили к Народному Дому, мимо нас прокатил сверкающий черный лимузин, в котором на заднем сиденье солидно восседал плотный мужчина средних лет с короткой черной бородкой и жестким взглядом.
   — Асанов... Асанов... — прошелестел почтительный шепот.
Это был местный купец-миллионер Асанов.
   Мы прошли всю Никольскую улицу, миновали женскую гимназию, ряды асановских магазинов, вышли к небольшой площади перед зданием Совета. И вдруг что-то резко измени¬лось. Нарядная публика испуганно засуетилась и исчезла. В воздухе разлилось тревожное ожидание. И тут мы услышали нарастающий гулкий топот множества копыт. Со стороны барнаульского взвоза на площадь влетел конный отряд. Впереди скакал на вороном коне всадник огромного роста, настоящий богатырь. За ним вплотную мчались двое, держа на древках казачьих пик красные флажки. Следом скакал большой конный отряд. Передний всадник резко осадил коня у крыльца здания. Конь встал на дыбы, в воздухе сверкнули блестящие дуги подков, отполированных дорожной пылью. Конница заполнила площадь. Остро запахло конским потом и мочой.
      — Отряд! — раздался над площадью богатырский бас. — Два часа на отдых! Не разбегайсь!
Конные постепенно спешились. По виду это были крестьяне, но верховое дело они знали. Они привычно ослабляли подпруги, протирали мокрые от пота бока коней.
       — Откуда вы, товарищи? — спросил я одного из них.
Тот поднял потное красное лицо, густо заросшее дремучими волосами.
      — А тебе-то что? — буркнул он. — Ты сам кто есть?
      — Я мадьяр.
      — А... — широкое лицо расплылось в улыбке. — Так бы и говорил. Из Шебалине мы. Плетнева знаешь?
   Я раньше слыщал, что Плетнев был председателем Совета далекой горной волости.
      — Слышал, — ответил я.
      — Слышал... — насмешливо передразнил меня конник. — Слышал... Кого тут слыхать? Смотреть надо. Командир он наш. На Каракорум идем. Заворочались, гады косооглазые.
Ничего, мы им зенки раскроем, — и он добавил несколько крепчайших   русских   выражений,   хотя   прекрасно   видел, что рядом стоит моя Таня. Она вспыхнула и потащила меня
за рукав.
   -Я сейчас, — сказал я Тане и снова спросил всадника: — Фронт стоит?
      — Какой хрен! — резко ответил он. Его лицо стало сердитым и хмурым. — Прут гады, как постены. Рази устоять тут. у них там всего до чертовой матери, а у нас — смех, однако, — и он снова разразился длиннейшим набором нецензурных русских выражений. Таня рассердилась всерьез, и нам пришлось уйти. Зеваки снова заполнили площадь. Новость разнеслась удивительно быстро.
      — Это шебалинская банда, атаманом у них Плетнев.
      — Крепко вломили им, однако, в мыле примчались!
      — Не, они на ойротов идут. Каракорум поднялся. Кроют господ совдепчиков и в хвост, и в гриву, и спереди, и сзади!
      — Слава Богу. Конец Совдепу!
      — Нехрена чикаться! Как эти умотают, надо брать Совдеп.
И дело с концом!
      — Тихо, ты...
      — А кого тут тихо? Ни одного совдепчика в городе нет.
      — Господи,  Боже мой, двести лет мирно сидели, и на
тебе...
Такие разговоры сопровождали нас до самого дома. Я ос¬тавил Таню с тетей Пашей, а сам пошел в лагерь.


                19 ИЮНЯ 1918 ГОДа
   Человек предполагает, а Бог располагает. Даже при спокойном состоянии общества никто не гарантирован от неожиданностей. Когда же государство сотрясают общественные катаклизмы, воля и намерения одного человека значат не больше, чем молитва нищего.
Уходил я в лагерь на часок, а вернулся только через двое суток. Таня вся исплакалась. Она сейчас спит, а я не могу уснуть.
   Когда я пришел в лагерь, там было необычно людно. Никто не ходил на работу, все три тысячи бывших пленных грелись под жарким солнцем. Одни кучками бродили по двору, другие сидели на бревнах, курили, третьи разговаривали о своих делах. Никого их моих товарищей не было видно. Мне сказали, что где-то, кажется, в третьем бараке, лежат раненные красные мадьяры — их недавно привезли с фронта. Я пошел в третий барак. В этом бараке когда-то я провел свою первую ночь в Бийске.
   В бараке было полутемно, резко пахло карболкой, йодом и еще чем-то медицинским, как пахнет в любом лазарете. От этого запаха знакомый барак казался чужим, казенным. На нарах лежали раненые. Их было двенадцать человек. Они бы¬ли перевязаны грязными бинтами. У входа сидели двое дежурных. Один из них был тем самым стеснительным пареньком — Михаем Эстеркорном, который разбудил меня в этом бараке в первое утро после нашего приезда.
Головы многих раненых были забинтованы, и я громко спросил, нет ли тут Дюлы, Сечени или бачи Игнаца. На мой голос повернулись все раненые. Один из них хрипло спросил:
      — Иштван, это ты, что ли?
Я узнал его только по баконьскому акценту. Это был Ференц Татрае, тот самый щеголь — командир четвертого взвода. Сейчас в нем было не узнать прежнего красавца. Татрае был ранен в ногу. Забинтованная нога его бревном лежала поверх одеяла, он был небрит, лицо его осунулось, по¬чернело. Я подсел к нему, пожал руку. Рука была сухой, обжигающе горячей. На заросшем лице лихорадочно блестели глаза, налитые кровью. Запекшиеся губы растянулись в улыбке и на них показалась кровь.
      — Хочешь пить? — спросил я
      — Вода есть, — мотнул головой Татрае. — Не успеваю сливать, а пить все равно хочется.
      — Под Алтайкой тебя?
      — Угу-
      — Как там наши?
Лицо Татрае страдальчески сморщилось.
      — Лучше некуда.
Он помолчал. Я видел, что он хочет что-то сказать, но не торопил его. О пережитом всегда трудно начинать разговор, если это — поражение. Начавшись, такой разговор может продолжаться бесконечно. Я посмотрел на заросшее лицо Татрае и вдруг предложил:
      — Слушай, Ференц, давай я тебя побрею?
      — Давай! — обрадовался он и принялся яростно скрести лицо пальцами. — Понимаешь, чешется страшно.
      — И меня... И меня... — раздались голоса. — А то заросли, как черти.
Второй дневальный, его звали Андраш Козак, принес свою бритву, и я принялся за работу. Начавшая курчавиться щетина Татрае смачно хрустела под лезвием. Татрае морщился, кряхтел и пытался мне рассказать о своих передрягах. Я не останавливал его. Пусть выговорится человек, я уж как-нибудь исхитрюсь не зарезать его.
      — Дело, понимаешь, швах. Мало нас. И воевать нечем. Сам ты видал. А этих красавчиков — два полка. Новенькие,как с императорского смотра. Да еще поляки — эскадрон. Голубые уланы. И в каждом полку, понимаешь, по четыре трехдюймовки. А у нас этот, как его, Чередниченко, взял, понимаешь, из музея две трубы, говорит, пушки. Ядрами, понима¬ешь, стреляют.
      — Одна разорвалась, — хмуро сказал кто-то, по выговору — секей. — На первом же выстреле — вдребезги.
      — Жалко, что не обе, — буркнул Татрае. — От них только вред. А ты здорово бреешь, — похвалил он, поглаживая выбритые щеки.
   Я брил человека первый раз в жизни, и мне стало приятно от похвалы товарища.
      — Ну вот, — продолжал Татрае. Он поудобнее устроился на боку, осторожно передвинул ногу. — А самое плохое — порядка у нас нет никакого.
   Я намыливал его соседа. Теперь Татрае не остановить.
      — Порядка тут меньше, чем у нас в славном Гонведе. Каждый отряд — сам по себе. На Черепановском фронте — двое командующих фронтом. От Барнаула — штабс-капитан Иванов, а от нас — Бачурин, ты видал его. Иванов требует, чтобы Бачурин подчинялся ему, а тот посылает его почем зря. Приезжал из Барнаула ихний начальник из ревкома — Присягин. Раза три приезжал. Цаплин приезжал — тоже начальник из Барнаула. При них еще какой-то порядок. А уедут - опять каждый кто куда.
      — А помнишь, — сказал парень с цыганским лицом, у которого было забинтована грудь, — как Присягин нас хвалил?
      — Да, — нехотя ответил Татрае. — Наши дрались здорово.  Там много мадьяр, Иштван. Наша рота, потом рота Иожефа Побожного. Да еще интернациональный отряд Оскара Гросса
      — там тоже мадьяры были.
      — Иожеф — мой земляк, — снова вмешался парень с забинтованной грудью. — Мы с ним еще за одной девчонкой ухлестывали.
      — А ты не видел там Лайоша Эрдея? — спросил я Татрае.
      — Нет, — задумчиво покачал он головой. — Эрдея я не видал.
      — А Сегедюша?
      — И такого что-то не помню.
Я огорчился. Ведь Эрдей должен быть в интернациональ¬ном отряде. Неужели он погиб еще в первых боях под Бердском?
      — Да там нам не до этого было, — успокаивал меня Татрае.
      — Мы пятились до самого Барнаула.  Зацепились было за Алтайку — есть такая станция под Барнаулом. И опять, понимаешь, все нараскаряку. Бачурин пишет приказ: занять оборо¬
ну. Иванов присылает депешу: отойти к мосту! А тут меня как раз и шарахнуло. Шрапнель. Чехи здорово орудуют из трехдюймовок. Вот лежу я в обозе, а тут, понимаешь, говорят, что прискакал к Бачурину гонец: в горах Каракорум поднялся. Опять наши командиры целый день митинговали. Как быть, решали. Тут снова Присягин приехал: держать оборону и точ¬ка! Ну, а Бачурин по-своему решил: отряд Плетнева снял с позиции и отправил в горы. Ох, и крику было! Иванов грозил: расстреляю предателя! А они уже на Чуйский тракт ускакали.
      - Я видал их, — сказал я. — Сегодня прошли через Бийск.
      — Что-то долго, — недоверчиво сказал Татрае. — Это же позавчера еще было. Может, чехи опять задержали? Они как раз позавчера опять полезли. Проскочили к мосту. Видать,
прав был Иванов — к мосту посылал нас. А нашим невыгодно отходить к мосту, боялись, что от Бийска отрежут. А чехи нас от Барнаула отрезали. К ним еще один полк подошел, све-
женький. Ну, нас тут на платформу, понимаешь, и сюда.
      — Я вот думаю, — сказал молодой парень с забинтованной
шеей, — что Бачурин правильно снял отряд Плетнева. И к мосту правильно не пошел. Еще неизвестно, что вышло бы, если бы нам в спину ударил Каракорум. А? — он посмотрел
на нас и поучительно сказал: — Вот то-то.
      — Пожалуй, — солидно согласился Татаре. Чувствовалось,что он здесь — авторитет, как-никак, командир взвода. — И у нас все равно убытка не было. Как раз в тот день к нам подошел еще один отряд.  Шахтеры.  Откуда-то из Кузбасса. Триста шахтеров. Отряд Сухова.  Петр Сухов, не слыхал? Они три недели пробивались к нам через горы. Злые, как го¬
лодные гайдуки!
   Я заканчивал брить уже четвертого человека, а Татрае еще ничего не сказал о моих друзьях.
      — Ты скажи, Ференц,— перебил я его,—как там наш Дюла?
Татрае открыл было рот, но сказать ничего не успел. На крыльце загрохотали сапоги, громко хлопнула дверь, и в барак ввалилось несколько человек в чешских мундирах с винтовками в руках. Они быстро рассыпались по бараку и застыли, держа винтовки наперевес. Один из них остановился рядом со мной. Это был совсем молодой офицерик с погонами подпоручика. На левом рукаве у него была белая повязка.
      —Кто старший?— крикнул он тонким голосом по-немецки.
   Он был очень возбужден, это парнишка-подпоручик. Было заметно, что возможность командовать преисполнила его громадным уважением к себе. Мальчишеское безусое лицо подрагивало от волнения.
      — Я, — поднялся со своего места Андраш Козак.
      — Приказ коменданта города! — крикнул офицер. — Из казармы не выходить! В казарму никого не пускать! При неповиновении стрелять на месте!
   Ничего не понимая, мы смотрели на него. Я начал догадываться: в городе — переворот. Власть взяли те, кто собирался идти занимать здание Совета, пустое здание, покинутое большевиками, ушедшими на бой с мятежниками.
   Офицер помолчал, потом круто повернулся на каблуках, скомандовал по-чешски и быстро пошел из барака. С нами остались пятеро чехов. Двое сели у дверей, бесцеремонно вытолкав дневальных за дверь. Еще двое сели на пустые нары. Пятый подошел ко мне. От него на версту разило капралом.
      — Прекратить! — скомандовал он по-немецки, пристально и как-то испуганно глядя на бритву в моей руке.
      — Сейчас, — сказал я и начал соскабливать пену с лица моего клиента.
Мне в спину уткнулось что-то колючее и острое.
      — Прекратить! — уже с угрозой скомандовал капрал.
Я замер, боясь порезать парня.
      — Слушай, как тебя, — дружелюбно заговорил сосед с секейским говором. — Дай нам побриться. Жалко, что ли?
      — Молчать! — раздался истерический визг.
Колючее исчезло с моей спины. Я осторожно повернулся. Мне в грудь уперся штык-тесак. Отличный тесак, блестящий и очень острый. Глаза у капрала были совсем сумасшедшие. «Да он не в себе, — мелькнула мысль. — Такой проткнет человека насквозь и не поймет, что натворил».
      — Сдать! — капрал повелительно протянул руку.
Мне вдруг страшно захотелось пнуть его сапогом в пах, пнуть изо всей силы, так, чтобы он задохнулся от боли и выл, катаясь по полу. Но я молча протянул ему бритву. Он быстро сложил ее и сунул себе в карман.
      — Лежать! — он мотнул головой на свободные нары.
Я пожал плечами и улегся на указанное место. Меня чуть не корчило от бессилия.
Бдительный капрал стоял посреди барака и настороженно озирался.
      — Может, тут кто скажет, в чем дело, понимаешь? — намешливо спросил Татрае.
      — Молчать! — подскочил к нему чех.
      — А я, понимаешь, в сортир хочу, — веско возразил Тат¬
рае и стал с кряхтеньем подниматься.
      — Лежать! — завопил чех и вдруг ткнул Татрае штыком в плечо. Ткнул сильно.
Татрае коротко вскрикнул и упал на нары. Я вскочил, и — вдруг словно потолок обрушился на меня. Когда я опо¬мнился, то оказалось, что я лежу на полу, а на мне сидит здоровенный чех. Он сидел у меня на животе, широко расставив ноги, и я отчетливо видел грубо зашитый суровыми нитками шов на его штанах.
      — Ладно, — буркнул я, — твоя взяла. Сдаюсь.
      — То-то, — сказал чех. — Не волнуйся так сильно. — И он слез с моего живота.
   Мы пролежали на нарах до самого вечера. Никто ничего не понимал. Ясно было одно: в городе чехи. То ли в Бийске произошел переворот, то ли чехи успели дойти сюда от Барнаула.
   Наши охранники были похожи на злых сторожевых собак. На любой вопрос, на любое движение они отзывались ко¬ротким окриком в глагольной форме: лежать, молчать, не шевелиться!
   Поздно вечером их, наконец, сменили. Новая охрана была заметно более спокойной. Правда, поначалу и эти сидели, как истуканы, вцепившись в свои винтовки. Мы тоже помалкивали, отученные их предшественниками от излишнего любопытства. У меня от спазмов сковало весь живот. Снова разболелась моя спина. Остальные раненые чувствовали себя, думаю, ещё хуже.
      — Слушайте, товарищи, — сказал один из раненых. — Я вот-вот наложу в штаны. Вам же хуже будет.
Чехи пошептались, потом старший, невероятно тощий мужик, прогудел неожиданно густым басом:
      — Валяйте, куда хотите, только из казармы не выходить.
Когда все разрешили этот наболевший в прямом смысле вопрос, мы понемногу разговорились. Чехи не препятствовали нашим разговорам, наоборот, тощий все время влезал в разговор. Но мы ничего толком не смогли узнать. Их поставили нас охранять, вот они нас и охраняют.
      — А чего,  — гудел тощий.  — Нам приказал поручик Новак.
      — Откуда он взялся, этот поручик? — поинтересовался Татрае.
      — Да вроде из Братиславы, — ответствовал тощий.
      — Балда. Он из нашего лагеря или его Гайда прислал?
Тощий обиделся на балду.
      — Ты не очень! А то пожалеешь. Сам балда!
      — Прости, мой друг! — мгновенно извинился Татрае. — Прости!
      — То-то...
      — Так откуда он взялся, этот многоуважаемый поручик Новак?
      — Когда со мной культурно, тогда и я могу...
      — О чем разговор? Мы здесь — все исключительно культурные люди.
      — Ты всех не равняй со мной.
В таких изысканных переговорах кое-что прояснилось Оказывается, после обеда в лагере появился поручик Новак, который до этого жил в городе. Он привел с собой небольшой отряд казаков с белыми повязками на рукавах. Поручик собрал всех обитателей лагеря и объявил, что в Бийске, как и во всей Сибири, Советская власть свергнута, и что отныне все должны подчиняться приказам временного комитета общественного спасения. Он сказал, что все должны спокойно сидеть в казармах и ждать дальнейших распоряжений. Когда чехи остались одни, поручик рассказал им, что все большевики в городе арестованы. Временный комитет города уповает на верность чехов новой власти. Он приказал чехам организовать охрану лагеря. Наш барак, по его словам, был самым опасным, ведь в нем лежали не просто мадьяры, а красные.
      — Ну что же, — насмешливо спросил Татрае, — вы так сразу и наложили в штаны?
      — Ты не очень, — насупился обидчивый чех. — От меня не воняет. Если бы тебе казаки пощекотали кое-где шашками, ты бы как миленький замолчал.
       — А тебя щекотали?
      — Меня что щекотать? Я не высовываюсь. А вот кое-кого пощекотали.
      — Кого?
      — А ты знаешь наших? — недоверчиво спросил чех.
      — Может, и знаю.
      — Ну так Гржимека знаешь?
      — Это который тогда на крыльце говорил?
      — Ну да. вот его сразу. Он начал там что-то кричать про поручика, так казаки вчетвером его. На четыре части.
      — А вы? — приподнялся парень с цыганским лицом. — Вы стояли и молчали?
      — Ладно, чего там. У тебя горячка. Покричи. Посмотрел бы я на тебя. Кинулись наши на казаков. Те, правда, больше никого не зарубили,  а с десяток других наших скрутили. Шашками они здорово умеют махать.
      — Н-да, — сказал Татрае. — Тут-то вы и присмирели.
      — А чего... Поручик Новак сказал, что чехам надо ехать домой. Мол, мы не будем вмешиваться в дела русских. Пускай, мол, сами русские разбираются с собой. А нас пускай
побыстрее отправляют домой. Всех, не только чехословацкий корпус. Домой-то ведь всем охота. Русские тут могут хоть десять революций делать, — это их дело. А нам домой надо.
      — Тьфу! — сплюнул Татрае. — Идиоты безмозглые!
      — Ты не очень-то! — снова огрызнулся чех, но Татрае перебил его:
      — Да вы бы подумали своими безмозглыми башками. Или хоть задницей, она у вас лучше соображает. Вы залезли в чужой курятник, подняли переполох, кто же вас теперь выпустит отсюда?
   Татрае с трудом сел на нары. Вид у него был страшный. Чех угрюмо смотрел на него и молчал.
      — Если хочешь домой, — убеждал его Татрае, — то сверни голову своему поручику и топай в чехословацкий корпус. Там поднимай всех, у кого еще голова хоть чуть соображает. Гайду и его пристебаев — к стенке. И всей оравой дуйте во Владивосток, пока русские не очухались и не придушили вас всех. Понимаешь, ты — мудрец из задницы?
      — Ты не очень-то... — неуверенно пробурчал тощий.-- Он отошел к столу, подумал и крикнул:
      — А ну, тихо! Всем лежать, а то...
      — Тьфу! — снова сплюнул Татрае и с кряхтеньем улегся.
В бараке наступило тяжелое молчание.
   ...Прошла ночь. Прошел день. Наступила вторая ночь. Нас по-прежнему не выпускали из барака. В бараке стояло зловоние. Вода в бачке кончилась. Раненые чувствовали себя плохо. Парень с цыганским лицом и мужчина с забинтован¬ной шеей метались в бреду. Татрае весь горел. Он стонал и бредил. Я просил часовых позвать кого-нибудь из начальства, но они только пожимали плечами.
   К полуночи начался ропот. Татрае хрипел, что если его сей же час не напоят и не перевяжут по-человечески, то он встанет и пойдет из барака, и плевал он на всех. Я подошел к часовым. За моей спиной громко и возбужденно кричали раненые. Часовые столпились у дверей. Они тоже были озлоблены и не знали, что делать. Они долго шептались, потом старший махнул рукой. Один часовой ушел и вскоре принес ведро воды.
   Раненые напились и успокоились. В бараке наступила тишина. Слышались только приглушенные стоны, да иногда принимался кричать парень с цыганским лицом. Он бредил. Я сидел рядом с ним, то и дело меняя мокрую тряпку на его лбу. Больше я ничего не мог сделать, и меня трясло от злости.
   Тут как на грех явилась знакомая пятерка с капралом во главе. Мне едва удалось уговорить их разрешить сидеть возле бредящего парня. Мне разрешили. Рядом со мной уселся тот самый здоровяк, что сидел на мне. Он немигающими глазами следил за каждым моим движением. Меня бесила неопределенность положения и невозможность что-либо сделать для раненых. К этому добавлялась тревога за Таню, которая уже почти двое суток ничего не знала про меня и наверняка сходила с ума. Потом я незаметно задремал. Усталость взяла свое. Разбудил меня чей-то страшно знакомый голос:
      — Вольноопределяющийся Вереш! Встать!
Я вскочил. Пять лет казарменной муштры сделали свое дело: я от этих слов мог вскочить по стойке смирно, как бы крепко ни спал. Рядом со мной стоял Дюла. Не веря себе, я огляделся спросонок. Барак был полон наших. Возле раненых суетились люди.
      — Мне говорили, ты тут парикмахером стал, а ты сам вон как зарос! — радостно потряхивал мои руки Дюла.
       — Господи, наконец-то, — вырвалось у меня. Я не удержался от сантиментов и крепко обнял Дюлу.
      — Ладно, ладно, — смущенно пробормотал он и осторожно погладил меня по здоровому плечу. Потом потянул меня к двери. — Пойдем. Сейчас подойдут остальные наши. Встретим их.
Мы вышли из барака. От свежего воздуха, от ярких сол¬нечных лучей у меня закружилась голова. Я вцепился в Дюлу, остановился.
      — Ничего, — успокаивал меня Дюла. — Это пройдет. И вообще.
   Мы с ним вышли за ворота лагеря. Перед нами, в глубокой котловине лежал Бийск. Я почувствовал слабость в ногах и сел на край обрыва. Дюла устроился рядом. Лежащий внизу город был залит лучами утреннего солнца. Над городом стояла легкая сизая дымка: хозяйки топили печи. Дюла вытащил из кармана объемистую флягу, из др¬гого — завернутый в тряпочку кусок хлеба с ломтиком сала.
      — Ешь и пей, — сказал он. — Вы же тут два дня ничего, небось, не жевали?
Я осушил почти половину литровой фляги. Вода была вкусной, я такой не пил никогда в жизни. Потом зубы мои вцепились в хлеб с салом. Я жадно кусал хлеб, рвал зубами сало, нисколько не стесняясь своей жадности. А Дюла, деликатно отвернувшись от меня, рассказывал.
      — Мы еще два дня продержались, как наших раненых отправили. С Барнаулом связи не было. А тут нарочный прискакал: в Бийске восстание. Бачурин рвет и мечет. Собрали
митинг. Орали, орали, решили: отходить на Бийск. Метелёв с ребятами остался в арьергарде, а мы — на платформы и - в Бийск. Отряд наш сейчас в городе наводит порядок. А мой взвод
Забелло послал сюда.
   Меня потряс его спокойный короткий рассказ. Значит, Барнаул у белых? Значит, по всей Сибири Советы разгром¬лены?
      — А что дальше? — спросил я.
Дюла помрачнел.
      — Черт его знает, — пробормотал он и сморщился. — И вообще.
Он замолчал, похлопывая веткой по голенищу. Внизу на дороге, ведущей из города в лагерь, я увидел колонну вооруженных людей в красных пилотках.
      — Смотри, — сказал я, — наши.
      — Пошли!
Дюла вскочил. Я поднялся гораздо медленнее, чем мне хотелось. Мы пошли навстречу колонне.
      — Тебя Забелло хотел видеть, — сказал Дюла.
      — Зачем? — удивился я.
      — Не знаю.
Когда мы поравнялись с отрядом, Дюла лихо щелкнул каблуками, приложил два пальца к пилотке:
      — Товарищ командир! Второй взвод охраняет порядок в лагере.  Рота белочехов захвачена врасплох и разоружена. Главари арестованы.
      Забелло молча слушал его. Он не смотрел на Дюлу. Лицо его было хмурым. Я разглядел в строю Сечени, бачи Игнаца, помахал им рукой. Они в ответ замахали мне руками, заулыбались.
      — Ладно, — сказал Забелло Дюле. — Пошли. Не до церемоний.
Он повернулся ко мне. Только тут я разглядел, как он из¬менился. Лицо его было бурым от загара. У глаз резко выделялась сеть длинных и тонких белых морщин. Глаза Забелло были воспалены. Плохо выбритые щеки казались покрытыми пылью. Он подождал, пока пройдет мимо нас отряд, и медленно двинулся следом. Я пошел за ним.
      — Товарищ Вереш, — сказал Забелло, — вы помните мою просьбу?
— Помню, — усмехнулся я. -  Мне опять стало одиноко. Я надеялся, что Забелло возьмет меня в отряд, и понимал теперь, что надеждам моим снова не суждено сбыться.
   — Мы уходим, — сказал Забелло. — Сегодня наша рота уходит на разведку. Завтра мы вернемся, поведем отряд в горы. Не знаю, как все выйдет. Мы разбиты. Революция побе¬
дит, но сейчас мы отступаем.
   Я хотел спросить, как же это получается, но Забелло не дал мне говорить.
      — Моя просьба к вам остается. Вам не следует больше появляться в лагере. Вы остаетесь в городе. У вас надежная, удобная квартира.
      — Товарищ Забелло! — в отчаянии чуть не крикнул я.
      — Так надо, — спокойно сказал командир. — Пока мы проиграли. Но борьба еще не кончена. И вам в этой борьбе отводится очень важное место. Вы должны вести жизнь че¬
ловека, далекого от всякой политики.  На вас не должна упасть даже тень подозрения. Вы — рядовой пленный, лояльный к власти. Вы хотите только одного, чтобы вас отпустили
домой, на родину.
   Мне стало тоскливо. Мои товарищи уходят в неизвестность, навстречу новой опасности, может, на смерть. А я должен стать обывателем. Один в чужом городе. Правда, рядом будет Таня, но любовь никогда не заменит боевых товарищей.
    Забелло по-своему понял мои колебания.
      — Если вы не уверены...
      — Да нет, — пробормотал я. — Верьте мне. Просто я хотел с вами вместе...
      — Хорошо, — все так же спокойно сказал Забелло. — жаль,  что такой разговор приходится вести на ходу.   Но другой возможности у нас нет. Вы спокойно живите и жди¬
те. К вам придет человек и скажет: «Алеет заря над Тисой». Вы ответите: «Живы всадники Хортобади». Этому человеку вы должны подчиниться и выполнять все, что он скажет.
   Забелло замолчал. От предстоящей разлуки с друзьями, теперь, возможно, навсегда, у меня сжималось сердце. А Забелло даже запрещал мне появиться в лагере, по¬прощаться с Дюлой, с Сечени, с бачи Игнацем.
      — Договорились? — спросил Забелло.
Я молчал. Не в силах я был сказать короткое слово «да». Забелло вдруг улыбнулся.
      — Я понимаю вас. Самое трудное — не бой. Вам будут доверены многие жизни. Очень многие. И хотя у вас нет опыта подпольной борьбы, мы надеемся, что вы сумете.
      — Хорошо, — сказал я. — Я сделаю все, что надо.
      — Тогда до встречи. Помните: «Алеет заря над Тисой» — «Живы всадники Хортобади»!
Он крепко пожал мне руку и быстро зашагал в гору вслед за ушедшим отрядом. Я долго смотрел на отряд, на спину Забелло. Увижу ли я снова кого-нибудь из своих друзей? И если увижу, то когда? Кто придет ко мне и скажет пароль? Сколько мне придется ждать этого человека? Придет ли он вообще когда-нибудь?
   Я повернулся к лагерю спиной и пошел туда, где уже двое суток меня ждала, волновалась обо мне моя Таня.


                22 ИЮНЯ 1918 ГОДА
   Руки мои с трудом держат карандаш. Руки мои дрожат. Случилось непоправимое. Случилось то, чего я не мог предвидеть в самых тревожных своих мыслях.
Никто никогда не придет ко мне, не скажет слов пароля. Отряда красных мадьяр больше нет.
Я жив, почти здоров. Рядом со мной моя Таня — женщина, дороже которой нет на свете. Но я жалею о том, что остался жив, что не погиб со всем отрядом.
   Мне сейчас безразлично все на свете. Я ловлю себя на мысли, что хочу пойти в лагерь или к коменданту города и сказать, что должен разделить судьбу моих товарищей — красных мадьяр.  Но я заставляю себя не думать об этом. Я приучаю себя к мысли, что если судьба уберегла меня от страшной участи моих друзей, то я должен жить. Должен жить во что бы то ни стало и отомстить за всех красных мадьяр. Я заставляю себя думать только об этом.
Я пишу при слабом свете керосиновой лампы, а перед моими глазами проходят чудовищные картины. Из того, что я увидел сам, из разговоров на улицах, из развешанных на заборах приказов коменданта города я смог восстановить ход трагических событий.
...Когда Забелло повел свою роту на разведку пути в горы по Чуйскому тракту, он собирался вернуться в Бийск к середине следующего дня, чтобы доложить ревкому обстановку, а затем уйти уже со всем бийским отрядом. Но события развернулись не так, как предполагали коммунисты. Белочехи не дали им ни дня передышки. На истекающий кровью арьергард Леонида Метелёва навалились все силы мятежников. Арьергард был смят. Его остатки отступили в город, успев только разрушить за собой железную дорогу.
На коротком совещании ревкома было принято решение не давать боя в городе, не подвергать его разрушению. Красные оставили Бийск. Когда ревком принимал решение, о красных мадьярах, как мне кажется, просто забыли. Или посчитали, что Забелло узнает об отступлении основных сил и сумеет догнать отряд. Так или иначе, но город был оставлен, а для извещения красных мадьяр не направили даже связного.
   Я не могу и не хочу объяснять такого. Забыть о своих товарищах — это почти предательство. А может, это и есть предательство. Ведь когда человек предает, он прежде всего забывает о своих товарищах по борьбе.
   И вот Забелло, умный, предусмотрительный и дисциплинированный Забелло, не подозревая о сдаче города, повел свою роту прямо в засаду.Красных мадьяр ждали. Наверно, не обошлось без ещё без одного предательства, - предательства жителей пригородных деревень.
   Сам я видел очень немногое. Когда после возвращения из лагеря я проснулся на другое утро, меня поразила тишина в городе. Тишина была почти абсолютная, как в мое первое утро у тети Паши. Только в этот раз она была тревожной. В доме стояла необыкновенная тишина, и в ней было что-то пугающее. Ни Тани, ни тети Паши в доме не было. Я оделся и вышел на улицу. Меня гнала какая-то смутная, но сильная тревога. Я посмотрел в одну сторону, в другую, и остолбенел.
Прямо на меня шли несколько вооруженных парней с белыми повязками на рукавах. Они шли по-хозяйски, посереди¬не улицы. Их грубые, громкие голоса разносились по притихшей улице.
По счастливой случайности я надел русскую вышитую рубаху-косоворотку, которую мне подарила тетя Паша. Поэтому белогвардейцы не обратили на меня внимания и прошли мимо. А я остался стоять в оцепенении.
   Что случилось? Неужели за ночь город заняли белочехи? Что с отрядом? Что с ротой Забелло? Неужели красные ночью оставили город?
   В полной растерянности я вернулся в дом. Идти в город я не решился. А вскоре прибежала встревоженная Таня.
   — В городе восстание, — сказала она, и голос ее прерывал¬ся от волнения. — Они хватают всех! Тебе нельзя выходить! Ложись и не вставай, ты же больной!
   Из ее сбивчивых ответов на мои вопросы я понял, что отряд Красной Армии на рассвете покинул город. Совет сразу же был занят мятежниками. А вскоре в город вошли части  белочехов и эскадрон голубых улан.
   И только тут я по-настоящему испугался. Ведь отряд Забелло должен сегодня вернуться в город! Наших наверняка никто не предупредил о том, что произошло изменение планов! Мои друзья нарвутся прямо на белочехов!
   Весь этот день я не находил себе места. Я то и дело вска¬кивал, хотел бежать куда-то, чтобы предупредить наших. Но я не знал, куда они ушли из города и по какой дороге вернутся. «В горы», — сказал Забелло. Но в горы вели три дороги... Тетя Паша и Таня удерживали меня в постели. Таня плакала. Тетя Паша, как всякая уважающая себя теща, начала ворчать, что было для нее редкостью. Постепенно я с их помощью убедил себя, что Забелло знает обстановку и в город возвращаться не будет. Значит, мне надо успокоиться и ждать человека с паролем.
   ...И тут за рекой прокатилась длинная пулеметная очередь. Бил русский «максим».
Потом забухали винтовочные выстрелы. Они гулко разносились над затихшим к вечеру городом. И, перекрывая одиночные выстрелы винтовок, все бил и бил пулемет, будто никак не мог расстрелять ленту.
    Я бежал по улицам города, а за моей спиной спотыкалась и всхлипывала Таня. Уже потом я понял, что и в этот раз меня спасла случайность: в сторону выстрелов бежали не мы одни.
Мы опоздали. Когда мы прибежали на окраину Заречья, выстрелов уже не слышалось. Навстречу нам попалась нестройная колонна чехов. За ними на повозках везли два станковых пулемета. Чехи шли вразвалку, небрежно забросив винтовки за спину, возбужденно переговаривались. Рядом с колонной цепочкой ехали казаки, лениво покрикивали на прохожих. Таня потянула меня за рукав.
      — Пойдем, тут рядом мой дядя живет, пересидим у него.
Я не ответил. Я должен был увидеть, что произошло.
   В том, что здесь только что расстреляли из засады красных мадьяр, я не сомневался. Я пошел дальше. Таня последовала за мной. У последних домов стояли телеги, и русские солдаты что-то грузили на них. Я подошел и увидел, что они грузили: это были трупы моих товарищей.
   Два солдата волокли за ноги тело бачи Игнаца. Его седая голова чертила глубокую борозду в пыли, пыль густо осела на его лице, закрыла его неподвижные глаза. Солдаты подтащили тело к телеге, взяли бачи Игнаца за руки и за ноги, раскачали и швырнули туда. С телеги свешивались еще не окоченевшие тела интернационалистов.
    Я продолжал идти вперед и остановился, когда в грудь мне уперся приклад трехлинейки. Зло блеснули глаза солдата.
      — Назад, — заорал он. — Не положено!
      Он сильно толкнул меня прикладом. Таня выскочила из-за моей спины и что-то быстро затараторила. Потом она схватила меня за руку и с неожиданной силой потащила прочь. Солдаты с угрюмой настороженностью молча смотре¬ли нам вслед. Таня почти бегом довела меня до небольшого домика. Мы вошли во двор. Таня постучала в окно. Из дома на крыльцо вышел мужчина средних лет. Он хмуро посмотрел на меня, на Таню, коротко улыбнулся.
      — Танюшка... — сказал он. — Ну, показывай, племянница, своего молодого мужа.
   Мы вошли в дом. Я машинально пожимал руку дяде Косте, как звали Таниного родственника. Я пожимал руку еще какому-то мужчине, которого дядя Костя назвал Григорием Аржановым. Я что-то отвечал на их вопросы. А перед моими глазами билась о пыльную дорогу голова бачи Игнаца, и с телеги свешивались еще теплые тела убитых друзей моих.
   Хозяйка и Таня накрыли на стол. Я уже привык к замечательному  русскому обычаю: гостей в первую очередь надо накормить. Нас пригласили за стол. Меня усадили между дядей Костей и Григорием Аржановым. Это был еще совсем молодой парень, моложе меня. У него было приятное скуластое лицо. И он, и Танин дядя были неразговорчивы. Застолье вышло невеселым. Я не мог отогнать страшное видение. Мои новые знакомые тоже о чем-то напряженно думали. Лишь к концу ужина, за чаем, мы с помощью женщин разговорились. Мне показалось, что в этом доме никто не относится к белогвардейцам лояльно. Дядя Костя вдруг пристально и сурово посмотрел на меня.
      — Это ваших тут положили?
      — Да, — сказал я, и горло мое сжалось в спазме.
— А ты чего в таком виде? — кивнул дядя Костя на мою
нарядную рубаху.
      — Он болеет! — воскликнула Таня.- Он раненый!
Молодец у меня жена! Не терпит, когда кто-то пытается обидеть ее мужа.
      — А ты, брат, не очень-то похож на мадьяра, — резюмировал дядя Костя резюмировал дядя Костя результаты своего осмотра. — Ваши уж больно на цыган похожи. А ты — ниче¬
го. Сойдешь за нашего.
      — Дядя Костя, — сказал я, запинаясь на непривычных русских словах. — Наш отряд весь погиб?
   Наступило долгое молчание. Таня сердито дернула меня за рукав.
      — Много их погибло, парень, — задумчиво сказал дядя Костя. — Они же прямо на пулеметы вышли. Впритык. Передних, как траву скосили. Ну, а кто сзади был, вроде ушли.
      — А командира вы видели?
— Забелло? — спросил дядя, и по его тону я понял, что могу ему верить. — Нет, Забелло я не видал.
      — Забелло наверняка живой, — вмешался Григорий Аржанов. — Если б они его убили или поймали — тут такой гром победы был бы! Ушел Забелло!
   Слова дяди Кости и Григория Аржанова немного успокоили меня. Значит, не все наши погибли. Часть отряда уцелела. Мои товарищи вырвались из смертельной засады, ушли от предательской пули. Забелло жив. Значит, я еще пригожусь. Я еще увижу их!
   Хозяева оставили нас ночевать. Я остался, потому что понимал, что у меня нет шансов живым добраться до дома: за мой акцент меня немедленно задержит любой патруль. Чтобы тетя Паша не волновалась, хозяйка решила идти к ней одна.
      — Она там рехнется со страсти, — сказала она непонятные для меня слова. — А мне ничего не будет.  Кому старуха нужна?
   Ночью я спал плохо. Я думал, что жизнь более жестока, чем нам кажется. Несмотря на все уверения гуманистов, жестокость порождает только новую жестокость, и так может тянуться без конца. Наверно, только сильная усталость уцелевших от жестокости может на время приостановить этот нескончаемый процесс нарастания зверства, ненависти, злобы. Но только на время. Усталость пройдет, боль ослабеет, и все начнется сначала.
    Вот и я — несмотря на все свое неприятие жестокости — ведь я осуждал русских большевиков за ненужную жестокость — думаю сейчас только о мести. Я  знаю, что призвание человека — распространять добро в этом недобром мире. Но сейчас я думаю, как отомстить врагам за моих друзей, как отомстить убийцам красных мадьяр. Я должен убить многих врагов — за каждого убитого своего друга я убью не меньше одного врага. Моя месть еще больше озлобит врагов, они будут убивать других людей, ни в чем не виноватых, может быть, они убьют меня. За новых убитых будут мстить другие. Как же прервать эту цепь убийств, как вернуть людей к тому, для чего они предназначены изначально — к спокойному мирному труду, к размышлениям о добром содержании жизни?
    Я думал о мщении. Меня не остановила мысль о том, что Забелло наказал мне не вмешиваться ни в какие события. Я сумею мстить, не вызывая подозрений. Надо только освоиться в этом городе, стать своим на его улицах.
   Утром я спросил дядю Костю, где можно найти работу. Он внимательно посмотрел на меня, потом одобрительно кивнул головой.
      — Да, парень, жену кормить надо. Работу мы тебе подыщем. Тут рядом — кожевенный завод. Только ты, ведь, однако, все умственно работал? А там — грязная работа.
   Я почти два года не выпускал лопату из рук на Мурманской железной дороге. За последние полгода мозоли мои не сошли. Я молча показал свои руки.
      — Глянь-ка! — удивленно хмыкнул дядя Костя. — Рабочий человек. Ладно, пускай тут все маленько утрясется, я сведу тебя на кожевенный.
   Домой мы пришли к обеду. Тетя Паша встретила нас так бурно, что я не удержался и впервые назвал ее по-русски мамой. Она вдруг заплакала и прижалась головой к моей груди.
      — Сынок, сынок ты мой, — сказала она сквозь слезы. — Ты уж Танюшку-то не увози в свою Мадьярию. Вот помру я — тогда ехайте.
   Остаток этого дня и весь следующий день я провел на небольшом огороде тети Паши. Мне надо было привыкнуть к грубой работе, за полгода болезни я совсем ослабел. Тетя Паша с удовольствием передавала мне бразды правления своим небольшим хозяйством. От ласкового внимания двух женщин я почти успокоился. Вчерашняя трагедия из нестерпимой боли стала привычной бедой. Но жизнь снова показала свои кровавые клыки.
   Перед заходом солнца мы с Таней сидели на нашей любимой скамейке у ворот. Мы разговаривали о нашей будущей жизни, о моей работе. Вдруг по улице промчалась стайка мальчишек.
      — Аида! — кричали они друг другу. — Там Сенькиного отца в тюрьму ведут! Всех красных, однако, пымали!
   Мы с Таней молча переглянулись. Я встал и сказал, что пойду к тюрьме. Сердце мое сильно колотилось. Таня молча пошла со мной.
   ...В ворота тюрьмы втягивались последние ряды недлинной колонны пленных красноармейцев. Ворота медленно закрылись. Перед ними осталась большая группа горожан. Среди них кто-то плакал, кто-то негромко, но крепко ругался, большинство же откровенно ликовали.
      — Допрыгались, краснопузые!
      — Похозяйничали! Как веревочка ни вейся...
      — Эх, паря, жалко, однако, Метелёва нету тут! Уж я бы ему, однако...
      — Никого! Им без тебя такого покажут! Хо-хо!
      — А этот-то, мадьярин, ну, чистый волк.
      — Знает кошка... Господин Лимасов обещал, мол, лично с ним займется.
   — Суд надо! Открытый суд! Пусть гнев народа!..
      — Без суда по первое число врежем. Суд ему подавай!
Толпа долго не расходилась. Мне было трудно стоять. После работы на огороде спина моя опять начала чесаться и зудеть. Я надеялся, что Забелло увел остатки отряда в горы и хо¬тел что-нибудь услышать о красных мадьярах. Мы с Таней присели на скамеечку возле какого-то дома. Вокруг продолжались разговоры.
      — Возле Березовки взяли соколиков.
      — Недалеко ушли, сволочи.
      — Слава Богу, кончились наши муки.
   Так ничего я и не услышал о своих друзьях. Мы с Таней пошли домой. На улицах стояли, бродили, переговаривались толпы зевак. Подчеркнуто строевым шагом проходили патрули. Нарядная пышная блондинка бросила офицеру-чеху букет цветов. Тот ловко поймал букет, изящно поклонился, окинул блондинку оценивающим взглядом. Та жеманно закатила глаза.Из ворот женской гимназии четверо русских солдат выволокли юношу, по виду — рабочего. Он упирался, что-то кричал. Толпа набросилась на него. Солдат оттеснили в сторону. Офицер молча стоял в сторонке, лениво посмеивался, глядя на свалку.
   Дома тетя Паша встретила нас упреками.
      — И чего вас носит в этакую пору? Неровен час, заарестуют! Тут не чаешь, как живой остаться, а их носит где ни то.
   На следующий день мы возились на огороде. Солнце склонилось к самому горизонту, его палящие лучи били прямо мне в лицо. Я размышлял о судьбе красных мадьяр. Где они сейчас? О каком «мадьярине» говорили вчера в толпе? Где сейчас Дюла: в тюрьме, убит или на свободе? Дядя Костя говорил, что передних скосили в упор, как траву. Среди убитых я видел бачи Игнаца. Он был во взводе Дюлы. Значит, взвод Дюлы погиб?
   Хлопнула калитка. На огород прибежала встревоженная тетя Паша.
      — Иван! — крикнула она. — там ваших ведут убивать!
Таня догнала меня уже на улице.
      — Иван, вернись! Куда на погибель! — кричала во весь голос тетя Паша нам вдогонку.
   ...Заходящее солнце окрашивало Бию в кровавый цвет. Узкая песчаная полоса у воды уже была накрыта тенью невысокого обрыва. По этой полоске песка у самой воды шли навстречу заходящему солнцу мои товарищи. Их связали по пять человек, связали жестоко, безжалостно вывернув руки и плечи. С двух сторон их сопровождали конные конвоиры. По самой кромке воды ехали казаки с шашками наголо. Со стороны берега, вдоль обрыва редкой цепочкой тянулись голубые уланы. На невысоком обрыве стояли молчаливые люди и смотре¬ли на скорбное шествие. Таня крепко держала меня за руки. А в груди у меня все кипело...
   Вот и все. Отряд погиб. На моих глазах уцелевших красных мадьяр ведут на расстрел. Все мои приготовления были бесполезны. Теперь мне незачем играть роль рачительного хозяина, незачем устраиваться на кожевенный завод. Я ничем не смог помочь своим товарищам, и теперь должен хотя бы умереть вместе с ними...
      — Ваня, Ваня! — жаркий шепот Тани не доходил до моего сознания.
Я смотрел на нестройную колонну обреченных на смерть и никого не мог узнать. Лица красных мадьяр были изуродованы до неузнаваемости, покрыты синяками, ссадинами, запекшейся кровью. Они еле передвигали босые ноги. И только головы они все держали высоко поднятыми.    Они шли по берегу у самой кромки воды прямо на темный высокий мыс, за которым наполовину скрылось солнце.
   Я почему-то был уверен, что среди этих людей нет ни Забелло, ни Дюлы. Лица людей перед смертью меняются, а тут они еще были страшно изувечены. Но я бы узнал Забелло, Сечени, не говоря о Дюле. Я их не мог найти. Я не мог ошибиться. Значит, думал я, они погибли в засаде. Они убиты там, на окраине города. Пулеметная очередь, предательски выпущенная в упор по ничего не подозревающим людям, оборвала их жизни еще три дня назад.
   Настороженную вечернюю тишину разорвали хриплые звуки. Это мои товарищи запели «Интернационал», если это можно было назвать пением. Они пели гимн коммунистов на родном венгерском языке.
   Злобно заорали казаки. На пленных посыпались удары нагаек, ножен. Два казака конями повалили одного пленного, за ним упала вся пятерка связанных с ним, и казачьи сытые кони топтали копытами упавших. А песня, эти хриплые выкрики все не смолкали.
      — Ваня! — отчаянный крик Тани остановил меня на краю обрыва. Тяня держала меня изо всей силы.
       — Ты, парень, не дури.
Чья-то крепкая рука взяла меня за локоть, оттащила от обрыва. Я обернулся. На меня, сузив глаза, смотрел пожилой русский.
       — Не дури, — не громко, но твердо сказал он. — им ты уже не поможешь. Иди-ка отсюда, пока цел.
   Этот незнакомый русский спас меня. Я понял, что должен жить и мстить.Мы с Таней смотрели вслед удалявшейся колонне измученных людей. Это было страшно: кровавые отблески солнца на мелких прибрежных волнах, кровавое солнце за соснами высокого мыса и — медленное движение по мокрому песку босых, окровавленных людей, связанных по пять человек, крики конвоиров и — упрямое, хриплое, отрывистое пение.
   ...Мы с Таней медленно шли домой. Быстро идти я не мог. Меня била крупная дрожь.
Да, отряд красных мадьяр погиб. Никто не придет ко мне, не назовет пароля. Я сам должен решить: идти в лагерь или оставаться у Тани. Если я останусь у Тани, то смогу найти русских товарищей, смогу бороться вместе с ними. Но тогда я буду каждый день подвергать Таню и тетю Пашу опасности. Я уже понимал, что жестокость в этой стране зашла так далеко, что мои враги не остановятся перед уничтожением ни в чем неповинных женщин.
   Если я пойду в лагерь, то смогу бороться вместе со своими земляками. Приказ Забелло потерял для меня всякий смысл. Пожалуй, и для Тани будет лучше, если я уйду из ее дома и унесу с собой опасность.
   Всю ночь я не спал. Сначала я ждал, когда из-за высокого мыса донесутся в ночи залпы винтовок. Они раздались около полуночи. Три далеких залпа. Потом несколько беспорядочных одиночных выстрелов. Потом была тишина...
   Ночь кончается. Вместе со светом нового дня ко мне при¬шло решение. Я выполню приказ Забелло. До сих пор я стоял в стороне от борьбы, которую вели мои друзья. Но Забелло верил мне, и я должен выполнить последний приказ командира.Я должен бороться. Мои товарищи дрались с белочехами, а я спокойно лежал в постели. Они увидели смерть у Черепанова, а я в это время говорил Тане о любви. Сегодня послед¬них уцелевших интернационалистов расстреляли на берегу Бии в лесу за вокзалом. А я еще ничего не сделал, чтобы отомстить за них.
   Забелло был прав. Мое место здесь. Я должен найти русских коммунистов. Я должен связаться со своими товарищами-мадьярами. Порознь мы погибнем — без всякой пользы для дела, погибнем, не отомстив за смерть своих товарищей. Вместе — мы можем победить.
Как ни сладка для моей души мысль о немедленном мщении, я не должен торопиться. Личная месть — не главное. Я смогу убить десяток-другой врагов. Но на место убитых встанут новые сотни, тысячи. Мелкой местью мир не изменишь. Я должен набраться терпения, только терпения, и ждать, ждать, ждать. Придет тот человек, которого я жду!


                27 ИЮНЯ 1918 ГОДА
   Сколько может вынести человек? Сколько он может вынести и остаться человеком? Сколько ненависти может войти в его душу, чтобы он не превратился в лютого, безжалостного зверя?
Матери рождают детей не для убийства. Человеческое существо появляется на свет не для того, чтобы убивать или быть убитым. Природа создала наш мозг —  самое удивительное свое творение — не для того, чтобы он измышлял способы уничтожения себе подобных, а для созерцания, для осознания тайн Вселенной и своего предназначения в ней, предназначения философа и творца.
   Если социальные потрясения вызывают потоки крови, значит, они преждевременны. Человеческое общество создано для благоденствия каждой личности, и развитие общества не должно идти в мучениях и крови.
   Наверное, в России рано наступил этот чудовищный катаклизм. Эта страна да и весь наш мир еще не готовы для такого радикального переустройства. Не может быть счастливым народ, строящий свое будущее на трупах тысяч сограждан.
Жертвы умирают в мучениях, умирают с проклятиями. Проклятия эти вместе с кровью жертв пропитывают воздух и землю. Они вместе с их телами падают в землю, в которую их закапывают убийцы. На такой земле, пропитанной кровью и проклятиями убитых, никогда не сможет расцвести счастье. На ней могут прорастать только семена ненависти.
Но сейчас не время размышлений. Сейчас мне кажется, что у меня больше нет сердца, нет души, нет никаких челове¬ческих чувств, нет жалости, сочувствия и сострадания. У ме¬ня осталось только одно неистовое желание убивать.
   Убивать этих палачей. Убивать любыми способами. Убивать их как можно больше. Но пока я не убил ни одного из них. Завтра ночью я пойду в город и начну убивать этих выродков в человеческом облике.
   На следующий после казни интернационалистов день я решил пойти в лагерь. Таня заявила, что умрет, но не пустит меня. Тетя Паша горячо поддержала ее. Я решил не спорить. Я сказал, что мне надо подышать свежим воздухом, прогуляться по городу. Против свежего воздуха Таня ничего не могла возразить. Мы с ней отправились в город. Я надеялся по дороге убедить ее в том, что мне НАДО быть в лагере, увидеть моих товарищей. Двух женщин убедить невозможно, одну — можно попытаться.
   У особняка купца Асанова мы увидели большую толпу. Раздавались возбужденные крики, было похоже на свалку. Таня вцепилась в мою здоровую руку и потащила в сторону, а переулок. Мы обогнули огромный магазин купца Второва и оказались у городского сада. На улице было много людей, они будто ждали чего-то. Мы с Таней медленно шли по улице. Неожиданно за нашей спиной возник и стал нарастать шум возбужденный толпы. Я оглянулся.
   Плотно окруженная солдатами в новой форме, по улице двигалась небольшая группа людей в окровавленных лохмотьях, со связанными за спиной руками. Я узнал среди них председателя Совета Захара Двойных, председателя ревкома Семена Михайлова и, к своему ужасу, Забелло.
Толпа на тротуарах бесновалась. Раздавались оскорбительные крики, злорадный хохот.
      — Вот я тебе, однако, покажу контрибуцию, сволочь!
      — Каторжники! Сожгли мою мельницу! Ни себе, ни людям!
      — Распороть им брюхо — и все дела! Зажрались на нашем добре!
      — Не брюхо! Им надо ... оторвать, пускай прыгают без этого самого!
Связанные люди как будто не замечали злобную толпу, не слышали криков. Они будто не чувствовали ударов прикладов и камней. Они шли спокойно и устало, как идут люди домой после тяжелой работы.
   Впереди шел офицер. Он остановился, повернулся и что-то скомандовал. Арестованные остановились. Из кучки людей вперед вышел связанный человек, повернулся лицом к толпе. Это был Забелло.
   Толпа будто взбесилась, двинулась на него. Офицер поднял руку, что-то прокричал. Стало тише. Офицер поднес к глазам бумагу, начал читать громким голосом:
      — Советы держались у власти на штыках латышей и диких мадьяр...
   Я понял, что последует дальше. Я понял, почему у арестованных окровавлены лица, всклокочены волосы, разодрана одежда, будто ее рвали бешеные собаки. Я забыл обо всем. В висках моих билась только одна мысль: если они посмеют тронуть Забелло...
   Что я собирался сделать, я не успел подумать. Дикая боль швырнула меня в черную пропасть.
   Сознание возвращалось медленно. Было очень больно. Казалось, что в моей спине застряло что-то тяжелое, раскаленное и острое. Я с трудом открыл глаза. У моего лица я разглядел заплеванную землю, вокруг было множество ног. Много-много человеческих ног. Я услышал чей-то пронзи¬тельный крик:
      — Вот наказал меня Бог! Да помогите же! Пьяный он!
   Кричала женщина. Голос был очень знакомым.
   — Домой его надо отвести. Я ему, дьяволу немытому, покажу, как пропивать получку!
   Господи, да это же Таня кричит, — сообразил я и удивился: о ком это она кричит? И почему я лежу на земле?
   Кто-то грубо подхватил меня подмышки, поставил на ноги. Острая боль с новой силой резанула прямо в сердце. Рядом раздался многоголосый хохот.
      — Во нажралси!
      — Не хотит стоять, однако. Все лежамши норовит!
   А потом Таня сидела возле моей кровати. Она плакала, ругала меня и просила у меня прощения. Оказывается, когда я кинулся к Забелло, Таня изо всей силы вцепилась в мое больное плечо. Она сознательно причинила мне нестерпимую боль, чтобы спасти меня.
   Дня через три к нам пришел дядя Костя. Он опять был хмур, неразговорчив. После немногословных расспросов о жизни, о здоровье, он спросил:
      — Ты, Иван, не передумал насчет работы?
      — Да больной он, ему лежать надо! — воскликнула Таня.
      — Нет, не передумал, — ответил я.
      — Ты, Танюшка, не плачь, — сказал дядя Костя. — У нас, мужиков, свои нравы. Дай ему что погрязнее. Мы на кожевенный пойдем. Я там договорился.
   Так я оказался рабочим кожевенного завода. Мастер ввел меня в низкий, длинный  барак. Я невольно попятился назад от нестерпимого едкого запаха мочи, тухлого мяса и еще чего-то такого же отвратительного, ударившего мне в нос. Мастер показал мне, как скоблить грязные, мокрые шкуры большим широким ножом и ушел, бросив на прощанье:
      — Норма — сорок штук.
К вечеру я еле держался на ногах. Страшно болела спи¬на. Я отскоблил от жира и пленки всего восемнадцать шкур. Четыре овчины мастер признал испорченными.
      — За это, голубчик, придется платить. Добро-то хозяйское...
      Я уже знал из разговоров расценки, и понял, что за день ничего не заработал и даже остался должен хозяину.
   Я шел через весь город в мокрой грязной одежде, и прилично одетые горожане брезгливо отворачивали от меня носы. Чтобы не расстраивать Таню, я долго мылся в сарайчике, с трудом, одной рукой выстирал свою рабочую одежду и развесил ее. Только после этого я решился войти в дом. Таня встретила меня радостно, но мне весь вечер казалось, что все вокруг провоняло тухлятиной.
   На следующий день я выполнил норму и испортил всего одну шкуру. Снова я долго отмывался дома, а потом надел свою уже порядочно потрепанную униформу и сказал Тане, что пойду в лагерь. Таня, конечно, запротестовала, даже по¬плакала, но я настоял на своем, и она смирилась.
   У входа в лагерь стояли двое часовых-чехов, они пропустили меня, громко поговорив при этом, что давно пора вонючих мадьяр пустить на мыло.
   Я направился в барак, где лежали раненые. У входа в барак тоже стояли двое часовых, но они пропустили меня молча, ограничившись подозрительными и презрительными взглядами. Я шагнул через порог и наткнулся на кого-то.
      — А, Иштван!
Это был Михай Немет, тот самый врач, что смотрел мою спину в день празднования Первого Мая. Мне казалось, что с того дня прошла целая вечность. Немет очень изменился. Глаза его ввалились и были окружены черными  кругами. Он сильно похудел, лицо его прорезали тонкие морщины.
      — Как твоя спина? — поинтересовался он.
      — Спасибо тебе, я почти забыл о ней.
      — Тут не только о спине забыть можно, — вздохнул Немет. — Давай-ка, я посмотрю тебя, а то когда еще увидимся.
   Я поколебался, но решил, что Немет может рассказать что-нибудь о моих друзьях. Ведь он был врачом в отряде красных мадьяр.
      — Мне неудобно отнимать твое время, — помялся я.
      — Ерунда, идем.
Один угол барака, возле двери, был завешен одеялом, видно, Немет устроил здесь пункт милосердия. Мы зашли за одеяло. Немет долго ощупывал мою спину, мял ее, растягивал мышцы. Было терпимо. Немет хмыкнул и сказал:
      — Не пойму, то ли ты везучий такой, то ли здоровье у тебя собачье.  Шов разошелся, рана полностью открылась и — никакого заражения. Все затянулось и алеет, как заря над
Тисой...
   Я в тот момент раздумывал, как начать расспросы, и не обратил внимания на его последние слова. Потом до меня дошло.
      — Что ты сказал?
      — Алеет заря над Тисой. А что скажешь ты, Иштван?
      — Значит, живы всадники Хортобади? — растерянно спро¬
сил я.
      — Живы! — сказал Немет и сильно ударил кулаком по столу. — Живы, черт побери!
   Он замолчал, и я спросил его о том, что меня больше все¬го волновало:
      — Где Забелло? Кто-нибудь остался в живых?
О Дюле я не спрашивал. Я знал, что мой друг погиб на окраине Бийска в предательской засаде вместе с бачи Игнацем, вместе со своим взводом. Немет ответил не сразу. Лицо его будто окаменело.
      — Потом скажу, — ответил он наконец. — Сейчас тебе лучше всего уйти из лагеря. Но уж раз пришел, побудь немного. Один человек хотел с тобой поговорить. Ты сможешь подо¬
ждать? Кстати, раненые ничего не знают.
      — Понимаю. Хорошо. Я подожду.
      — Тогда сиди в бараке. Не выходи. Чем меньше народу тебя увидит, тем лучше. Иди к раненым, они до сих пор ждут, когда ты их добреешь.
   Дневальным оказался все тот же стеснительный паренек Михай Эстеркорн. Только на этот раз он не улыбался. Он молча кивнул мне.
      — Привет, Михай, — сказал я как можно приветливее. — Новые раненые есть?
Он помотал головой.
      — А Дюлу Якоборича ты не видел?
Он опять помотал головой, глядя в сторону. Я вздохнул. Зачем спрашивать об очевидном?
Я подошел к раненым. Они лежали на своих местах. Ференц Татрае приветствовал меня, подняв руку.
      — Иштван! Чего новенького?
      — Ты знаешь, Ференц, — небрежно заговорил я, поняв из слов Немета, что раненые ничего не знают о гибели отряда, — я знаю столько же, сколько и ты. Я работаю, как вол, с утра до утра.
      — На кожевенном? — скривил нос Татрае.
      — Да, — мне стало неудобно за мой аромат.
      — Это заметно, — усмехнулся Татрае.
      — А как твои дела? — кивнул я на его ногу.
       — А... — Татрае сморщился. — Понимаешь, этот наш доктор без диплома говорит, что нужна квалифицированная помощь, а у нас даже йода нет.
   Он с кряхтеньем повернулся на бок и с надеждой спросил:
      — Ты и в самом деле не знаешь? Как там наши, где хоть они?
Я вздохнул. Врать — очень нехорошо, но надо когда-то учиться и этому.
      — Сам ломаю голову. Дюла проспорил мне фунт сала и зажилил. Нигде не могу найти ни его, ни моего сала.
       Татрае вздохнул огорченно и недоверчиво. Чтобы отвлечь его и других раненых, которые внимательно прислушивались к нашему разговору, я громко сказал:
      — Ребята, я ведь пришел добрить вас!
На этот раз я действовал с уверенностью профессионального цирюльника. Начал с тех, кого не «обслужил» в прошлый раз. Вокруг толпились любопытные. В бараке собралось много народу. Каждый старался дать мне совет, все ехидничали, словом, все шло как на веселой ярмарке. Последним я побрил Татрае.
      — Эх, — вздохнул Татрае, поглаживая щеки. — Если бы хоть через раз бриться! Тогда, понимаешь, было бы здорово!
      — Если бреет настоящий мастер, — скромно вставил я.
      — Ну, это само собой! — солидно подтвердил Татрае.
Кто-то тронул меня за плечо. Я оглянулся. Сзади стоял Немет.
      — Пойдем, я погляжу твою спину, — сказал он.
Я понял, что он хочет что-то сказать мне. В его углу за одеялом спиной ко мне сидел человек в потрепанном мундире гонведа. Он медленно обернулся. Это был Ференц Сечени.
      — Нам здорово не повезло на обратном пути, — рассказывал он. — В последней деревне перед Бийском, Верхобском, кажется, крестьяне ничего нам не сказали. Может, они и не
знали, что творится в городе. Кто мог подумать? Ну, мы и напоролись. Метров с десяти резанули, сволочи! Взвод Дюлы шел первым. Все полегли.
      — Я видел бачи Игнаца.
      — Живой?!
      — Нет.
Сечени глубоко вздохнул.
      — Только Дюла и уцелел из всего взвода.
 До меня не сразу дошел смысл его слов.
      — Дюла жив?!
      — Жив твой Дюла, — коротко улыбнулся Сечени. — Он и в аду не сгорит. Перед самым Бийском Забелло зачем-то позвал его, они немного отстали. Вот Дюла и уцелел. А остальные... Кто успел добежать до леса — тоже живым остался. Собирались на опушке. Половина отряда уцелела. Пошли в горы, уже другой дорогой. В Катунском забрали у му¬
жиков лошадей, стало веселей. Доехали до Березовки. Там отряд на ночь остановился. Сейчас я не пойму, как чехи нас туда пропустили. Она к тому времени уже была окружена. Утром, как только мы вышли, они тут как тут. Слева — Катунь, справа — пулеметы. Сзади и спереди — казаки. А у нас на троих — один патрон...
Сечени тяжело вздохнул, помолчал.
      — Бачурин не растерялся. «За мной!» — и в Катунь. Я видал, за ним Метелев прыгнул, еще многие попрыгали. Ну, а остальных — руки за спину и — в Бийск пешим ходом. Русских и Забелло отвели в тюрьму, а нас — сюда. Ну а потом...
      — Я видел... А как же ты? И где Дюла?
      — Дюла сейчас далеко. А меня в тот вечер не было в лагере. Сегодня вот надо ночью вывезти раненых, пока целы. Договорились тут в деревне. А у тебя как дела?
   Я усмехнулся. Как у меня дела...
      — Вроде ничего. Работаю на кожевенном.
      — Это здорово. Надо найти русских большевиков. На кожевенном они должны быть. Мне говорили, там есть один инженер, как его фамилия — не знаю, а звать Максим. Как пулемет — вот я и запомнил. Найди его. И обязательно надо связь с Барнаулом наладить.
      Громкий топот множества ног заглушил его слова. Топот заполнил весь барак и вдруг оборвался. Мы насторожились.
      — Стройся! — раздалась хорошо знакомая команда на немецком языке. Немет выглянул из-за одеяла и отшатнулся.
      — Влипли...
Резко отлетело в сторону одеяло, и мы увидели нацеленные на нас два штыка. Барак был полон вооруженных чехов.
      Нас набралось в бараке около сотни человек. Мы стояли двумя шеренгами в проходе между нар, лицом друг к другу. Раненых держали под руки — их тоже подняли с нар. Между шеренгами медленно прохаживался офицер-чех. Рядом с ним семенили никто иные, как Прокоп Арчи и наш любимый капрал Мейер. Вся святая троица внимательно вглядывалась в наши лица. Вот офицер взглянул на меня, потом на Сече¬ни. Мейер тут же что-то шепнул офицеру. Тот небрежно кивнул головой.
   Вернувшись к двери, офицер картинно оперся рукой о бедро. Два мерзавца застыли у него по бокам, как охотничьи собаки. Вдоль стен плотно стояли чехи с винтовками наизготовку. Я услышал за спиной тихий голос Сечени.
      — Не психуй. Что бы ни случилось. Тебя не должны тронуть. Все зависит от тебя. Если меня возьмут: Дюла в Барнауле... Он вернется. Пароль тот же. Найди русских. Действуйте только вместе с русскими. Немет будет старшим, он врач, его не тронут. Андраш Козак, Янош Лакатош...
   Громкий голос офицера перебил его шепот. Офицер говорил по-немецки.
      — Мадьяры! Вам вскружили головы бредни большевиков. Все солдаты нашей двуединой империи остались верны присяге даже в плену. Но кто изменил родине — пусть не ждут пощады. Они будут отделены, чтобы зараза не распространялась. Солдаты, я призываю вас вспомнить присягу!
   Офицер замолчал. Говорил он без всякого интереса, просто ему надо было все это сказать нам. Мы молчали. Молчал и офицер. Потом он махнул рукой. Прокоп Арчи, стоявший слева от него, развернул лист бумаги.
      — Ференц Сечени!
Я вздрогнул. Неумолимая судьба вырывала последнего оставшегося в живых из роты красных мадьяр. Последнего, не считая Дюлы. Сечени сжал мне локоть.
      — Молчи, — шепнул он почти беззвучно. — При первой возможности уходи из лагеря и никогда больше не появляйся тут.
      — Ференц Сечени! — снова выкрикнул Прокоп Арчи.
      — Я! — твердо отозвался мой друг.
      — К выходу!
Сечени повернулся через левое плечо, прошел к двери, печатая шаг. Остановился,развернулся кругом, щелкнул каблуками и застыл по стойке смирно.
      — Ференц Татрае!
      - Я!
Ференц, гулко стуча палкой по полу, тяжело попрыгал к двери, встал рядом с Сечени.
      — Дюла Якоборич!
Долгое молчание. Офицер поднял руку. Два мерзавца сорвались с места, потрусили вдоль шеренг. Они разглядывали нас, как товар на базаре. Вот они добежали до конца шеренги, повернули обратно. Понуро вернулись к своему новому повелителю. Офицер что-то резко сказал. Мейер повесил голову. Арчи снова развернул список.
      ...У двери стояли двадцать пять человек. Еще столько же не отозвалось, и два предателя не смогли их вынюхать. Среди двадцати пяти стояли, вернее, висели на руках здоровых товарищей, одиннадцать раненых интернационалистов. Что ждало их? Я надеялся, что их переведут в тюрьму, что они останутся живы. Но я уже знал нравы победителей, и сердце мое сжималось от нестерпимой тоски.
    — Мадьяры! — снова заговорил офицер. — Этих, — он кивнул на стоящих у двери интернационалистов, — мы переведем в другое место, чтобы защитить их от справедливого гнева жителей города. Вам до особого распоряжения оставаться в казарме.
   Офицер повернулся и пошел к выходу. Стоящий рядом со мной Немет бросился к нему:
      — Господин офицер!
      — Что такое? — лениво обернулся тот.
      — Вольноопределящийся Немет, врач! — отрапортовал мой товарищ. — Раненым необходима медицинская помощь. Разрешите мне быть рядом с ними!
   Офицер окинул его запоминающим взглядом, прищурился.
       — Ваше счастье, что вы врач, — процедил он. — О раненых не беспокойтесь. Им будет оказана необходимая помощь.
   Он вышел из барака. Чехи взяли винтовки наперевес и двинулись на стоящих у двери, охватывая их полукругом. Тускло блестели тесаки на винтовках. На миг я увидел Сечени. Он высоко вскинул руку и что-то крикнул.
   Барак опустел. Мы продолжали стоять и смотреть на открытую дверь. Все, кто остался в бараке, молча и с надеждой смотрели туда, куда чехи увели наших товарищей. Возле двери молча стояли пятеро чехов с винтовками. Они боялись нас. Штыки дрожали на концах стволов. В любую минуту любой из них мог начать пальбу — просто с перепугу. Михай Немет медленно подошел к нам.
      — Товарищи, — сказал он. — Будем верить. Завтра все выяснится. А сейчас — по нарам.
      Немет лежал рядом со мной.
      — Вам надо скорее уходить домой. Пока вы вне подозрений.
      — Что вообще делается в России? — спросил я.
      — Гражданская война, — вздохнул Немет. — Советы разгромлены по всей Сибири. Барнаул сдали еще раньше Бийска. По слухам, остатки наших войск отошли на Алейскую, это к югу-западу от Барнаула. Будем думать, что им повезло больше, чем нам.
       — А где Забелло?
Немет долго молчал. Потом с усилием сказал:
      — Забелло убит. Вчера. В тюрьме.
      — Не может быть!
      — Мне говорили, будто комендант города капитан Лимасов сам хвастался, что пристрелил Забелло. На допросе Забелло плюнул ему в лицо.
    Я не мог поверить. Забелло прошел живым через все бои — от Бердска до Бийска. Он вывел остатки отряда, половину отряда из смертельной засады, откуда вырваться было невозможно. Он уцелел в Березовке. И — принял смерть в бийской тюрьме от какого-то прохвоста в капитанской форме.
    Меня била дрожь. Я не мог принять происходящее. Столько смертей. И смерть настигла лучших.
   Мы лежали на нарах до рассвета. Все это время мы про¬говорили с Неметом. Перед рассветом сон сморил усталых людей. Голоса умолкли. Барак наполнился похрапыванием, сонным бормотаньем. Я тоже начал дремать. Вдруг Немет толкнул меня.
      — Слушай!
      — Что?
      — Тихо! Слушай.
Тревога в его голосе стряхнула с меня дрему. Во дворе ла¬геря что-то происходило. Слышались приглушенные возгласы, отдаленный гул, топот. Часовые у двери тоже насторожились, испуганно прислушивались к звукам за стенами барака. Они то и дело с опаской посматривали на спящих. Я хотел было встать и попроситься во двор по малой нужде, но тут же подумал, что часовые с перепугу или просто по служебному рвению не станут церемониться.
   На нарах зашевелились. Головы лежащих торчали в проходе. Кто-то вскочил с нар.
      — Назад! — истошно заорал один из чехов, и все они вразнобой защелкали затворами.
   И тут за стеной, где-то невдалеке от барака заиграл духовой оркестр. Я не поверил своим ушам: оркестр играл «Интернационал».
   Проснулись все. Люди сидели на нарах, вытягивая шеи и стараясь понять происходящее.
Раздирая уши, грохнул винтовочный залп. Все в бараке вздрогнули, так были напряжены нервы. Кто-то сдавленно вскрикнул. Оркестр смолк, только одинокая труба тянула бесконечную ноту. Слышались приглушенные, как из подполья, крики. Еще раз рванул уши залп. Тишина. Одиночный выстрел.
      — Езус Мария, — пробормотал кто-то
Его тут же перебили несколько злых голосов:
      — Иди ты со своей Марией!
      - Помогла она, Мария твоя?
      — Заткнись!
Парни кричали на несчастного, будто он был в чем-то виноват.
      — Товарищи! — негромкий голос Немета мгновенно установил тишину. В минуты потрясения люди беспрекословно подчиняются первому, кто проявит волю.
      — Товарищи. Минуту молчания в память наших погибших братьев.
Никто в бараке не спал до рассвета. Не смолкал гул голосов. Когда рассвело, за часовыми пришли, и они удалились. Мы тут же бросились из барака. У самых ворот чернела большая куча свежей земли. Мы крнулись раскапывать ее голыми руками.
   Они лежали вповалку в глубокой, в рост человека, яме. Наверно, их заставили вырыть свою могилу. Они лежали в нелепых позах, друг на друге. Потрепанные мундиры были обильно залиты еще не запекшейся кровью.
   Наверно, все три тысячи бывших военнопленных стояли над этой страшной могилой. Тишина была такая, что звенело в ушах. И в этой тишине раздался слабый стон. В могиле кто-то стонал.
   Живые бережно передавали мертвых из рук в руки. Я рассматривал искаженные смертной мукой лица. Вот чубатый парень с прижатой к груди трубой. Как он играл чардаш — невозможно было устоять на месте! Вот секей, лежавший на нарах рядом с Татрае. У него черная дырка в переносице и снесен затылок. Вот мужчина с забинтованной шеей. Я все искал Сечени, но его не было среди убитых. Взорвались голоса:
      — Дышит!
      — Живой!
      — Давай его сюда!
      — Быстро воды!
Это был сосед Татрае — парень с цыганским лицом. Весь его мундир на груди был залит кровью. Пули изрешетили ему грудь и живот. Он до этого был тяжело ранен в грудь. И он еще жил.
   Немет осторожно вытер ему лицо мокрой тряпкой, влил воду в полуоткрытый рот. Парень закашлялся, изо рта хлынула кровь.
      — Еще живой!
      — Еще один!
      — Товарищи, живой!
      — Не тяни ты...
   Я протолкался ко второму живому. Через склоненные головы увидел толстую забинтованную ногу. Это был Татрае.
   Кто-то осторожно влил ему в рот воды. Татрае судорожно дернулся, но воду проглотил. Я протолкался к нему, присел. Татрае обвел всех затуманенным взглядом. Губы его дрогнули. Он что-то пытался сказать. Я прислушался, приложил ухо к самому его рту.
   - Иштван... — хриплый шепот был еле слышен. — Как раз... Побрил...
Татрае закатил глаза. Грудь его выгнулась в судороге. Он снова потерял сознание.
Обоих уцелевших осторожно перенесли в барак. Часовые у ворот угрюмо посторонились. Во дворе кучками стояли чехи, настороженно и как-то виновато поглядывая на нас. Я направился было за ранеными, но меня крепко взял за руку Немет.
      — Немедленно уходи,  — сурово сказал он.  —  Уходи. И больше никогда не появляйся в лагере. Мы не имеем права больше рисковать. Ты видишь, что делается? Работай и жди. Понял?
   Я чуть было не вспыхнул. Нервы у меня были сейчас ни к черту. Но я сдержался.
      — А где Сечени? — спросил я.
       — Не знаю, — Немет недоуменно развел руками. — тут только двадцать етыре... — он помялся, — двадцать четыре человека. Может, его увезли в тюрьму, все-таки он заместитель Забелло.
   Немет спохватился:
      — Я все узнаю. А ты уходи. Уходи, пока на тебя не обратили внимания. Я сам найду тебя.
   И опять я один побрел под гору, к Тане, оставив за спи¬ной трупы моих товарищей.


                17 ОКТЯБРЯ 1918 ГОДА
   Возможно, я делаю большую ошибку, вытащив из тайника дневник на свет Божий. Но я утешаю себя тем, что меры предосторожности были приняты достаточные. Дневник я прячу так надежно, что контрразведка не найдет его, даже если будет знать о его существовании, хотя все уже твердо убедились, что она умеет искать. И весь фокус в том, что если со мной что случится, то Таня или тетя Паша найдут дневник рано или поздно, даже если не будут его искать специально — они не знают о его существовании. Я долго перепрятывал его с места на место, пока не нашел это, где дневник в полнейшей безопасности. Четыре долгих месяца я заставлял себя не вспоминать о дневнике. Но сегодня мне надо кое-что записать. Я хочу, чтобы те, кто будет жить после нас, знали, кто умирал за их возможность жить.
      Человеческая память так коротка, так ненадежна. Уже никто не вспоминает Ференца Сечени, а если заходит вдруг разговор о нем, то все почему-то считают, что его расстреля¬ли в лагере 27 июня.
   Никто уже не помнит бачи Игнаца, и если мой дневник погибнет, то никто так и не узнает, как забитый батрак князя Эстерхази-младшего храбро дрался против князей всего мира в красноармейском интернациональном отряде красных мадьяр в далекой Сибири. Никто не узнает, как этот отряд погиб в предательской засаде, как враги тащили тело бачи Игнаца за ноги, и его седая голова подпрыгивала и моталась на неровной и пыльной дороге.
   Погибнут еще многие. И когда свободные люди будущего спросят, как было завоевано их счастье, пусть им назовут хотя бы несколько имен. Я все-таки верю, что после нас люди будут жить свободно. Я верю, что они будут счастливы. Жаль только, что я ничего этого не увижу. И не потому, что я обязательно погибну в этой борьбе. Просто это счастье, эта свобода наступят так нескоро, что я не доживу до них.
   Слишком много ненависти разлилось сейчас по этой земле, во всем мире. Слишком далеко зашли мы в своем стремлении убивать, чтобы наше поколение убийц могло быть счастливым или построить счастье своим детям. Увы, наши дети еще всю свою жизнь будут пожинать плоды нашей ненависти — нашей и наших врагов. Только когда мудрость наших потомков снимет с их глаз пелену ненависти к нашим врагам — только тогда станет возможным их счастье, только тогда они смогут быть свободными.
   А Ференц Сечени остался жив. Татрае, мой погибший товарищ, прежде чем умереть, успел рассказать, как их загнали в пустой барак, как он прикрыл спиной Сечени, и тот сумел спрятаться под нарами. Но куда потом исчез Сечени, никто не знал.
   Парень с цыганским лицом, захлебываясь своей кровью, все твердил живым, как белогвардейский офицер, командовавший расстрелом, приказал музыкантам играть «Боже, царя храни», а они заиграли «Интернационал». Я так и не узнал имени того парня, прожившего несколько часов после своей смерти.
   ...Ференц Сечени появился у меня через полтора месяца по¬сле той страшной ночи. Он был жив и невредим. Появился он не один. Вместе с ним ко мне заявился ни кто иной, как Дюла! Дюла Якоборич — собственной персоной!
   Да простит меня Таня, но я обрадовался им так, как, по¬жалуй, не радовался даже тогда, когда Таня согласилась стать моей женой. Пусть моя Таня не обижается на меня: сила дружбы мужчин в общей борьбе сильнее силы любви мужчины к женщине. Они ничего не говорили мне о цели своего посещения. Но я догадывался, что они — связные от барнаульского подполья интернационалистов. К тому времени я прочно отучился от излишнего любопытства и привык оставлять свои думы при себе, хотя многое стал понимать без слов.
   Сечени должен был вернуться в Барнаул. Дюла оставался в бийском лагере. Я догадался, что он вместе с Неметом будет готовить вооруженное восстание. Дюла здорово изменился. В нем не осталось ничего от того интеллигентного и довольно беспечного молодого человека, каким я знал его четыре года. Он стал сумрачным и молчаливым. На мои вопросы он нехотя рассказал мне свою историю. Под Березовкой он ус¬пел прыгнуть в Катунь за Бачуриным. За ними по берегу гнались казаки, стреляли, кое-кого убили. Потом течение растащило обессиливших и наполовину парализованных ледяной водой людей. Он с трудом, уже не чувствуя своего тела, выполз на маленький островок, отлеживался там два дня. Питался это время он травой, да однажды нашел птичьи яйца. Потом пробирался в Барнаул. Все это он выложил за минуту, и больше я ничего не мог из него выудить о его приключениях.
   Они пробыли у меня сутки. Потом Сечени снова ушел. А Дюла дождался вечера и пошел в лагерь, где его уже мало кто помнил. Потом я узнал, что в первую ночь его пребывания там исчезли неизвестно куда капрал Мейер и Прокоп Арчи, и их не смогли найти, несмотря на все старания.
    Сейчас в лагере неплохая подпольная группа. Меня по причине конспирации не посвящали в детали, но членов интернационального штаба подполья я постепенно узнал. Это были отличные ребята.
   Хенрика Унгрика и Яноша Лупнера я устроил к себе на кожевенный завод. Нам не составило большого труда выждать момент, когда на складе скопится побольше готового товара. Мы сожгли этот склад. Мастер говорил, что хозяин потерял около миллиона рублей. Но нас не интересовал этот миллион. Нас больше устраивало то, что белогвардейская армия останется на зиму без полушубков и без конской упряжи.
   За этот пожар нам здорово попало от Немета. Особенно мне. Он даже орал на меня. В итоге он сказал, что если я без его согласия начну еще что-то предпринимать, то он откажется от моих услуг. Я вынужден был дать ему обещание ничего больше не делать без его согласия.
   Андраш Козак работал механиком на лесопилке. Сам он ничего не говорил о себе, но однажды в темную ночь на лесопилке вспыхнул огромный штабель отличных сухих досок, заготовленных для армии. Сгорел весь запас досок, брусьев, бревен.
   Частенько приходил ко мне с различными поручениями Иожеф Тота. Это был флегматичный увалень, добродушный и мягкий. И я очень удивился, когда случайно узнал из разговора, что Тота командовал группой, которая по ночам нападала на патрули и отбирала оружие.
   А быстрый, острый на язык балагур Янош Лакатош соорудил гектограф и печатал листовки на мадьярском и русском языках.
    Я завидовал им всем. У каждого из них было свое дело, они могли распоряжаться своей жизнью, могли мстить за погибших. Я же был всего-навсего хозяином конспиративной квартиры. Мне выпала самая скучная обязанность. Ко мне приходили люди, говорили пароль. Потом приходили другие люди, тоже говорили пароль. Я сводил их. О чем они говорили между собой, мне почти никогда нельзя было знать. Они просили меня передать что-то кому-то, кто придет в назначенный день с паролем. Эти люди приходили и уходили, они боролись с врагом, а я оставался ждать прихода новых людей.
   Немет дал мне одно-единственное задание — связаться с русскими подпольщиками, которые работали на кожевенном заводе. О существовании такой группы я догадывался давно. Почти каждый день на заборах и стенах появлялись листовки на русском языке. Приказы коменданта города кто-то аккуратно срывал. Но мне долго не удавалось найти этих смельчаков.
   Помог мне совсем неожиданно дядя Костя. Как-то в разговоре он бросил фразу, из которой я понял, что его молодой приятель Григорий Аржанов связан с подпольем. Но даже после этого мне стоило невероятных трудов убедить Григория Аржанова свести меня с их руководителем. И тогда в начале сентября в нашем доме встретились Михай Немет и русский инженер Максим Казанцев, который работал на кожевенном заводе каким-то большим начальником, чуть ли не техническим директором. В ту ночь я до утра просидел во дворе,
охраняя наших гостей. Я не знаю, о чем они говорили, но Немет ушел очень довольным. А Максим Казанцев попрощался со мной все с тем же непроницаемым выражением лица, с которым он проходил по заводу. Выдержке этого человека я мог только позавидовать.
   Я был всего-навсего хозяином явочной квартиры. Мне разрешалось только одно: жить, не вызывая подозрений. Я не мог помогать Яношу Лакатошу составлять листовки, хотя я был журналистом, а он — не очень грамотным рабочим.
   И все-таки я нарушил приказ Немета. Я нарушил его приказ на следующий день после того, как вернулся из лагеря, где почти на моих глазах расстреляли раненых товарищей.
   В то прозрачное июньское утро я спускался с горы в город и думал о том, что за моей спиной лежат двадцать четыре трупа красных мадьяр — последних интернационалистов. Они никогда уже не вернутся на родину. Их похоронят здесь, в немыслимой дали от родины, в этом провинциальном сибирском городке. В то утро я думал о других погибших красных мадьярах. Я думал о Забелло.
   Ненависть заразительна. Однажды начавшись, она будет опутывать души людей, вовлекать в свою кровавую орбиту все новые и новые массы. Кровь за кровь, зуб за зуб, око за око... И цепь непрерывных смертей будет наматываться на судьбы остающихся в живых, подминать под их себя до тех пор, пока некому будет мстить.
   Начавшись с небольшого вооруженного столкновения, русская революция непрерывно приводила к нарастанию жесткости и ненависти, ко все новым и новым убийствам. И так может продолжаться до тех пор, пока последние двое врагов не выстрелят одновременно друг в друга, вернее, враг во врага. Если народ не устанет раньше, то сколько потребуется времени, чтобы это стремление мстить пулей, ножом, огнем, стремление, вошедшее в привычку, растворилось в потоке нормальной жизни. Сколько поколений людей в этой стране родится и умрет, пока люди не научатся снова беззаботно смеяться...
   Я уже не мог выйти из цепких объятий ненависти. И вдыхая свежий и бодрящий воздух раннего летнего утра, чуть приправленный дымком березовых дров, я дал себе клятву. Я поклялся, что отомщу за всех убитых красных мадьяр. Кровь за кровь. За каждого убитого моего товарища я должен убить хотя бы одного врага. Неважно, кем будут эти мои будущие жертвы по национальности, какие чины будут у них. Красных мадьяр убивали люди разных национальностей — русские казаки и солдаты, белочехи, поляки, даже два венгра. Их убивали рядовые, капралы, офицеры. И я буду убивать любого из них при первом же удобном случае.
   Мне надо убить восемьдесят врагов. Это не просто. А ведь я еще должен выполнять приказ Забелло, приказ Немета. Значит, должен быть осторожным и хитрым, если надо — коварным и трусливым. Но я должен убить восемь десятков врагов, и среди них обязательно одного русского , того, кто убил в тюрьме моего командира Забелло — капитана Ли-масова. Этот мерзавец подло пристрелил в тюрьме безоружного, связанного и беспомощного пленного, командира красных мадьяр. Лимасов не имеет права на жизнь.
   Когда в то утро я подходил к дому, я увидел двух бело¬гвардейцев. Это был патруль. Они прошли мимо, не обратив на меня особого внимания. Я смотрел им вслед. Если бы у меня был нож или хотя бы что-то тяжелое, я мог бы уложить их обоих. Значит, мне надо обзавестись оружием, которое не вызывало бы подозрения и которое всегда было бы при мне. Лучше всего подойдет железный шкворень, я подберу его на кожевенном заводе.
   В этот же день я после работы поужинал, потом поцеловал Таню и сказал ей, что пойду в лагерь, и чтобы она не волновалась: больше я не буду задерживаться.
   Почти всю ночь я просидел в густых зарослях сирени в городском саду. Мне надо было действовать наверняка. Угрызений совести, о которых так живописуют романисты, у меня не было. Я твердо решил, что буду убивать врагов любым способом: сзади, из-за угла, как угодно, кого угодно, так же, как они убивали моих товарищей.
   Уже рассвело, когда к моим кустам приблизились двое белогвардейцев, то ли солдат, то ли унтерофицеров. Они были навеселе и громко разговаривали, запинались и перевирали слова. Когда они прошли, я огляделся и бесшумно выскочил из кустов со своим шкворнем...
   Через полчаса я подходил к своему дому, и карманы моих штанов оттягивали два русских семизарядных револьвера, а за поясом под рубахой был заткнут кинжал в металлических ножнах. Я упорно отгонял от себя видение размозженного затылка, кровавых мозгов на пыльной дорожке. Но меня трясло и подташнивало. Когда я вошел во двор, меня вырвало.
Корчась в судорогах, я ненавидел себя и дал себе еще одно слово: никогда больше не проявлять такой слабости. На врагов надо смотреть только как на будущие трупы, лучшего отношения они не заслужили.
    Так я убил двух первых врагов. Следующую ночь я отсыпался, а потом снова сидел в засаде, уже в другой части города.
   Счет мой рос довольно быстро, но даже если убивать через ночь по одному врагу, то все равно это займет полгода. А мне еще предстояло узнать привычки капитана Лимасова. Он наверняка не бродит по ночам один в подозрительных местах, а днем к нему со шкворнем не подойдешь. В него придется стрелять, стрелять днем на людной площади. Наверное, он будет моей последней жертвой. Раньше я не имею права рисковать.
   Видимо, не я один беспокоил белогвардейцев, потому что в августе в Бийске ввели комендантский час. Стало труднее. Приходилось прятаться при любом шорохе, я постоянно оглядывался, опасаясь наткнуться на патруль. Но счет мой рос. Медленнее, чем мне хотелось, но рос. И все же до восьмидесяти было еще  далеко.
   Я долго искал надежное место для своих трофеев. Сначала я прятал оружие на чердаке. Но долго так продолжаться не могло. Когда мы с тетей Пашей убирали урожай с огорода, я вырыл во дворе новый погреб. Изнутри я обшил его досками. Погреб получился сухим, почва была песчаная. За обшивкой я и устроил тайник. Но через пару недель я заметил, что оружие все-таки покрывается влагой. Тогда я через Хенрика Унгрика передал, чтобы Иожеф Тота заглянул ко мне. Это было нарушением конспирации, но Тота был нужен мне позарез: я уже знал, что он собирает оружие для восстания.
   Тота пришел ко мне, и мы с ним в одну ночь перетащили мои трофеи в надежное место за огородом. Предварительно я взял с Тоты страшную клятву, что без моего разрешения он никому не откроет этот тайник. Ведь если бы об оружии узнал Немет, мне бы не поздоровилось.
   Я оставил себе только один русский револьвер с трескучим барабаном, потому что это оружие было точным и надежным. Этот револьвер я припрятал под полом нашего нужника — до встречи с капитаном Лимасовым.
   На сегодняшний день я убил двадцать семь человек: отомстил за взвод Дюлы и за семь человек из взвода Татрае. Это было нетрудно: нанести один или два сильных удара. Если вокруг было спокойно, то я подбирал оружие убитых. Если я не был уверен в безопасности, я тут же убегал. Я так освоил свое страшное ремесло, что однажды рискнул подойти к трем белогвардейцам. Я все-таки справился с ними, но больше такой глупости не делал.
   Самой крупной моей добычей был казачий сотник. В ту ночь я уложил двух «голубых улан» и пробирался темной улицей к дому тети Паши. Невдалеке затарахтела повозка. Я присел в тени кустов в каком-то палисаднике. Крытая пролетка остановилась у небольшого кирпичного дома. Из нее вышли мужчина и женщина. Женщина смеялась. Мужчина обернулся к пролетке.
    — Благодарю вас, господин сотник, — сказал он и направился со своей спутницей к дому. Пролетка тронулась.
    Я решил рискнуть. В тесной пролетке не могло быть больше трех седоков. Двое вышли, значит, остался один. Не считая кучера. Я догнал пролетку: на ногах у меня были мягкие ойротские сапоги вроде румынских постолов. Некоторое время я висел на руках сзади пролетки, потом из-за полога послышалось похрапывание. Тогда я осторожно перебрался в пролетку. Там спал военный. У него были блестящие погоны с четырьмя звездочками.
Когда я вылезал из пролетки, кучер оглянулся и увидел меня. Это был мирный русский извозчик. Он страшно испугался и раскрыл рот. Я молча, чтобы акцент не выдал меня, погрозил ему шкворнем. Он громко икнул и закрыл рот.
   Я спрыгнул и пошел в обратном от дома направлении. У сотника был маузер с серебряной пластинкой, на которой была дарственная надпись. Пластинку я дома отодрал и утопил в Бие на следующее утро, а маузер понравился мне, и я оставил его у себя.
   В середине сентября у меня снова появился Сечени. На этот раз он пришел вместе с коренастым русским. Мне снова пришлось приглашать «в гости» инженера Максима Казанцева. Я не знаю, кто был этот коренастый русский, но думаю, что это был представитель русского подполья Барнаула. Видно, подпольщики готовились к большим делам. Гости проговорили у меня всю ночь. Мы с Сечени охраняли их. На эту ночь я предусмотрительно отправил Таню вместе с тетей Пашей к дяде Косте.
   Самое неожиданное произошло позавчера. Из-за этого я и достал из тайника свой дневник. Уже перед комендантским часом ко мне пришел Дюла с каким-то человеком. Я привык к незнакомцам в нашем доме и не обратил не него внимания. Когда пришелец отмылся от грязи и побрился, я посмотрел на него и узнал... нашего «неистового Лайоша»! Да, это был Лайош Эрдей собственной персоной и никто иной!
   Мы проговорили всю ночь. На этот раз Дюла в нарушение всех правил привел Эрдея просто так — чтобы мы поговорили, как когда-то. Эрдей рассказал удивительные вещи. В Барнауле он вступил в роту красных мадьяр, которая входила в отряд Оскара Гросса. Комиссаром отряда был Роберт Геци. Ротой командовал Иожеф Побожный. Рота красных мадьяр дралась с белочехами в Черепаново, под Барнаулом. Вместе с остатками Красной Армии Алтая она отступила к Алейской. Их отход из Барнаула прикрывала сводная интернациональная рота под командованием Оскара Гросса и Роберта Гени. Никого из этой сводной роты Эрдей больше нигде не встречал.
   — В Алейской, — рассказывал Эрдей, — остатки сил красных были сформированы в отряд. Командиром отряда выбрали шахтера Петра Сухова — командира кузбасского отряда. Его выбрали за смелость и за то, что его решения всегда были наиболее правильными. Никого из барнаульских руководителей в командиры не выбрали, на них все были злы за ошибки в боях, за хаос при эвакуации, за то, что они оставили на смерть отряд Гросса.
   Это сразу создало большие трудности для Петра Сухова. Барнаульские руководители отказывались признавать его командиром, держались особняком, мешали ему командовать отрядом. Петр Сухов сразу предлагал вести отряд в монгольские степи, где он легко мог уйти от любого врага, стать невидимым и неуловимым. Но барнаульские руководители настояли на том, чтобы идти к сибирской магистрали — на Омск, на Тюмень, по их мнению, там отряд ждали революционные рабочие. Никакие убеждения в том, что вся сибирская магистраль захвачена белочехами, что отряд там будут ждать не рабочие, а враги, не действовали. К сожалению, у многих красноармейцев еще сохранилось чувство слепого доверия и повиновения бывшим руководителям губернского ревкома.
   Две самые дорогие недели потерял отряд на бессмысленное движение к магистрали. Враги окружили его со всех сторон. В довершение бед барнаульские руководители решили отделиться от отряда, переоделись крестьянами и небольшой группой ушли «на разведку». В первом же селе их арестовали враждебно настроенные крестьяне.    Так логика оказалась бессильной перед самолюбием. Отряд потерял время, а барнаульские руководители были замучены в Барнауле.
   Петр Сухов сумел вывести отряд из сплошного кольца окружения и повел его в горы. Но время было упущено. Больше тысячи километров прошел отряд с непрерывными боями. Приходилось все время менять направление марша, чтобы сбить преследователей со следа. На это тоже уходило время. А отряд таял с каждым днем.
   В далеком горном селе Тележиха отряд снова был плотно окружен. На этот раз прорвать кольцо не удалось. Красноармейцы еле двигались от долгого марша с боями, отряд значительно поредел, у них оставалось мало оружия и патронов. Было много раненых.
Тогда Сухов принял тяжелое, но единственно правильное решение. Отряд оставил в Тележихе обоз, оставил раненых и сестер милосердия. Местный крестьянин повел его через непроходимые горы.
   Отряд ушел ночью. Прикрывать отход осталась рота Побожного. В добровольцах не было недостатка, но красным мадьярам казалось, что их слишком берегут от настоящего дела.
Отряд ушел. А интернационалисты погибли. Эрдей был уверен, что из всей роты Побожного спасся только он один. Близкий разрыв трехдюймового снаряда швырнул его в кусты в самом начале боя. Сколько он пробыл без сознания, он не  знает. Когда он очнулся, рядом рыскали белогвардейцы. Тележиха кишела ими. Они обшаривали все окрестности, выискивая уцелевших красноармейцев. Со склона горы Эрдей видел, что творилось в деревне. Он смотрел, как колчаковцы рубили шашками раненых. Он видел, как они насиловали сестер милосердия, а потом закапывали их еще живыми в землю. Он смотрел, как пьяные казаки гарцевали на конях по телам отчаянно кричащих раненых.
   У Эрдея была с собой фляжка с водой — меньше литра воды — и два сухаря. С этими запасами он пролежал в кустах неделю. Потом белые ушли из Тележихи. Эрдей решил пробираться или в Бийск, или в Барнаул, он надеялся отыскать там своих знакомых. Шел он по ночам. Днем отсыпался в кустах и высматривал маршрут на следую¬щую ночь. На четвертый день от наткнулся на еще одного такого же бедолагу. Это был барнаульский железнодорожный слесарь Степан. Фамилию Степана Эрдей так и не узнал. У Степана была замотана тряпками голова, но он нес на себе пулемет Шоша и ящик патронов к нему. Как он в одиночку справлялся с такой тяжестью,  Эрдей не мог понять: им и вдвоем хватало хлопот с этими трофеями. Пулемет Шоша только назывался легким. Почти месяц они шли вдвоем. Степан слабел с каждым днем, но все равно он был сильнее Эрдея. Эрдей говорил, что без Степана он никогда бы не сумел пройти столько.
   Они попались неподалеку от Бийска. Чем-то озлобленные крестьяне избили их и на ночь заперли в крепкий деревянный сарай. Степан сумел голыми руками отодрать толстую доску, и они ушли. К рассвету они оказались довольно далеко от села. Шли они в обратную сторону, чтобы запутать погоню. Потом они целый день отсиживались в кустах. Вечером Степан заявил, что без своего Шоша он никуда не пойдет. Эрдей отговаривал его, но Степан настоял не своем. У Эрдея после крестьянской экзекуции была вывихнута лодыжка, и он не мог быстро двигаться. Степан сказал, что он вернется в деревню один, одному ему будет даже удобнее.
   Степан ушел, Эрдей остался на ночь один. Он ждал до утра, он уже поверил в удачливость своего русского друга. Но на рассвете неподалеку загремела пулеметная очередь. Эрдей узнал «голос» Шоша. Кряхтя от боли, он долго путался в кустах, пока не подобрался поближе к стрелявшему. Он думал, что огонь из пулемета ведет Степан, и хотел помочь ему. Все это время пулемет почти не умолкал. Выстрелы слышались уже совсем близко, когда пулемет вдруг умолк. Эрдей продолжал идти. Там, где недавно гремела пулеметная очередь, слышались громкие крики множества людей. Эрдей продрался сквозь кусты и увидел...
    — Они рубили его на куски...
 Эрдей весь трясся, когда говорил об этом.
      — Степан   выбрал   отличную   позицию.   Он   со   своим Шошем лежал на пригорке, на опушке, а белогвардейцы шли по открытому полю. Их было не меньше батальона. Степан
уложил почти половину.
   Я был потрясен услышанным. Конечно, пулемет Шоша не сравнить со шкворнем, но чтобы один пулеметчик уложил три-четыре сотни врагов в одном бою — в это трудно было поверить.
      — Я не знаю, как он сумел это, — говорил Эрдей. — Они они не были баранами. Но он уложил половину батальона. При мне они грузили трупы на телеги.  На каждую телегу они
складывали по два десятка тел. А телег было ровно шестнадцать. Уж это я хорошо запомнил...
   Мы с Дюлой молча встали и склонили головы. Хоть так мы должны были почтить память неизвестного нам русского героя Степана. Я никогда не слышал ни о чем подобном. Мне с моими двадцатью семью убитыми врагами было невероятно далеко до этого русского. Наверно, я плохо старался.
   Утром Эрдей увел Дюлу. А я весь день думал об этом пулеметчике Степане. Очень хочу, чтобы моя смерть стоила врагам хотя бы половину его цены. Рассказ Эрдея так потряс меня, что я решил достать дневник и записать услышанное. Может, кто-то когда-то прочтет об этом подвиге, может быть, сумеет найти родных Степана — слесаря железнодорожного депо из Барнаула.
    Ночь кончается. Скоро мне идти на свою вонючую в буквальном смысле слова работу. Таня спит, и я не стал будить ее. Ей теперь надо побольше спать. В феврале у нас должен появиться маленький. Мы с Таней договорились, что парня назовем Дюлой, а девочку — Анной.


                2 января 1919 года
   Все кончено. Мне надо уходить в Барнаул. Это — последний приказ Немета. Мы постоянно ждали удара. И все-таки он оказался неожиданным. Пришел он совсем не оттуда, откуда мы ждали его.
   Я знаю далеко не все, но я все-таки попробую хоть как-то написать о последних месяцах. Впереди у меня еще половина ночи, а это — моя последняя запись. Вряд ли мне еще когда-нибудь придется доставать дневник.
   Многое изменилось в мире за последние месяцы. Сейчас я опять вспоминаю слова товарища Михайлова о той «каше», которую заварили большевики в России. Сейчас судьба всего мира зависит от судьбы Советской России.
   В ноябре закончилась мировая война. Центральные державы потерпели поражение. Моя Родина получила самостоятельность, стала независимой державой. Черно-желтый Австро-Венгрии больше не существует. Как мне хочется домой! Мне хочется увидеть мой народ свободным, снова обретшим свою собственную родину. Но я понимал, что и здесь я могу многое сделать для его свободы.
   В Германии — революция! Товарищ Михайлов был пророком: ведь он чуть не год назад предсказал нам, что революция в Германии наступит быстрее, чем у нас или у чехов. Я со дня на день жду сообщений в газетах о таких же событиях в Венгрии. Я жду этого, и начинаю понимать большевиков, которые принимали каждую забастовку в любой стране за начало мировой революции и обиженно удивлялись, что мировая революция никак не наступает.
   Я хочу победы большевиков. Но я не знаю, принесет ли эта победа благо народам России. Очень много злобы проявляется с той и с другой стороны, и эта злоба неизбежно выплеснется наружу, независимо от того, кто победит. Если победят белые — будет белый террор. Если победят красные — неизбежен террор красный. И в том, и в другом случае победители будут безжалостны к своим своим уцелевшим врагам, а заодно и к своим бывшим соратникам в борьбе за власть. Потоки крови в этой стране будут литься еще долго после окончания военных действий. Я не хочу такой судьбы моему народу, но волей или неволей, а что-то подобное нам тоже предстоит.
Я не знаю, когда я увижу родину. Я не знаю, увижу ли ее вообще когда-нибудь, доживу ли я до того счастливого мига, когда моя нога ступит на землю моих предков. Если это произойдет, я буду счастливейшим человеком.
   Но до этого страшно далеко. И я вряд ли доживу до того мига. Вполне возможно, что завтра я уже буду в руках опытных колчаковских контрразведчиков. Они только что нанесли нам страшный удар.
    Я не знаю, чем они руководствовались, но перед Новым годом по городу прошла волна массовых арестов. Был аре¬тован дядя Костя. В городе шли повальные обыски — квартал за кварталом, улица за улицей. Днем и ночью по улицам вели связанных, избитых людей, вели на нечеловеческие пытки, на мучительную смерть. Контрразведка действует по наполеоновскому принципу: лучше арестовать и казнить десять невиновных, чем упустить одного врага. Этот принцип очень удобен для расправы с любыми противниками, и мне не хочется думать, что будет, если после победы революции этот принцип возьмут на вооружение победители.
Днем и ночью трещат за городом у вокзала винтовочные залпы. Там, в глухом лесу земля пропитана кровью расстрелянных и зарубленных, обильно нашпигована телами подпольщиков и невинных людей.
   Мои ночные успехи прекратились. По улицам непрерывно ходят патрули. Хватают всех встречных, ведут в контрразведку, а оттуда еще никто не вышел живым. И, тем не менее, я каждую вторую ночь выходил на свою страшную для нормального человека работу. Я часами стоял, прижавшись к стволу дерева, часами лежал за ящиками или бревнами. Совсем рядом белогвардейцы проводили связанных людей, а я ничего не мог поделать. Враги были начеку, а снег так предательски скрипел от каждого движения. Мне нельзя было рисковать. Я берег себя для встречи с капитаном Лимасовым.
    В ночь перед Рождеством я лежал на берегу заснеженной Бие за грудой пустых ящиков. Рядом проходила санная дорога в Заречье. За ночь мимо меня белогвардейцы провели четыре группы арестованных, но каждый раз врагов было гораздо больше, чем мне хотелось.
Когда вдалеке зачернела пятая группа, я даже не стал смотреть в ту сторону. Я лежал, борясь с крупной дрожью от мороза, и думал о том, что пора выбросить мой шкворень и вытащить из тайника маузер.
   И вдруг я услышал крики. Раздалось несколько выстрелов. Пули свистнули над моей головой. Я мгновенно переменил позицию и осторожно выглянул из-за ящиков. Совсем близко  от меня по снегу полз к моим ящикам человек. К нему бежали белогвардейцы, стреляли на бегу. Я ничем не мог помочь несчастному. Я не мог даже позвать его. Он был обречен. Но я должен был воспользоваться случаем.
   Солдаты были уже рядом. Вот они подбежали к ползущему раненому. Один из них уже взмахнул штыком. Я ударил его шкворнем по голове и тут же снова нырнул за ящики. К раненому подбегали еще трое солдат, и мне пришлось ретироваться. Помочь бедняге я все равно не мог, а мне еще долго надо  закрывать свой счет.
   Две недели назад Немет вдруг приказал мне прекратить всякие встречи с русскими. Наверно, он заранее договорился с инженером Максимом Казанцевым, потому что тот на кожевенном заводе неожиданно стал проходить мимо меня как мимо незнакомого человека. Теперь это был просто надменный русский начальник, которому совершенно незачем знаться с каким-то грязным чернорабочим. Он и до этого строго соблюдал конспирацию, так что я иногда не верил, что именно этот холеный, высокомерный человек целую ночь провел в моем доме сначала с Неметом, а потом с подпольщиком из Барнаула. Но раньше при встрече со мной он иногда приветливо щурил глаза и чуть заметно кивал головой. Теперь он просто не замечал меня.
   Немет, отдавая мне приказ, сказал, что они боятся, что кто-то из арестованных русских не выдержит пыток, и контрразведка выйдет на мадьяр. А ведь уже был назначен день восстания, я знал об этом. Уже был разработан план вооруженного восстания, уже было роздано оружие боевым группам.
   И вот сегодня ночью, два часа назад ко мне, несмотря на военное положение, несмотря на строжайший запрет Немета, пришел Эрдей. Я начал было выговаривать ему за нарушение конспирации. Он сокрушенно махнул рукой и тяжело опустился на табуретку.
      — Какая к черту конспирация... — устало сказал он. — Все пошло к черту. Тебе приказ от Немета: немедленно уходи в Барнаул. Ищи там наших. Даже если не найдешь, все равно
в Бийск не возвращайся.
      — А в чем дело?
Сердце мое тревожно застучало: опять что-то случилось, мне опять предстоит отсиживаться.
Эрдей долго не отвечал на мой вопрос. Он схватил ковш и начал жадно пить ледяную воду. Вода лилась по его подбородку и груди. В кухню вошла Таня. Живот у нее был огромным, роды должны были начаться со дня на день. Лицо Тани было белым: она слышала слова Эрдея, она уже достаточно понимала наш язык.
      — Расскажи толком, — попросил я Эрдея.
      — Что рассказывать?! Что тут рассказывать?! — закричал Эрдей.
      — Не ори! — крикнул я.
Эрдей вдруг сник. Он положил ковш, подошел к табуретке, тяжело опустился на нее.
      — Нынче вечером всех наших взяли.
      — Кого взяли? — сердце мое куда-то упало, я мог говорить только сдавленным шепотом.
      Эрдей опустил голову. Я смотрел на него. Голова его мелко подрагивала. Потом он поднял ее.
      — Сегодня взяли в лагере всех. Немета, Дюлу, Лупнера, Унгриха, Козака, Лакатоша, Тоту. Какая-то знающая гнида завелась. Немет успел сказать мне, чтобы ты немедленно ухо¬
дил в Барнаул.
   Новость была убийственной. Арестован весь наш подпольный штаб. Кроме меня и Эрдея. Кроме Эрдея и меня.
   Мне было очень плохо. Лучшие мои товарищи — в контрразведке. Живыми оттуда они не выйдут. Но кто мог предать их? Я не предавал. Я не делал ничего, что могло бы вывести контрразведку на штаб. Значит, Эрдей?
   Мне вдруг стало очень противно. К острой боли потери прибавилось тяжелое чувство отвращения к себе. Как я мог заподозрить Эрдея? Постоянная настороженность подполья, постоянная готовность к удару в спину навела меня на мысли о том, что верный Эрдей мог стать предателем. Я не знаю, догадался ли Эрдей об этих моих мыслях, но мне было очень стыдно за себя. И я взял себя в руки.
      — А ты что будешь делать? — спросил я.
      — Как — что? — удивился Эрдей. — Вернусь в лагерь. Взяли штаб, но наши люди остались. Будем продолжать. Попытаемся взять тюрьму.
   Пока мы прощались с Таней, пока она готовила мне узелок в дорогу, Эрдей сидел и без конца пил ледяную воду.
   И вот они оба сидят и с неудовольствием смотрят, как я пишу дневник. Таня очень изменилась, лицо у нее все в больших коричневых пятнах, она будто состарилась. Где-то я читал, что беременность красит женщину. Таню она не красила. Таня подурнела. Но я знал, что это пройдет, что она снова станет изящной и красивой, когда у меня появится сын или дочь. Увижу ли я того маленького человечка, которого родит моя жена Таня?
   А Эрдей просто не одобряет моего замысла с дневником. Но я все равно пишу. Нам обоим до утра некуда идти. Надо ждать, когда закончится комендантский час.
   Я рассказал Эрдею все, что знал сам. Рассказал ему про Максима Казанцева, про коренастого русского, который приходил из Барнаула ко мне вместе с Сечени. Я рассказал про дядю Костю и про Григория Аржанова. Я был уверен, что Григорий Аржанов в русском подполье занимает не последнее место. Я рассказал Эрдею про наш с Тотой тайник с оружием, рассказал, каким образом я собрал это оружие. Моих трофеев теперь хватит на целую роту. Эрдей остается здесь, ему придется начинать все с самого начала, пусть у него будет хоть какая-то зацепка на первых порах.
   И вот я пишу, Эрдей пьет воду, а Таня с безжизненным лицом пришивает лямку к моему солдатскому мешку. Я смотрю на этих самых дорогих мне людей на земле и в моей душе зреет решение. Оно уже оформилось, мне надо только оправдаться перед своей совестью.
   Я не смогу выполнить последнего приказа Немета. Я не могу сделать этого, хотя он мой командир, и я всегда безропотно любой отданный мне приказ. Я догадываюсь, почему он вспомнил именно обо мне в последние секунды своей свободы. Он боится за русское подполье Бийска, боится за оставшихся интернационалистов, боится за подпольщиков Барнаула. Он — руководитель нашего подполья и привык мыслить бесстрастно, логично. Когда к нему подходили белогвардейцы, чтобы арестовать его, он продолжал мыслить все так же логично.
    На свободе остались двое из штаба: я и Эрдей. Возможно, кто-то из нас — предатель. Это логично. Контрразведка не стала бы арестовывать человека, выдавшего штаб подполья. Может быть, это не мы были предателями, не один из нас. Но такая возможность — предательство мое или Эрдея — была, и он вынужден был с ней считаться. И он отдал свой последний приказ, исходя из этой логики. Нас с Эрдеем надо было разделить. Оба мы одновременно не могли стать предателями, значит, одного из нас надо было спасать от предателя. И он приказал мне уходить в Барнаул. Скорее всего, именно меня он подозревал в предательстве, иначе бы он приказал уходить Эрдею.
   Оставшийся начнет все сначала. Оставался Эрдей. Эрдею он верил больше, чем мне. И не потому, что Эрдей был чем-то лучше меня. Просто у меня было больше связей, чем у Эрдея, и я мог, по логике Немета, навести контрразведку на штаб. Я понимал ход мыслей Немета, и в сердце моем не было обиды. Вполне возможно, что я и сам решил бы именно так, особенно, если бы на месте Эрдея был Дюла.
Закончится гражданская война в России. Большевики будут править этой огромной страной. Придет время подведения итогов войны, время поиска врагов, предателей, затаившихся в самых разных углах. И их будут искать именно по такой же логике, по которой действовал Немет. А по этой логике проще заподозрить в предательстве товарища, чем признать, что ты сам где-то совершил ошибку. Победители никогда не отличались милосердием. Они будут искать виновников гибели отрядов, групп, выяснять причины провала подполья в каждом городе. Сколько ни в чем неповинных людей охватит смертельными узами эта логика подозрительности — страшно даже представить. Может быть, нити этой логики опутают и нас с Эрдеем.
   Поэтому я не могу выполнить последний приказ Немета. Мы с Эрдеем должны оставаться на месте. Вместе мы поможем друг другу. Порознь каждый из нас будет гнать от себя мысль о предательстве другого.
   Риск большой. Я знаю многое. Контрразведка умет вытягивать из человека все, что он знает. Если меня арестуют, может размотаться новая цепочка связей. Но я останусь в Бийске. Кроме всего прочего, я не могу оставить Таню на последних днях беременности одну. Это тоже большой риск. Ведь если схватят меня, то она станет для контрразведки только средством получения от меня сведений.
   Но я постараюсь, чтобы на меня по-прежнему не упала и тень подозрения. Ведь удавалось мне вести тройную жизнь целых полгода, и меня пока никто не заподозрил — ни контрразведка, ни Немет: контрразведка не знала о моих связях с Неметом, а Немет не знал о моих ночных походах.
   Я не должен оставлять Эрдея одного в городе — без явки, без связей, без контактов с русскими. Максим Казанцев на свободе, а я уверен, что он — один из главных руководителей подполья Бийска, если не всего Алтая. Из всех мадьяр он знает только меня и Сечени, а осторожность не позволит ему рисковать. У него наверняка есть связи с крестьянскими партизанскими отрядами, которых уже немало на Алтае. .
   И я не могу уйти из Бийска, пока жив капитан Лимасов. А он будет жить, пока я не закончу свой счет. Этот мерзавец будет последним в списке. Но теперь я не буду действовать, как одинокий мститель. Хочет того Эрдей или нет, но я подберу себе их наших парней несколько человек, готовых на все ради свободы нашей родины. А путь к свободному Мадьяросзагу идет только через победу Советской власти здесь, в России.
    Сейчас я допишу последнюю фразу. Потом я скажу Эр-дею о своем решении. Конечно, оно его не обрадует. Но до утра еще есть время, и мы с ним успеем обсудить план дальнейшей нашей борьбы.
             1981 - 2006г.г. Бийск - Сергиев Посад.