Дорог Курск мне строгий и веселый,
так светло слились в душе моей
долгий звонкий детский смех у школы,
благовест соборов и церквей.
В. Корнеев
Девочка
Птенцы соловья прячутся в густой растительности. До той поры, пока они не научатся хорошо летать и находить себе корм, о них заботятся родители. Всю остальную часть лета соловьи ведут тихую, скрытную жизнь и не поют.
Дорога в школу начиналась с того момента, когда взлохмаченная детская голова показывалась из-под пальто, которым она была и укрыта. Потом появлялась и девятилетнее создание в коричневой форме и черном фартуке. Одежда была единственная, и всегда была на ней, согревая хрупкое жалкое тельце. У железной кровати стояло нечто напоминающее портфель, точнее, служившее портфелем. Ручки у него не было, только дырка сбоку, за которую его и носили. Дома он никогда не открывался и не разбирался, так после школы и ставился в одно и то же место, на пол. Это была коричневая папка, в которой лежало несколько учебников и вырванные из тетрадей листы. Тетрадей не было. Чернильница с высохшими чернилами и ручка со сломанным пером.
Это утро было особенно холодным. В комнате с единственным окном никого не было. На окне без занавесок поселилась только ночь и она, эта ночь, еще и не собиралась просыпаться. С тоской посмотрел детеныш на холодную печь и натянул на себя поверх формы осеннее пальто из серого в рубчик драпа, с кругленьким воротничком. Потёртое у рукавов, но крепкое во всех остальных местах. Вчера она, эта девочка, с длинным именем Елизавета не принесла резиновых калош из склада или уголья, который она собирала вдоль железной дороги, проходящей за бараком. В этом-то бараке и жила она вместе с матерью и братом. В этот раз мать уже была на работе, а брат был в интернате, и приходил домой только в субботу и воскресенье.
По-хорошему, и ей бы надо было быть в интернате в тепле и с теплою едой, но мать считала, что ей там не выжить. Не поможет даже тепло, и даже еда. Самой Елизавете казалось, что там, в этом интернате, есть что-то страшное, и оно ее ждёт, чтобы поймать ее, и никогда не вернуть назад в свой крошечный дом, к своей матери, единственному человеку, которого она знала как родного. И это страшное ожидало только ее, ведь брат, за которым ходила мать утром, каждую субботу, возвращался живым и здоровым.
Поискав под кроватью, Елизавета достала свои ботинки, нашла несколько газет, и аккуратно завернув ноги в газеты, вставила их в безразмерные ботинки. Она знала, что уже был конец октября, и нужно было спасать свои ноги, согревая их в газетах, да и с газетами ноги не болтались так уж сильно в ботиках, которые были получены по случаю от кого-то из знакомых, и были с серьезным запасом в несколько размеров.
Под кроватью что-то зашевелилось, и из клубка сухой травы, появилась мордочка морской свинки. Беленькая с коричневыми пятнышками миролюбивое создание было внушительных размеров. Голод заставил выбраться ее тоже в холод.
- Есть хочешь?
Глазки бусинками следили за каждым движением девочки. На столе лежало полбуханки хлеба, в газете. Пришло время завтрака. Керосинку разжигать девочка не могла, да и печь была холодная, значит, на завтрак будет только хлеб. Отломив корочку, положила ее перед носом морской свинки, та, так и не вылезая полностью из своего теплого клубочка, начала грызть корочку. Елизавета и себе отломила кусок побольше, не спеша, стала его жевать.
- Ну что, наелась? – наклонившись, спросила она у зверька.
Про себя она не знала, наелась она или нет, просто, что было то, что она и ела. На столе лежала и денежка, большой бумажный рубль, этот рубль давал ей возможность пообедать в школе в буфете, где за него давали два коричневых жирных пирожка с повидлом. Пирожки были огромные, а она такая маленькая, и казалось ей, что это самая лучшая еда на свете.
И как ей не хотелось выходить на улицу, она знала, что за прогулы ее по головке не поглядят, и все же придётся вступить в эту темноту и холод, который будет больше и сильнее, чем в этой комнате, потому, что там еще и ветер. Продует ветер ее тоненькое пальтишко и приедет в школу уже сосулька, а не ученица.
Прижав фанерную дверь покрепче, замка в ней никогда и не было, она пошла мимо таких же дверей, которые были видны с двух сторон. В середине длинного коридора была уже дверь на улицу, которая и не закрывалась и крепко не прижималась, и находилась на уровне земли. Не глядя, толкнув болтающуюся дверь, девочка оказалась на улице, и отступление было уже невозможным. Только вперед. Пройдя ещё два таких же барака, близнецов того, в котором и она жила, она вышла к дороге, по которой шли грузовики. Вдали слышен был шум трамвая, который на резком повороте скрипел особенно громко.
До заветного теплого трамвая нужно-то было пройти метров пятьсот, и уже несколько ярких змеек в электрической чешуе пробежали из центра города в промышленный район, где были огромные заводы, на один из которых и уехала ее мать, не дожидаясь, когда Елизавета проснется.
На остановке было много людей и это нравилось девочке, было шумно, и в вагон не втиснуться, а ехать нужно было несколько остановок, она их хорошо знала. И если ее зажимали так, что не было видно ничего, ни окон, ни остановки, то она их просто считала, шепча их названия.
- Резиновый завод. ТЭЦ.
В этом месте вода журчит и летом и зимой. Она теплая, и она течет от дороги в бетонных берегах. Летом мать водила сюда ее и брата, и они вволю купались, пока их здесь же, стираная одежда сохла на бетонных плитах. Все на солнце сохло быстро, и жалко было расставаться с этой красотой. Это тепло было таким ощутимым, что на секунду почудилось, что коснулось оно сейчас и девочки.
- Здесь круг для трамваев.
Иногда трамваи не шли дальше, и приходилось выходить на этой остановке. Здесь не было домов, только через дорогу виднелись низкие стеклянные крыши, через стекло которых пробивался слабый свет.
- Парники, - всегда кто-нибудь говорил это слово. Но смысл Елизавете был не понятен. Но слово тепло, что слышалось ей, оно-то было понятно.
- Вот и аккумуляторный завод. И школа 28.
Это место она хорошо знала. Сюда ходила в первый и второй классы. И действительно ходила несколько километров из другого* заводского района, в такой же темноте, два года. В первом классе ее постригли на лысо, и она ходила в школу в платочке. Сидела незаметно, и в перемены никуда не ходила, прятала ботинки под партой. Смотрела на огромные кляксы в тетради. На железном пёрышке в ее ручке всегда висели кусочки бумаги от странички, по которой с усилием скреблось перо. Стоило только ручку приподнять, огромная клякса падала на уже написанную строчку, и все усилия оказывались напрасными.
-Ненавижу чистописание, - бурчала она себе под нос.
А это чистописание было чуть ли не главным предметом.
- Переезд.
До школы оставалась одна остановка, называлась она Лесная. Здесь город заканчивался, не город, а самый дальний район города. Но и после Лесной была еще одна остановка с простым названием Поселок Волокно. Елизавета выходила обычно на Лесной улице. Через зелёный лес шла под молодыми соснами, к школе 33. В этом чистом, мягком лесу ей никогда не было страшно. Казалось, что только здесь ее никто не видит, и не мешает мечтать, о чем-то непонятном, но очень важном. Иголки у сосны такие длинные и острые, и если трогать ветки, то ладонь становится липкой и пахучей, и этот запах остается на время всех уроков.
Пока брела через лес уроки уже начались. У входа какая-то учительница что-то ей говорила и, смотря вверх на говорящую, она не понимала, что от нее хотят. Или впустят или придётся идти обратно. Обратно холодно, а за дверью тепло, но та еще долго у нее спрашивала о матери и куда-то ее приглашала. А уроки все шли дальше и дальше. Наконец разговор закончился, можно было идти в класс, на второй этаж.
- Иди. Передай матери, ее ждут в школе.
- Ну, уж, предавать не буду, - про себя ответила она учительнице. Елизавета, задумалась, вроде учитель у нее мужчина, почему женщина зовет мать в школу. Спросить было невозможно, но по своему крошечному опыту она понимала, что из этого ничего хорошего не получится.
Теперь стояла задача незаметно попасть в класс. Или пойти сейчас и простоять в углу оставшуюся часть урока, или дождаться перемены и вбежать вместе со всеми и быстро сесть за свою парту. На размышления ушли драгоценны минуты и был потерян смысл входить в класс в конце урока. С облегчение от принятого решения, она прижалась к горячей чугунной батарее и стала смотреть на школьный двор. Земля уже была слегка тронута морозам, тоненький слой снега был таким, что снежинка от снежинки отдельно лежали на бугорках. Немного посветлело, небо лежало низко, и было хмурым, день начинался такой же. Но тепло сделали свое дело, и казалось, что наступил мягкий и такой же легкий сон, как и снег, или такая мечтательная дрема. Но дверь класса тихонько приоткрылась, из нее вышел толстенький круглый человек, уже с залысинами, но с веселыми и хитрыми глазами. Он тихонечко взял девочку за руку, не испугав ее, ввел в класс. Увидев, что сонное чумазое создание в углу уж точно не устоит, ввел ее в класс и отвел к парте. Дрема не покидала Елизавету ещё несколько минут, но оптом голоса учеников стали более отчетливо слышны, и стали как-то сами собой слышны вопросы учителя.
- Ну, что Лиза, выходи к доске, - сказал четко и ясно учитель. Выходить к доске совсем не хотелось, но здесь она подчинялась теперь только этому голосу. Она знала, что домашнюю работу у нее не спросят, непонятно почему, ее и не было. У доски будет и ее домашняя и классная работа.
- Записывай задание, - сказал учитель.
Отделив кусочек доски вертикальной меловой чертой на доске, он дал ей в руку бумажку с заданием.
И она стала скрести на этом кусочке классной доски то, что от нее требовалось. Забылись и огромные ботинки и мятое после сна платье и мятый фартук. Она оказалось одна с этой бумажкой, и довольная, что на этот раз избежала угла, стала старательно огрызком мела писать на краешке доски. А в классе шла своя жизнь, дети вставали, отвечали, садились, показывали тетради, а она все писала, отвечая сама на свои вопросы, никого ни о чем не спрашивая. Все, что было записано на бумажке, закончилось, и Елизавета прислонилась к доске, теперь было видно, что и рукава платья и фартук засыпаны слоем мела, как снегом, который она только, что видела в окно школы.
- Ну, и как наши дела, - он посмотрел на каракули на доске.
Лиза внимательно следила за выражением его лица.
- Ну, нормально, получаешь пять. После уроки останься, сделаешь домашнее задание, - добавил он.
Все, можно и все уроки быть в школе, и даже дольше, а домой возвращаться раньше матери не имело смысла, есть нечего и холодно, надо так прийти, чтобы она уже приехала с завода. Натопить успеет. Даже и если ничего и не будет из еды, то на заводе ей давали бутылку молока, которую он несла домой. А где молоко и хлеб, там и жизнь.
Уроки бежали быстро, читали и рассказывали, на перемене она прочитала, что задали, и страницы учебника легли перед ее глазами. Теперь сколько угодно можно было ее спрашивать, она помнила каждую слово и каждую картинку, и все могла ответить, и сбить ее было нельзя. Так и потом эти странички учебников остались на долгие годы в ее памяти. Так она была устроена память у Лизы, и это спасало ее в детстве от совсем тяжелых моментов.
Наконец наступила большая, большая, перемена. И держа мятый рубль в потной ладошке, девочка вошла в буфет. В то время никаких разносолов и обедов в школьном буфете не было, булки, пирожки и чай с сахаром.
- Мне два пирожка, - протянула она буфетчице свой рубль.
В вощеной бумажке в руке были два маслянистых пирожка. С пирожками по школе ходить не разрешали, столики квадратные в количестве четырех штук стояли в центре и были заняты большими и смелыми учениками старших классов по сравнению с третьим классом. Пришлось подойти к подоконнику и медленно с удовольствием есть пирожки. Легкое головокружение стало отступать, прибавилось сил. Но кто-то коснулся ее плеча и на подоконнике перед ней появился стакан с мутным коричневым чаем и с горкой сахара, еще не растворившегося на дне. Над стаканом стоял столбик пара и даже оседал на стекле окна. Рука, которая поставила этот желанный стакан, была в серебристых кудрявых волосинках с короткими толстыми пальцами. Лиза часто эту руку видела и знала. Это Михаил Игнатьевич без лишних слов принёс ей стакан и ничего не говоря поставил его перед ней. Если бы он что-то сказал, то ей пришлось бы отказаться от этого чая, мать ничего не разрешала ни у кого брать. Строго, а если нарушалось это требование, то подзатыльников могла навешать. А так чай появлялся ни откуда, сам собой, и Лиза с учителем делали вид, что ничего об этом горячем чае в стеклянном стакане не знают, и все другие не знают, что это ей учитель ставит теплый сладкий чай.
Наконец, теплое и сладкое попало в этот маленький желудок и согрело все внутри. Можно было опять пойти в коридор, и опять прижавшись к той же чугунной батарее, смотреть в окно, где не солнцем, но чем-то другим был съеден тоненький снежок. Но день не стал светлее, и не было разницы между днем и утром.