Венцы. Глава 2

Михаил Погорелов
               
           Колька ждал войну. Вечер медленно прижимал жару  к земле, на вербе в хуторской  балке было прохладно уже,  дневное пекло растворялось внизу, расползалось  по балке и затихало. Он крутил головой осматривал с вербы пустой  в одну улицу хутор, посматривал на деда Авдеево подворье внизу, на свою низенькую хатёнку рядом. Поднимал свой взгляд,  всматривался в Венцы. Грохотать там стало мало.
           Бабки Авдотьи  ути, крякая на ходу, переваливаясь с ноги на ногу, неспешно  исчезали за её калиткой, затем появлялись в базу у корыта и клювами – совками  закидывали в себя  перемолотую смоченную водой пшеницу. Бежали к воде наперегонки, затем к корыту, потом успокоившись разом, затихали.
             На току было тихо, вяло ржал  председательский жеребец в пустой  конюшне.    Дорога  за школой  была  пуста. Сбоку  от неё гуртовался скот для ночлега. Погонщики скота жгли  костры со стороны леса, боялись волков,  их изголодавших за войну было много. Ночами за дорогой  они блестели желтыми глазами, подбирались к хутору, Шарик сжимался в клубок, скулил от страха. Мать проснувшись, шумела в базу, Колька  нёс Шарика в турлучный сарай к овцам.
            Виляя  хвостом, Шарик  прижимался  к овцам, засыпал тревожным собачим сном, вскакивал потом, тянул воздух  из  турлучной двери и, угомонившись, снова засыпал. Улька  лезла  на печку в их отсутствие, сидела с кочергой настороженно, ждала их  появления и  радовалась. Радовалась «глупенькая» бурно и, забившись к матери под руку, спрашивала: - «Шаика волки не съели?»    «Не съели, глупенькая, спи»
           Возня птиц на вербах затихала, только некоторые самые неспокойные из них  срывались с верб в сторону Майкопа.  Ныряли с бугра в балку за дорогой и  пропадали там, как будто их и не было. Остальные, взбудоражившись на время, открыв рты, наоравшись, успокаивались и, покачиваясь на ветках, замирали.  Отступленцы возвращались из-за бугра.  Опять подымали гвалт.  Ему   было  уже боязно наверху, верба жила своею жизнью и  укрыть Кольку от страха не могла. Он это понимал. Пацаны говорили о немецких самолетах, об их больших пушках, которые враз  рушат громадные вербы. Самолётов Колька не видел, немцев тоже и взрослые говорили о них неохотно.
            Последних колхозных  лошадей увели в Майкоп, мужики  хуторские были там же, укрепляли позиции наших   у перевала.  Сын бабки Самохи сидел дома со справкой, кашлял улицей натужено, преподал к земле через костыль, дома откашлявшись, пил в бане самогон. Дед Авдей плевался на него, он обходил его стороной и  через балку кланялся.  Ручей в балке  был  мал,  катился по балке не спеша, пронзал извилистой линией хутор и  вдали за хутором  впадал в такую же речку. Ручей не пересыхал даже в самое жаркое лето, брал начало с родника под током,  родник бил сильными  струями, струй было много, и Колька ими любовался.
        Дед Авдей вышел за калитку, долго слушал ухом затихающую канонаду на Венцах, успокоившись,  ушёл в баз  управляться. Дед был  не герой Гражданской,  не имел наград, был и за Белых, и за Красных, закончил Гражданскую войну  в коннице Будённого, спрятал шашку в стрехе и, затаившись в себе, молчал. Его боялись и белые духом, и ярые Красные и о войне он не вспоминал. Имел дед правду, но  свою короткую, которую знали все и потому  при нём зря трепать языками, боялись. Председатель бил шляпой о землю, хлопал по своей загорелой  шее, показывал деду, где у него все сидят, но ослушаться деда, в его правде,   не мог. Долго смотрел  в худую уходящую дедову спину, ругался  про себя, но трактор  с телегой  в районную станицу  в  базарные дни  выделял.
            Мать рассказывала о нём так, всегда хорошо, отец тоже, сам дед приглядывал за ними, бабка Авдотья  шумела через  плетень, звала их вечерять. Мать с Улькой не шла, отнекивалась, а Колька любил. Крестился с дедом перед образами, усаживался чинно за стол, прикрывал глаза, и хлебал бабки Авдотьин  борщ с пристрастием.  Голод ещё жил  в его  желудке, жива была в памяти  старушка, присевшая отдохнуть в голодной Белогородщине и потом уже от голода не вставшая. В памяти она не стиралась, хотя он понимал своим умом, что её уже давно нет. Он пробовал её выгонять    из себя, но она оставались. Корова их околела в первый год войны, оставила  им троим быка, мать по ночам   вздыхала, вставала по утрам, Колька щупал подушку – она была мокрая.
           На току никого не было, председательский жеребец заржал,  увидев  его, засучил ногами, Колька похлопал его по упругой шее, вытащил из кармана запорошенный карманной пылью сухарь, расправив ладошку, дал. Прошёл ток вдоль и поперёк, заглянул в амбары, везде было тихо только ласточки,  да воробьи испуганные им  лениво меняли амбарные реи. Он засунул руку в карман веялки, остывшее зерно холодило руку, он стал набивать карманы пшеницей,  чистый изумруд её   жёг  душу,    он воровал.               
        Набив карманы,  завязав  майку узлом, натолкал её пшеницей до отвала, высунувшись из двери, на всякий случай,  огляделся. Никого.     « Зерно ведь ничейное, поленились из карманов повыбивать, а петуху с курами зараз на неделю хватит, да и деду сказать надо, вторая веялка ведь полная». Успокоившись, подтягивая штаны  на ходу, стал спускаться с тока.
           - Николай, обождь!   
            Колька уже заходил в калитку, как дед Авдей сдавил  ему ухо сзади  с проворотом.
             - Откель , пшеничка?
             - Дак  брошенная она  там, дедуля, и вам есть  зараз в сеялке.
             - Знач, нам с тобою хватит? Знач, распределил ты её по трудодням, на двоих раскинул.
              – Дак, все же кукурузу, с поля  брошенную с земли таскают. 
              – Таскают, так миром решено, али ты  её в пахоту мышам на довольствие советуешь, али у Самохиных  в родичах числиться стал, тем зараз всё позволено – бригадиры,  ядрёна корень. 
               Дед отпускает ухо, он трёт его, штаны  его едут вниз.   
            - Дедуля, там ведь  по три  жмени  в рукаве. Совсем малость.
             - Мал ты ещё, а зараз запомни. Не твоё оно,  неси  назад, а вечером толковать будем.
              В горах загрохотало опять. Дед затих. Кольке захотелось опять на вербу, глянуть, но передумал. Ухо болело от дедовых костлявых пальцев, но стыдно не было,  было обидно.   Он не понимал,  отчего и нести  пшеницу  на ток в душе отказывался.
           – Погодь, Николай.  Выгребешь со второй сеялки, снеси всё бабке Насте, беженка там у неё, еврейка с дочкой. Всё не в наклад ей будет с постояльцами. Если что  на меня пеняй.
              Дед перекрестился на Венцы, за его спиной садилось солнце, в горах грохотать стало больше. Шарик испуганно лез  в будку, Колька нёс еврейке хуторское довольствие в треть мешка, он видел её раз, мимоходом и она показалась ему не  такой, даже не городской, а чужой, как будто цыганкой. Осталась она  с  черноглазой  маленькой дочкой. Дорога вымотала их. Измождённые они притаились у родника, как две тростинки, и встать после сводящей зубы родниковой воды не смогли.
         Мужики  старые по улице висели на плетнях поодиночке,  женщин он не видел, улицу пронзал страх перед надвигающейся неизвестностью,   у брошенной нашими подводы копошились пацаны. Друг его Белогородский Сашка, с постриженноё наголо головой, лез под подводу, считал пробоины от пуль,  заднее колесо её было изрешечено осколками, оно сжалось в приплюснутый бублик и   ехать  дальше отказывалась.  Пару раз захромав, перевалившись кое как от пацанячьих натуг, оно развалилось пополам.
           Самоха, рыжий красномордый пацан, глянув на Кольку, сплюнув  через щербинку в зубах, зло выпалил.
           - Что,кацапёнок,  уставился, мы тебе не жеребцы, неча разглядывать.
              Пашка был за главного,  умел драться и бил до крови. Был он с его края, дружбы с ним не водил и лупил его беспричинно. Лупил его за то, что он был кацап Россейский, за то, что  дрался  всегда до последнего, кусался из - под Пашкиной ноги, когда он ею давил Колькино горло, пощады не просил и Пашку это бесило.  Был он старше на два года, выше  на голову, на слово развязный,   в поведении  наглый и в хуторе говорили в отца. Порода их главенствовала в хуторе, в правлении сидели родичи, Самохин старший провожал  юбки  женщин на току, строил  мамке жирный взгляд.  Называл  Валечкой  не при всех и перед войной был избит. Избит был в темноте, за дорогой, два дня отлёживался, харкался кровью и молчал.  Отобрал у Кольки поджиг, назвал кацапьим  отродьем и прогнал с тока.
          - Запрягайся, кацап, щас ты у нас заместо жеребца будешь.
           Брюхо у Кольки сжалось, Сашка  отвёл   взгляд, пацаны смотрели  в землю, адъютант Пашки худой с закопчённым от курева пальцем, тыкал им в мешок.
             – Паша, глянь в мешок, кажись,  там что – то новенькое.
              - Не твоё, руку убери.      Колька наотмашь хлобыстнул его руку
              -   Паша, а он меня не слушается.
        Пашка улыбался тошной улыбкой до ушей, устрашающе хрустел пальцами рук,  подойдя, ехидно сплюнул Кольке в ноги.
             - Ну что, кацап, давай, давай запрягайся в бричку, Мы таскали, давай теперь  и ты, а то батьке скажу трудодни мамке твоей урежет.
                - Не урежет, а урежет - батька с войны прийдет, вам по сапогу на голову оденет.
             Пашка позеленел, его длинные руки грабли на миг обвисли. Он моргал рыжими ресницами, слюна от плевка, затаившаяся  в углу рта, сползала по его  подбородку.  Сзади кто-то хихикнул.  Пашка зло обернулся. Хоть и скрывал Самохин старший драку  за дорогой, уберегал начальственность свою, но то ли от волков, то ли от кого другого, но поползли слухи  по дворам о его кобелином позоре.  Сплетни с войной затихли,    мать Пашкина тоже. Затуканая, увязанная в три платка, добрая женщина уже не била  Самохина старшего в грудь  красными от стирки  руками, а плюнув на него  с  Пашкой, забирала дочь и уезжала в такие дни к родичем в станицу. 
          -  Ты, Паша отстань зараз от Кольки, батя у него правильный и герой уже. Скоро могёт офицером быть.
                Михалюки погодки, подняв головы, смотрели ему в грудь. Самоха их не трогал, боялся, Михалюки были мирные, рассудительные, но брат за брата бросались на кулак, не раздумывая.
      - Я то что. Я как все. Я …… . Самоха испугался, он пятился  спиной от них, в груди у Кольки клокотало, в ушах у него  не звенело от Пашкиных увесистых ударов и он был впервые счастлив этим.   
              В горах загрохотало. Затем на Венцах. Казалось, темный горизонт за хутором взбесился. Раскаты разрывов  начинались с гор, усиливались Венцами и  недовольным рокотом со всполохами пропадали  в степи.
            Пашка сидел в проулке, курил, адъютант лузгал семечки, в запруде под вербой лежал кабан. Кабан был Колькин. Похрюкивая от взрывов, семеня короткими ногами, он испуганно лез из балки, затем замерев на мгновенье, пустился бежать как от кнута  в Колькину калитку.
     -  Паша, а у него и кабан трусливый, кацапской породы.
    - Затронете,  с Михалюками юшку пущу, так они сказали. 
    - Ой, испужались, гляди какие!
      - Такие вот.
          Колька пугнул адъютанта шагом к нему, тот скрылся в проулке.
                Пашка думал, он испуганно всматривался в  тёмную улицу назад, искал там притаившихся  братьев, рассматривал через балку ту сторону улицы, скользил взглядом по густому  тёмному купырю, уже к осени поникшему.
         - Отстань от Коли, мы могёт быть с ним  дружбу водить будем. 
           Пашка хитрил, Колька знал это.  Дружба его ещё звенела в его ушах, разбитые  губы горели от  родниковой воды, когда он ею их смачивал. Мать встревоженная этим караулила Пашку в проулке, пыталась перетянуть  его мокрым полотенцем,  Пашка отскакивал, делал невинное, готовое расплакаться лицо и жалился мамке на Кольку. Колька сгорал от стыда, пустил юшку адъютанту и ещё двум его пацанам  поодиночке.
             Он кинулся бы на них и сейчас, но болело ухо и  едва зажитые губы впервые ощутили  перед ними страх. Страх этот шёл от уха, от губ разбитых в кровь в последней драке, заходил к Кольке вглубь, располагался там хозяином и дрался  с ним.  Побеждённым Колька  себя не считал, но жалость к себе постыдная и гнусная  лезла к горлу, слезила  ему глаза и он едва не кинулся на них первым.
          На Венцах  пронзительно взвыло. Катюши. Колька  уже их угадывал по звуку, о них говорили беженцы. Говорили уважительно, с трепетом. Они втроём влезли на вербу в темноте наугад.  Пристально вглядывались вдаль, но визга больше не услышали. Над Венцами грохотало ровным гулом, едва угадывались отблески осветительных ракет в небе, адъютант  был уже внизу,  он перепугался и кричал им снизу об осколках, которые  срежут  им горло  пополам.
          Пашка  матюкался на него,  ветки в  руках его дрожали, хлестали Кольку по ногам,  пугали птиц и они с шумом меняли своё местоположение.  Майка на сучьях у Пашки задиралась, прохлада щекотала ему грудь страхом,  страх облизывал его горло ветками и  довёл Пашку  до  визга.
            Спускались они долго. Пашка лип  к  вербе кошкой.  Долго отлипался. Хутор на светился окнами, даже в проулке на Самохинском новом подворье, в бане было темно. Пашка отвесил оплеуху внизу адъютанту.  Орал на него в страхе, зубы у него стучали.  Кольке тоже было страшно, но он не дрожал, сердце его стучало ровно.  Пашка гнал пендалями  адъютанта  улицей, кричал на него, Колька сидел в своём окопе на деда Авдеевой меже и думал.
            Думал где им с мамкой ночевать, хатёнка их не внушала ему доверия, погреб был мал, окоп был не докопан, сверху не закрыт и он поглядывал в сторону деда Авдеевой хаты. Хата была рубленной, не турлучной как у них, погреб большой, крепкий  с рубленными  в  накат дубовыми брёвнами. Он решил ночевать там, прошёлся по базам, загнал кабана к бычку, Шарика к овцам, пересчитал курей наверху,  проверил щеколды, по-хозяйски сплюнув против  волков,  не оглядываясь, пошёл в хату.
                - Коля, где ты был, мы с Улькой извелись уже.
            Мать  сидела у входа  на батькином месте. Керосиновая лампа  на комеле печки едва светила и Ульку в дальнем углу у стола он не заметил. 
                - Мы с Шаиком ходили тебя искать, а на улице сташно очень и мы венулись.
                - Мам, пойдемте к деду  ночевать?          Мать, молча, достала из печки чугунок с ещё теплой кашей, положила им с Улькой на двоих в большую деревянную чашку, достала хлеб.
                –  Молиться будем, сынок, чай они не звери.
            В красном углу горела лампада под образами, там были батькины письма с фронта, мать была в платке  с припухшими глазами и он понял -  она молилась. В отцовой кровати ему не спалось, мать тихо ворочалась через стенку, Улька, разбросав руки, спала.  Сдвинув ляду с погреба, на случай больших бомб, закрыв глаза, Колька кое- как угомонился.     Снился отец  в подводе, батькины друзья, Венцы, где их  на войну из подвод увезли машины. Назад он ехал в грозу один, кони пряли ушами,  пофыркивали чувствуя её, спешили домой и не успели.
          Ливень огромной водой застлал всё вокруг, Колька бросил поводья, он ничего не видел и выл. Выл от обиды, что остался один перед хутором, один перед Пашкой,  Кони  пониклые водой везли его к хутору, где его ждала заплаканная мать с Улькой, которых  он   должен был без бати  оберегать. Он невзлюбил войну во сне, пытался развернуть коней обратно, забрать отца, но кони пропадали,  ливень оставался, подвода была пуста и  с Венцов сзади его догоняла чёрная туча из птиц.  Она раздвигала ливень, присматривалась к нему, ему было страшно, птицы были рядом и хватали когтями его за плечо. 
            Дед Авдей будил его, в двери при свете стояли чужие. Он ещё был с отцом во сне,  вздрагивал телом и не мог понять, откуда они.
            - Вставай, сынок, это наши, моряки, помочь надо.         Мать, наклонившись к нему, гладила  его волосы на макушке.
               Они шли улицей, моряки изредка подсвечивали себе фонариками, переговаривались. На дороге, куда их привели,  поваленными снопами выделялись катюши. Он не догадывался о них,  изредка доносились команды, фонарик выхватил двух немцев из темноты, чужая форма саданула  глаза ножом, он хотел всмотреться в неё пристальнее и не успел. Деда подвели к карте,  расспрашивали его о балках, о реке. Командир улыбался  Кольке.  Он был похож на отца, крепкий, в портупее, он приобнимал его за плечи, касался его майки  кобурой, тело его через майку чувствовало её,  покрывалось гусиной кожей  от этого, и  Колька замерзал.  Оглядывался на немцев, но их уже не освещали, всматривался в матросов, в диковинные грозные машины и не мог поверить, что такие отступают.
               Показал по ноге, уровень воды в горной речке.  Пожаловался на свою воду, которой в  хуторской  балке грачу напиться, а в запрудах кабаны одни да утки, а купаться в горной речке далеко и для пацанячьих ног накладно. Командир  опять улыбался ему. Обещал пруд, даже озеро по возвращению. Колька верил ему и Пашку уже не боялся. Бороть его надо, а не встревать поначалу в драку. На кулаках он слаб ещё,  да и Михалюки ему хорошо сказали.
                - Отец у тебя настоящий, а тронуть тебя зараз  не дадим.
               
                Продолжение следует