Вызов судьбе

Вызов судьбе

ОТ АВТОРА

     Эта повесть начинается с посвящения, которое сегодня выглядело бы несколько иначе, а именно «Светлой памяти моего друга Анатолия Соловьяненко, с котороым я прошёл по жизни, начиная с шестого класса школы».
    
Сегодня можно было бы и его отца назвать тут настоящим именем, и учителя Коробейченко не прятать за фамилией Горбаченко, да и самого автора не прикрывать вымышленной фамилией одного из друзей Анатолия.

      Но книжка была написана четверть века назад, поэтому пусть всё остаётся как было. В ней всё – правда. Художественная.  Правда. И не надо считать её биографической справкой великого певца. Повесть есть повесть – со всеми особенностями, присущими этому жанру. Кстати, эту мою повесть Анатолий Борисович читал ещё в рукописи.


Народному артисту СССР
Анатолию Соловьяненко
посвящаю*

                                                            
      На шахтном дворе толпились студенты. Стояла жара, какая часто случается в мае, от которой особенно легко разомлеть. Солнце струило горячие волны на распластанные здания ламповой, пропитанные мазутом мастерские, прожигало насквозь маленькие акации возле надшахтного здания. Под этими голыми деревцами, которые, кажется, не росли и не умирали, потому что каждое лето выбрасывали зелёную, быстро покрывавшуюся пылью листву, стояли чёрные скамейки.  Не какие-то там парковые сооружения, а обычные двухдюймовые доски, приколоченные к вкопанным в землю чуркам. Сами скамейки и земля вокруг них – всё это было затёрто, отполировано брезентовыми шахтёрскими штанами и резиновыми чунями. Тут обычно собирались перед спуском в шахту,  обсуждали полученный наряд, «травили» байки, поспешно глотая табачный дым.
      
Студенты изнывали от жары. Рабочая смена давно прошла, а теперь клеть была занята ремонтниками, которые спускали под землю необходимые им материалы. Парни и девчонки, что собрались под акациями, были одеты в брезентовые робы. Чтобы экипировать две группы, на шахте пришлось собрать всё резервное тряпьё. Оно топорщилось на тощих студентах, фибровые каски сидели на головах, как горшки на заборе, одним достались литые галоши-чуни, другим – сорок последнего размера сапоги.

      Но молодость есть молодость: ей покажи палец – расхохочется. А тут такой случай! Парни нарочито громко смеялись, наступая друг другу на ноги, испытывали противоударные свойства чужих касок. Большинству из них впервые предстояло спуститься под землю. Им не то что к работе, к шахтёрской амуниции надо было ещё присмотреться. Рук не хватало, чтобы справиться с каской, рукавицами, металлической коробкой самоспасателя, тяжёлым аккумулятором светильника. Весёлое настроение подогревалось ещё и тем, что вместе с группой будущих электромехаников, на экскурсию приехали и несколько девчонок с экономического факультета.

      В то первое послевоенное десятилетие девчонки ещё не наводили голубых теней на веки, не пользовались накладными ресницами, однако носы пудрили, брови выщипывали и, как во все времена, пытались улучшить данное им природой. Одна из них, переодеваясь, сунула в карман робы зеркальце. Теперь оно ходило по рукам, каждая заглядывала в него – и все дружно повизгивали от восторга.

      Так получилось, что экскурсия проводилась на Первомайке – родной шахте Анатолия Краско. Он сдержанно улыбался, наблюдая за дурачествами товарищей – чувствовал некоторое своё превосходство над ними. В эту шахту опускался ещё мальчишкой, сразу после освобождения Донбасса от фашистов. Тогда тут день и ночь гудели насосы, откачивая воду из затопленных штолен, ремонтные бригады по суткам, по двое не поднимались на-гора, расчищая и закрепляя обрушенные выработки, извлекая покорёженный металл, налаживая подземное хозяйство.

      Если отец, уйдя на первую смену, к следующему утру не возвращался, мать собирала узелок: пару картофелин, луковицу, горбушку хлеба, а часто и котелок с супом, и Толя нёс его на шахту. Там собиралось немало таких же, как он. Приходила буфетчица из столовой с корзиной бутербродов, в помощь ей выделяли двух-трёх мальчишек, и они, собрав у остальных узелки, спускались под землю. Такое случалось в дни авралов, штурмов, фронтовых вахт. Ещё шли тяжёлые бои на Правобережной Украине, в Белоруссии, в Крыму, ещё далеко было до Берлина и Праги, но кадровых шахтёров отзывали из армии, возвращали даже с передовой и посылали восстанавливать Донбасс – так нужен был уголь.

       Работа в затопленных и взорванных шахтах, залитых водой и метаном, приравнивалась к фронту, она была тяжёлая и смертельно опасная. И потому редкая неделя проходила без очередного штурма или аврала. И погибали там люди, как на фронте… Пока шла война и ещё долго после её окончания и речи не велось о выходных днях. Работали и по праздникам, в две смены, по двенадцать часов каждая. Нередко смены затягивались настолько, что люди не находили ни смысла, ни сил выезжать на-гора. Поспав несколько часов прямо в шахтёрках, с кулаком под головой, снова принимались за работу.

      В те времена своего рода ночлежкой служил конный двор. Недалеко от ствола, на глубине трёхсот метров в одной из штолен располагалась конюшня и стояли слепые лошади. Когда-то они, конечно, были зрячими, Но лошадь опускали под землю раз и навсегда. Месяцы и годы находясь под землёй, в вечной темноте, животное слепло. Конюшня была наиболее обжитым подземным помещением. Анатолий бывал там, хорошо помнил запахи сена и лошадиного пота. Шахтёры, если доводилось поспать между сменами, старались забраться туда – и тепло, и есть что бросить под рёбра. Позже, уже после войны, лошадей сменили электровозы, но несколько старых коняг  долго ещё оставались там – они работали в наиболее взрывоопасных выработках.

      Под землёй буфетчицу и ребят, доставивших домашние узелки, окружали рабочие, одни съедали своё тут же, другие разбредались по укромным уголкам. Отец усаживал Толю рядом с собой, пристроившись на куче затяжек – коротко нарезанных досок. Ел он молча, выслушивал от сына домашние новости. На хлебе, который он держал, появлялись чёрные отпечатки его пальцев, но отец этого не замечал и отправлял в рот даже оставшиеся на ладонях крошки. Угощал он и сына. Толя, кажется, не ел ничего более вкусного, чем эти ссохшиеся, начинённые свекловичной патокой, столовские пирожки сорок четвёртого года.

      Кроме Анатолия, в группе были и другие ребята, выросшие в шахтёрских семьях, - и его друг Лёнька Тимохин, и Коля Ломейко. Возможно, что их тоже потешала чрезмерная резвость товарищей, которые, надев корявую робу, почувствовали себя ряжеными, чуть ли не скоморохами. Ему интересно было наблюдать за девчонками, которые передавали из рук в руки зеркальце, совали в него свои носы, с хохотом толкались, мешая друг другу.

       Он обратил внимание на одну из них – стройную, с холёным лицом. Её гибкая, стремительная стать угадывалась даже под жестяными изломами робы – она как бы отторгала это нелепое одеяние. Вот только каска всё время мешала ей, сползала на глаза. Тогда девушка решительно сдёрнула её, облегчённо тряхнула головой – и рассыпался, раскатился по плечам сноп ярких, соломенных волос. Анатолий так на неё уставился, что её чуткая, абрикосовая кожа щёк и высокой шеи ощутила этот приклеившийся взгляд. Поведя недовольно головой, подняла ясные, с чистым фарфоровым блеском глаза, удивлённо посмотрела на него.

      Их взгляды встретились. Это было недолго – секунду или две, но ему показалось, что она хотела что-то сказать или вспомнить…  Не решилась –  отвела взгляд и стала собирать волосы, чтобы заправить их под каску.

      Пришли преподаватели и с ними инженер по технике безопасности. Сказали, что через несколько минут подъём будет свободен – и вся группа направилась к стволу.

      -   Как дети! – снисходительно пожимая плечами, сказал Лёнька Тимохин, шагая рядом, - Вышли на песочек.

      Анатолий промолчал.

      Пройдя по вагонеточным колеям, которые разбегались от ствола к террикону, складу и механическим мастерским, студенты втянулись в дощатый шатёр надствольной постройки. Раздвижная решётка отделяла их от тёмного жерла ствола, стремительно уходящего во чрево земли. Из него струился, поднимаясь вверх, через прореху в крыше, толстый стальной канат. Послышались удары во что-то звонкое, как в рельс, и из земли медленно выехал двухэтажный  железный короб клети. Он приподнялся над пропастью, завис на канате, показав студентам мокрое днище. Лязгнули «кулаки» – раздвижные опоры, - перекрывая ствол. На них мягко опустилась и замерла клеть.

      Дежуривший у ствола рабочий сдвинул в сторону решётку, выкатил из клети вагонетку с породой и разрешил студентам заходить в гулкую железную коробку. Когда все вошли, заполнив сначала один, а потом и другой этаж клети, она чуть приподнялась и, всё увеличивая скорость, стала проваливаться в бездну. Её бросало из стороны в сторону, как трамвайный  вагон, шумела падающая по стволу вода, ветер кидал пригоршнями брызги, а железное днище всё норовило улететь из-под ног.

      -   Приехали! - бодро, с вызовом бросил Лёнька.

      Под землёй группы разделились. Экономистов повели по главным выработкам для общего ознакомления, а электромеханики направились в лаву – туда, где берут уголь, где окупается всё сложное подземное и наземное хозяйство. Чтобы попасть в неё, надо было пройти по зауженным, зажатым давлением недр выработкам  около трёх километров. Группа растянулась.   Ходить под землёй тоже надо уметь. Сапоги скользкие и разъезжаются на осклизлых, а часто и вовсе скрытых под водой, шпалах, над головой провисают тяжёлые брёвна крепления. В некоторых местах они, не выдержав давления недр, проломились и торчат рваными коленями – того и гляди врежешься лбом. И темно ведь! Аккумулятор тяжёлый, а лампочка в нём  крохотная, жёлтое пятнышко света порхает в такт шагам мотыльком, искажает очертания предметов.

      -   Задавило штрек… Совсем задавило, - тоном знатока сказал Лёнька.

      Но Анатолий и в этот раз не поддержал разговор.

      -   Что это ты заглох? – спросил Лёнька. – Под впечатлением, что ли? То-то я обратил внимание – уставился на неё как на афишу.

      -   О чём ты? – нарочито безразличным тоном спросил Анатолий.

      -   О том же. Белоснежка и тридцать чёрных гномов! Вообще, есть на что посмотреть.

      -   Перестань.

      Затем группу провели по лаве. Собственно, слово “провели” тут не годится. Ползти пришлось на четвереньках, потому что высота щели, по которой они двигались, была не больше метра. Слева искрился обнажённый пласт угля, справа тянулись рештаки конвейера, похожие на одно бесконечное корыто, по которому тащился уголь.

      Анатолий знал, что такое работа навалоотбойщика. Но когда увидел своими глазами, стало несколько не по себе. Шахтёр лежал на спине между пластом и конвейером, со звоном вонзал лопату в пласт и с тяжёлым придыханием, через себя бросал уголь на рештаки, ужом извиваясь при каждом броске. С утра тут протащилась врубовая машина, пласт снизу был подрублен, он осел, чуть разрыхлился. Навалоотбойщик временами оставлял лопату, брал в руки кирку и всё так же, лёжа, - разбивал крупные глыбы.

      Студенты покинули лаву в подавленном настроении. Пока пролезли по ней, каждый не один раз врезался каской в низко висящие верхние крепи, многие с непривычки пообдирали коленки и локти, да и на работу навалоотбойщика насмотрелись.  Едва выползли на вентиляционный штрек, где влажный тёплый воздух уносил из шахты запахи сосновой смолы и подвальной плесени, как все стали разуваться, вытряхивать набившийся за голенища уголь. Лёнька с язвительной улыбкой наблюдал за товарищами.

      -   Ну что, видели чёрный хлеб промышленности?

      Вроде бы экскурсия прошла не по шахте, а по его родному дому. Сам он спускался под землю раза два-три, но всё же это была его шахта.

      -   Эдик, - заметил он, - как  ты портянку наматываешь? Это же не пелёнка. Ты, наверное, в детстве с девчонками в куклы играл. Волдыри натрёшь.

      Как ни странно, Лёнькино бодрячество, его шуточки расшевелили ребят.

       На обратном пути, однако, чувствовалось, что все устали. Преподаватель всё чаще останавливался, поджидая, пока подтянутся отставшие. Наконец вышли на верхние плита. Здесь под прямым углом пересекались две выработки, две настеленные в них колеи. Но рельсы под прямым углом не завернёшь. Поэтому на пересечении была уложена огромная железная плита. С четырёх сторон к ней подходили и тут же обрывались рельсы.

      На плитах работали женщины. В одной из выработок стояла партия загруженных вагончиков. Отцепщик отделял их  по одному и выталкивал на плита. Женщины, их было две, перехватывали вагон, не позволяя ему остановиться, ловко подталкивали в бок, и он, скрежеща колёсами по  плите, скользил, разворачивался на месте, и вкатывался на рельсы уже другой, уходящей в сторону выработки.

      Лампы плитовых висели под брёвнами верхнего крепления. Их слабый, как от жёлтой луны, свет падал на масляно поблескивающие рельсы, увязал в расходящихся норах выработок. Лица работающих нельзя было рассмотреть – только чёрные провалы под касками и торчащие из-под них узлы головных платков.

      -   Ну что, соколики, помогать пришли? – бодро выкрикнула одна из женщин.

      Лёнька, а за ним и другие ребята,  кинулись было помогать. И сразу стало тесно. Увидев это, отцепщик заорал?

      -   Куда прёте? Не хватало ещё тут задавить студента!

      -   Ну, что ты, дурак, сразу расшумелся, - сказала всё та же плитовая. – Я сама ребят подначила.

        Беззлобно переругиваясь с отцепщиком, женщины перехватывали очередной вагон, который вместе с углём весил больше тонны, раскручивали его на плитах и сталкивали на рельсы боковой выработки. Там уже собирался состав, за которым должен был прийти электровоз утащить к стволу.

      -   Пошли, ребята, - сказал преподаватель.

      -  Они уже утомились, Федя, зря ты ругался! – крикнула женщина отцепщику.

      Видно, она чуть не рассчитала, и очередной вагон, не попав на рельсы, провалился передними колёсами между шпал.

      -   С двух забурился, - закричала  её напарница.

      -   Доигрались, швабры довоенные, - зло сплюнул отцепщик. – Теперь сами вытаскивайте.

      Тут уже студенты кинулись на помощь. Облепив со всех сторон вагон, они тёрлись спинами о брёвна крепи, тащили каждый к себе, как муравьи вокруг катышки. Но вагончик даже не шевелился.

      -  А вы что смотрите? – закричал отцепщик на женщин. – Ить покалечутся они. Ослобоните вагон…

      Он заставил студентов отойти. Бабы смеялись.

      -   Тут лимонатками надо работать.

      -   Что она сказала? – переспросил кто-то из ребят у Лёньки.

      -   А то, что вагон так не вытаскивают. Лимонаткой надо работать. – И хлопнул товарища пониже спины, поясняя, что означает это слово.

      Обе плитовые перешли к лобовому борту вагона. Анатолий схватил распил – кусок толстой доски, стал помогать им.

      -   Ишь, грамотный, - сказала одна из них. - Ну, подважь…

      Обе стали спинами к борту, присели и, упираясь крестцами в борт, стали  выталкивать вагон. Анатолий, орудуя распилом, как рычагом, навалился на него.

      Колёса чавкнули, вылезая из грязи между шпал, женщины попятились и вытолкнули вагон обратно на плита.

      Позже, когда они шли к стволу, а потом выезжали на-гора, Анатолий всё думал об этих женщинах, которые работали на плитах. Он знал, что и до войны, и после неё “плитовая” была одной из довольно распространённых шахтёрских профессий. Раньше как-то не задумывался, что это женщины, чьи-то матери, чьи-то невесты… Ведь любая из них кому-то нравилась, могла вызывать в душе нежность, обожание… Ведь наверняка даже вот та, худая, жилистая, что топталась сапогами в луже между шпалами, упираясь поясницей в накренившийся вагон, хоть раз, но привиделась же кому-то во сне. Невероятно… Та девчонка, что заслепила ему глаза перед спуском в шахту, и эти женщины – как существа разных миров. Он не мог не думать об этом.

      -   Где ты распил высмотрел? – спросил Лёнька.

      -   Распил?  А… У них всегда что-нибудь такое есть. Пошарил глазами…

      -   А я не сориентировался. У моей матери, когда она на плитах работала, имелся «дежурный лом». Даже со сменщиками из-за него ссорились.

      -  Разве тётя Луша тоже на плитах работала? – удивился Анатолий, вспомнив тихую и добрую мать своего друга.

      -   До сорок девятого, аж пока Димка ФЗУ кончил и на завод пошёл. Где бы она ещё столько заработала, чтобы нас двоих прокормить. За отца же ни копейки не получала. Кому «похоронка» пришла – нет разговоров. А вот если  «пропал без вести»…


                                                         2.


      Зина вошла в студенческую столовую и нерешительно остановилась. Очередь в кассу растянулась до самой двери. С огорчением подумала, что зря отказалась взять с собой завтрак. Её раздражала мамина утренняя суета, эти вечные «ты мало ешь», «посмотри на кого ты стала похожа»? Из-за этого всегда хотелось сделать наоборот. Вот и сегодня отказалась с раздражением: «Ну, как я буду с твоими котлетами таскаться?»  А ведь могла и взять… Откуда было знать, что англичанка разовьёт такую бурную деятельность? В деканате нажаловалась. Тут хоть умри, а до завтра двадцать тысяч знаков надо приготовить. Текст можно подобрать в читалке, но главное – найти кого-то из девчонок или ребят, кто помнит перевод. Самой эти знаки и за три дня не одолеть. В общем, хочешь или не хочешь, а перекусить в столовой необходимо: ехать на обед домой нет времени.

      Несколько секунд Зина растерянно смотрела на плотный хвост у кассы. Стояли компаниями. В одной про футбол: «…а он берёт пас на грудь, так нежно скатывает и… как чахнет в девятину!» В другой: «…деструкция на предельных напряжениях тоже имеет свою динамику». Какая-то девчонка, мучительно сморщив лоб, воткнула нос в книгу. Потом, задирая подбородок и  глядя в потолок, быстро-быстро шевелит губами. Стоящие впереди подали ей листок меню, напечатанный на папиросной бумаге. Она машинально взяла, несколько секунд рассматривала его удивлённым взглядом, а потом снова задрала голову и зашевелила губами… А вот стоят парой – судя по её замученному виду – наверняка муж и жена. Разговор о пелёнках, молочной кухне…

      Зиночка в этой столовой чувствовала себя чужой. Жила она в городе – несколько трамвайных остановок от института, поэтому обедала обычно дома. Медленно, со скучающим видом пошла вдоль очереди, высматривая, нет ли знакомых, к которым можно пристроиться. И тут увидела парня, который на шахте во время экскурсии чуть не прожёг её взглядом. Она даже растерялась тогда. Думала, что когда-то с ним знакомилась, возможно, у общих друзей. Чуть не улыбнулась ему. Ведь помнила эту длинную шею, чёрную скобку отброшенных набок волос и неуловимый, ускользающий взгляд – как будто в глазах задержалась, застряла недосказанная мысль… Но где же его видела?

      -   Зиночка, ты давай поскорее, а то очередь пройдёт, - окликнули её знакомые  девчонки.

      Она подошла и спокойно спросила:

      -   Ну, что – уже выбрали? – как будто отлучалась всего на минутку.

      Анатолий заметил её, как только вошла. Остановилась, рассеянно осмотрелась. Он сразу решил, что потеряла свою очередь. Его сознание тут же раздвоилось. То, что говорил стоявший рядом Лёнька, не задерживалось в памяти.

      Время от времени грохал кассовый аппарат (трак-трак!). Из общего гомона долетали отдельные фразы: «А он мне так по-доброму говорит: «Дура ты, дура!» Это девчонки, что стоят рядом, увлеклись сердечными тайнами. А в другое ухо Лёнька продолжает своё: «Тут, конечно, нужны скипа большей грузоподъёмности».

     «При чём тут скипа?», - подумал он, невольно засмотревшись на вошедшую. Но она прошла мимо, чуть качнув головой, отчего её волосы ожили, заволновались.

      Лёнька заметил перемену в его настроении. Обернулся и всё понял.
      -   Ну, ты – автомат: чик! – и вырубился, - хохотнул он.

      -   Немного есть, - согласился Анатолий.

      Кассирша работала споро – только цокали клавиши под её пальцами и грохал автомат, выбивая чеки. Она крутила его, как шарманку. Девушка, за которой невольно следил Анатолий, заплатила, кивнула своим подружкам и отошла, кого-то высматривая в зале.

      -   Беляши и компот, - сказал Лёнька.

      -   Рупь семьдесят, - как отзыв на пароль, произнесла кассирша и  -  трак! трак! – прокрутила свою шарманку.

      Анатолий засмотрелся на девчонку и поправил кассиршу, которая неверно посчитала стоимость Лёькиного обеда. Поправил машинально, не задумываясь. Одни в таких случаях теребят свои пуговицы, другие начинают глупо улыбаться. А у него была тяга к числам. Ему всегда казалось, что в числах полно загадок, что они – обрывки тайн…

      Как бы то ни было, он и не собирался возражать кассирше. Да и вся эта сцена длилась секунды. Поэтому растерялся, когда она гаркнула, глядя на него:

      -   Что вы хотите этим сказать?

      -   Я? Ничего, - он даже улыбнулся, поясняя ей: - Там в меню простые числа. Запоминаются. А тут они и в сумме дают простое. Любопытно.

      -   Не надо мне голову морочить. Ещё насмехается. Что  выбивать будем?

      Она шлёпнула на тарелочку недостающую мелочь. Анатолий взял талончики, получил положенную ему сдачу и… пожал плечами, всё ещё не отходя от кассы. Тут уж кассирша совсем расстроилась.

      -   Иди, не мешай людям.

      -   Вы мне… извините, лишний рубль дали.

      -   Вот! – даже обрадовалась она, аппелируя к очереди. -  Такие доведут – забудешь, как тебя зовут.

      В другое время Анатолий нашёлся бы, что сказать, но тут пожал плечами и отошёл. Лёнька уже махал рукой, приглашая к столику, за которым сидела, выложив перед собой талончики, эта девушка.

      Подошёл и, чувствуя, что шея стала деревянной, чуть кивнул. Он не знал, как в таких случаях вести себя. Попросить разрешения сесть? Но ведь Лёнька уже занял для него место. Поздороваться? Вроде незнакомы… Он всегда раньше обедал в этой столовой, но никогда почему-то не задумывался, как при этом надо себя вести. Всё получалось само собой. А тут растерялся. Правда, девушка тактично отвела глаза, будто высматривала, куда запропастилась официантка.

      -   Положи сумку, что ты стоишь, - сказал Лёнька.

       На свободном стуле лежал её туго набитый портфельчик и большая туба, очевидно, с чертежами. Анатолий осторожно, даже, как ему показалось, воровато дотронулся до портфельчика, чтобы примостить рядом свою сумку.

      -   Что ты с нею связался? – спросил Лёнька, имея в виду кассиршу.

      - Сам не знаю. Так получилось. Ты железо взял? – кивнул на алюминиевые ложки и вилки.

      -   Садись уже. Видишь, в каком обществе мы сегодня обедаем?

      Девушка спокойно посмотрела на Лёньку и промолчала. Но он снова попытался завязать разговор.

      -   Как вы можете таскать такие тяжести? – скосил глаза на портфель. – Жалко такую осанку. Ведь испортить можно.

      Не глядя на  Лёньку, как бы не замечая его неуклюжего комплимента, ответила со вздохом:

      -   Носить их легко. Вот сдавать тяжко.

      Она вела себя непринуждённо и просто. Открытый, спокойный взгляд, ни тени кокетства или смущения. Анатолий же чувствовал, что выглядит глупо, прячет глаза, но ничего не мог сделать – боялся выдать свою растерянность. Зато Лёнька старался.

      - Мой друг, как испорченный робот – самопроизвольно делает вычисления. Иногда – вслух.

      -   Она грустно улыбнулась и ответила вроде бы не Лёньке, а так… своим мыслям.

      -   Рот хорошо раскрывать только в хоре.

      Лёнька довольно хохотнул, оценивая её остроту, и, как бы между делом, спросил:

      -   Кстати, как вас зовут?

      -   Зина.

      -  Леонид…- галантно склонил голову и тут же добавил: -  А это мой друг… -  Он запнулся, подыскивая что-то весёлое и яркое, чтобы представить своего друга, но Зиночка его опередила.:

      -  Анатолий Краско… - Лишь теперь она вспомнила, где видела эту чёрную скобку волос и замкнутый, чуть отстранённый взгляд.

      -   Ну смотри – он и тут  успел! – воскликнул Лёнька, с театральным укором глядя на друга.

      Они мило болтали, и Анатолию только оставалось удивляться, как это у Лёньки всё просто получается. Чувствовал, что его собственное молчание выглядит глупо, и от этого терялся ещё больше. И вдруг ни с того ни с сего (ведь надо же было и ему как-то подать голос) спросил:

      -   Вы, должно быть, поёте?

      Она удивлённо приподняла брови, отчего зелёные глаза стали ещё больше:

      -   Почему вы так решили? Действительно – пою. В хоре. Ах да: я сказала, что там безопасно раскрывать рот. Вместе со всеми.

      -   Ну, надо же, - заёрзал на стуле Лёнька. – Я себе «ла-ла», а он вычислил. Между прочим, у Анатолия редкий голос. Природный талант.

      -   Неужели? Вот не подумала бы. Когда я прохожу возле деканата, где висят портреты лучших студентов, то невольно ускоряю шаг. Мне кажется, что все они смотрят на меня с укором, и каждый спрашивает: «А что ты сделала для повышения успеваемости?» Сурово так спрашивают, как на старых плакатах «А что ты сделал для фронта!?»

      -   И он спрашивает? – аж подпрыгнул от удовольствия Лёнька.

      -   Он так думает. Мне всегда казалось, что все, которые на Доске почёта, днём и ночью только про учёбу и думают. А чтобы кто-то пел или – хуже того – танцевал…

      Подошла официантка, сгребла со стола их талончики и удалилась.

      Анатолий сидел напротив Лёньки, боком к Зиночке, и всё время косил взглядом, воровато рассматривая её. С удивлением увидел на щеках, переносье, даже на лбу чуть заметные следы рыжинок, отчего кожа лица казалась ещё белее. Но самым удивительным были её волосы – слегка волнистые, с матовым блеском, и каждый волосок будто отполирован до полупрозрачности. Он так увлёкся, что потерял нить общего разговора. В ответ на какие-то Ленькины (наверняка хвастливые) рассуждения, она сказала со вздохом:

      -   …Не знаю, как буду сдавать курсовую. Подумать страшно.

      -   Что же у вас не получается? – вполголоса, как спрашивают у больного о причине его недуга, спросил Анатолий.

      -   Ой, это так скучно!

      -  Скучно – пока непонятно. А начинаешь чуть-чуть понимать – так и интерес появляется. По себе знаю. Ну, так что?

      Анатолий поправил тарелки, придвинутые к нему Лёнькой, а сам выжидательно смотрел на Зиночку, уже открыто смотрел – неловкость отступила, потому что обращался вроде бы по делу. Но тут засмущалась она. Повела плечиком:

      -   У меня там такое… стыдно показать.

      Но сама уже потянулась к портфелю, достала тетрадь. Чистеньким, округлым почерком были заполнены первые страницы. Он нахмурил лоб, показывая всю серьёзность своего отношения к делу, но ничего не вышло. Лицо само поплыло в улыбке. Трогательным, по-детски глупым показалось  всё там написанное. Молча полез в карман, достал авторучку, выдрал из своего блокнота несколько страничек.

      -   Так у вас ничего не выйдет. Нужен чёткий план. Когда всё разложить по кирпичикам – вы их сами по одному и обработаете. Понимаете? Любая большая работа состоит из суммы маленьких. Их надо чётко определить и – вперёд!

      Они склонились над листками из блокнота, и Лёнька почувствовал себя лишним. Доел беляши, выпил компот и заскучал. Анатолий спросил:

      -   Вы никуда не  спешите?

      -   В читалку надо, - ответила она,– тексты взять.

      -   И нам туда. Лёнь, ты поел? Пойди займи место. Мы сейчас придём.


                                                      3


      Длинный коридор был пуст Странное дело, сколько проучился в институте, а сюда, на четвёртый этаж, почти не заходил. Вроде бы всё такое же: двустворчатые высокие двери, облупленные панели под квадратными, выходящими во двор окнами, бесконечные гармошки батарей водяного отопления. И вместе с тем это  были владения чужого факультета, экономического. У горняков – рядом и ректорат, и профком, и актовый зал, туда ходят со всего института, на Доске объявлений всегда свежая «Молния»… А тут как в провинции, где все уже присмотрелись друг к другу, и новый человек – весь на виду, его с любопытством рассматривают. Так, во всяком случае, казалось Анатолию. Даже в казённых запахах масляной краски, мастики для пола и  ещё чего-то специфически вокзального, он чувствовал примесь парфюмерии.

      Шёл по коридору, и его не покидало ощущение, что разгуливает по чужой квартире: в любую минуту могут спросить, зачем пришёл? Сам-то он  знал: чтобы увидеть Зиночку. Но сказать такое постеснялся бы. Надеялся, что каким-то образом, «случайно», встретит. Вот уже в который раз поднимался сюда, на четвёртый этаж, со скучающим видом проходил по коридору – и всё напрасно. Ему казалось, что девчонки, примостившиеся с книжками и конспектами на широком подоконнике, с ехидной подозрительностью рассматривают его, возможно – даже хихикают в спину.

      В читальном зале они расстались неожиданно, он толком не успел ничего сказать. Когда разбирались с курсовой, разложили вопросы «по полочкам», она оставила свой портфельчик и пошла подбирать английский текст. Вскоре вернулась. «Слава Богу, мальчики. Кажется, всё в порядке  Встретила знакомую из параллельной группы, у неё есть нужный текст. Надо только домой к ней съездить. Спасибо вам, я побежала…»

      И тут же исчезла. Он даже не успел спросить, где и когда можно её увидеть.

      Проходя лишний раз по коридору, напускал на себя деловой вид. У одной из аудиторий толпились человек двадцать Сдавали зачёт или экзамен. Но Зины среди них не было. Набравшись смелости, заглянул в одну, в другую аудиторию. И, всё ускоряя шаг, дошёл почти до конца коридора. По лестнице поднималась она.

      -   Здравствуйте, - мило ему улыбнулась и, сколько требовала вежливость, придержала шаг. Ещё миг – и она пошла бы дальше.

      Поняв это, он растерялся. В его планах такого варианта не было. Ища встречи, надеялся, сам не зная, на что, но надеялся… Главное, думал, увидеться. И вот увидел, но ещё секунда – и она уйдёт.

      -   Постойте! – вырвалось у него. – Как ваши дела?

      -  Мои? – сдержанно подняла брови, вроде даже удивилась, что он интересуется её делами. Потом голос её потеплел. - Вы, наверное, про курсовую… Честно говоря, ещё не бралась. Сдала англичанке перевод, сегодня зачёт по статистике. Вот иду забрать у наших конспекты. А уж завтра возьмусь за курсовую.

      -   Значит, сегодня вечер отдыха? – осторожно предположил он.

      Очень хотелось узнать, каковы её планы сейчас, чем будет заниматься и… нельзя ли составить её компанию? Но не так говорится, как думается.

      -   Какой тут отдых, - вздохнула, - сегодня обязательно надо на репетицию. Я ведь в хоре. Намечается интересная поездка – и в такое горячее время приходится репетировать.

      Она развела руками, как бы оправдываясь, и нетерпеливо поднялась ещё на одну ступеньку.

      -   Так вы сейчас в актовый зал?

      -   Нет, мы сейчас репетируем в Большой наклонной.

      -   Всё равно. Я вас провожу. Хорошо?

      -   Пожалуйста. Только вот конспекты заберу.

      Подождал её тут же, на площадке, и они пошли рядом, кружа по коридорам и лестницам. Солнце било в окна, яркими пятнами падало на затёртый паркет. Весна ломилась в души студентов, но скучная проза экзаменов удерживала в этих, ставших душными, коридорах. У него всё вертелся на языке вопрос: когда они встретятся? Но как это, оказывается, трудно – задать такой простой вопрос! Всё хотелось, чтобы получилось само собой, без нажима. Чтобы естественно… Как это мило и легко всё выходит у Зиночки.

      Рядом с нею собственная угловатость казалась ему особенно заметной. И он не придумал ничего лучшего, как спросить:

      -   Вы сможете разыскать меня… если по курсовой что будет непонятно? Я в том смысле, что охотно помогу.

      -   Спасибо.

      -   Не стесняйтесь.

      -  А разве это заметно? – спросила она с улыбкой, и в её голосе послышались (возможно, ещё и потому, что ему хотелось их слышать) доверительные нотки.

      -   Как же вы меня найдёте? – он попытался произнести это со смешком, чтобы попасть ей в тон, а вышло неуклюже, вроде он её экзаменовал.

      Позже, вспоминая весь этот разговор, переживая его заново, он думал и о том, что в самой поэтичной науке – математике – гениальные открытия, как правило, просты и изящны. Никаких оговорок, ненужных сложностей и нагромождений. И чем изящнее, красивее и проще формула или вывод - тем больше кропотливой чёрной работы за ними, которая никому не видна. Это ещё раз подчёркивало разницу в их – его и Зиночки – воспитании. Его угловатость, шершавая прямота шли оттуда, из шахтёрского посёлка, где люди объясняются между собой, не подыскивая особых выражений. А за простотой и безыскусностью Зиночки стояли годы воспитания в иной среде, она уже с детства, возможно, сама не догадываясь об этом, несла в себе опыт предыдущих поколений.

      -   Разве так сложно? – ответила она тогда. – Вы в сорок второй группе, на доске объявлений – расписание, в нём есть всё: когда и в какой аудитории… А моя группа номер шестнадцать. Вы это хотели спросить?

      Он не успел ответить. На них надвигался Саша Коваленко – вечно чем-то занятый толстяк, известный в институте общественник.

      -   Я всегда говорил, что ты ещё придёшь! Таланты не умирают, они ждут своего часа.
      Он схватил Анатолия за руку, потряс её, а к Зиночке только на секунду обернулся и сказал деловито:

      -   Проходи, сейчас начинаем.

      Анатолию это показалось недопустимым пренебрежением к девушке. Но она сумела не заметить этого, вроде и не ей было сказано. Подошла к девчонкам, спокойно заговорила с ними…

      -   Значит, пришёл? А нам во как не хватает мужских голосов, и главное – солистов. Больших.

      Саша отвечал в профкоме за сектор художественной самодеятельности. Когда Анатолий поступал в институт,  Саша уже был старшекурсником и собирал сведения о новичках. Кто-то рассказал ему (возможно, что и Лёнька), как хорошо пел Краско в школе. Саша не церемонился: просто мобилизовывал, «доставал» через деканат или комсомольское бюро. Пришлось посещать репетиции музыкального ансамбля. Но руководитель больше натаскивал музыкантов, а солисты (их вначале набралось довольно много) слонялись без дела. Анатолий несколько раз выступал на студенческих вечерах, пел «Соловьи» и ещё что-то из модных тогда послевоенных песен. Репетиции проводились бестолково, просто оркестр пристраивался к манере исполнения солиста. Радости такие занятия не приносили, а времени забирали много. Анатолий после лекций ездил домой, а это больше часа пути, вечером же снова приезжал в институт. Приближалась сессия, дома тоже работы хватало, и кружок он бросил.

      Правда, сами выступления, аплодисменты запомнились необъяснимым чувством полёта, лёгкого опьянения. Довольные  улыбки, расположение зрителей он в какоё-то мере ощутил, как нечто вполне материальное. Страшноватый и приятный искус! Но эти мгновения взлёта были всего лишь платой за волнение перед концертом, за деревянные ноги, на которых он едва держался, стоя в кулисах.

      С тех пор прошло больше двух лет. Он не жалел, что оставил самодеятельность. Помимо основных занятий с увлечением работал на кафедре электротехники, пытался кое-что конструировать, и не до Саши Коваленко было ему теперь… Саша теперь аспирант, первокурсники зовут его Александром Ильичём, и вся институтская самодеятельность по-прежнему держится на нём.

      -   Очень кстати, дружище, ты пришёл! Тут появилась возможность прогуляться в Ленинград. Представляешь, родственные  вузы устраивают обменные программы. Сейчас пробивается вопрос финансирования. Думаю, угольщики нам помогут.

      -   У меня другие заботы, Саша.

      -   Только не кокетничай и не заставляй себя уламывать. На эту поездку желающих – вагон, в хоре поднялась посещаемость. Но, на твоё счастье, нет у нас такого дрозда, чтобы вышел на сцену и – верняк. Врубился?

      -   Не, Сан Лич, я – мимо. Другие планы.


                                                       4.


      …Домой в этот день он возвратился позже обычного. Трамвай от Пожарной площади сползал с холма мимо закопчённых, вросших в землю по самые окна домишек. Здесь когда-то и кончалась старая Юзовка. Грязным лоскутным одеялом кривились крыши, разбежавшись по линиям – от Седьмой до Двенадцатой. Так ещё со времён Джона Юза назывались улицы. Потом им давали названия, которые мало кто запоминал.

       Протащившись по мосту через вонючее болотце, в которое превратилось  русло степной речки Кальмиуса, трамвай стал взбираться на бугор. По старой памяти его называли Донской стороной. По рассказам отца он знал, что по Кальмиусу проходила граница между Бахмутским уездом Екатеринославской губернии, куда относилась Юзовка, и областью  Всевеликого войска Донского. Тут рядом, в Макеевке, стояли некогда казачьи казармы, из них по первому зову юзовских хозяев вылетала казачья сотня с нагайками, чтобы «призвать к порядку» рабочих.

      …Кондукторша дёрнула за верёвку, подавая сигнал вагоновожатому, закрыла двери на задней площадке и деревянным голосом сказала:

      -   Следующая остановка «Свалка»!.

      Трамвай выкатился на пустырь. Справа открылась панорама металлургического завода, окутанные пылевыми облаками домны, трубы мартеновского цеха, упёршиеся верхушками в вечернее небо, корпуса, эстакады, огромные башни градирен, путаница железнодорожных путей. И всё это, уходя за горизонт, испускало хвосты дыма, тучи пыли, дышало паром. А слева, сколько хватало глаз, тянулись горы ржавого железа.

      Эта свалка металлолома, который свозили сюда для мартенов, в первые послевоенные годы притягивала мальчишек из окрестных посёлков. В её лабиринтах, меж старыми паровыми котлами и кучами уже разложившихся довоенных железок, можно было набрести на немецкий танк, найти ржавый автомат или не взорвавшийся снаряд. Анатолий вспомнил, как тут подорвался Вовка Сумок, как они с Лёнькой обманывали охранников, воображая себя чуть ли не партизанами.

      В вагоне было полутемно и душно. Трамвай натужно, напрягая все силы, взбирался на гору, и это напряжение чувствовалось даже в плотно набитом людьми салоне. Когда кондукторша с облегчением выкрикнула: «Психбольница!» – Анатолий в открытую дверь увидел, что по булыжному шоссе, которое тут подходило к трамвайной линии, движется высокий столб пыли. Он рос, извивался, набирая скорость, как будто хотел оторваться от земли и взвинтиться в небо. Но не поднялся, а, вращаясь, перекинулся через кювет и захлестнул трамвай.

       -   Закройте окна, - засуетились пассажиры.

      Захлопали поднимаемые стёкла. Люди, казалось, поймали пылевое облако и не хотели его отпускать. Но тут же в борт вагона, который ещё не тронулся с места, как в парус, ударило ветром. Затем – новый шквал, уже холодный и влажный. Гуще стала темнота. Люди приумолкли… Отчётливой барабанной дробью простучали по крыше крупные капли, и на миг  всё стихло.

       Трамвай качнулся, трогаясь с места, и тут же все вокруг озарилось ослепительным, пульсирующим светом. Анатолию показалось, что над самым его ухом ударили в рельс. Небо раскололось, и с него обрушились потоки воды. Едва тронувшись, трамвай остановился, только шумели, колотя в стёкла, в крышу, упругие струи. Так продолжалось с минуту.  Небесная канонада стала глуше, уходя в сторону. Вспыхнули лампочки внутреннего освещения, обнажив жёлтые лица пассажиров, и трамвай пополз дальше.

      «Зальёт и поломает рассаду» – с горечью подумал Анатолий. Каждую весну мать высаживала до сотни кустов помидоров, и одной из его домашних обязанностей было поливать их.  Раньше он, как и мама, носил воду на коромысле, но повзрослев, стал стесняться, и таскал вёдра в руках. Криница была в карьере, за последними  домиками посёлка, и за вечер надо было сбегать к ней раз десять, а то и больше.

      В последние годы мать болела, поэтому к домашним хлопотам всё чаще подключалась Танечка – младшая сестра. Её тоже приходилось жалеть. Когда она тащила воду. мелко семеня ногами и покачиваясь под коромыслом, Анатолию казалось, что сестра бежит по проволоке и вот-вот потеряет равновесие.

      Он журил себя, а сердце не чувствовало укоров, оно купалось в тепле. Встреча с Зиной, сладкое томление, переполнившее душу, - всё это было тут, с ним, и эта гроза, сумасшедший майский дождь только обостряли чувства.

      Трамвай, наконец, приполз на станцию Мушкетово, развернулся на кольце. Дождь прошёл, лишь иногда Анатолий чувствовал, как на лицо падала заблудившаяся в темноте капля.

      «Неужели так поздно уже?» – подумал он, приближаясь к дому. Шёл вдоль заборов, через которые свешивались полуодичавшие вишенки. В воздухе плыл одуряющий запах сирени. Темнота почему-то казалась особенно плотной. И окна не светились… «Опять оборвало ветром провода», - наконец понял он. Посёлок ещё не спал. В одном дворе тренькала балалайка, и мужской голос с хрипотцой частил под неё:

             
               Мама, чаю, мама, чаю,
              Мама, чаю с молоком.
              Мама, мама, я скучаю
              За чубатым горняком.

      Навстречу ему прошла женщина, кажется, Кольки Ивашкова мать, поздоровалась. «Добрый вечер», - негромко ответил он.

      С другой стороны улицы слышались петушиные голоса мальчишек. Это под двором Суржиковых на скамеечке собрались подростки. И вдруг мощное шипение поглотило все звуки. Дальний конец улицы упирался в железнодорожную насыпь. К самым домам подтягивались тупики и дальние стрелки. Сюда машинисты выводили паровозы, «щуку» или «эховский», и чистили топку, продували паровой котёл, выпуская целые облака пара и сотрясая воздух мощным шипением, почти рёвом.

      Анатолий дошёл до своей калитки, перегнулся через неё, привычным движением отодвинул засов и, пригибаясь под мокрыми ветвями сирени, вошёл во двор. Кухонное окно, что выходило на веранду, слабо светилось. Соскребая с ботинок грязь, он  услышал едва различимую мелодию: «Ой,  ходила дівчина бережком…” Она билась в желтеющее окошко оттуда, изнутри, как ночной мотылёк.

                         Іди, іди, селезню, додому.
                         Іди, іди, селезню, до – дому…

         Осторожно, чтобы не спугнуть звучание, он чуть шире растворил дверь и окинул взглядом кухню, За столом, на котором стояла керосиновая лампа, сидел отец. Он откинулся на спинку стула, свесив тяжёлую руку, - весь прямой, с густой, даже буйной шапкой седых волос. Слабый свет только подчёркивал его крупные черты лица, как будто их обозначил одним росчерком пера художник. Напротив сидела Таня. Позади неё стояла Нинка – её подружка. А чуть поодаль, машинально перебирая в руках спицы, с вязаньем на коленях сидела мама. Она любила сидеть на маленькой скамеечке, прижимаясь спиной к тёплой кирпичной стенке плиты. Они пели на три голоса. Нинка была единственным слушателем.

                     За три копи селезня продала,
                      За три копи селезня продала,
                     А за копу дударика найняла…
      Тоненький голосок сестры начинал куплет очень высоко, сигнальным колокольчиком призывая мать и отца откликнуться.

                     Заграй, заграй, дударику, на дуду.

      И тут вплетался мощный, спокойный басок отца

                                  …на дуду.

      Призыв повторялся, и тогда эти два голоса соединял, сближал в одно неразрывное трио мягкий, обволакивающий голос матери:

                        А я своє горечко забуду…

      Анатолий стоял у дверей и чувствовал, как проникают в него звуки, вся эта сцена, становясь частью его самого.

      Когда они окончили песню, он осторожно переступил порог.

      -   А вот и Толя пришёл. Ужинать будешь? – спросила мать.

      -   Сиди, мама. Пожалуйста. Вы так поёте, аж завидно.

      -   Ну, как зачёт? – спросил отец.

      -   Как всегда.

      -   Во, Танька, учись у брата, - заметил отец.

      -   Хватит вам её воспитывать!

      Анатолию хотелось сказать им что-то ласковое, доброе, поделиться тем, что переполняло душу. Он провёл ладонью по голове сестрички, потрепал её тёплые волосы.

      Должно быть, в этом движении передалась частица его настроения. Танина подружка за её спиной округлила глаза. Она в упор смотрела на его пальцы, что перебирали, теребили Танины волосы, осторожно касаясь её тоненькой шеи.

      -   Мама, ну что ты засуетилась  Не хочу я есть. Посиди. Вы так хорошо пели. Я стоял у порога и слушал.  Спойте ещё. Пап, ну прошу!

      -   И ты с нами, - обрадовалась сестра. – Ну, пап, начинай ты.

      Отец чуть качнул подбородком, потеплевшими глазами глядя на детей, и запел:

                          Гудки тревожно загудели,
                          Шахтёры кинулись толпой,
                         А молодого коногона
                         Несут с разбитой головой.

      Песню подхватила мать. В её голосе звучало искреннее недоумение:

                          Зачем, парнишка, так старался,
                          Зачем лошадку быстро гнал?

      А дальше все четверо, сплетая чистый узор мелодии, горько, с отчаяньем, спрашивали:
                          Или десятника боялся,
                          Или в контору задолжал?

      Анатолию показалось, что Нинка вроде бы подсмотрела, почувствовала его состояние. Именно она, а не кто-то из родных. Он уловил в её взгляде что-то понимающее и удивлённое. Даже стало неприятно. Ведь ещё малая, прыщики грудей, как и у Тани, только наметились… Когда закончили песню, она лихорадочно захлопала в ладоши и воровато посмотрела на него. Тоже мне – сообщница – от горшка два вершка.

      -   Папочка, ещё, - попросила Таня.

      -   Тебе только бы уроки не учить, - добродушно проворчал отец.

      -   А что это у вас со светом? - спросил Анатолий.

      -   Та… опять возле Никаноркиных провода оборвало, - отозвалась сестра.

      -  Иван Саныч звонил на шахту, - объяснил отец, – ищут дежурного электрика.

      -   Ищи-свищи, он уже где-то пьяный валяется, - с уверенностью заявила Таня. – Давайте лучше ещё споём.

      -   Учите, учите, - сказал отец. Он подошёл к плите, опустился на корточки, отодвинул заслонку и стал шуровать кочергой. Жар из топки освещал его грудь и лицо.

      -   Скучный ты человек, пап, - сказала Таня, подперев рукой  голову и глядя на отца. - Ну, почему ты не стал артистом? Была бы я тогда дочкой артиста. Представляете? Мам, вы же в самодеятельности пели, могла бы на него подействовать!

      -   Птицы поют, пока гнездо не совьют, - со вздохом ответила мать. – А пойдут птенцы – замолчат певцы.

      -   Хорошо  петь, когда сытый, когда семья в тепле и накормлена… А для этого работать надо, -  уверенно сказал отец, подбрасывая уголь в печку.

      -   Ну, поехали, - капризно надула губы Таня. Копируя отца, грубоватым голосом сказала: - «Это конфеты могут быть лёгкими, а хлеб всегда трудный». Не понимаю, почему это лёгкие конфеты хуже трудного хлеба!?

      -   Заимеешь детей, - поймёшь, - отозвалась мать.

      Анатолий шарил на вешалке. Нашёл старый пиджак. Натягивая его, сказал отцу:

      -   Пошли, пап, свет чинить. Кошки в сарае?

      -   Вечер же, - забеспокоилась мать, - да и сыро.

      -   Он ведь электромеханик, мам, - с укором заметила Таня.

       Пока отец одевался, Анатолий разыскал в сарае кошки – зубастые дуги, которые надевают на ноги электрики  и телефонисты,  чтобы  влезть на столб. Взял резиновые перчатки. Неся в руках моток проволоки и шахтёрскую лампу, вышел отец. Вдвоём направились по притихшей улице, обходя лужи. Прошли мимо усадьбы Никаноркиных. В этом месте улица как бы разрывалась, пропуская небольшой овражек, по которому весной катился ручей. Тут и расстояние между столбами побольше, потому что каждый устанавливал столб напротив своего дома. Если  подходить к делу по-хозяйски, то давно пора было всю электролинию от шахты до посёлка перетянуть заново. Её навешивали сразу после войны, использовали разные обрезки проводов. Да и многие столбы уже отрухлявели. Но у шахтного начальства пока что до этого руки не доходили.

       Отыскав оборванный конец провода, Анатолий привязал его к бечёвке, второй конец которой обмотал вокруг себя. Затем они подошли к столбу, посаженному на «мальчика», т.е. кусок рельса, вкопанный в землю.  Анатолий пристегнул к ботинкам кошки, отец подсадил его, пока он преодолевал «мальчика»: по рельсу кошки скользят и плохо цепляются. А дальше он уже легко полез сам. Отец только подсвечивал ему лампой.

      Из калитки вышел Никаноркин. Ещё недавно он работал десятником по вентиляции, а теперь уже на пенсии. У него в руках тоже была лампа-надзорка. Он подошёл ближе, поздоровался с отцом, и оба задрали головы,  наблюдая за действиями Анатолия.

      -   Ты тяни, натягивай лучше, советовал отец, а то ветром схлестнёт.

      -   Верхний тоже проверь, - заметил Никаноркин.

      Анатолий молча работал, прихватив себя поясом к столбу, чтобы обе руки были свободны.. Кошки уверенно сидели на изъеденном временем и непогодой столбе. Вспыхнул единственный на всю улицу фонарь, засветились окна домишек... Анатолий откинулся, удерживаемый ремнем, снял перчатки, завернул в них плоскогубцы и сунул всё это за пазуху. Поднял глаза к небу. Высоко поднялись и растерянно повисли между звёздами последние клочья туч. Едва родившийся месяц бумажным корабликом пробивался сквозь их рыхлые остатки.

      Хотелось петь – прямо тут, под звёздами. «Как всё просто и хорошо, - думал он,  - шестнадцатая группа. Посмотрел в расписание – и знаешь, когда и где можно увидеть её. Что ещё надо?!»

                                                        5


      Друзья вышли из-под высокой арки Московского вокзала и остановились на площади, растерянно глядя по сторонам. День был солнечный, но не жаркий. Редкие белые облака клубились над самыми крышами, резко выделяясь в синеве неба. Со звоном катился трамвай, бежали по кругу и скрывались в боковых улицах машины, поток людей с чемоданами и сумками, вытекая из-под арки, разливался по площади.

    -   Надо же! – сказал Лёнька, - Петербургом и не пахнет. Я, знаешь, представлял себе Ленинград совсем не таким.

      Он поставил чемодан на асфальт и стал прицеливаться взглядом в прохожих, выбирая, кого бы спросить.

      -   Эй, парень, постой!

      -   Это вы мне? - спросил  молодой человек в  комбинированной  куртке,  из-под которой выглядывал воротничок белой рубашки.

      -   Да. Скажи, где тут Невский проспект?

      -   Перед вами. Обойдите площадь…

      -   А Смольный где?

      Лёнька почему-то был уверен, что Смольный находится в центре города, если не на Невском, то где-то рядом.

      -   А вам, собственно, куда надо? – переспросил молодой человек. Он был того же возраста, что и Лёнька, но держался как вышколенный дипломат.

      -   На Восьмую советскую.

      -   Так и говорите… Сверните за угол и ступайте прямо. Минут через пятнадцать придёте.

      -   Ну, бывай… - добродушно кивнул ему Лёнька. – Тоже мне! – пожал он плечами. – Ведь пацан ещё, а нос вгору, вроде бы  какой-нибудь граф Расторгуев!

      Шли вразвалочку, рассматривая вывески. Лёнька лихо сдвинул кепчонку на затылок и размышлял:

      -   Смотри «Лабазъ» на стене написано. На самую верхотуру рекламу пристроили. Ещё с твёрдым знаком. Дореволюционная – и никто не сколупал… Чудаки, всё-таки. Продают такой же хлеб, а написано «Булочная». Это чтобы поинтеллигетнее… Между прочим, девчонки тут ничего… Только все дохленькие. Или это у них модно?

      Свернули на Восьмую советскую, и он приумолк. А когда подошли к нужному им дому, решительности в его поведении поубавилось.

      -   Тётка твоя как – ничего? – спросил Анатолий.

      -   Кто её знает… По письмам – совсем своя. А так я её и в глаза не видел.  Говорят, она меня когда-то нянчила. Отец был старше, уже на шахте работал, кормил её. Потом она на рабфаке училась. А уж потом, как уехала в Ленинград, в Горный институт – так и всё.

      Вошли в гулкий  подъезд Мраморные ступени, порядком истёртые, вели на просторную площадку, выложенную узорной плиткой. Убедившись, что нужной им квартиры тут нет, пошли выше. На площадке четвёртого этажа остановились перед дверью, рассматривая список под кнопкой звонка.

      -   Слышь, Лёнь, - сказал Анатолий, - ты перед тёткой не очень. Так, мол, приехали в Ленинград по делу, мама просила зайти, проведать. А там посмотрим, сама пригласит – хорошо, а нет – две-три ночи на вокзале переночуем.

      -   Хорошо. Давить? – спросил он, нацеливаясь пальцем на кнопку.

      -   Дави.

      Только теперь Анатолий понял, что вся эта их поездка в Ленинград – авантюра. Не в его характере было принимать скоропалительные решения. Но так уж вышло. Когда узнал, что институтский хор, возможно, поедет в Ленинград, он подумал о Зиночке. Она, выходит, тоже поедет. Разыгралось воображение: весёлая компания, белые ночи, ощущение свободы после экзаменов… Очень захотелось тоже поехать, быть рядом.

      Всю весну они с Лёнькой работали на кафедре электротехники и шахтной автоматики. Тогда об автоматике только заговорили, вышло специальное постановление. Профессор Чемерис добился, что комбинат «Сталинуголь» выделил деньги на переустройство кабинета, он же выбил для них с Лёнькой одну на двоих ставку лаборанта, и они монтировали действующие макеты скипового подъёма, схему диспетчерской связи и другое. Тогда же Лёнька предложил заработанные деньги сложить и купить на двоих мотоцикл.

      -   Представляешь, - мечтал он, - трух-ту-ру-рух! И мы вылетам на Мушкетовский бугор! Или на Саур-Могилу махнём, а можно и в Мариуполь, к морю.

      Анатолий тоже был не против того, чтобы тух-ту-ру-рух! – и к морю! Но с тех пор, как подумал о Ленинграде (а во время экзаменов выяснилось, что такая поездка институтского хора – вполне реальное дело), Лёнькины мечтания всё меньше трогали его. И когда получили заработанное, он признался другу:

       -   Лёнь, ты, вообще-то, кроме наших Карпушек бывал где-нибудь?

      -   А что? В азовской Будённовке – это больше ста километров отсюда. В Велико-Анадольском лесу – когда нас после восьмого класса в военные лагеря собирали.

      -  Давай махнём в Ленинград! Представляешь: белые ночи, Смольный, Летний сад, в котором прогуливали Евгения Онегина… Всё это мы увидим своими глазами.

      -   И Зиночку, - съехидничал Лёнька.

      -   И Зиночку.

      -   Ну, и чёрт с ним, с мотоциклом!

      Лёнька был скор на решения.

     -   Ты знаешь, - вспомнил он, - у меня же в Ленинграде есть тётя Надя. Она матери письма пишет, в гости зовёт.

      Так они оказались в Ленинграде.

      В списочке под кнопкой было указано: «Лузины – 3 зв.» Лёнька трижды нажал кнопку. Послышались шаги, звякнул засов, и дверь отворилась. На пороге стоял, вопросительно разглядывая их, свежевымытый, ухоженный... арестант в полосатом костюме, с чёрной, едва заметной сеточкой на голове.

      Парни из Донбасса впервые видели человек в пижаме.

      -   Вам кого? - спросил он бархатным баритоном.

      -   Надежду Семёновну. Лузину, - с вызовом ответил Лёнька. – А ты, наверное, Герман?

      -   Я… - удивлённо ответил тот.

      -  Видишь, Толя, как он брата встречает. – Я - Лёнька Тимохин, из Донбасса. – И, увидев растерянность на лице Германа, успокоил его: - Ладно, волноваться не будем.

     Герман засуетился, взял из рук Лёньки чемодан и повёл их по длинному коридору коммунальной квартиры. Свернув за угол, открыл двери в комнату.

      -   Мама  будет рада… Вы  извините, у меня не убрано. Сегодня же воскресенье, и можно себе позволить…

      На широком кожаном диване валялась неубранная постель, у стены стояло пианино с бронзовыми подсвечниками, письменный стол был завален всяким хламом – статуэточки, громоздкий чернильный прибор, книжки, порыжевший лист ватмана, скрученный в трубку. Но главное – возле стола на тумбочке стоял телевизор. Донбассовцы впервые в жизни видели его. Переглянулись. Перед экраном, который был чуть побольше ладони, стояла полая линза, заполненная водой, напоминавшая аквариум.

      Усадив гостей, Герман побросал постель в деревянную тумбу, расчистил стол, закрыл крышку пианино. Потом ещё раз извинился, стащил с себя арестантские штаны, сунул в тут же тумбу и надел брюки.

      -   Надо убрать, чтобы мама не нервничала, - оправдывался он. – У нас две комнаты. До войны было три, но детскую пришлось отдать. Мама теперь в отцовском кабинете, а мне отдала свою. Она, конечно, слышала ваши звонки, только думает, что это ко мне пришли. Сейчас я её позову.

      Он вышел, оставив гостей одних.

      -  Интересно, как это у них третью комнату отобрали? – спросил Анатолий. – За что?
-
-      -   Почём мне знать? – пожал плечами Лёнька. – Например, потому, что семья уменьшилась. У Германа ещё два брата были. Одного тоже Лёнькой звали. Они в блокаду от голода умерли. А дядя Коля ушёл в ополчение, он был совсем близорукий. И погиб. Большой такой, гворят, и беспомощный. Мать до сих пор вспоминает, как он тётю Надю называл «мамочкой». А она на десять лет его моложе!  Это когда тётя Надя учились ещё – он преподавал теплотехнику. У него даже учебник по этому делу напечатан. Тётя Надя как за дитём ухаживала…. Она же боевая, шахтёрка – девчонкой на выборке породы работала. С мамашей моей ещё тогда дружила. Мать над её письмами до сих пор плачет… Так здорово пишет! «Когда я прохожу мимо памятника Неизвестному солдату, то думаю, что это нашему Ване». Отцу, значит, моему.  Он же как ушёл в сорок первом…

      В коридоре послышались шаги, дверь отворилась, и Анатолий увидел женщину – ещё не старую, подтянутую, в нарядном, хоть и домашнем платье. В глаза бросались рюшечки, обстроченные карманы, обшитый кружевцем воротничок. В Донбассе, насколько это было известно парням, женщины её возраста таких ярких платьев не носили вообще, а дома тем более. Она вошла с приготовленной заранее улыбкой, да и первые её слова, произнесённые с порога, были, очевидно, обдуманы ещё в коридоре.

      -   Здравствуйте, молодые люди, я очень рада, что вы приехали.

      Ребята встали. Анатолий, отвечая на приветствие, сдержанно наклонил голову, а Лёнька шагнул ей навстречу, протягивая  лапу. И тут с хозяйкой произошло что-то такое… Лицо обмякло, губы беспомощно задрожали, она качнулась и, сделав шаг вперёд, почти упала на Лёнькины руки.  Из её груди сдавленно вырвалось:

       -   Ваня! Господи, мамочки родные, Ванечка, братик мой! Лёня! Ты же – вылитый Ваня!
      Нервными пальцами она ощупывала Лёнькины плечи, гладила его шевелюру и, глотая слёзы, что-то  приговаривала. И сама сразу как-то уменьшилась. Но даже в этом невольном порыве чувств тётя Надя оставалась сильным человеком. У  Анатолия запершило в горле.

      Она утихла и села на диван. Чуть охрипшим, но уже спокойным голосом сказала:

      -   Извините меня… Садитесь, мальчики.

      Они послушно сели. Герман растерянно смотрел то на них, то на мать. Косточкой указательного пальца она осторожно вытерла слёзы, спросила:

      -   А это твой товарищ?

      - Толя – мой друг. Мы вместе учимся. Он тоже карпушанский, - поспешно ответил Лёнька.

      Толя качнул головой.

      -   Корпушанский, говоришь? И чей он?

      -   Краско. Его отец десятником на движении ещё до войны…

      -   Не помню. Забывать стала.

      -   Мы только в тридцать шестом на Первомайку приехали. До этого отец на Рутченковке работал, - уточнил Анатолий.

      -  А… - она уже совсем успокоилась. – Ну, располагайтесь. Здесь, у Германа, вам будет хорошо. У соседей попросим раскладушку. Может, вам с дороги умыться надо – Герман покажет. А я пойду чай приготовлю.. – Она встала, хозяйским глазом окинула комнату сына и не удержалась от замечаний: - Что у тебя на столе творится! Такой раскардаш – постеснялся бы!

      И только тут, в этом знакомом словечке «раскардаш», Анатолий увидел в ней что-то знакомое, донбассовское.

      После обеда Герман водил их в Смольный, потом они побывали на кладбище Александро-Невской лавры, а вечером смотрели телевизор и сидели за столом с тётей Надей. Оказалось, что она – доцент, преподаёт в том же институте, где училась и где работал её муж. Но разговор шёл больше о Донбассе. Тётя Надя всё расспрашивала гостей. Вспоминали общих знакомых, старые и новые шахты.

      Анатолий не мог не заметить, как тётя Надя реагировала на каждое движение своего сына. Чувствовалось, что он для неё – весь свет в окошке. Вспоминая свою сиротскую молодость, вдруг замечала: «А Герочка не в меня пошёл. Я была настырная…» Когда Лёнька, чтобы поддержать разговор, сказал что-то про дядю Колю, который перед самой войной заезжал к ним в гости, она вздохнула:

      - У него беспомощность от доброты шла, а у Герочки – от разбросанности. Коля уходил в работу с головой. Гера же делает одно, а думает о другом…

      Слушая материнские упрёки, Герман опускал глаза и театрально склонял голову. Видно было, что мать он любит и побаивается её, но не настолько, чтобы вникать в смысл тысячу раз слышанных замечаний.

      О своих погибших от голода сыновьях тётя Надя ни разу не обмолвилась. Но Анатолий видел, что она помнит о них – это чувствовалось в каждом её взгляде на Германа. Если соединить всё, сказанное про Лёнькиного двоюродного брата, можно было понять её беспокойство. Герман занимался в музыкальной школе и не окончил её, бросил. Год проучился в Горном институте – бросил. Сейчас он был на втором курсе кораблестроительного и всё ещё не мог рассчитаться за весеннюю сессию. Он брал уроки пения, преуспевал в художественной самодеятельности, связался с каким-то полупрофессиональным джаз-оркестром. («Джаз-бандой» – говорила тётка), выступал с ними в «левых» концертах… Украдкой разглядывая его – такого большого, благоухающего мальчика, Анатолий подумал, что Герман очень похож на молодого человека с витрины парикмахерской.

        Вечером они вместе смотрели телепрограмму, она была единственной и шла всего два или три часа. Смотрели, в основном, не то, что им показывали, а само чудо передачи изображения. При этом Анатолию интереснее было бы заглянуть в телевизор с обратной стороны, сняв заднюю стенку.

      А утром, попив чаю, гости поехали на вокзал встречать Зину. Институтский хор приезжал в понедельник. У Германа было неотложное дело в институте, куда он собирался с кислым видом, завистливо посматривая на оживлённых провинциалов.

      По дороге на вокзал они купили букет цветов. Долго торговались. Хотя Лёнька в этом деле никакого собственного интереса не имел, но суетился много. Ему нравилась сама необычность мероприятия. Это же здорово: она приезжает в чужой город, где ни одного знакомого, выходит на вокзал, а тут… извините-подвиньтесь! «Добро пожаловать!» С цветами. На виду у всей этой оравы из хора. Лёнька любил эффекты.

      Они бродили по перрону между встречающими. Букет носил, размахивая им как веником, Лёнька. Анатолий стеснялся ходить с цветами, казалось – все на него только и смотрят. Он вообще никому в жизни не дарил цветы. Разве что учительнице на Восьмое марта. А кому ещё? Матери? Так у них своих полон двор:  сирень, и ночная фиалка, и чернобривцы – до самых морозов что-нибудь цветёт. А в Ленинграде, как оказалось, цветы немалых денег стоят. Вот никогда не подумал бы. Не сообразил тёте Наде привезти охапку. Всё равно чемодан наполовину пустой. Она бы обрадовалась. Это точно. Вспомнил, как заботливо меняла воду в вазочке, что  стоит на пианино в комнате Германа. А в той красивой вазочке всего-то одна полудохлая гвоздичка.

      Наконец поезд втянулся между перронами, зашипел тормозами, заскрежетал колодками и остановился. На перроне сразу стало тесно, одни побежали к задним вагонам, другие им навстречу, те, что выходили из вагонов, увеличивали толчею. Ребята, поддаваясь общему настроению, тоже побежали вдоль поезда.

      -   Стой! – сказал вдруг Лёнька. – Нам-то куда бежать – мы всё равно не знаем номер вагона. Будем стоять посередине. Их целая орава – заметим.

       Он оказался прав. Институтские сами обнаружили себя. Выходя из вагона, они собирались вокруг Саши Коваленко, который покрикивал на всех, с наслаждением неся бремя высокой ответственности. Друзья стояли возле поручней и ожидали, когда появится Зиночка. Увидев её, Лёнька передал букет Анатолию. Она не сразу заметила их. Выходя, разговаривала с парнем, который выглядывал через её плечо из глубины тамбура. Лёнька заступил ей дорогу.

      -   Здрасьте! С прибытием в колыбель революции!

      Анатолий протянул  цветы.

      Зиночка растерялась.

      -   Мальчики, да вы волшебники!

      Рванулась к задубевшему от неловкости Анатолию и поцеловала его в щёку. Земля качнулась под ним. Она это заметила. Обернулась к Лёньке  и тут же поцеловала и его. Всем сёстрам – по серьгам!

       -   Где твой чемодан? – спросил Лёнька.

       -   Мой?… А вот, у Коробкина.

      Оглянулись. Недоумённо глядя на них, у вагона застыл парень с двумя чемоданами в руках. Лёнька повернулся к нему и со словами: «Отдай и больше не балуйся» - забрал её чемодан.

      -   Куда вы меня ведёте, ребята? Александр Ильич велел стоять возле него, пока не соберутся все.

      -   Перебьётся ваш Сан Лич, - проворчал Лёнька. – Ишь, выступает, как чертополох на грядке.

      Ребята с наигранным гусарством рассказали, что они нагрянули в Питер погулять, а тут вспомнили про свой родной хор, который должен приехать, и на всякий случай вышли к поезду.

     -  Какое счастливое совпадение! – в тон им ответила Зиночка. – Вы, значит, случайно с букетом разгуливаете по Ленинграду , заворачиваете на вокзал… Надо же! Это – судьба…

      Хористам отвели пристанище в полуопустевшем на лето общежитии Горного института. Друзья проводили Зиночку до самого порога, всем своим видом показывая, что она не одна и что, кроме выступлений в хоре, у неё тут будут и другие развлечения.

                                             


                                                        6.


      Фестиваль студенческих хоровых коллективов проходил в Доме культуры промкооперации. В те годы хоровое пение вошло в моду и всячески поощрялось. В газетах появлялись теоретические статьи на эту тему, в которых пояснялось, как участие в хоре  способствует развитию духа коллективизма, наиболее полно выявляет культурные традиции народа, поднимает национальное до интернационального. Показательные выступления и конкурсы  хоровых коллективов проводились в областях и республиках, свои хоры создавали в цехах предприятий и в колхозных бригадах. И, надо сказать, часто принимались с большим энтузиазмом. Страна только-только выбивалась из военных злыдней, телевидение ещё не вошло в быт, даже в крупных городах в дом, где появлялся телевизор, по вечерам  набивались соседи, как на посиделки.

      И, хоть после войны прошло уже почти десяток лет, многие мужчины донашивали гимнастёрки и военные бушлаты, в одежде преобладали тёмно-зелёные, тёмно-синие и чёрные цвета. Мужчина, появившийся на улице в светлом костюме, выглядел бы просто клоуном. Выступления хоров воспринимались как праздник и для самих участников, и для слушателей. Уже сами костюмы хористов придавали событию непривычную яркость.

      Послушать выступление институтского хора вместе с ребятами пришёл и Герман. Зал был полон. Встретили  донбассовцев хорошо – хлопали, не жалея рук.

      В перерыве отыскали Зиночку, вместе дослушали второе отделение и поехали все вместе на Кировские острова.  Герман говорил, что по случаю проводов белых ночей там, в парке, идут большие гуляния, танцы под оркестр  на Масляном лугу.

      Добрались они туда уже в двенадцатом  часу ночи. Было светло, где-то в глубине парка манящим эхом звучал оркестр, весёлыми компаниями гуляла молодёжь, в кустах, совсем рядом, играли на гитаре. Анатолий почувствовал какую-то нереальность происходящего. Бывает так, что ты ещё не проснулся утром, ещё что-то снится, но  ты понимаешь, что это сон, потому что слышишь, как скрипят половицы, - это отец топчется, собираясь на работу, как звякает посуда - это мать подаёт ему завтрак. Живые звуки вплетаются в сновидение, обрастают другими образами.

      Белая ночь, как белое вино, притупляла чувство реальности и обостряла фантазию. Зиночка одной рукой держалась за его локоть, а другой – за Германа. Лёнька шагал рядом, о чём-то говорил, забегая то справа, то  слева. Примостившись на краю садовой скамейки перед большим коробом, мороженщица кричала прохожим:

      -   Мишка на Севере! Мишка на Севере!
   
 -     Что она кричит, - спросил Лёнька, заглядываясь на хорошенькую мороженщицу.

      -   Она вам эскимо предлагает, - разъяснил им, как детям, Герман. – Эскимо «Мишка на Севере». Будете есть? Я куплю.

      Зиночка, а за нею и ребята, отказались. И Герман продолжил прерванный разговор, обращаясь, в основном, к Зине.

     -  …надо учитывать уровень слушателей. У вас там, наверное, украинская мелодия у каждого на слуху. Поэтому слушатель сам дорисовывает в воображении мелодию. Мысленно, то есть, он как бы поёт с вами вместе. Это когда вы речетатив даёте: «Ой, со-сед-ка…» Понимаете. А этот, сегодняшний зал, слышит только причитания, и – никакой музыки.

      Зиночка, хлопая ресницами, слушала его. Герман был великолепен. Короткая, по фигуре, курточка с застёжками, голубая рубашка и такой же галстук в белый горошек, смазанные бриолином волосы аккуратной волной уходили к виску. Недаром он по утрам носил на голове сеточку.

      Лёнька первым оценил ситуацию.

      -   Слушай, Гера, сколько можно о всяких «мэлодиях». Пойдём поищем карусели или что-то повеселее.

      -   Нет, почему же? – возразила Зиночка. – У Германа интересные  суждения. Правда, я в хоре не потому, что очень уж интересуюсь…

      -   Прошу прощения, увлёкся! – Герман галантно прижал руку к груди. – Я вокалом занимаюсь профессионально. Беру уроки у педагога и уже отравлен сценой.

      -   Всё это а-ла-ла! – рубанул рукой Ленька. – Толик, между прочим, весь ваш хор мог бы заглушить. У него такой голос, что никому тут и не  снился.
      
-   Как это понимать? – обернулся Герман к Анатолию, всем своим видом показывая, что готов великодушно отломить от своего венка лавровую веточку и подарить товарищу.

      Лёньку эта участливая снисходительность взорвала. Он давно почувствовал, что его братец легко оттёр их плечом и полностью завладел вниманием Зиночки.

      -   Да у Анатолия голос – о-го-го! – только у нас «пэдакоков», - нажимая на это слово, - сказал он, - нету.

      -   И напрасно, - как бы не принимая Лёнькиной горячности, заметил Герман. – Если тебя одарила сама природа – надо заниматься.

      -   А ты и правда поёшь? – недоверчиво спросила Зиночка, - или это Лёнькина реклама?

      -   Реклама, - отмахнулся Анатолий.

      -   Вы что, заводите меня? – вскипел Лёнька. -  Спой, Толик. Покажи им свой голос. Только покажи.

      -   Здесь, что ли, - засмеялся он. – Не заводись, Лёнька, неудобно.

      -   Конечно, здесь неудобно, - согласился Герман.

      -   Ну и артисты вы оба: удобно – неудобно. Воровать неудобно, да и то не всегда. Пошли в кусты!

      -   Вообще-то, я – отступил Герман, - мог бы и послушать.

      Вот и договорились! – Лёнька схватил друга за рукав и потащил в кусты.

      Он мог бы этого и не делать. Аллея была пустынной, увлекшись разговором, они забрели в дальний конец парка. Гравиевую дорожку размыло дождями, не подстриженные деревья раскустились, едва не перекрывая её молодыми побегами.

      -   Не дури, Лёха, - не совсем решительно возразил Анатолий. – В другой раз.

      Он и сам был несколько задет снисходительным тоном Германа,  который исподволь вышел в лидеры их компании. В глубине души вызревало желание «доказать».

      -   Другого раза может и не быть, - наседал Лёнька. – В коммунальной квартире орать ещё неудобнее. Пошли, где поглуше.

      -   Да уж глуше, чем мы забрели, и не найдёшь, - оглянулся Герман. Его воспитанность,  уравновешенность всё больше злили Лёньку.

      -   Хорошо, пусть поёт тут. Ну, давай – хоть пару куплетов.

      -  Без инструмента, а капелла, даже профессиональному певцу нелегко, - вроде бы защищал Анатолия ленинградец.

      Зина с любопытством переводила взгляд с одного на другого.

      -   Мы и без всякой «а капеллы» можем! Давай, друг, ты хоть меня не подведи.

      -   Ну… попробуй. В этом даже что-то есть… - ободряюще улыбнулся Герман.

      И опять – вроде бы он тут старший.

      Анатолий, сам ещё не зная, что предпримет в следующую минуту, решительно задрал голову, как птица, которая отрывается от земли, и… запел:

                   Дивлюсь я на небо та й думку гадаю:
                   Чому я не сокіл, чому не літаю…

      И, взвиваясь всё выше и выше, забыл, где он и с кем он.

                     Чому мені, Боже, ти крилець не дав?
                     Я б землю покинув та й в небо злітав.

      Первая фраза вырвалась с хрипотцой, как клёкот, но он сдержал звучание и повёл всё уверенней, голос крепчал, обретая свободу. Сама песня подхватила его. Уже не слышал себя, лишь ощущал звуки, что рождались в груди и улетали, облегчая душу.

      Зиночка почувствовала, как сомкнулось пространство, обволакивая всех четверых. Звуки рождались в груди Анатолия, как будто там обнажались живые струны, что откликались на каждую ноту. Сама суть человеческая раскрывалась – прекрасная и в этот миг  такая доступная…

      И когда он, уходя в головокружительную высь, сдержал ещё полный силы последний звук, Зиночка захлопала в ладоши. Это не были аплодисменты, которыми награждают сознательно, а скорее – непроизвольный всплеск детского восторга.

      Герман посмотрел на неё и сказал:

      -   М-да… что-то есть.

      -   Ну, попробуй понять этих специалистов! – аж вскипел Лёнька. – «Что-то есть» Да у него голос сердце кромсает.

      -   Мне очень понравилось, - поддержала его Зина.

      Герман понял, что рискует остаться в меньшинстве. С точки зрения профессионала, ну, хотя бы с учётом тех азов, которые постиг он сам, в пении Анатолия много было неверного, неграмотного: не собирал голос «в фокус», а сорил им, фонтанировал, кроме того, к ноте «подплывал», а надо каждую брать чисто, сразу, как внезапный прокол – и чтобы в самую точку. У Германа язык чесался, так хотелось поделиться своими знаниями, объяснить Анатолию его огрехи. Но побоялся, что его неправильно поймут. Да и, честно говоря, сам был в непонятном смятении: такая мощь, такой бешеный всплеск чувств…

      -   Во всяком случае, - сказал он, - необходимо показаться специалистам. – Увидев по реакции Зиночки, что ей такая мысль тоже нравится, продолжил: - У тебя очень сложная, даже какая-то многослойная окраска голоса. И сила. Это не всегда хорошо. Можно выкричать себя за два года и потом всю жизнь шипеть.

      -   Да брось ты…- заметил Лёнька, всем видом показывая, что мы, мол, своё дело знаем. – Он же не собирается этим делом на хлеб зарабатывать.

      -   Ты, Леонид, оставь фанаберию, - напуская на себя важность, отрезал Герман, – хороший голос – как подарок природы. Он неповторим. Слушайте… Есть колоссальная идея! Сейчас идут вступительные экзамены в консерваторию. На заочное отделение. Вы не спешите улыбаться, слушайте дальше. Там сначала проходят творческую комиссию. Ну, прослушивают всех подряд. Записывайся, приходи и пой. Комиссия поговорит с тобой, а потом решит:  принимать у тебя документы или не принимать, то есть – допускать к дальнейшим экзаменам или нет.

         -   Зачем мне это?

        -    Ты насчёт документов? А тебе они и не нужны. Ты их не будешь сдавать. А запишись, вроде бы собираешься. И всё! Споёшь перед комиссией – сразу станет ясно, есть дарование или так, для себя.

        -   А что, пойти и доказать! – согласился Лёнька.

        -   Мне кажется, не следует впадать в ребячество, - посмотрел на него Герман. – Доказать – не доказать. Разве это главное? Себя узнать, услышать мнение специалистов. А вдруг что-то уникальное?

      И Герман снова завладел вниманием. Он стал рассказывать  о консерватории, вспоминал любопытные случаи, когда человек, не подозревавший о своём таланте, вдруг становился  знаменитостью.

      С одной стороны Герман высказывал свою заинтересованность в судьбе Анатолия, а с другой – сам взбирался на пьедестал.  Зиночка умилённо смотрела на него, ловя каждое слово. Тогда Анатолий сказал:

      -   А что мне стоит? Завтра же пойдём с Лёнькой в консерваторию.

      -  К сожалению, - Герман наморщил высокий лоб, - завтра у меня тяжёлый день.

      -   Мы и сами пойдём, - успокоил его Лёнька, -  ты только расскажи, как туда доехать.

    
                                                    7.

       …По утрам и вечерам ленинградцы «пьют чай». Ребятам из Донбасса странно было слышать каждый раз: «Вот попьём чаю»… Они привыкли завтракать и ужинать. У Анатолия по утрам дома ели яичницу, пили молоко или компот, летом мама подкапывала кусты картошки на огороде, отбирая клубни покрупнее, и варила молодую картошку. А чай – это так… кишки полоскать. Тут же слово «чай»  звучало почти магически. Его произносили ёмко, со значением.

      Тётя Надя ушла в свой институт и на столе оставила записку: «Мальчики, обязательно попейте чаю, прежде, чем идти по своим делам. Я всё приготовила – под салфеткой». Пробежав глазами записку, Лёнька скептически улыбнулся. Всё равно, если бы его мама написала гостям: «Не забудьте поесть укропчику». Экая важность чай: семь лет мак не родил – и голода не было.

      Но под салфеткой оказалось масло и бутерброды с сыром и колбасой.

      -   Если они  это называют чаем, - тогда совсем другое дело, - сказал он. – Вроде намёка: дайте, тётенька воды попить, а то есть хочется и ночевать негде.

      Пока гости умывались, Герман сходил на кухню и принёс кипятку. Опустил в него заварку в дырявой ложечке, пригласил ребят к столу.

      Анатолий чувствовал себя неловко за вчерашнее «кустарное» пение. Ему уже не хотелось идти и выступать перед комиссией. Вернее – хотелось, очень хотелось, но страх был такой, что уже и не шёл бы.

       Герман же был настроен по-деловому.. И что странно – даже в отсутствии Зины. О Лёньке и говорить нечего. Тот бил копытом в землю от нетерпения.

      -   Надо подумать, что будешь исполнять, - сказал Герман. – Учти, там всё любят старое и классику Ты из оперных вещей что-нибудь знаешь? Чайковского… Ну, хотя бы «Я люблю вас»?

      -   Знаю. Помню мотив. А слова забыл, точнее – никогда и не помнил.

      -   Давай учи.

      -   Нет, сегодня уже поздно. Лучше песню Вакулы из «Черевичек» Эти слова я помню.

      -   Герман, вас к телефону.

      «Это Зиночка», - догадался Лёнька, и все трое вышли в коридор, где висел на стенке аппарат.

      Герман рассыпался в сожалениях, что не может составить им компанию, поскольку в институте над ним «чёрные тучи, и надо пойти их развеять». Не преминул доложить, что он уже «поработал» с Анатолием над репертуаром. Лёнька не  выдержал и отобрал у него трубку.

      -   Извини, Зиночка, - сказал он, - мы с Толей уже на пороге и через час будем там… Если хочешь – приезжай.

      В приёмной комиссии им сказали, что записаться на прослушивание можно сейчас, но само прослушивание – только послезавтра. Можно записаться на репетицию с концертмейстером.

      Ребята растерялись.

      -   Ладно, Лёнька, - с облегчением выдохнул Анатолий, - оставим  эту затею.

      -   Как это оставим? Девушка, да мы же приезжие. Нам каждый лишний день… Ночуем же на вокзале! Мой друг может и голос потерять. Неужели шахтёр-ров обидите?

      -   Что я могу сделать? На сегодня список закрыт.


      -   Допишите!.

      -   Нельзя… Вот, разве кто-то не явится.

      -   Обязательно не  явится, - убеждённо сказал ей Лёнька.

      -  Если вы так уверены… Заполните этот бланк, давайте ваш паспорт. Но я ничего не обещаю. Без четверти два приходите в большую аудиторию. Я там буду вызывать по списку.

      Как и договорились, ребята встретили Зину у центрального входа, потом ещё часа полтора погуляли по городу и к назначенному времени вернулись.

      Возле аудитории, где должна была заседать комиссия, топталась довольно пёстрая публика. Были тут и глубоко декольтированные девицы, и молодые старики с экзотической внешностью, целая компания вилась возле здоровенного парня, который, не смотря на довольно тёплую погоду, был в чёрном костюме-тройке и пышном галстуке, повязанном бантом.

      Полнеющая женщина, ей было явно за тридцать – стояла у окна, спиной ко всем, и время от времени стонала в стекло: «Аа-а!».  Проходила минута, и из неё снова выскакивало «А-а!» Очевидно, пробовала голос.

      -   И эта старуха туда же, - пожал плечами Лёнька. -  Слушайте, да тут половина чокнутых.

      -   В том числе и я, - отозвался Анатолий.

      Общее волнение передалось, однако, и им. Зина смотрела, как нервно перелистываются ноты, как вздрагивают и поворачиваются головы  на каждый скрип заветной двери, и ей показалось, что там, за дверью, не выявляют, а раздают таланты. Вот люди и волнуются, что им не достанется. Для Лёньки же все присутствующие, как он выражался, были «мелкими в глазах» Им овладел азарт. Он несколько раз подходил к девушке-секретарю, у которой отмечались экзаменующиеся, заглядывал в список, разговаривал с ней, как старый знакомый.

          Анатолий молча стоял у стены – оцепеневший, отрешённый от всего происходящего. Зиночку он держал за руку повыше локтя, и по тому, как нервно сжимал свои пальцы, можно было понять его волнение.

      …Половину аудитории занимали студенческие скамьи, а ближе к окну стоял рояль – только его и рассмотрел Анатолий, когда вошёл. Всё остальное расплылось серыми пятнами. На ватных ногах он приблизился к роялю и опёрся на него, как будто пристал к спасительному берегу. Серые пятна над студенческими скамьями стали проясняться, из них вырисовывались лица.

      -   Краско? – спросил худощавый, чисто выбритый мужчина.

      Анатолий кивнул.

      -   Прошу, - он мельком взглянул на подошедшего к роялю, опустил глаза в бумажки и, не отрываясь от них, добавил: - Пойте. Елизавета Сергеевна, помогите ему.

      У рояля сидела полнеющая миловидная женщина.

      -   Вы заявляли Вакулу, - мягко сказала она и взяла несколько знакомых аккордов вступления.

      Анатолий глубоко вздохнул и, торопясь попасть в такт, запел, не слыша себя совершенно. В ушах звенело, звуки рояля он больше чувствовал по вибрации деки под рукой, а не ушами. Напрягся, как будто тащил  плуг. А худощавый мужчина, председатель комиссии – так и не поднимал головы от бумажек. У окна сидела напудренная старушка в кружевном воротничке. Она склонила голову и чуть подалась вперёд, как это делают тугоухие, чтобы лучше расслышать собеседника. Но в её глазах – очень живых – горела заинтересованность, наивное детское любопытство.
    
               Мочи нет боле,
                    Душа, пропадай!
                    Сердце-дивчина
                    Оксана, прощай! –

      Не пел, а отчаянно взывал он.

      -   Так, - сказал председатель при гробовом молчании остальных. – Так… Спойте-ка лучше какое-нибудь упражнение. Вот это.

      Порылся в бумажках и подал один лист. Анатолий взял этот лист и, отойдя снова к роялю, долго всматривался в написанное. Там были несколько строчек нот. Китайская грамота.

      -   Вам  что-то неясно? – спросил председатель.

      -   Да. Я не знаю нот.

      Сидевшие за столом переглянулись, кто-то опустил глаза.

      -   Ну, что же… Значит, не знаете, - утешил его председатель и, обернувшись к двери, сказал: - Валюша, приглашайте следующего.

      Анатолий растерянно осмотрелся и вышел. Первое, что увидел за порогом – скорбно искривлённое лицо Зиночки.

    
                                                     8.


      Смена выдалась не лёгкая. Садилась кровля. И без того низкая, местами она провисла так, что и на четвереньках не пролезешь. Приходилось ползти ужом. Новалоотбойщики, лежа на спинах, звенели лопатами, кидали уголь на транспортёр,  отчаянно матерились.  Несколько раз то один, то другой бросали работу и помогали крепильщикам,

        Деревянные стойки, которыми подпирали кровлю, с треском ломались. В наиболее опасных местах под просевшую кровлю «подбивали кусты» – ставили вплотную одна к другой пять-шесть стоек. Но и это не всегда помогало, кусты, как говорят, «обыгрывало». Чёрный глинистый сланец, который ещё недавно покрывал пласт угля, крошился. Куст стоек как бы протыкал его, и кровля, вбирая в себя верхушки стоек, угрожающе продолжала опускаться, готовая вот-вот рухнуть.

      Уже второй месяц Анатолий исполнял обязанности горного мастера. Правда, тогда ещё, по старой привычке, его называли десятником. Вообще-то, студент должен дублировать штатного сотрудника. Но людей не хватало, и практикант почти всё время работал один.

      Для отчёта о практике надо было знакомиться с планами горных работ, рыться в скудном шахтном архиве, но сведения о геологических условиях, в которых они сейчас работали, ничего не объясняли. В этих местах никаких геологических нарушения не отмечалось. Анатолий с горечью думал о том, что древние учёные не так уж далеки были от истины, когда утверждали, что природа не терпит пустоты. Многие миллионы лет угольные пласты лежали в недрах, как слой начинки в пироге, а выбирали их – и стихия пыталась сомкнуть ненужную ей щель.

      Чтобы подземные силы не могли разгуляться, человек пошёл на всякие хитрости. Выработанное пространство забивали пустой породой. Не всё, конечно. Это было бы просто не под силу. Но в самых опасных местах, в начале и в конце лавы, выкладывали каменные гряды так, чтобы они упирались в самый потолок. Эти каменные полосы, на которые должна постепенно садиться кровля, назывались бутами…

      Ещё в начале смены, помогая крепильщикам втаскивать в лаву лес, он обратил внимание на  раздавленный бут. Кровля опустилась с такой силой, что каменная гряда расползлась, стала ниже чуть ли не вдвое. Этот мельком замеченный бут не давал ему покоя всю смену.  Когда на каску вдруг сыпануло из трещины каменной крошкой, Артюхов – бывалый шахтёр, крикнул ему:

      -   Эй, парень, ты ближе к забою держись. Вишь, какая она неспокойная нынче.  Ещё придавит.

      В сознании Анатолия мелькнула нехорошая догадка. Он подполз к Артюхову.

      -   Оставь пока лопату. Ты мне нужен.

      Шахтёр оставил лопату, перекатился со спины  на бок и спросил:

     -   Надолго?

      -   Нет.

      И пополз вдоль конвейера к вентиляционному штреку. Ползти было неудобно, по локтям и коленкам шуршали колючие крошки угля и породы.

      -  Ты куда это? – спросил Артюхов, видя, что Анатолий пытается перебраться через конвейер.

      -   Не шуми…

      Показались огоньки. Тут работали двое. Выкладывали очередной бут. Он был уже почти готов.

      -   Как дела? – спросил Анатолий.

      -   А потягай с нами эти сундуки, - показывая на глыбы породы, ответил один из них, - узнаешь.

      -   Ты чё психуешь? – пробасил Артюхов. – Десятник спрашивает.

      -   У десятника глаза есть. Видеть должен, - не сдавался бутчик.

      -   Хорошо, посмотрим, - примиряюще сказал Анатолий.
   
   Он прополз вдоль выложенной стенки, потрогал руками, хорошо ли подбиты под самую кровлю верхние камни, ещё раз тщательно высветил щели меж неровностями глыб.

      -   Не дом строим, - глядя на него, сказал второй бутчик.

      -   Не дом… Артюхов, иди-ка помоги.

      -   Те шо? Делать нечего, - угрожающе закричал первый. – Лава трещит,   мы тут вторую смену чалимся.

      Анатолий, ощупывая бутовую стенку, почувствовал какую-то ненадёжность… Одна из глыб вроде бы покачивалась. Может, показалось? Всё же он попросил подползшего Артюхова помочь. Вдвоём упёрлись в эту глыбу, не смотря на брань бутчика. Он тоже подполз к ним, извиваясь по угольной мелочи, шаркая каской о кровлю.

      Глыба чуть подалась и… часть стены рухнула внутрь бута. Глухо громыхнули камни, Анатолий не  успел  убрать руку, и его ударило по пальцам. Боли он не почувствовал… Бутчик испуганно отпрянул. Но в тесной выработке, лёжа на животе, быстро не развернёшься. И Артюхов, перекатившись, успел двинуть его ногой в бок. Тот закричал. Литой резиновый сапог Артюхова, как механический рычаг, отошёл в сторону и ещё достал пытающегося отползти бутчика.

      Анатолий растерянно  крикнул:

      -   Стой, ты что же делаешь? – и схватил за плечо Артюхова.

      Бутчик ящерицей выскочил на штрек. За ним вылезли Анатолий с Артюховым. Старшй бутчик стоял растерянный и трясущимися  губами повторял: – «Мы переделаем, мы всё переделаем… Не уйдём, пока не переделаем…» Младший поскуливал от боли.

      -  Цыц! – рявкнул на него Артюхов. – А то сейчас приведу забойщиков – они вас обоих в вашем халтурном буте замуруют.

      Переведя дух, Артюхов глотнул, как рыба, воздух и хлёстко, без замаха, ударил в лицо старшего бутчика. Анатолий бросился вперёд и встал между ними.

      Уводя разъярённого Артюхова, сказал:

      -   Ты… в бригаде не говори об этом. Люди сейчас злые, ещё покалечат этих мерзавцев, за них же и отвечать будут. Обстановка в лаве и без того нервозная.

      -   Ладно…- и после  паузы с нервным смешком воскликнул: - Ну, ты и артист! Бутчиков этих вычислил. А мне, старому мерину, и в голову не приходило. Давит кровля на лаву… Ведь они наверняка давно так халтурят. Получают-то от кубометра кладки. Пойди проверь, попробуй, когда кровля уже полностью на бута ляжет. Я про эти «конюшни», про липовые, пустые в середине бута – давно слышал. Только всё это было где-то и когда-то.  Просто не мог подумать, что у нас нашлась бы такая сволочь – за лёгкий рубль – загубить лаву! Её же теперь, чтобы на нормальный режим вывести, может, и целый месяц потребуется.

      …Возле ствола, уже после выезда из шахты, Анатолий встретил отца. Степан Борисович  поискал глазами стволового и окликнул его: «Миша!» Тот, ни слова не говоря, подошёл к пожарному ящику с песком и лопатами, сунул руку под крышку и вытащил кисет. Отец развернул его, аккуратно оторвал кусочек газеты, всыпал в него добрую щепоть табачных крошек и вернул кисет хозяину.

      Из надшахтного здания, которое перед спуском под землю кажется полутёмным шатром, а после подземной тьмы – чуть ли не двусветным парадным залом, вместе с толпой шахтёров они вышли в горячее, ослепительное марево августовского дня. Отец отошёл в сторонку и уселся на штабель досок, заготовленных ремонтниками. Он свернул цигарку, покусал и прислюнил край бумажки, стал искать глазами, у кого бы прикурить.

      -   Ну, что ты топчешься? – сказал Анатолию. – Куда спешишь? Посиди со мной. Всё равно сейчас в бане – не протолкнёшься.

      Анатолий сел. Отец прикурил у кого-то из дворовых рабочих, глубоко затянулся и от удовольствия прикрыл глаза. Глядя на него, Анатолий в душе улыбался. Он понимал – батя блаженствует. Табак и спички брать с собой в шахту строжайше запрещено. Поэтому отец – заядлый курильщик – одаривал иногда своим табачком стволовых, чтобы и они его угощали сразу после выезда из шахты.

      Сам Анатолий так и не научился курить.  Пробовал с мальчишками ещё в школе, но при одном воспоминании об этом к горлу подступала тошнота. Иногда с интересом наблюдал за отцом: как тот ловко свёртывает цигарку заскорузлыми изуродованными пальцами, как, сидя у плиты, выбирает из топки раскалённый комочек угля, отделяет его кочерёжкой, а потом выхватывает, перебрасывает с ладони на ладонь и, взяв щепотью, кладёт на кончик самокрутки. Прикурив, сбрасывает уголёк на ладонь и уже чуть пожухлый, малиновый возвращает в печку.

      Степан Борисович, проработав четверть века под землёй, так и не смог привыкнуть к брезентовым рукавицам. Поэтому руки его чем-то напоминали копыта, а покалеченные пальцы  ороговели. Получить щелчок таким пальцем – всё равно, что камнем в лоб. Анатолий с добрым снисхождением наблюдал, с каким наслаждением он курит и нежится под палящим солнцем. Вот и каску снял, подставив острым лучам свою непробиваемую седую шевелюру.

      Одного не знал Анатолий: что отец не один год мечтал выехать вот так однажды из шахты вместе с сыном, закурить из одного кисета, вместе посидеть у всех на виду под солнышком. Вот только сын вырос некурящим… Однако Степан Борисович был терпим к чужим недостаткам и, что реже встречается, к чужим достоинствам.

      -   Степан  Борисович, - подошёл к ним Артюхов, - дай сорок!

Отец посмотрел на него снизу вверх, сделал большую затяжку и, оборвав зубами кончик цигарки, протянул Артюхову. Тот затянулся и, выпуская дым из ноздрей, кивнул на Анатолия.

      -   Твой сынок?

      -   Как видишь.

      -   Деловой. Не интеллигент – вкалывает наравне, хоть  ходит вместо десятника.

      Отец промолчал. Артюхов докурил, бросил под ноги окурок, придавил его сапогом в пыль и пошёл. Отец проводил его взглядом и сказал:

      -   Похвалил, называется! «Не интеллигент»! Хоть и хороший шахтёр, а голова дурья. «Вкалывает наравне…» Не слушай таких. Тебе незачем дешёвый авторитет зарабатывать, за лопату хвататься или в таком духе. Ты, главное, мозгами должен шурупать. Чтобы тому же Артюхову легче было работать. Шахта, говорят, дураков любит, а умных – слушается. Голова – она в любом деле дороже рук. Ну, и нутро, конечно, надо иметь человеческое.

      -   Пошли уже, батя…

      -   А знаешь, не хочется мне сегодня в баню. Давай, дома под душем. Заодно мать тебе шахтёрки  постирает. Пора уже.

      Сдав лампы и самоспасатели, они мимо бани пошли домой. От шахты до посёлка – минут десять ходу – через балку, по тоннелю под железной дорогой, а там и полоски огородов начинаются.

    
                                                    9.

      Двор Краско мало чем отличался от других в этом тихом шахтёрском посёлке. Продолговатый домик с двускатной, крытой этернитом, крышей  стоял бочком к улице, отделённый от неё палисадником. Дорожка от калитки, выложенная битым кирпичом, вела вдоль окошек к веранде с крылечком, с которого, собственно, и начинался двор. За домом стоял хлев для коровы, левее – угольный сарай, возле него – высокая будка с поднятой на столбы железной бочкой – душ.

      В центре двора стоял большой стол. Когда-то отец прикатил круглую боковину от деревянного барабана, на который обычно наматывают толстый кабель, и прибил её огромными гвоздями к вкопанным в землю столбикам. За этим столом летом собиралась семья к ужину, за ним принимали гостей,  на нём, бросив подстилку, загорала по утрам Танечка. Подоив корову, мать ставила на него подойник и процеживала через марлю молоко, разливала по кувшинам. На него глухо падали абрикосы – разрослось и протянуло над столом отяжелевшие ветви дерево.

      Когда отец и сын вошли во двор, мать сидела на ступеньках крыльца и перемывала в эмалированном ведре вишни, вытаскивала пригоршнями из воды и бросала в начищенный медный таз.

      -   Что, душно в бане? – сказала она, вытирая руки о передник. – Вот такими чертями  грязными шли через посёлок?

      -   Тебя увидеть спешили, - добродушно проворчал отец, - думали, что ты тут ведёрочко пива приготовила.

      Они подошли к столу, сбросили верхнюю, самую грязную, одежду наземь и сели на скамьи спинами к солнцу.

      -  Ты первый иди под душ, я отдохну чуток, - сказал отец. – Позовёшь потереть спину.

      Из соседнего двора перелезла через забор Таня. Вынесла на солнце цинковое корыто, бросила в него шахтёрки, залила водой и, взяв пустые вёдра и коромысло, побежала за водой.

       Искупавшись под душем, отец и сын, оба босые, в синих, по колено, трусах – уселись за стол.

      -   Слушай, мать, а стаканчика водки не найдётся? Мы бы с сыном и выпили.

      -   Не, пап, я водки не хочу.

      -   Не хочешь, так и не пей… Ты ему, - снова обратился он к матери, - вишнёвой наливки накапай. Не пить же мне одному!

      Поработав полтора месяца в шахте, Анатолий иными глазами смотрел на отца: всегда спокойного и открытого. Выше среднего роста,  с широкой костью, правильными, крупными чертами лица – он и по характеру своему был такой же крупный и определённый.. С ним приятно было и работать и отдыхать. Выпив полстакана водки, он прикрыл глаза, вроде бы прислушивался… Потом взял большую луковицу, обмакнул её в соль и стал есть, как едят яблоко. Глядя на него, Анатолий почувствовал, как побежала под язык слюна и остро захотелось есть.

      Он уже допивал холодный компот, а отец скручивал цигарку, когда кто-то застучал в калитку.

      -   Татьяна, - сказал отец, - посмотри, кто там.

      Таня юркнула в калитку и вернулась вприпрыжку, держа в одной руке газету, а в другой, высоко поднятой – конверт.

      Бросив газету на стол, хитровато сощурила глаза и противненьким голоском спросила у Анатолия так, чтобы мать и отец слышали:

      -   Ну, признавайся, кого ты там завёл в Ленинграде? Тихоня наш…

      -   Будет тебе дурачиться… Что за письмо? – спросил он.

      - Не прикидывайся. Ему женщина с а м а пишет, а он святого разыгрывает.

      -   Вот дам по шее… Покажи, что за письмо?

      Сестра отпрыгнула на безопасное расстояние и, глядя на конверт, прочитала: «Ленинград, Васильевский остров… Жемчужиной  Е.Г.». Понюхала конверт и закатила глаза.

      -   Ах, как пахнет! Духами обрызгала.

      Мать, которая убирала со стола, замерла с тарелкой в руках, а отец вопросительно посмотрел на него.

      -  Что вы на меня так смотрите? Не знаю я никакой Жемчужиной. Отдай письмо, а то получишь.

      Сестра повертела конверт, дразня его.

      -   А если я прочитаю?

      -   Да хоть вслух.

      -   И прочту.

      Её ребячество злило, а откровенное недоверие, которое он видел в глазах отца и матери, обижало. И вообще – он устал, а после обеда отяжелел, хотелось расслабиться… Не сводя с него насторожённых глаз, Таня разорвала конверт, извлекла из него листок плотной бумаги и, держа его перед собой, стала читать:

      -   Мой юный друг!

      Никто из семьи не заметил, что в соседнем дворе, высоко взобравшись на абрикосовое дерево, замерла, прислушиваясь, Нинка. На сушку абрикосы можно и трясти, а на варенье лучше срывать руками, чтобы они не побились о землю. Вот Нинка, придерживая одной рукой подол ситцевого платьица, обрывала и складывала туда абрикосы. Тут же, на суку, висела корзина, куда она время от времени ссыпала плоды. Дерево стояло у самого забора, разделявшего дворы. Услышав про письмо, Нинка перелезла поближе к забору, вытянула шею. Голенастые ноги дрожали на ненадёжных опорах.

      -   Значит, уже подружились, отвлекаясь от текста, комментировала Таня.

      -   Ты читай, не дурачься, - прикрикнул на неё отец.

      «Когда вы потерпели фиаско в консерватории, я долго не могла успокоиться…»

      Анатолий рванулся, выхватил из рук сестры письмо и, отвернувшись, стал читать.
      Вдруг что-то треснуло и тяжело шлёпнулось на землю.

      -   Что это? – оглянулся отец.

      -   Ничего, - не без ехидства громко сказала Таня. – Это Нинка с дерева свалилась. Она подслушивала.

      -  Комедию устроили, - раздражённо сказал отец. – Что ты там потерпел в Ленинграде, и при чём тут консерватория?

      -   Глупости, - ответил Анатолий, комкая письмо.

      -  Так нельзя, - обиделся отец. – Я  чувствую, что тут какое-то серьёзное дело. Куда ты влип?

      Анатолия рассмешила озабоченность отца. Он сказал:

      -   Успокойся, когда мы с Лёнькой были в Ленинграде… шёл там конкурс в консерваторию. Уговорили меня, чтобы перед комиссией спел. Они всех прослушивали ещё до того, как принять документы.

      -   Постой, постой… Ты что, в артисты решил сбежать?

      -  Нет же! Шёл приём на заочное. На за-оч-но-е. Ну, я и решил провериться. У меня даже нужных документов не было с собой.

      -   На арапа решил взять?

      -   На арапа… Но если бы прошёл – то почему бы для себя и не подучиться?

      -   Значит, не прошёл? – робко спросила мать.

      -   Провалился, - виновато улыбаясь, развёл он руками.

      -   Как? – удивился отец.

      -   С треском.

      -   Не может быть! – возмутился отец. – У них что – ботинки на ушах висели? Я понимаю, если бы ты в артисты поступал. Там мало ли ещё чего надо. Но ты же для себя хотел. Так я понял?

      -   Так.

      -   Ну,  не жалей. Чему они могут научить, если сами в пении ни черта не понимают.

      Успокоенная мать собрала тарелки со стола и собралась унести их в дом. Разговор, вроде бы закончился. Но тут обиделась Татьяна:

      -   А письмо?

      -  Да… письмо-то зачем? – забеспокоился отец. Он чувствовал, что Анатолий чего-то не договаривает. – Если ты на шахту ходишь, а при этом смотришь в кусты, как бы сбежать,  толку не будет.

      -   Оставь, пап, хотел ноты подучить, музыку лучше знать. Сам же говоришь, что не хлебом единым жив человек. Если в шахте работать, то ничего другого и знать не положено? Так, что ли?

      -   Нет, конечно… Но зачем ты крутишь? – он бросил взгляд на карман сына, куда тот спрятал письмо. – Я тебе запретить ничего не могу. Не те времена. Да и поздно – ты уже бриться начал. Только скажу – не мужское это дело – всю жизнь на сцене задом вертеть. Девчонке ещё куда ни шло. Но тоже… там развратники и пьяницы. Может и не все, но лёгкая жизнь – как зараза. Она человека незаметно разрушает. Мужская работа – в шахте. И братва настоящая в шахте. С ними  и себя человеком чувствуешь.

      -   Не понимаю! – с досадой сказала Таня. Ей надоели рассуждения отца, они только отодвигали, затягивали разговор о письме. – Для тебя шахта – это всё.

      -   Ну, хватит вам, - стал успокаивать их Анатолий. Он понимал, что разговор не закончится, пока они не узнают содержание письма. – Там, когда я пел перед комиссией, была одна женщина – старушка совсем, профессор… Она не согласна с другими, которые меня забраковали. Считает, что у меня очень  хороший голос. Даже редкий. Пишет вот, что уже два месяца не может успокоиться, считает ошибкой решение комиссии. Для таких, говорит, голосов, как у меня, надо делать исключения.

      -   И всё? – спросил отец. – Она решила извиниться или утешить тебя?

      -   Очень просит меня учиться петь. Не понимаю, зачем ей это надо? Пишет, что у нас в городе есть очень хороший учитель пения, её знакомый – Горбаченко. Она ему звонила, чтобы послушал меня и взялся учить. Вот написала его  адрес, просит, чтобы я зашёл.

      -   И что же ты решил? – спросил отец.

      -   Глупости всё это.

      -   Ну и хуторяне вы! – обиделась Таня. -  Идут оба по посёлку, грязные, как черти, и оба готовы лопнуть от гордости.

      Анатолий ожидал, что после таких слов сестры отец рассердится. Но он посмотрел на неё и сказал:

      -   А ты не смейся. Может, в этом коногонский форс и есть… Но и совсем человеку без шлейки нельзя. Я Анатолия неволить не буду. Он сам себе дорогу выбирал и сейчас что-то изменить может. Но какой смысл? Так всю жизнь пропрыгать можно. Если уж менять, то не шило на мыло, а знать – ради чего, чтобы потом не остаться на бобах…

       Было ясно, что отец пустился в рассуждения не ради Татьяны. Он был человеком не шибко образованным, но цельным и по-мужицки мудрым. Он хотел, чтобы дети сами принимали решения, но… именно такие, которые считал верными. С дочкой, не смотря на её бойкий норов, было проще, потому что она тут же выкладывала всё, что думает. Анатолий больше помалкивал. Он рос хорошим ребёнком, грубого слова не скажет, и матери поможет, даже выучился корову доить, он и Татьяну вынянчил, и учился так, что не было необходимости вмешиваться. Но никогда не размышлял вслух. Если в семье заходил разговор о чём-то серьёзном, только переводил взгляд с отца на мать или на сестру, Если же его спрашивали, отвечал односложно или пожимал плечами. Иногда отец видел в его глазах печаль или улыбку, но всё это было обращено вовнутрь, в себя. Там шла работа, скрытая от посторонних глаз. Случалось, отец не выдерживал:
 
    -   А ты что молчишь?

      -   Так… думаю.

      -   Ну, вот и кажи, что думаешь.

      -   Вы правы.

      -   Как это «вы правы», если у нас разные мнения?

      -   Каждый по-своему прав. Мне трудно судить.

      Степан Борисович чувствовал, что Анатолий, не вступая с ним в спор, может сделать самый неожиданный шаг, считая себя по-своему тоже правым. Отца тревожило письмо их Ленинграда, а последние слова Анатолия: «глупости всё это» – ещё ни о чём не говорили. А хотелось услышать от сына конкретное решение. Тут ещё вмешалась мать… Между прочим, Анатолий многое унаследовал от неё. Она тоже чаще молчит, но уж если говорит, то после всех, как представитель райкома на партсобрании. Но тихие слова – уже почти готовое решение.

      -   Я думаю, что мы тут что-то не понимаем. А спорим… Вот пожилая женщина, профессор, - она показала пальцем на карман Анатолия, куда он сунул скомканное письмо, - столько времени помнила, думала. Никак не ответить на это – совестно. 

    
                                     
                                                                        10.


       В субботу, после второй пары он решил пойти по адресу, указанному в письме из Ленинграда. Об этом адресе он помнил, но всё тянул, откладывал… Дальше тянуть не было смысла, надо было идти или выбросить всё из головы. «В конце концов, не съест же он меня! Познакомлюсь, послушаю, что скажет…»
      
Горбаченко жил на Университетской. Так назвали новую улицу, хотя университета на ней, как и вообще в городе, тогда не было. Двери Анатолию открыла пожилая женщина.

      -   Вам кого?

      -   Здесь живёт Горбаченко?

      -  Да… Одну минуточку. – И, обернувшись, чуть громче позвала: - Саша, Александр Николаевич, это к тебе.

      Из открытой двери  в коридор выглянул старик. Мускулистые голые руки торчали из меховой жилетки, а к поясу был подвязан кожаный фартук. Мастеровой, да и только! Он прищурился, разглядывая гостя.

      -   Проходите в кабинет. Маша, проводи, пожалуйста.

      Хозяйка открыла перед Анатолием дверь и впустила его в кабинет. А сама ушла. Он осмотрелся. У глухой стены стояло пианино, а рядом – во всю другую стену – стеллажи с книгами, старинный чёрный шкаф, за стеклянными дверцами которого – тоже книги.  Кожаный продавленный диван, два старых кресла с высокими спинками и протёртыми подлокотниками… На тумбочке радиола «Урал», письменный столик с какими-то бумагами. А на стенах – старые театральные афиши, фотографии, несколько небольших картин в золочёных, но уже облупленных, рамках.

      Непонятный, незнакомый мир…

      -   С кем имею честь?

      Анатолий вздрогнул от неожиданности. Хозяин вышел стремительно, молодцеватой походкой, на нём был бархатный, с витыми шнурками на груди, халат. Остановился в двух шагах и, чуть склонив голову, внимательно смотрел, ожидая ответа.

      -   Здравствуйте… Тут такое дело… - не зная с чего начать, сказал гость. – Ещё летом я был в Ленинграде. С приятелем… Там так получилось… Вообще-то я учусь в индустриальном, уже на четвёртом курсе.

      -   Короче, вы -  Краско?

      -   И вот это письмо. Я его, правда, уже давно получил.

      -   Всё понятно. Жемчужина мне звонила. Ну, присаживайтесь, - показал он на кресло, а сам сел на вращающийся стульчик у пианино. – Значит, хотите стать артистом? Сейчас все хотят в артисты.

      -   Не-ет. Почему вы так решили?

      -   Но ведь, насколько я понимаю, это вы пытались поступить в консерваторию.

      -   Я же на заочное.

      -   А для чего? Чтобы девушкам петь романсы?

      -   Я и так пою. – Ему не нравилась жёсткая прямота хозяина, который сразу хотел осветить все вопросы, которые и для самого Анатолия были не до конца ясны.

      -   Странно, - пожал плечами хозяин. – Зачем же вы пришли ко мне?

      -  Ну… с одной стороны неудобно – эта старушка, что была в комиссии…

      -   Бог ты мой! – с неподдельной горечью воскликнул Горбаченко, даже приложил ладонь к щеке. – Старушка! Да это же сама Елена Георгиевна Жемчужина – сопрано с мировым именем! Вам бы ей руку поцеловать за её хлопоты! Да… Значит, вы пришли, так сказать, для очистки совести.

      - Нет, почему же… - не согласился он. – Для начала хотел познакомиться с вами.

      -   Маша! Слышишь, Маша! – весело закричал хозяин. – Я тут задаю вопросы, хочу как-то понять молодого человека, а это, оказывается, он изучает меня! Ну, молодец!

      Он посмотрел на несколько обескураженного Анатолия и шутливым тоном сказал:

      -   Хорошо. Тогда и я выполню волю «старушки». Боже мой,  есть, оказывается, и свои преимущества у тех, кто умерли молодыми, в расцвете таланта. Они никогда не станут стариками и старушками. Она просила, чтобы я вас послушал. Ну, пойте.

     -   Вот так сразу? – растерялся Анатолий, хотя и готовился к этому.

      -   Вот так сразу. Что у вас дома поют?

      Анатолий вздохнул и, подняв глаза к люстре, запел во весь голос, даже сам чувствовал, как  закладывает уши от сильного звука.

                       Стоїть гора високая,
                       Попід горою гай, гай… гай…

      Он спел один куплет, потом на повторе последних строк взял на два тона выше, так что ему самому показалось тесно в небольшом кабинете.

      -   Стойте-стойте! – почти выкрикнул Горбаченко, вскочил со своего стульчика и стал быстро  вышагивать по комнате. – Так-так, - бормотал он. – Всё так. Петь больше не надо. – Он вроде что-то подсчитывал в уме. С тяжёлым вздохом так же машинально сказал: - Господи! Зачем всё это на мою седую голову?

      Тут же резко обернулся, сел перед пианино  и открыл крышку. Постучал пальцем по одной клавише и тоном приказа:

      -   Возьмите эту ноту!

      -   Анатолий, боясь сфальшивить, вполголоса потянул:

      -   А-а-а-а…

      -   Теперь эту, - и взял рядом, более высокую.

      Анатолий спел и её.

      -   Эту… Эту…

      Еле успевая переводить дыхание, он тянул сё выше и выше.

      -  Полнее возьмите. Полнее, а не громче! Вас кто-то душит? Послушайте.

      И Горбаченко, в  том же порядке перебирая пальцами клавиши, на одном дыхании спел, взлетая всё выше и выше, пока его голос не пронзил пространство тонким, чётким лучом.

      Это было чудо.

      -   Кто это вам сказал, что вы поёте? Вы кричите.

      Анатолий растерянно встал, готовый навсегда распрощаться с этим стариком и с заблуждениями  по части своих способностей. Горбаченко  легонько тронул его за плечо и снова усадил  в кресло.

      -   Но голос у вас… да!  Для такого голоса позволительны многие исключения. Так что же вы всё-таки хотите?

      -   Ну, думал, что если вы посоветуете, конечно, немного подучиться, чтобы правильно по нотам петь. За плечами не носить, а мне это очень нравится… люблю песни.

      -   Молодой человек! – с болью в голосе воскликнул старик. – Учиться петь вы катастрофически отстали! Ноты хоть знаете?

      -   Нет…

      -   Ещё два года!

      -   О чём вы?

      -  Да о том, что нам с вами придётся освоить курс музыкальной десятилетки. А это, как минимум,  два года нашей с вами работы. Кроме, конечно, занятий с голосом. Вы представляете, какую ношу я должен взвалить на себя на старости лет?

      Он сидел на низком стульчике, тяжело уронив руки на колени. Лицо осунулось, и сам был какой-то сгорбившийся, как будто примеривал тяжесть предстоящей работы. Даже стало жаль его.

      -   Вообще-то я, - извиняющимся тоном сказал Анатолий, - ни на чём не настаиваю. Сами понимаете…

      -   Да? – встрепенулся старик, и глаза его сверкнули осуждением. –             -  Вам простительно. Вы в этом ещё ничего не понимаете. А мне куда деваться?

      Он ещё минуту-другую сидел молча, весь уйдя в свои мысли. Потом встал, открыл шкаф и бережно достал несколько пластинок. Вынул из пакета одну из них и, осторожно удерживая между раскрытыми ладонями, положил на диск радиолы.

      То ли внутренняя напряжённость самого Горбаченко, необычность обстановки его кабинета, увешанного старыми фотографиями и театральными афишами, то ли сбивчивый разговор так повлияли на Анатолия, что при первых звуках он весь напрягся…

       Мощный, непостижимо объёмный голос вошёл в него, заглушая, поглощая в себе взбудораженные чувства, терзая и вместе с тем очищая душу. Он, этот голос, как река в половодье, смывал всё наносное, ещё только что казавшееся важным и прочным, показывал могучую  силу иных, истинных страстей, равных по силе стихии.

      Когда стало тихо, Горбаченко молча, так же бережно спрятал пластинку в шкаф и поставил другую. Тревожным звоном забился раскатистый голос, который пел о чём-то мучительно сладком и страшном. На незнакомом языке он изливал свои страсти. И Анатолий впервые в жизни почувствовал, что можно понять другого человека, даже не зная его языка.

      Этот голос обнажал чувства настолько, что они были понятны без слов.

      Горбаченко слушал, забыв, кажется, обо всём, даже о присутствии гостя. Он откинул голову набок, полуприкрыл глаза. Лицо его подобрело, обмякло и очень чутко реагировало на исповедь певца.

      Выключив радиолу, он покачал головой и сказал, как давно выношенное убеждение:

      -   Петь надо так… или не петь вообще. Я умышленно предложил вам послушать  вещи, которые исполняются на незнакомом вам языке, чтобы оттенить голос – только голос. Нельзя быть посредственным певцом, не стоит. Лучше быть посредственным инженером.

      -  Я не собираюсь быть посредственным инженером, - возразил Анатолий. – Буду хорошим… во всяком случае – грамотным инженером.

      -   Увы… - Горбаченко тёплым и, что удивило, сострадающим взглядом посмотрел на него. – Талант – это судьба! Выбор можно отложить, но уйти от него… - Он скорбно поджал губы и покачал головой.

      -  Извините, я чего-то не понимаю. Вы отговариваете меня или наоборот?

      -   Хотите петь так, как они? Как пели Шаляпин, Собинов, Мишута?

      -   Ну, такое не загадывают.

      -  А вы, с вашими природными данными, могли бы загадать! – Он выпалил это и смутился. Очевидно, поймал себя на том, что переборщил. – Я имею в виду стать мастером такого ранга. У вас есть шанс. Правда, чтобы реализовать этот шанс, нужны годы.  Много лет чёрного неблагодарного труда. И при этом – никакой гарантии. А что такое годы в наш век? Мир стал жить по принципу калейдоскопа. Каждый день может многое опрокинуть…

      Последние слова он говорил полушёпотом. И Анатолий как бы вдруг  увидал, какой он, Горбаченко, уже старый и усталый, почему с таким глубоким значением и тоской говорит «годы», какой большой и тяжёлый смысл  вкладывает в это слово.

      -   Я настырный, - как бы утешая его, сказал Анатолий.

      -   Да? – старик посмотрел на него и застыл, задумавшись о чём-то своём. Даже неловко стало, вроде бы он забыл о присутствии гостя. Горько улыбнувшись, вдруг спросил: - Знаете, кому мы готовы простить любую измену? – И сам же ответил: - Надежде. Сколько бы она ни обманывала нас, стоит ей появиться – и мы с радостью забываем свой прошлый опыт. Потому что потерять надежду, значит потерять всё.

      Анатолий устал от необычного, не до конца понятного ему разговора. Он чувствовал, как всё больше подпадает под обаяние этого человека. Поймав на себе изучающий взгляд старика, спросил:

      -   Извините, но… сколько я должен буду платить за уроки?

      Тот долго смотрел на него, вроде не мог понять такого простого вопроса. Потом сказал:

      -   Вы – ничего. У меня, потом увидите, берут уроки даже певцы из нашей оперы. Я им ставлю голоса, помогаю разучивать оперные партии. Они  платят деньги… С вас же я потребую нечто большее – полное подчинение. Я вас так загружу, что вздохнуть будет некогда. Это не вы, а я буду учитывать каждую вашу минуту, не вы, а я буду планировать каждый ваш шаг. Естественно, что слушаться меня вы будете больше, чем папу и маму. И эти мои условия никакому обсуждению не подлежат. Да или нет? Ступайте и подумайте. Можете посоветоваться с родителями. Если решитесь на такие условия, приходите через два дня.

      -   Но… - растерялся Анатолий, - я не собираюсь бросать институт!

      -   Понимаю, у меня тоже есть свои дела. Уж не думаете ли вы, что я сидел и ожидал вашего появления? Институт мы будем учитывать.

      И протянул руку для прощания..
   
   Анатолий пожал её, сделал шаг к двери, но остановился.

      -   Вам что-то неясно? – спросил Горбаченко.

      -  Да. Понимаете… если я так отстал, то зачем же ещё два дня терять?


                                                 11.


      В ту пору у «индусов» (так в городе называли студентов Индустриального института) бытовало убеждение: сопромат сдал – можно жениться. Экзамен по сопротивлению материалов сдавали обычно после третьего курса. Его боялись особенно. Перевалив же через него, студент вроде бы переходил в другую ипостась. Если до этого преподаватели видели в  нём ещё бывшего школьника, то на четвёртом пятом курсах – будущего инженера.

      Да и сам студент к этому времени втягивался в ритм учёбы, постигая хитрости того, как малыми силами добиваться нужных результатов.

      И вообще, оставаться успевающим студентом на старших курсах большого труда не стоило. Достаточно было посещать лекции. Лёнька так и поступал. Когда надо было, мог и в книжках порыться, и найти нужного знающего человека. Но от текущих занятий часто отлынивал. Анатолий по-дружески упрекал его, но тот лишь посмеивался.

      -  Я делом занимаюсь. Чё зря зубрить, если всё это есть в справочниках? Теоретик из меня всё равно не получится.

      В чём-то он был прав. Однажды по этому поводу они даже поспорили.

      Готовились сдавать теорию машин и механизмов. Сокращённо – ТММ.  (Студенты расшифровывали по-своему: Тут Моя Могила). Дрожали оба. Лёнька был взвинчен. В конце концов, не выдержал и взорвался:

      -   Чё ты охаешь – противно слушать! Если боишься ты, то куда деваться остальным? Кокетка несчастная. Да я никогда не поверю, что ты это всерьёз.
   
   -   Но я волнуюсь – это правда.

      -  Слушай, давай на спор: ты заходишь в аудиторию и всё время держишься за голову. Не выступай, а так, вроде бы за других прячешься, вроде бы тебе неудобно, что ты не в форме и пытаешься скрыть это. Кирюша, конечно, спросит: «Что с вами, Краско?» Ласково так спросит. А ты скажешь: да так, мол, ничего… голова болит. И, ручаюсь тебе, он попросит у тебя зачётку, поставит пять баллов – как из пушки! И ещё даст сто советов, как лечиться.
   
       Анатолий рассмеялся.

      -   Чё смеёшься? Я серьёзно. Сделай так. А то нам твой ответ может картину испортить.

      Но на четвёртом курсе Анатолию действительно стало заметно легче. После занятий оставалось достаточно свободного времени. Осенью и дома  работы поубавилось: огород убран и вскопан под зиму, сено для коровы сложено высокой копной в палисаднике, почищен и подрезан сад.  Всё больше домашних дел стала брать на себя Таня.

      И он зачастил к Александру Николаевичу. Уроки пения оказались вовсе не уроками, какими он их представлял себе. Ещё в тот самый первый приход, когда он сказал, что не хочет терять времени на размышления, Горбаченко попросил Марью Николаевну приготовить им чаю и принялся расспрашивать про его житьё-бытьё.

      Но главное, как уже потом понял Анатолий, он не выспрашивал, а так… поддерживал беседу. Когда хозяйка (это была родная сестра старика) пошла готовить чай, он, чтобы занять гостя, заговорил о погоде, о том, что в такую слякоть не разгуляешься, а к пожилому человеку осенью всякие хвори цепляются… Объяснил, что сидит на больничном, а чтобы не раскисать, решил сшить сапоги…

      -   Когда-то я весь реквизит к своим ролям сам делал, - сказал он, - венецианские панталоны этакими пузырями, римские плащи, котурны и сандалии… Шил с увлечением. Очень интересно. Вникаешь в детали. А вообще, любое ремесло захватывает. Кстати, а чем вы увлекаетесь?

      -   Я? Вроде и ничем.

      -   Ну уж… как это можно?

      -   Так. Учусь, родителям помогаю.

      -   А в свободное время?

      -   У меня его почти не бывает.

      Горбаченко рассмеялся.

      -   Ну, давайте поищем вместе, где его взять. Расскажите мне про свой… скажем, вчерашний день. Только всё до мелочей. Когда проснулись, чем занимались. Я вам столько свободного времени  найду!

      Анатолий стал вспоминать вчерашний день. Но учитель сразу же остановил его, что-то переспросил, заставил пересказать подробнее.

      Марья Николаевна принесла горячий чай. Анатолий к тому моменту дошел в своём рассказе до вчерашнего семинара по теоретической механике.

      -   Вы знаете, - заметил Горбаченко, - с каким интересом я побывал бы на вашем семинаре! Ведь в конце двадцатых - начале тридцатых годов мне довелось преподавать. Старик увлекался, рассказывал забавные истории из своей жизни, но общую нить разговора держал довольно цепко, чуть ли не по минутам раскапывая вчерашний день Анатолия. Пришлось рассказать ему об отце, матери, Танечке. Даже Лёньку не удалось обойти вниманием.

      -   Вечером начал читать. Страничек пятнадцать осилил и уснул, - закончил он свой рассказ. – Мама потом вошла и свет выключила, а то бы до утра горел.

      -   А что вы вообще читаете?

      Анатолий неопределённо поднял брови.

      -   Так, что попадётся.

      -  И  всё же – какие-то книжки больше нравятся. Бывает же, что и оторваться не можешь.

      -   Это всё не серьёзные. «Три мушкетёра», «Всадник без головы».

      -   Да… Без головы. А что – интересно! Кто из классиков нравится: Пушкин, Гоголь, Толстой, Чехов? Зачитывались?

      -   Это мы в школе проходили.

      -  Понятно. Раз «проходили», значит, не зачитывались, - разочарованно  покачал головой Горбаченко.

      -   Вот, вспомнил! – оживился Анатолий. – Толстой, только наш, «Пётр Первый»» – оторваться невозможно. Как гипноз – всё забываешь.

      -   Ну, вот видите! И всё же, как вас не загипнотизировали Пушкин, Гоголь… Или мы привыкаем к ним, как привыкаем к матери, которую по-настоящему начинаем ценить только с годами. Вы же наверняка читали такие строки… - Горбаченко приосанился и, широко поведя рукой, продекламировал: - «Пушки с пристани палят, кораблю пристать велят!» Семь слов всего-то! На каком ином языке скажешь такое короче и красивее? Да если эту картину, когда на берегу толпится народ, а пушкари заряжают холостыми – ведь не топить хотят, а лишь привлечь внимание корабельщиков, дать им сигнал… А в море паруса, а у берега волны шумят, и на грохот выстрелов корабль поворачивает в гавань – тут полчаса рассказывать можно. Только Александр Сергеевич подарил нам семь слов – и заворожил, перенёс на эту самую пристань, помог затеряться в толпе и самим увидеть и услышать, как пушки с пристани палят – кораблю пристать велят!

      Горбаченко разошёлся, глаза его сверкали молодо, восторженно, как будто сам он был одним из пушкарей, что стоит с зажжённым фитилём у своего «единорога». Декламировал он широко, размашисто, с удовольствием выговаривал каждое слово и… его восторг передался Анатолию.

      -   Я, кажется, увлёкся, - смутился Горбаченко.

      Посмотрел долгим испытующим взглядом, улыбнулся каким-то своим мыслям и вкрадчиво сказал:

      -   У вас, конечно, есть девушка.

      Анатолий поднял глаза к потолку, этим самым показывая: думайте, мол, как хотите.

      -   Нет-нет, ничего не говорите. Я не из любопытства. Просто в распорядке дня на эти цели время, обычно, не отводится, но… всегда находится. Что поделать? Как говорят в Одессе – личные дела впереди паровоза… Точно могу сказать, что она должна быть очень красивая и необыкновенная. Я через это тоже прошёл… И, скажу честно, не один раз! Только с меня в этом деле брать пример не следует.

      Они просидели ещё около часа, а когда прощались, Горбаченко дал ему потрёпанную книжку.

      -  Это самоучитель игры на фортепиано. Занимайтесь. Тут всё сказано. Два, три или больше – сколько успеете, столько уроков и подготовьте. Но требую… в голосе его проявились жестковатые нотки, - не петь. Абсолютно. Не кричать. И, если заметите, что разговариваете излишне громко, избавляйтесь от этой дурной привычки.

   
                                                  12.

      На шахте «Капитальная-бис» произошла крупная авария: взорвался рудничный газ. В Донбассе говорят: «произошёл выпал». По невыясненным причинам не сработали сланцевые заслоны – взрыв распространился на соседние выработки, начался подземный пожар. Несколько человек погибли, в том числе и двое горноспасателей. Их подразделения из Макеевки, Горловки, Енакиево под вой сирен слетались на шахту и несколько суток тушили огонь. В комиссию по расследованию причин катастрофы включили и профессора Пака, который вёл в институте курс подземной вентиляции.

      В местных газетах подробностей катастрофы не сообщалось,  печатались лишь соболезнования семьям погибших. Город обрастал слухами. Порой в парикмахерской можно было узнать такие подробности, которые повергли бы в изумление даже членов специальной комиссии…

      Много разговоров об этом было и в институте. В группе Анатолия семинар профессора Пака пришлось перенести на следующую неделю. Студенты знали, почему нет их преподавателя. Они собрались в пустой аудитории/

      -   Сланцевый заслон тут ни при чём, - утверждал один, - метан, смешанный с угольной пылью, взорвался мгновенно, взрывная волна не успела опрокинуть заслоны.

      -   Ну, что ты городишь, Сеня? Надо же – такую темноту сохранить до четвёртого курса! «Волна не успела»! У неё что, другие заботы были? Как это взрыв может опередить собственную волну, которую толкает перед собой? Ты не вздумай делиться своими соображениями с профессором.

      Анатолий собрал свой портфель и вышел. В коридоре его догнал Лёнька.

      -   Ты куда?

      -   Если актовый зал свободен, позанимаюсь немного.

      -   А то, может, зайдём в лабораторию? Ещё не разучился держать в руках паяльник.

      -   Нет, Лёнь, иди отрабатывай свои полставки. Если актовый занят, я к тебе загляну.

      -   Тогда зайдём вместе, посмотрим, - согласился Дёнька.

      В зале никого не было. В углу сцены стояло старенькое пианино. В последнее время Анатолий часто заглядывал сюда. Дома у него инструмента не было. Да и во всём посёлке не было. До поступления в институт он видел пианино только в районном Дворце культуры.

     Под любопытным взглядом Лёньки он разложил ноты, уселся поудобнее и стал перебирать пальцами клавиши, повторяя гаммы. Потом сыграл несколько упражнений. Звуки расплывались в пустом зале, вязли в его свободном пространстве. Лёнька стоял с каменным лицом, прислонясь к пианино. Анатолий перебросил несколько листков нот и медленно, почти не спотыкаясь,  стал играть знакомую, где-то уже слышанную мелодию.

      Что-то родное и трогательное накатило на Лёньку, и непроизвольно из глубины памяти выплыли слова «…и мой сурок со мною…»

      -   Ну, Толик,  ты молоток! Когда успел? Это ты – по нотам?

      -   Сам видишь.

      -   А теперь выдай открытым текстом – над чем вы сейчас колдуете?

      Анатолий вопросительно поднял глаза. Его приятно дурманила гордость за свой маленький успех, да и музыка Бетховена, которая сейчас прозвучала, с которой начинаются почти все детские музыкальные, если можно так сказать, буквари, трогательным теплом разливалась в душе. Блаженными глазами смотрел он на друга.
   
   -   Я говорю – спой, чё выучил по нотам, - в азарте попросил тот.

      Анатолий скептически улыбнулся, достал тетрадку с рукописными нотами, разложил перед собой и опустил пальцы на клавиши. Чистые, чёткие звуки перекатывались то вверх, то вниз, а сам он, плотно сжав губы, что-то мычал, покачивая головой в такт музыки.

      -  Мне эти гаммы – как в стенку горох, - остановил его Лёнька. – Покажи, что ты для голоса выучил. А то водишь носом, как наш Шарик за мухой, вот-вот зубами клацнешь.

      -   Ничего другого для голоса я ещё не выучил.

      -   Не заводи меня, я же как друга прошу.

      -   В том-то и дело, что для голоса, кроме упражнений,  мы ещё ни одной ноты не учили.

      -   Ну, хватит – не смешно. Какие  же они для голоса, если ты и рот не раскрываешь? Что я – совсем дурак!

      -   Ты не заводись, а пойми… Я для себя разучиваю, в уме – такое условие поставил старик.

      -   Лёнька ошарашенно смотрел на друга, ещё не решив, разыгрывают его или нет. Но, чувствуя, что приятель искренне пытается его убедить, сказал:

      -   А ну, ещё раз покажи, как это ты про себя разучиваешь.

      Пальцами одной руки Анатолий прошёл сперва по клавишам, прислушиваясь к звукам и мыча себе под  нос. Лёнька дождался, когда он закончит упражнение, и кисло заметил:

      -   Извини за выражение, но это сплошная хиромантия! Нет… Я не из тех, кто рассуждает: мне  непонятно – значит неверно. Но, Толя, пойми, есть же какой-то предел, есть здравый смысл! Надо же такое придумать: учиться петь и… не открывать рот!

      -   Не сгущай… Когда я прихожу к нему на урок, то пою в полный голос.

      -   Вот эти свои «а-а-а», - с издёвкой спросил Лёнька.

      -   Представь себе – «а-а-а». Это гаммы, упражнения, вокализы… Они – лишь начало. Через год-два он разрешит мне…

      -   Ой, держите меня, а то упаду! – дурным голосом запричитал Лёнька. – Ты собираешься два года мычать?

      -   Ступай, Лёнька, не мешай заниматься.

      -  У великих людей – великие заблуждения! – театрально развёл тот руками. Примирительно похлопал друга по плечу.

      Оставшись один, Анатолий продолжал разучивать упражнения. Он привыкал к звучанию нот, ему нравилось бродить пальцами по клавишам, кожей чувствовать, как звучит воздух, поёт дерево, откликаясь на вибрацию струн.

      Он и сам не заметил, как начал думать о Зиночке.

      Каждый раз, когда душу захлёстывали нежные чувства,  ему виделась Зиночка.

      После возвращения из Ленинграда оба были на практике: он у себя на «Первомайке», а она – в Ханжёнково, что позволяло ей приезжать домой по воскресеньям. Он знал номер её телефона, но позвонить так ни разу и не осмелился. Тем более – после всего, что случилось в Ленинграде. А сегодня после ухода Лёньки, растравив себе душу музыкой, не выдержал. По его расчётам она уже должна была  появиться на занятиях.

      Он поднялся на четвёртый этаж. Немало требовалось выдержки, чтобы стоять на площадке, надеясь на «случайную» встречу. Студент  всегда чем-то озабочен. А если за пять минут до звонка он стоит просто так в коридоре, никуда не спешит, не переписывает на подоконнике конспект, не жуёт, давясь, - это уже ненормально. Просто так стоять в коридоре студент не может. Анатолий понимал это, но ничего другого ему не оставалось делать.

      Знал одно – как только появится Зина, всё само собой образуется.

      Он сразу увидел жёлтое пятно парящих волос, едва она выпорхнула из аудитории. Пошёл навстречу.

      -   А… это ты! Здравствуй. Ну, как практика? Ваша с Лёнькой идея уже внедряется?

      Вроде бы они вчера только расстались. Зиночка тут же поймала за руку проходящую мимо студентку, поручила ей сдать в библиотеку книжки. «Сама видишь – мне не до этого» – как бы говорил её взгляд.

      -   Внедряется… а что у тебя нового?

      -   Старею, - не пытаясь скрыть своего кокетства, ответила она. – Уже на третьем курсе. Не успеешь оглянуться – и уже за работу.

      После лета Зина стала ещё красивее. Волосы, очевидно, от солнца, лучились желтизной, их оттенял нежный загар.

      -   А я соскучился, - откровенно признался Анатолий и тут же смутился.

      Она быстро вскинула брови, какой-то миг пристально смотрела на него, а потом сказала:

      -   Мог бы и позвонить. Хотя… я почти не сидела дома. Да и сегодня… Слушай, - встрепенулась она, составь нам компанию. Мы с Никишиной  идём в мастерскую к Злобенко. Это очень талантливый скульптор. Сейчас он для Горловки делает памятник. Ты вообще бывал когда-нибудь в мастерской скульптора?

      -   Не…

      -   Этот переход от одной темы к другой был таким стремительным, что ему большого труда стоило уследить за ходом её мысли. Сама встреча с нею давала столько информации… Как посмотрела, как чуть заметно пульсировала жилка у неё на виске или взметнулся краешек брови, когда удивлённо округлила глаза… И вообще, ему всех этих важнейших мелочей хватало потом надолго: вспоминать, разгадывать, переживать заново.

      -   Ты ещё раздумываешь?

      А он ни о чём в тот миг и не думал. Просто смотрел на неё. В его глазах было что-то такое, отчего Зиночка невольно пригнула голову, стрельнула взглядом по себе – всё ли на ней в порядке?

      -   Как хочешь. Мы договорились на шесть. Встретимся у кинотеатра Шевченко и пойдём. Там недалёко.

      Он торопливо согласился.

      -   Конечно, приду. А это удобно?

      -   Думаю, что да.                              

   
                                                          13

       Иные люди бранят себя за то, что слишком поспешно принимают решения. Поддался минутному влечению и – не успел подумать – тут же согласился или, наоборот, отказался, высказал своё мнение. А чуть поостыл, осмотрелся и понял, что надо было всё наоборот, что своё мнение следовало попридержать за зубами, и тогда оно оказалось бы несколько иным… С Анатолием такое почти не случалось, разве что в самом детстве. Он чаще корил себя за медлительность: ему надо принять решение, а он думает, никак не определится. Вот так с этим приглашением в мастерскую..

      «Почему я такой заторможенный? – думал он. – Зиночка сама приглашает, а я уставился на неё, вроде это вопрос жизни и смерти».

      Весь остаток дня он был недоволен собой. Надо же так глупо выглядеть! Девушка тебя сама приглашает. Ну и что, что придёт не одна, а с подругой, ведь у них раньше был договор. «Что она подумала, когда я стоял, вытаращив глаза? Ей, должно быть, стало неловко и обидно, если спросила:

- Ты ещё раздумываешь?»

      Из читалки он поспешил к Горбаченко и застал у него ещё двоих учеников. Один – ровесник Анатолия, другой чуть постарше. Случалось старик  специально сводил их вместе. Анатолий не думал, что кто-то заметит его некоторую рассеянность. Но учитель взглянул на него раз, другой, а потом крикнул:

      -   Маша, Мария Николаевна, дай, пожалуйста, этому юноше тарелку супу!

      Пришлось пойти на кухню и немного поесть. Он действительно не успел пообедать в институте. Пока ел, из комнаты послышались голоса – там начались занятия. Это помогло и ему настроиться на рабочий лад. Отзанимался он без заметных провалов и поспешил к кинотеатру имени Шевченко

      Девчонок, естественно, ещё не было. Они подошли позже. Зина, не останавливаясь, подхватила его под руку.

      -   Давай поторапливайся, мы немного опаздываем.

      Сказала таким тоном, вроде бы это он опоздал, а не она.


      Мастерская находилась в полуподвале пятиэтажного дома, одном из немногих, уцелевших ещё с довоенных времён. По холодным цементным ступеням они спустились в полутёмный коридорчик и вошли в большую комнату, наполненную плотным запахом цемента, извёстки и табачного дыма. На грубо сколоченных треногах и деревянных козлах возвышались скульптуры. Вдоль глухой стены тянулись стеллажи из неотёсанных толстых досок, заставленные гипсовыми слепками, масками, рулонами замызганного ватмана. Несколько человек топтались между расставленных работ. В дальнем углу стоял широкий, проваленный диван. На его рваной боковой катушке сидел  небритый мужчина в чёрном широком свитере и беседовал с молодой парой.

      Зина с порога окинула мастерскую взглядом и решительно направилась к мужчине в тёмно-сером костюме, который задумчиво уставился на покрытые пылью восковые фигурки. Кажется, он почувствовал её приближение, потому что обернулся. Сдержанно улыбнулся, чуть отступил в сторону, но так, чтобы не испачкать костюм в тесноте мастерской. Кивком головы пригласил её пройти вперёд. Они подошли к сидящему на катушке дивана мужчине – это был Злобенко – и представились.

      -   Дмитрий Петрович, - сдержанно кивнул мужчина в сером костюме.

      А скульптор, не представляясь, сказал:

      -   Ну, идите, смотрите. Я почти всё открыл. А поговорим после.

      Ходили молча, сосредоточенно, пробираясь иногда бочком. Анатолию всё это напоминало кладбище с тесно расставленными надгробиями.

      Его поразили огромные кисти рук, поставленные запястьями на подставку. В раскрытых ладонях сладко спал младенец, вылепленный в натуральную величину. Анатолий задумался, взгляд его остановился, и вдруг боковым зрением, которое больше угадывает, чем видит, уловил, что эти цементные  ладони вздрогнули, как будто ожили…

      -   Нравится? – спросила Зина. – Посмотри, там есть интересные портреты.

      Мимо них бочком, слегка двинув Анатолия, прошла плотная женщина. Её взгляд был направлен  куда-то в угол мастерской. Она вполголоса, себе под  нос, сказала: «Извините…» Он отступил, давая ей возможность пройти, а сам направился вслед за Зиночкой.

      С полчаса они толкалась вместе с другими. Осмотрели несколько портретов: старик, насупленно опустивший глаза на свои узловатые, сложенные перед собой руки, генерал, с тщательно вылепленными звёздами на погонах и тяжёлым, чуть выдвинутым вперёд подбородком…    Анатолию понравился портрет молодой женщины – он был уже в мраморе. Чистое, спокойное лицо, гладкая причёска, не до конца сомкнутые губы…

      -   А зачем это он собрал в мастерской столько людей? – спросил у Зины.

      -   Дмитрий Петрович говорит, что Злобенко два-три раза в год такое устраивает. Вроде бы на людях проверяет себя. Конечно, тут его знакомые… или знакомые знакомых.

      В центре мастерской стояла двухметровая фигура шахтёра. Он энергично выставил одну ногу вперёд, поднял голову, отчего каска сползла на затылок. Левой рукой придерживал лихо закинутый на плечо отбойный молоток, а правую вытянул перед собой, держа в ней шахтёрскую лампу. Эта работа была ещё в глине.

      Зина потянула Анатолия и Никишину в угол, к дивану.

      -   Там у них интересный разговор, - сообщила она.

      Злобенко всё так же сидел на катушке, только в более напряжённой позе. Он выслушивал, что говорила полная женщина в лёгком крепдешиновом платье.

      -   Меня до слёз растрогал «Наш дом». Знаете, в Эрмитаже, где всего так много, не можешь сосредоточиться на чём-то одном. Всё бежишь, бежишь, как по лесу.

      -   Гм…гм… - прокашлялся Дмитрий Петрович. Этим солидным покашливанием он как бы просил внимания, после чего негромко, как человек, привыкший к вниманию, сказал:

      -   Скульптура – это искусство площадей. Тут нельзя мельчить. Иначе получаются безделушки, которые смотрятся на комоде или книжной полочке. А монументальная работа должна быть перед взором одна, целиком, и смотреться сразу.

      -   Вот я это чувствовала, - с уважением посмотрела на него женщина в крепдешине, - так мило и трогательно…

      Анатолию тоже понравился «Наш дом». На ноздреватом постаменте стояли мужчина и мальчик. К ним тянулось небольшое, ниже мальчика ростом, деревце. Очевидно, только что ими же посаженное. Вокруг него на примятой земле виднелись отпечатки большой мужской ступни и маленькой – детской. Ребёнок протянул руку, касаясь  верхних веточек, а мужчина стоял задумчивый, опустив ладонь на мальчишечьи вихры. Мальчик защитил ладошкой деревце, его самого прикрывала фигура мужчины, а вот над взрослым – ничего.

      Тут  все заговорили сразу, зашумели, и тогда Злобенко захлопал в ладоши, прося тишины.

      -   Так не пойдёт. Я понимаю, что ругать хозяина неприлично. И всё же, мне очень хочется услышать, кому что не понравилось. Это не всегда приятно слушать, но полезно.

      -   Что вы! Мы все получили такое удовольствие, - ответил за всех Дмитрий Петрович.

      -   Оставьте… - попросил его Злобенко. – Я спрошу иначе: может быть, кто-то чего не понял? Каждое произведение… ну, картина, скульптура, роман, даже песня или танец как бы состоят из трёх компонентов. Первый – что художник увидел сам, что родилось в его сознании. Водить кисточкой или лепить глину – это ремесло, техника. Оно важно, но не главное. Замысел, художественная идея – вот первый компонент работы. Второй – сама работа. Она всегда отличается от замысла. Потому что увиденное в воображении при переходе в глину или на холст что-то теряет. Но есть ещё третий компонент – ваше восприятие. Одну и ту же работу каждый из вас может видеть по-своему, у каждого свой жизненный опыт, богатство воображения. Мне это важно знать! Возможно, непонятна какая-то деталь, что-то лишнее, мешает. Мне хочется увидеть всё это вашими глазами.

      Он жадно затянулся дымом и остановил взгляд на женщине в крепдешине. Та лишь неловко повела плечами.

      -   А мне можно? – спросил Анатолий.

      -   Да, пожалуйста.

     -  Мне почему-то хочется опустить руку шахтёра. Зачем он вытянул вверх лампу? Она тяжёлая, её держать перед собой – утомишься.

      Хозяин механически потянул себя за ворот свитера, и без того довольно растянутый.

      -  Это работа заказная, - и посмотрел на Дмитрия Петровича. – Лампочка – как символ. Шахтёр несёт людям свет. Тут возможны ассоциации с Данко, Прометеем…

      -   Не знаю, - смутился Анатолий и стал оправдываться: - Лампочка это его личный инструмент.  Он  ею светит себе самому и чаще всего – под ноги. Да и под землю он спускается не за нею, а за углём… Это, по-моему, главное.

      -   Глыба угля не легче, - улыбнулся Дмитрий Петрович.

     -  Юноша про глыбу не говорил, - заступился за него Злобенко. – Можно взять маленький кусочек. Это уже не важно…

      И тут всех как прорвало. Стали говорить об отдельных работах, кто и что в них увидел, заспорили между собой, а Злобенко курил, прислушивался, изредка переводил взгляд с одного на другого.

      …Когда возвращались, было уже темно. К ночи похолодало, в воздухе пахло колючей сыростью. Зина подняла воротник своего полупальто, одной рукой взяла Анатолия повыше локтя, второй – Никишину, стараясь устроиться между ними.

      -   Бр-р! Я замёрзла. Может, между вами согреюсь.

      Разговор не вязался, наступил тот момент, когда он почувствовал, что Никишина тут лишняя. Ему стало неловко оттого, что она и сама, очевидно, поняла это. Зябко поведя плечами, сказала:

      -   Ночью, наверное, выпадет снег.

      Он понимал, что надо поддержать разговор,  но лишь промычал что-то и плотнее прижал к себе руку Зиночки.

      -   А ты удивляешь! – со смешком сказала она. – Молчишь, молчишь, а потом как скажешь… Я сначала подумала: «Ну, ляпнул!» У Дмитрия Петровича даже бровь на лоб выползла. А ты –  в точку!»

      Анатолий смущённо спросил:

      -   Кто он, Дмитрий  Петрович?

      -  Как «кто»? Неужели не знаешь? Это же тот самый – один из создателей угольного комбайна. Он замдиректора НИИ. Будет ещё и директором.

      -   Откуда такие сведения?

      -   Он папин друг.

      Вышли на ярко освещённую улицу. В кинотеатре окончился сеанс, и на тротуаре перед ним было тесно. С завыванием прошёл переполненный троллейбус – тогда улица Артёма была единственной в городе, по которой ходил троллейбус.

      -  Давай сначала проводим Валю, - набрался храбрости Анатолий, впервые назвав по имени подругу Зиночки.

      В этих словах всё было взвешено. Зина его поняла, но сделала вид, что её согласие лишь дело случая.

      -   Вообще-то проводить Валю ты мог бы и сам. Я  живу тут рядом, добежала бы и без вас… Но не мешает подышать свежим воздухом. В мастерской так курили, что я вся прокоптилась.

      Прошли до студгородка, попрощались с Никишиной и остались вдвоём.

      Он, кажется, всю жизнь ожидал этой минуты. Была ночь, пустынная дорожка недавно посаженого парка – и только они вдвоём. В душе теснились обжигающие чувства и красивые, как музыка, слова. Но среди них он никак не мог отыскать то единственное, самое главное.

      -   О чём ты думаешь?

      -  Я? – спохватился он. И вместо ответа широко улыбнулся, пожимая плечами.

      -   Чудной ты. Молчишь, а на лице всё написано.

      -   Зачем же спрашиваешь?

      -   Услышать – приятнее.

      Она сказала тихо, как будто и сама думала о том же. Вроде бы его чувства эхом откликнулись в ней. Ещё ничего не соображая, он увидел, как приблизилось её лицо, почувствовал, что растворяется, тонет в её широко раскрытых глазах. Привлекая её к себе, ощутил пылающей щекой тепло и свежесть дорогого лица.

      И тут как будто ледышка вкатилась ему за ворот.

      -   Не надо, - спокойно, даже как-то буднично, произнесла она. – Я не люблю этого.

      И не столько слова, сколько спокойствие, с каким они были произнесены, отрезвили его. Они стояли у высоких каменных ворот, что вели во двор двухэтажного коттеджа. Несколько таких новых аккуратных домов тянулись по одну сторону улицы. Кое-где светились окна. Анатолий разжал руки, отпустил её хрупкие плечи.

      -   Какие у тебя горячие ладони!

      Она взяла его руку и стала поглаживать её.

      -   Только давай… без этого. Ты их не распускай. Тебе это не идёт.

      И тут же поднесла его руку к лицу и потёрлась об неё щекой.

      -   Ну, такие горячие! Смотри и вправду не заболей. Договорились? Иди уже… - И, показывая на светящиеся окна дома, возле которого оба стояли: – я тут живу. Ну,  до свидания!

      -   Зина, когда мы встретимся?

      Она удивлённо подняла глаза.

      -   Смешной ты. Мы же в одном корпусе каждый день на занятиях. Подходи, если придумаешь что-нибудь интересное. – И, видя огорчённое лицо Анатолия, дотронулась до его плеча. – Правда, иди, - уже поздно.

      До Пожарной площади он добрался быстро. Но двенадцатую марку, что ходила до станции Мушкетово, пришлось подождать. Номера трамвайных маршрутов в городе издавна назывались «марками». Ходили они медленно, на некоторых остановках подолгу ожидали встречного, потому что два вагона могли разминуться лишь в местах, где имелся короткий отрезок второго пути.

      Всё это было в порядке вещей, как и довоенные вагончики, в которых пассажиры держались за подвешенные к потоку стремена. После каждой остановки кондукторша закрывала сама двери и дёргала за верёвку, подавая тем самым сигнал водителю, чтобы ехал дальше. На любом повороте можно было вскочить в трамвай на ходу или спрыгнуть с подножки.

      Время было позднее, и двенадцатая марка, обычно похожая на металлический улей, уходила с Пожарной площади полупустая. Анатолий устроился на облупленной деревянной скамейке, достал тетрадку с нотами и решил разобрать новое упражнение. Но сосредоточиться не удалось. Вагон болтало, ноты прыгали по линейкам, но главное – его взбудораженные чувства не могли успокоиться. День был такой насыщенный, такой огромный, что от утра до вечера прошёл, кажется, год.

      И вдруг та главная мысль, что вызревала из сегодняшних впечатлений, событий, чувств, пришла простой и неоспоримой истиной: всё это Зиночка! С её появлением мир стал шире и глубже. Не будь её – когда бы он ещё решился на поездку в Ленинград.  Этот город с его кружевными мостами, повисшими в белой ночи, мерцающим золотом куполов и шпилей стал частью его жизни. Лишь её присутствие подтолкнуло его выйти петь перед комиссией. А от Ленинграда потянулась дорожка в квартиру Горбаченко, где всё дышало изысканной простотой. Или взять сегодняшний поход в мастерскую. Кажется, Зина одним своим появлением освещала всё новые и новые грани этого необъятного мира.


                                                    14.

      …На занятия к Горбаченко он пришёл ровно в пять. Там уже сидел Виктор – студент-дипломник из их института. Он был постарше Анатолия и брал уроки пения уже не первый год. Всего же у Александра Николаевича постоянно бывало пять-шесть учеников, не считая профессионалов, оперных певцов и эстрадников, которые время от времени с его помощью ставили голоса, готовили отдельные партии и номера.

      Старик, случалось, приглашал на одно время троих-четверых учеников, и тогда занятия превращались в своего рода клуб: говорили о театре, литературе, спорили и, конечно, занимались. Каждый старался перед товарищами. Такие уроки обычно затягивались допоздна.

      Войдя в комнату, Анатолий присел на диван рядом с Виктором. Старик отошёл к подоконнику, на котором стояла горящая спиртовка.

      -   Подождём немного, - сказал он, - сейчас подойдёт Марочка.

      Взяв на подоконнике небольшой деревянный брусок и кусочек чего-то похожего на битум, поднёс их к пламени спиртовки. Оплавив один край чёрного комочка (Анатолий догадался, что это клей) и промазал им нагретый край деревяшки… Наблюдать за действиями старика, когда он что-то мастерил, всегда было интересно.  В его руках что-то ярко заблестело.

     -   Что это у вас? – просил Анатолий.

     -   Авантюрин. Любопытнейший камень. Ювелиры напрасно охладели к нему. Вот когда я его отполирую, он будет гореть как фонарик.

      -   Зачем он вам? – поинтересовался Виктор.

     - Перстень  хочу сделать. – Не отводя глаз от работы, ответил Горбаченко. – На сцене сверкнёт – на галёрке увидят.  Если играешь вельможу, то во всём должен быть вельможей: в голосе, походке, костюме.

      -  Для перстня это слишком большой камень, - покачал головой Виктор, – Неправдоподобно.

      -   Я же сказал, чтобы при каждом движении руки – до галёрки сверкал. Великоват! Так ведь и театр – увеличительное стекло. Вот мы с вами сидим втроём на сцене, беседуем… А зритель, скажем, с балкона должен  воспринимать всё так, вроде бы он с нами тут – четвёртый.. И вообще, на сцене всё выпукло, масштабно… Только бы не нарушалась логика происходящего. Главное – идти от жизни. Что это вы так ехидно улыбаетесь, Виктор?

      -   Боюсь с вами спорить.

      -   А вы поспорьте! – азартно воскликнул Горбаченко.

      -   Ну… вот листал я Софокла. – Он показал на отложенную книжку. Это классика. А что тут от жизни?

      Александр Николаевич оставил работу, повернулся к ребятам.

      -   Не на все вопросы можно ответить сходу. От нас до Софокла почти две с половиной тысячи лет. За это время успели родиться и исчезнуть многие страны и народы. Он на две тысячи лет старше Шекспира! А пьесы его и сейчас ставят!

      Кто-то звонил. Анатолий вышел и через минуту явился с Марком.

      -   Так о чём мы? – спросил  Александр Николаевич, кивнув Марку. – Да, «от жизни». Народы, государства, религии тоже рождаются, зреют и умирают. Изменяются их моральные устои, изменяются идеалы, а значит,  герои. Когда новая общность людей только утверждается, воспеваются герои-мученики. Они сознательно идут на смерть ради других. Спартанский царь Леонид, Муций Сцевола,  тот же Христос. А позже героями становятся те, кто больше убил врагов или просто людей другой веры, вырезал их жён и детей… Вспомним время плутовского романа, когда идеалом становится удачливый мошенник, авантюрист. И мы не можем, не зная истории, осуждать накопителя или наоборот – расточителя, осуждать аскета, которого можно назвать беглецом от жизни, или развратника, которого можно назвать жизнелюбом, активным началом общества. Если каждый действует сообразно морали того общества, в котором живёт, - он герой. И это надо понять. Я не говорю – одобрить. История нравов помогает нам глубже проникнуть в самих себя.

         -   Не хочу кривить душой, - рассудительно пробасил Виктор, - но трагедии Софокла – тупая и неумолимая жестокость. Царь Эдип – самый благородный и прекрасный человек – и ему же такие нечеловеческие страдания.

  -   Ну, знаете… Если за своё благородство требовать конфетку – исчезает благородство. Эдип собирает камни, которыми Судьба побивает его, и вооружается1

       -   Против кого? – тихо спросил Марк.

      Он занимался в мединституте и готовился стать психиатром. У него было тонкое и всегда настороженное лицо и глубоко посаженные, загадочно мерцающие глаза. Марк любил музыку, до подробностей знал биографии великих певцов, их репертуар. Когда он пел даже самое простенькое упражнение, все его чувства отражались на лице. Уже сейчас в нём шла незаурядная борьба между психиатром и музыкантом.

      -   Так  против кого вооружается Эдип-царь, если сам подставляет голову под камни, как вы сказали, Судьбы?

     -  В том-то и смысл… - Горбаченко поднял вверх палец. – Вооружается для борьбы против себя. Самая трудная победа – над собой. Она никогда не бывает полной, пока человек жив. И когда Эдип выкалывает себе глаза – его окровавленное лицо озаряется светом Истины. Он теперь свободен от Судьбы! Что ещё могут отобрать у него боги?  Жизнь? Но в его положении это уже не потеря. Это избавление от мук.

       Анатолий слушал их, а в душе всё туже затягивалась пружина упрямства. Нет, придёт время – и он будет говорить тут с ребятами на равных. Догонит, поймёт, вникнет, даже если для этого придётся кое-чем пожертвовать. Конечно, куда ему сейчас равняться с Виктором, если тот ещё в люльке мог  слышать, как папа с мамой объясняются по-французски, если в доме за обеденным столом могли говорить о Шекспире и Достоевском, если домашняя библиотека у него богаче, чем в ином Доме культуры! На своей Первомайке Анатолий даже не мог знать, что такое возможно вообще! Но сетовать на Судьбу не собирался.  Шахтёрский посёлок научил его многому. Он знал сладость чёрного хлеба. «Интересно, если спросить у Виктора, сколько стоит килограмм хлеба? Наверняка не знает», - подумал без всякого осуждения. Ему нравились эти ребята.

      -   Кстати, Анатолий, - сказал Горбаченко, - вы можете взять эту книжку. Там неплохая вступительная статья. Прочитайте её. Она поможет глубже понять трагедии Софокла.

     -   Вот вы говорите, - мерцая своими библейскими глазами, сказал Марк, что Царь Эдип, ослепив себя, совершил тем самым свой первый свободный поступок… Но, с другой стороны, это же надругательство над человеком, над образом данным ему Богом. Пусть даже этот человек – ты сам.

      -   Чтобы понять Софокла, надо проникнуть в дух того времени.         Кстати… Марочка, вы, будущий психиатр, знаете, что такое Эдипов комплекс?

       Ребята переглянулись. Марк неуверенно пожал плечами, но ответил:

      -   В самых общих чертах. Подспудная сексуальная тяга мальчика к матери, а девочки к отцу. Перепевки фрейдизма…

      -   Ну-ну! Это Фрейд перепевает Софокла. У меня об этом кое-что есть. Напомните… А сейчас пора к делу. Кто из вас в голосе?

      Всё время, пока шёл разговор, Александр Николаевич держал в руке поблескивающий камушек, который полировал суконным лоскутом, смазанным зелёной пастой. Он говорил, ходил по комнате, а руки работали, не останавливаясь, как будто он между делом перебирал чётки.

      -   Давайте начну я, - поднялся Виктор.

      Он раскрыл тетрадь и положил на боковую катушку дивана. Ещё раз пробежал глазами ноты, глубоко вздохнул, откашлялся. Наконец, уставившись в потолок, запел.

      -   Ещё раз, - попросил учитель.

      Виктор повторил. На этот раз, как показалось Анатолию, уверенней и чище.

      -   Понимаете, - сказал учитель, - если натянуть струны… ну, хотя бы на этом подоконнике, и водить по ним смычком – тоже можно извлечь нужные ноты. А вот натянуть их на скрипку! Понимаете? Струны это ваши связки, ваш голос.  А скрипка – вся грудь, гортань, ваши нервы, настроение, даже ваш интеллект! Не жмите на связки. Звук должен иметь надёжную опору. Ещё раз, пожалуйста. И прислушивайтесь.

        Виктор закрыл глаза и снова запел.

       -    Уже лучше. А теперь расскажите мне и ребятам что вы сами чувствуете? Какая разница в ваших внутренних ощущениях, когда вы первый раз пели и сейчас?   

      Виктор посмотрел в окно, как будто оттуда ему должны были подсказать ответ.

      -   Да… вроде я меньше напрягался тут, - он провёл ладонями по щекам, - зато рёбра… как бы зависли на вдохе.

    -   Вот-вот! Вы так это чувствуете. Надо найти опору звука и опускать её ниже… Теперь вы, Марочка.

      Марк подошёл к пианино, постучал по клавише, чтобы правильно взять тональность и, по мнению Анатолия, весьма точно и чисто пропел замысловатый, почти бессвязный набор нот.

      Учитель, ничего не объясняя, попросил повторить, потом ещё и ещё раз. А сам всё вслушивался, потом сказал:

      -   Очень давно, ещё году в двадцать втором… Я  тогда пел в Париже, и там собралось немало наших эмигрантов. Мне рассказывали, что была такая гусарская забава: кто  громче скажет неприличное слово в приличном обществе. В ресторане или на большом приёме собиралась кучка подвыпивших повес и соревновались, выкрикивая похабщину. Находились такие «мастера»: орёт во всю глотку – стоящих рядом звук оглушает, а уже в двух-трёх метрах от них – почти не слышен. Звук рождается как бы во рту, в данном случае я бы сказал – в пасти, и тут же, возле этой пасти, умирает. Я почему это вспомнил: у певца такая же задача, только вывернутая наизнанку. Вы должны петь вроде бы не громко, но чтобы звук шёл далеко, проникал… Ещё раз, Марочка.

      Марк повторял упражнение, потом анализировал вслух своё внутреннее состояние. Незаметно все четверо включились в работу. Уже и Анатолий, прикрыв рот ладонью, пробовал звучание, вслушиваясь в себя.

     -  Тихо! Тихо! - -хлопал а ладоши Александр Николаевич. – Представьте такое – воздух должен звучать. Не связки, а воздух. – Он подносил ко рту собранные в щепоть пальцы. – Звук надо держать в фокусе, и не во рту, а где-то перед собой. Он должен парить. Анатолий, показывайте!

     Наступила очередь Анатолия. Ребята помогали, подсказывали ему после каждого повтора, уже и сами пытались пропеть не свои, а его упражнения. Комната напоминала испорченную музыкальную шкатулку.

      -   Стоп, стоп, стоп! – кричал Горбаченко. – Что такое упражнение? Вы последовательно на одном дыхании должны петь несколько разных нот. Тут нет мелодии, вернее – темы, как таковой. Есть свой рисунок, но темы нет. А что делаете вы? Ещё не закончили одну ноту,  а уже в конце её подходите к следующей. Подплываете! – с хитрым прищуром грозил он пальцем. – А каждая нота должна включаться сразу, чисто.

      И снова один пел, а остальные прислушивались, спорили, кто на что «опирается». В комнату заглянула Марья Николаевна и сказала:

      -   Саша, выйди… Тут к тебе.

      Александр Николаевич поспешил в коридор и в дверях едва не столкнулся с небритым, неряшливо одетым мужчиной неопределённого возраста. Анатолий с удивлением заметил, как растерянно оглянулся на ребят учитель и, подхватив вошедшего под руку, вывел его в прихожую, прикрыв за собой дверь.

        Молодые люди переглянулись. Растерянность, суетливость так чужды были учителю! В любой щекотливой ситуации он умел держаться открыто, просто, был мудрым и тонким психологом… Из прихожей доносились обрывки приглушённого разговора. Потом хлопнула входная дверь.

      -   Вы  почему не занимаетесь? – спросил Александр Николаевич, когда вернулся в комнату.

      Ребята недоумённо посмотрели на него.

     -  Да… На чём мы остановились? – и вдруг отчаянно выпалил: - Видели? Знаете, кто это приходил? Бородкин!

      -   Неужели Роман? – тихо спросил Марк.

      -   Да, да, Роман Бородкин.

     -  Развалина, - сказал Виктор. – Не верится. Из  зала он мне казался молодым богом с золотым горлом. Публика просто шалела… «Кто может сравниться с Матильдой моей…»
-
-    -   Ещё три года назад он был тут проездом – притащил мне две корзины цветов. Купец! – вздохнул Александр Николаевич. – Какие были у него возможности, какие феноменальные данные! А сейчас я дал ему трояк на водку…

      -   Спился? – спросил Анатолий.

      -   Это уже следствие. Не вынес испытания славой. Забыл, что наша профессия – бег по канату…

     -   Вы его учили?

     -   Как видите – плохо учил. Я ему ставил голос. А надо бы ставить характер. Душу надо было ставить! Но как это всё сложно…



                                                   15.

      В январе Зиночке исполнилось двадцать один год. Анатолий об этом знал. Она сама проговорилась на новогоднем вечере в институте

      Он провожал её домой. Было около пяти часов утра. Улицы казались необычайно просторными. Далеко впереди брела подвыпившая компания, распевая: «Ой хмелю, мій хмелю…» По другой стороне улицы в обнимку прошла парочка. В нависших над асфальтом высоких домах кое-где светились окна.

      -   Ты никогда не задумывался, - спросила Зиночка, - почему люди так веселятся на Новый год? Чему, собственно, радуются?

      Он никогда не задумывался над этим. Пожав плечами, сказал:

      -  Люди вообще радуются всему новому. Ты сама разве не чувствуешь… - он глубоко вдохнул, - вроде бы и воздух за одну ночь обновился – свежестью пахнет.

      Действительно, с вечера подморозило, а ночью прошёл снег, выбелил улицы города, и воздух стал мягче. Даже потеплело – вроде асфальт и крыши прикрыло белым пледом.

      -   Я не о том, а вообще… Год прошёл – разве это радость? Мне в январе двадцать один год исполнится – полжизни долой.

      -   Ну, - протянул он, - детство не в счёт.

      -   Почему вдруг?

      -   Потому, что человек ещё не готов, он ещё только формируется. Конечно, тут можно судить по-разному. Может быть, у другого иначе. Я не раз читал: «Ах, детство!», «Ах, светлая пора!» Не такая уж она и светлая. То я младших нянчил, то мама болела, то голодали. Весной надо огород сажать, потом поливать, потом полоть. Мешок травы корове нарви, воды принеси, в магазин сбегай… Не было такого дня, чтобы на улицу выскочил и обо всём забыл. Ты не подумай там чего – я маму люблю, и отца тоже. Мы дружные. Только я всё ждал, ждал, когда же, наконец, вырасту, когда эта «светлая пора» кончится. Согласись, что про свою взрослую жизнь человек не думает: «Когда же я, наконец, постарею…»

      -   Вот не ожидала услышать такое. Как же тебе представлялась взрослая жизнь? Если так ждал, значит, о чём-то мечтал.

      -   Сейчас трудно сказать. На многое смотришь иначе.

      -   Ты думал: взрослые что хотят, то и делают? Куда захотел, пошёл. Так?

      -   Нет, я видел, что  им трудно. Они ещё больше работают.

      -  Тогда не понимаю, чего же ты хотел? Поскорее вырасти и запрячься в работу?

      -   Я не об этом думал. Хотя… Вот опять запутался. Работа будет всегда – как же без неё? Но во мне жила уверенность, что когда вырасту, стану делать то, что нравится. Интересное не должно быть в тягость. Наоборот, чем труднее, тем лучше.

      -   Ты серьёзно? Не рисуешься?

      Он только пожал плечами.

      -   Ладно, не будем об этом, а то ещё чего подумаешь… Когда у тебя день рождения?

      -  В январе, я же сказала. Боишься забыть? Не беспокойся, напомню.

      Но проходил январь, а она не напоминала. Зимнюю сессию сдавали втроём. У них уже имелся свой угол в читалке. Самым сложным экзаменом у Зины была  экономстатистика. Ни Анатолий, ни  Лёнька этого предмета не знали. Но за четыре дня, что были отведены Зиночке на подготовку, почти освоили. Во всяком случае, общими силами могли бы ответить на любой билет. В день экзамена оба вертелись под дверью аудитории, переживали вместе с девчонками из её группы.  За эту сессию успели перезнакомиться с ними. Девчата уже запросто обращались к Лёньке за советом.

      Зина получила четвёрку и была счастлива. Ей оставалось сдать диамат. Это был последний экзамен перед каникулами. Анатолий побаивался, что, получив последнюю отметку, Зина тут же исчезнет. Она это умела делать.

      Занятий с Горбаченко он не прерывал и во время сессии. Правда, Александр Николаевич знал, как его ученики загружены в эти дни, и старался меньше задавать им на дом. Но занятия в его квартире часто затягивались допоздна.

      Двадцатого января он пригласил их всех на спектакль, где исполнял партию Отелло. Анатолий от конрамарки отказался. Сбивчиво пояснил, что хочет купить два билета, потому что ему нужны… два билета!

      Старик всё понял, покачал головой и сказал «браво!». Но ни о чём расспрашивать не стал.

      Они с Зиной сидели в девятом ряду. Зал Оперного театра был полон. Анатолий волновался.  В общем-то, он был уверен в своём учителе. Знал, что эта партия в его  репертуаре ещё с двадцатых годов, что он пел её в Ленинграде, Париже, Вене. Но возраст есть возраст. Александр Николаевич как-то признался, что уже допевает свой репертуар. А это всегда тягостно.

      Когда пошёл занавес и на сцене грянула буря, когда хор и оркестр зазвучали борьбой стихий, нагнетая напряжение страстей человеческих, Анатолий машинально сжал Зинину руку.

      Но вот появился Отелло – и сразу как бы вырос над всеми, над восторженно встречающей его, победителя, толпой, над свитой, даже… над бурей. Музыка Верди и сценические страсти захватили публику. Но Анатолий не мог слушать, «как все». Он не только следил за развитием действия, музыкальной темы, но ещё ревниво выделял среди исполнителей Горбаченко. Вот мужественный воин Отелло встречается с любимой – и как сразу теплеет его голос, исчезают властно звучащие ноты, звук оседает, обволакивается нежностью. И ещё одно можно было заметить человеку искушённому – как бережно поддерживал он Дездемону, вернее – актрису, которая пела партию его возлюбленной. Он вёл за собой в дуэте, но старался сдержать звучание в тех местах, которые были особенно выигрышны в её исполнении. Он прикрывал её мелкие, чисто вокальные, погрешности.

     Для Анатолия спектакль был ещё и уроком. Раньше он не обратил бы внимания на то, что Кассио начинал музыкальную фразу с придыханием. Вроде бы у него вырывалось еле заметное «ха», а точнее – лёгкое украинское «га». Значит, какая-то часть воздуха не звучала, уходила впустую. Яго временами так напрягался, что отходил от образа.

Не чувствовалось, что его душа живёт коварством и жаждой мести. Певец, скорее всего, был озабочен лишь тем, как не сорваться и правильно взять трудный пассаж.

      В перерыве они с Зиной прошли в буфет, выпили по стакану ситро, которое почему-то называлось «крюшон». Среди публики Анатолий не встретил ни одного знакомого лица. Зиночка же несколько раз здоровалась, кто-то просил её передать привет родителям.

      Ему очень хотелось услышать её мнение о спектакле, но не спрашивал, ждал, когда скажет сама.

      -   Я вообще не большая поклонница оперы. В прошлом году раза три всего была. И Горбаченко слушала. В другом, правда, спектакле.

      Анатолий молчал. Он только повернулся к ней выжидательно и насторожённо. Зиночка, очевидно, прочитала это ожидание в его глазах и не стала распространяться о том, каким ей тогда показался Горбаченко. Вместо этого вдруг удивлённо спросила:

      -  Слушай, Толя, почему ты иногда называешь его стариком? «Старик», «Мой старик»… Да он же в кулаке весь спектакль держит. Фонтанирует. Из зала ему больше сорока не дашь.

      -  Все его годы можно после спектакля увидеть. Ему под шестьдесят. Но если пойдём за кулисы, когда он будет снимать грим, то и больше покажется.

      -   Этого я не хочу.

      Провожая её домой после спектакля, он всё не отваживался спросить насчёт каникул: где и как она собирается их провести. Очень не хотелось расставаться надолго. И предложить что-либо конкретное не мог, знал, что Горбаченко постарается загрузить его. Решил начать издалёка.

      -   Так когда твой день рождения? Январь уже проходит.

      -   Но не прошёл. Мы с мамой ещё точно не решили.

      -   Да? Разве это не решилось двадцать один год назад?

      -   Нет… - она засмеялась. – У  родителей свои друзья, у меня свои. Когда пригласить, кого пригласить…

      Получалось, что он напрашивается к ней на семейную вечеринку, и разговор на эту тему больше не заводил.

      Начались каникулы, и Зиночка куда-то исчезла. В институте не появлялась, а звонить ей домой он не решался. Они с Лёнькой возились в лаборатории, им помогали ребята со второго курса. Лёнька ими командовал как старшина новобранцами.

      …Зиночка вошла без стука. Широко распахнула двери, окинула взглядом беспорядок, который они тут устроили, и весело сказала:

     -   Ну, где они ещё могут быть!

      Прикрыла за собой двери, сдёрнула с себя меховую шапку, припорошенную снегом, энергично тряхнула головой. Ребята смотрели на неё, как на видение. Лёнька аж крякнул от удовольствия… Кинулись снимать с неё пальто, предложили чаю.

      -   Нет-нет,  я на минутку. Мальчики, вы оба… Лёня, слышал? Оба! Чтобы завтра в шесть часов вечера были у меня. Форма одежды – парадная. Другие вопросы только завтра после шести.

      -   Ты хоть присядь, - попросил Анатолий.

      -   Не могу. Еще столько дел… До завтра!


                                                       16.

      Анатолий впервые пришёл к ней домой. Они с Лёнькой явились ровно в шесть. Конечно, гости ещё не собрались.  Зиночка вышла в прихожую в кружевном фартуке и, здороваясь, выставила им оголённые локти.

      -   Извините, у меня руки… салат готовлю.

          В дверях кухни показались две девчонки из её группы. Ребята познакомились с ними, когда ещё Зиночка сдавала экзамены.

      -   И вы тут, Шерочка с Машерочкой, - обрадовался Лёнька. – Салют!

      В квартире стоял густой запах ванили и жареного мяса.

      -   Зина, проводи гостей в папин кабинет, - донеслось из глубины квартиры.

      Ребята вошли в просторную комнату.  Сверкал натёртый паркет, в нём отражались огни люстры. Было видно, что к приходу гостей здесь делали кое-какие перестановки: тяжёлый двухтумбовый стол придвинули вплотную к стеклянным дверцам книжного шкафа, сюда же, в угол, перетащили диван и кресла, а от самого входа – пусто, хоть танцуй,  только два высоких стеллажа с книгами у стены.

      -   Потанцуем! – сказал Лёнька, прошёл по паркету, как по льду, и плюхнулся в кресло.

      Анатолий подошёл к стеллажу, стал рассматривать книги. Взял толстый том в чёрном переплёте «Разработка пластовых месторождений». Раскрыл – на титульном листе надпись, сделанная угловатым, размашистым почерком: «Другу и однокашнику Николаю Савельевичу в знак признательности  за помощь и добрый совет. Большому практику от заурядного теоретика».

      -   Лёнь, иди посмотри. Это автор  книжки её отцу подарил.

      Лёнька заглянул, поцокал языком и сказал:

      -   С таким тестем не заскучаешь.

      -   Ты чего мелешь? – неожиданный поворот Лёнькиной мысли его ошарашил.

      -   А ты чего испугался? Лучше поставь на место. Мало ли какие порядки в этом доме.

      Но порядки оказались довольно демократичными. Пришли ещё гости, пошумели в прихожей, и в комнату ввалились несколько девчонок и двое ребят. Зиночка познакомила с ними.

      -   Ну, вы тут не скучайте. Сейчас придёт ещё Коля – он уже звонил,  сядем за стол.

      Крутнулась на одной ноге и исчезла.

      Ребята были одеты с шиком – узкие брючки, лакированные чёрные туфли, а у того, что назвался Валерой, - белая шерстяная рубашка, вязаная клеточкой. Вместо галстука под воротником болтался красный шнурок с кисточками.

      -   Присядем, красавицы, - сказал он, - подождём Колю.

      -  Пружинистым шагом подошёл к дивану и уселся верхом на катушку, ближе к столу. Придвинул к себе пепельницу, достал портсигар с вделанной в него зажигалкой и закурил.

      Девчонки уселись на диване.

      -  Прошу, - протянул он раскрытый портсигар, а когда девчонки отказались, стал угощать ребят.

      Парень, что пришёл с ним (кажется, его звали Борис), закурил. Лёнька тоже.

      -  Повезло сегодня Николаю Савельевичу, - окидывая взглядом письменный стол, - продолжал Валера. – Наверняка сбежал играть в преферанс.

      Анатолий увидел на широком подоконнике радиолу «Телефункен». Поднял крышку, взял пластинку, что лежала на диске.

      -   Включите что-нибудь, - попросили девчонки.

      Он включил. Зашипела затёртая пластинка, из неё вышелушивались звуки томного танго. Борис протянул  руку и поднял с дивана одну из девчат. Но едва они начали танцевать, как появилась Зиночка и пригласила всех к столу.

      Пока рассаживались, пока девчата жеманились, а Зина командовала, Анатолий рассматривал стол. Всё было очень красиво – как на выставке: крахмальные салфетки, одинаковые рюмки и тарелки, миски с салатами похожи  на торты, украшенные  шоколадного цвета маслинами и морковными розочками. Мать Зины – пышнотелая, одетая в платье из панбархата, вышла к ним, ожидая, пока рассядутся.

      -   Я сейчас, - сказала она Зине, но так, чтобы слышали все. – Хочу вместе с вами выпить первую рюмку за твоё здоровье, пожелать тебе большого счастья! А потом не буду мешать,  уйду.

      -   Мы вас слушаем, Клавдия Семёновна, - сказал Валера. – Мы уже налили.

       Анатолий вместе со всеми поднял рюмку, чокнулся с Лёнькой, Зиной и ещё кем-то из соседей по столу, но пить не стал, лишь коснулся губами и поставил. После первой на какое-то время все умолкли, лишь позвякивали вилки. Потом стали похваливать салат, пирожки, Никишина заинтересовалась рецептом заливной рыбы… И вдруг все загалдели, как потревоженные гуси.

      -   Стоп! – сказал Валера и схватился за грудь. – Криво сидит. Надо вторую.

      Стали наливать по второй. Лёнька принял командование на своём конце стола. Из прозрачного графинчика налил себе, Коле, машинально потянулся к Анатолию, но, увидев, что его рюмка не тронута, молча поставил графинчик на место.

      -   Можно мне сказать? - поднялся высокий худой Коля. Как узнал позже Анатолий, это был двоюродный брат Зины, студент пединститута. В то время в городе было три вуза – медицинский, педагогический и  индустриальный. И за столом собрались представители всех трёх. С этого Коля и начал: - Здесь собрались «медики», «педики» и «индусы», - при этом посмотрел на Анатолия и Лёньку, которые были одеты в форменные чёрные кителя с петличками. – День рождения Зиночки с некоторых пор стал нашим общим праздником, потому что он означает конец зимней сессии. Мы все свалили ещё один семестр и заслужили несколько дней воли. А какой отсюда вывод? Чтобы ты, сестричка, всегда была такой красивой, весёлой, яркой – как сама воля!

      Все выпили, а Валера, ещё не прожевав «пыж» – брошенную в рот закуску, - крикнул:

      -   Поддержите меня! Как там… «Чтоб на период сессии носы мы не повесили…»

                              Ни пуха! Ни пуха!
                              Ни пуха, ни пера! –
      Подхватила компания.

      Пискливым голоском Никишина начинала куплет,  на который затем наваливалась компания, а уже рефрен звучал во всю мощь:

                     Года пройдут аллюром, друг,
                     И вместо шевелюры вдруг –
                     Ни пуха! Ни пуха!
                    Ни пуха, ни пера!

            Валера, нависая над столом, подливал девчонкам вино и увидел полную рюмку Анатолия.

      -   А ты почему не выпил: Люди, куда же вы смотрели – он не выпил!

      -   Я не пью.

     -   Как это понимать? – с оскорблённым видом спросил Валера.

      -   Давай, опрокидывай в темпе, - подсказал Борис.

      -   Ну… - Анатолий, чтобы не выглядеть оправдывающимся, придал своему голосу шутливо-пренебрежительный тон: - у меня много всяких других пороков.

      Валеру это задело.

      -   Я знаю, что не пьют или «печенеги», у которых печёнка болит, или «навуходоносоры», которые в нужное ухо доносят.

      Девчонки захихикали.

       -   Слышь, как тебя… Валера, - поднялся Лёнька, - ты хоть и медик, но сам себя ремонтировать ещё не умеешь? А то придётся.

       -   Мальчики, мальчики! Вы что, обалдели? – энергично вмешалась Зина. – А ты, Валера, уже по дороге сюда постоял «под нагрузкой». Я ещё в коридоре заметила.

      В её голосе звучали властные нотки, которые говорили о более близких отношениях с Валерой. И, когда он набычился, решая, как отреагировать на её окрик, попыталась всё перевести в шутку:

      -   Анатолий – новый человек – не курит, не пьёт, с девушкой встречается только в библиотеке.

     Зиночку поддержали дружным хохотом.

     -  Я же не знал, - снова начал улыбаться Валера, - если ты засекреченный, так и скажи: я засекреченный. И всё будет ясно.

      -  Заткнись! – вполголоса, но так, что сидящие рядом слышали, сказал ему Лёнька.

      -  Толя учится петь, - поспешила привлечь к себе внимание именинница. – Правда, окинув плутоватым взглядом компанию, продолжила она, - учителя выбрал не из лучших. Полгода из него верёвки вьёт, а засели где-то на второй песенке. Я технику безопасности за две ночи осилила. И на экзамене – ни одной травмы!

      Все опять захохотали. А потом Никишина, волнуясь так, что стали влажными глаза, очень искренне и довольно складно говорила о людях, которые делают жизнь интереснее. И таким человеком была, разумеется, её подруга, за которую она и предлагает всем выпить.

      Вся компания повернулась к Анатолию. Он поднял рюмку, почокался  с соседями и… рука нерешительно зависла над столом. Зиночка заметила его нерешительность.

      -   За моё здоровье мог бы и выпить.

      По тому, как Лёнька отвёл глаза, понял, что слишком надолго привлёк к себе внимание. Если решил не пить, надо было сразу и поставить… И он выцедил рюмку до дна.

      Потом появилась Клавдия Семёновна в пёстром переднике поверх алого панбархата. Она принесла  огромный кусок мяса, который ещё дымился на подносе. Коля взялся его разрезать. Отделив очередной кусок, он кричал: «Кому?» А Никишина, отвернувшись к стене, подсказывала: «Люсе!» или «Борису!» Всё  это сопровождалось смехом.

      Потом все пошли в кабинет танцевать. Анатолий, ещё когда поднимались из-за стола, взял Зину за руку и сказал, что приглашает её на первый вальс. В те годы во всех клубах и на танцплощадках, где «крутили» танцы под радиолу, вертелся один и тот же набор пластинок. Не большой – десятка два. Но среди них обязательно были «Брызги шампанского», «Рио-Рита», «Пасадобль», «Девушка играет на мандолине»… Правда, их начинали теснить послевоенные шлягеры, которые ещё не называл шлягерами, и «фокстроты на косточках» Это были зарубежные джазовые вещи, кустарным способом переписанные на использованные рентгеноплёнки. Если посмотреть такую пластинку на просвет – можно было увидеть чьи-то рёбра или тазовую кость.

      Коля стоял у радиолы и тасовал плёнки. Анатолий попросил его поставить вальс. Коля выдернул из пачки пластинок одну. Это был вальс «Ночь светла».

      Они скользили с Зиночкой по паркету, как будто парили в воздухе, а стены комнаты, стол, стеллажи, сидящие на диване девчонки – всё кружилось вокруг них.

                      Ночь светла. Над рекой
                     Тихо  светит луна,
                     И блестит серебром
                     Голубая волна…

      -   Зина, я сегодня хочу танцевать только с тобой, - сказал он.

      -   Хорошо, если я буду танцевать с другими, можешь никого не приглашать.

      И следующий фокстрот, какое-то умопомрачительное  буханье и рыдание саксофонов – танцевала с Валерой. А потом – с Борисом. Когда Коля объявил, что по анонимной просьбе исполняется дамское танго, она пригласила Лёньку. Анатолий перед тем танцевал с Никишиной. Правда, потом ему удалось ещё раза два пригласить Зиночку.

      -   Ты что загрустил? – спросила она, посмотрев ему в глаза. – Понимать надо – я хозяйка!

      Валера притащил от соседей гитару, развалился  на диване и тенькал что-то, не обращая внимания на танцующих. К нему присоединились Зоя и Никишина, потом ещё кто-то. Радиолу выключили, и нестройные голоса вспыхнули, как костёр, в который плеснули бензином.

                    …А у Отелло подчинённый
                    Был Яшка – старший лейтенант,
                    Но он на горе Дездемоны
                    Был очень страшный интриганТ, -

      Пели они дурашливое переложение шекспировской трагедии на мотив «Златые горы». Потом в таком же духе:

                            Жил-был великий писатель
                            Лев Николаич Толстой,
                           Не ел он ни рыбы, ни мяса,
                           Ходил по аллеям босой…

      А потом про кузнечика и его подружку, «такую же зелёную, коленками назад».

      Устав дурачиться, девчонки запели» «Мы с тобою не дружили…» Анатолий тоже мычал что-то себе под нос, но в голос не пел. Да и накурено было так, что пришлось  приоткрыть окно. И вдруг Валера, прихлопнув ладонью струны, спросил:

      -   А почему он не поёт? Ну, нашёлся парень для компании: не пьёт потому, что учится петь, а не поёт почему? Учится пить?

      Раздался такой взрыв хохота, что в кабинет заглянула Клавдия Семёновна.

      -   Что тут у вас?

      -   Это Толик так здорово пошутил, - ответил ей Валера.

      Совсем развеселилась компания. Валера, завладев общим вниманием, стал развивать тему:

      -   Вот я, например, учусь танцевать. А от этого дела (он щёлкнул себя по горлу) слабеют ноги. Но не подводить же компанию. Стараюсь совмещать. А голос от выпивки только крепче становится.

      -   Толя, действительно, спойте, - попросила Никишина.

      И сердобольные девчонки, чувствуя, что настырный Валера может далеко зайти, стали просить:

      -   Спойте!

      -   Ну, спойте!

      Даже Зина, ласково тронув его за плечо, сказала:

      -   Ты уже показал свой «железный» характер, мог бы и спеть. Не будь смешным – на тебя это так непохоже.

      Он чуть обернулся, поймал её руку на своём плече и с вызовом запел:

                         Ой ти, дівчино, з горіха зерня,
                         Чом твоє серденько – колюче терня?
                         Чом твої вустонька – тиха молитва,
                         А твоє слово – гостре, як бритва?
                         Чом твої очі сяють тим чаром,
                         Тим, що запалює серце пожаром?

      Даже Лёнька не ожидал такого взрыва. Голос звучал невыносимо  звонко, отчаянно обнажая чувства: больно и сладко было слушать… а скорее – осязать его, в небольшой комнате ему было тесно. Сжался в комок Валера, растерянно и заворожённо смотрел Коля, замерли девчонки, прижимаясь друг к другу. Лёнька стоял потупясь, весь набычившись, как будто сдерживал себя от желания сокрушить всё вокруг. Его распирали восторг и гордость. Да и сам Анатолий, отрешившись от всего, парил…

                       Ой ти, дівчино, ясная зоре,
                       Ти – мої радощі, ти – моє горе!

      И, когда умолк, несколько мгновений стояла тишина.

     -   Браво, - тихо, пересохшим горлом, сказал Коля.

      Захлопали девчонки. Лёнька в порыве чувств обнял друга.

     -   Никогда не привыкну, - сказал он. – Каждый раз сердце сжимается – так хорошо.

      А Зиночка, покачав головой, сказала: «Ну, знаешь!»

      Просили спеть ещё, но отказался: слишком опустошённым чувствовал себя. А после него и другим расхотелось петь. Все потянулись к столу. Когда уселись, Валера, наливая ребятам, задержался над пустой рюмкой Анатолия. Неуверенно спросил:

      -   Тебе наливать?

      -   Наливай.

     Уже в первом часу ночи Зина предложила всем вместе пойти погулять. Гурьбой высыпали на улицу. Погода стояла тихая, падал сухой снежок, уютно поскрипывал под ногами.

      Коля предложил пойти на пруд, но девчонки запротестовали: только в парк Горького.

      -   Какой же это парк, - возражал он, – там же ещё не деревья, а скорее розги!

      Парк действительно был молодой, но зато он начинался  недалеко от Зиночкиного дома и подступал к самому Студгородку. Анатолию было всё равно, куда идти, лишь бы рядом с нею. Он хорошо выглядел и сам это чувствовал. Фуражку сдвинул на затылок, шинель нараспашку («индусы», в отличие от студентов других вузов, носили горняцкую форму).

      -   А тебе идёт быть навеселе, - смеялась Зина, прильнув к его плечу. – Такой открытый становишься, понятный.

      -   Подкупаешь?  Ну, ладно, признаюсь. Я говорил, что мы с Горбаченко две песни выучили… Всё это неправда. На самом деле – ни одной. Я так говорил, чтобы долго не объяснять. Мы ещё только фундамент закладываем. Но такой фундамент, такой… Чтобы любой дворец на себе выдержал.

      -   Разговорился! – радовалась она. – Я думала, что ты, кроме как по делу, вообще не умеешь. Ха-ха-ха!

      Компания растянулась по улице. Хоть парк был рядом, пока дошли, разбрелись группками. У входа в парк на припорошённой снегом площадке только и видны были их следы. Матово светились белые кусты, в вязкую полутьму расходились дорожки. Анатолий свернул на ту, где ещё не было следов.

      -   Ты на Валеру не обижайся, его надо понять, -  сказала Зина. – Мы давно знакомы, он когда-то часто приходил ко мне. Потом у нас был разговор. Такой… сам понимаешь. В общем, я предложила ему… остаться друзьями.

      -   Оставь, Зиночка, я о нём и думать забыл. Эта ночь… Такой снег… Да я сейчас, хоть убей, никого даже не знаю, кроме тебя и меня!

      -  Действительно, на тебя сегодня что-то накатило. – Она приблизила к нему своё лицо с широко раскрытыми манящими глазами. - Почему ты всегда такой замороженный – слова как по счёту выдаёшь?

       -  Не знаю, - вздохнул он и отвёл глаза. – Вот если долго не вижу тебя – тысячи всяких мыслей, интересных мелочей, про которые хочется говорить. Даже сомнения… Есть, что уж и говорить… А как увижу – всё ясно. И для чего живу, и что делать дальше. Когда я с тобой, то всякие мелочи забываются.

      Они брели, загребая ногами снег. Зина остановилась – лицом к лицу, заступая ему дорогу.

      -   Ну, продолжай, говори!

     Её тёплое дыхание пьянило, расплывались перед глазами густо припорошенные деревца… Не выдержав её настойчивого взгляда, он опустил голову:

      -   Как всё объяснить? Вот у Лермонтова: «…и звезда с звездою говорит».  Они же, на самом деле, молчат.

      На него пахнуло жаром. Он почувствовал этот жар ещё до того, как она коснулась губами его щеки. И закружила метель, в которой снежинки перепутались с шёлком её волос. Зарывшись в них лицом, он что-то шептал и не мог понять, что отвечают её горячие губы.

      Она первой пришла в себя, чуть отстранилась:

      -   А где остальные наши?

         Не сразу сообразил, о чём она спрашивает. А когда понял, молча          нагнулся, набрал пригоршню снега и стал растирать им лицо.
   
      -   Куда они разбрелись? – повторила она.

      -   Там, где мы были с тобой, я никого не видел.

      Она молча прижалась к его руке и потащила к выходу.

     Лёнька и Коля, наверное, пошли провожать девчат в общежитие. На обратном пути будут нас искать.

      -   Лёнька мой друг, он этого не сделает.

      -   А Коля – брат, он без меня не уйдёт.

      Она не ошиблась. Когда вышли на центральную дорожку, услышали Колин голос. Он кричал, разыскивая сестру. С ним был и Лёнька.

      И только тут она встревожилась.

     - Куда же вы теперь, мальчики? Переночевали бы у ребят в общежитии. Уже второй час, никакой транспорт не ходит.

      -   Всё путём, - успокоил её Лёнька, - тут напрямик через Шанхай и Мушкетовское кладбище от силы километров семь.

      -   Думаешь, если мы ездим в институт трамваем, то экономим время? – спросил Анатолий. – Ботинки экономим, а времени уходит столько же.

      -  Но… через кладбище! – её глаза округлились от неподдельного страха. – Вдруг кто-то встретит?

      -   Я ему не завидую, - ответил Лёнька.

      Они попрощались возле её дома и пошли. Коля в одну, а они в другую сторону. Путь предстоял неблизкий, но шагалось легко, дышалось свободно. Об Анатолии и говорить нечего – он парил над землёй. В узких улочках возле Кальмиуса на скрип снега дворовые псы подняли оглушительный лай. Когда перешли мост, Лёнька свернул к забору и с треском отломал штакетину.

      -   Будем идти через Шанхай – там бродячих собак до чёрта. Хочешь – и для тебя оторву?

      -   Разве что от другого забора – нельзя дважды обижать одного хозяина.

      Шанхаем называли старый шахтёрский посёлок – два десятка вросших в землю каменных бараков, стоящих в тесном строю на небольшом пятачке. Ни заборчиков, ни одного деревца – и постоянная вонь от дворовых уборных. Это был один из островков дореволюционного Донбасса.

     Ребята могли обойти его стороной, но это лишний крюк, да и гордость не позволяла. В эту ночь Шанхай был похож на овощные кагаты, припорошённые снегом. На скрип шагов вылетела ошалелая дворняга. Она слишком поздно увидела штакетину в руках Лёньки и, не успев остановиться, с визгом проскочила мимо них. Залаяли собаки по всему посёлку. Несколько наиболее жизнерадостных увязались за ребятами, но Лёнька помахивал штакетиной и, наученные горьким опытом, они отстали.

      Домой пришли около четырёх утра. Двери открыл отец. В нижнем белье и галошах на босу ногу, он вышел на крыльцо. Добродушно пробурчал:

      -  Мимо тебя пройдёшь – закусить хочется – И со словами: - Когда-то я его на горшок будил, а теперь, получается, он меня… - спустился с крыльца и направился за сарай.


                                             !?.

      Будильник затрезвонил с глупой весёлостью. Анатолий привычно сел на кровати, надавил рычажок, чтобы не тарахтел зря. Еще не проснувшись как следует, он прикрыл одеялом постель и  запрыгал на одной ноге, надевая старые брюки. С  хрустом раскинул руки, потягиваясь. В  доме тихо. Отец уже ушёл на наряд, мать, очевидно, доит корову. А Таня спит. Ей будильник не указ. Вот если бы изобрели часы, которые умеют не только звонить, но и тормошить… Улыбаясь своим мыслям, Анатолий натянул заштопанный свитер, вышел на порог. Крыльцо уже подметено, из открытой двери сарая падает свет.

      Взмахнув руками, сиганул с крыльца и побежал по садовой дорожке. Взял резво, но его вдруг повело в сторону и, не удержав равновесия,  упал в снег. Тяжело встал и, отряхиваясь, вышел из калитки… Конец усадьбы выходил в балку, к верховьям пруда, где летом надрывались лягушки, а зимой из-под снега торчали сухие камыши. Болотце переходило в ручей, балка сужалась, вытягиваясь вверх к холмам, за которыми был старый каменный карьер.

      Туда он бегал каждое утро, выполняя наставления Горбаченко. Оставив позади себя посёлок, почувствовал, что задыхается. Сбавил темп, но воздуха всё равно не хватало, и сколько ни старался вдохнуть полной грудью – не получалось. Пред глазами всё поплыло. Он остановился и… сел в снег. На лбу выступила липкая испарина, к горлу подкатила тошнота.

      Такое полуобморочное состояние продолжалось недолго. Когда стало легче, он поднялся и, шатаясь, пошёл, а потом побежал дальше. Ещё надо было выполнить целый комплекс дыхательных упражнений. Горбаченко уверял, что уже в первый год занятий у него значительно увеличится объём лёгких, более глубоким и ровным станет дыхание.. Анатолий упрямо пытался выполнить уже ставший привычным весь комплекс, но его шатало от усталости, а перед глазами снова замелькали чёрные мухи.

      «Хвастун! Купец Иголкин!» – вдруг обрушился он на себя с упрёками. В его груди, под самым сердцем, образовалась сосущая пустота. Он знал, отчего это – вчерашняя водка, какой-то ликёрчик…

      «А пел зачем? Ведь «доказать» хотелось. Распустил павлиний хвост!» Стыдясь самого себя, остановился и медленно, загребая ногами снег, побежал обратно. Под гору было легче.

      «Вернусь домой и завалюсь спать, - как об избавлении подумал он и тут же отбросил эту мысль. – Ну, нет! Еще раз себя пожалеть? Хватит!»

      Он прибежал домой, стащил с себя свитер и посреди двора стал обтираться снегом. Обычно после такой процедуры кожа горела, наступал прилив сил. А сегодня только замёрз.

      Есть ему не хотелось, но он заставил себя позавтракать, долго слонялся по комнате, перебирая книги, рылся в столе и всё время боролся с искушением снова завалиться в постель. Потом оделся и зашёл к Лёньке. Но мать остановила его на пороге.

      -   Пусть спит, считай, утром домой вернулся.

      Ладно… Когда проснётся, скажите, что я поехал в лабораторию. В институт, в общем. Он знает, где меня искать.

      По дороге в город не заметил, как уснул в трамвае. И вообще, весь день пошёл на перекос. В лаборатории возились ребята-второкурсники. Он наблюдал за их работой. Что-то спросили, что-то ответил… Так и не решив, чем заняться, ушёл, чтобы не мешать им. Хотел посидеть за пианино в актовом зале, но дверь оказалась запертой.

      В намеченное время пришёл к Горбаченко. На лестничной площадке, перед тем, как позвонить, долго стоял, пытаясь собраться, сосредоточиться.

      Открыл Александр Николаевич. Поздоровался, мельком взглянул на него и, проходя к себе в кабинет, сказал:

      -   Раздевайтесь, я вас жду.

     Анатолий разделся в прихожей, пригладил волосы, одёрнул пиджак и осторожно вошёл в кабинет. Старик уже сидел у раскрытого пианино.

      -   Ну, вы отдышались? – спросил, не оборачиваясь. – Для распевки повторим несколько упражнений.

      Он постучал пальцем по клавише, подсказывая тональность. Анатолий взглянул на разложенные на пюпитре ноты и надтреснутым голосом запел.

      -   Стоп! Стоп! – начните ещё раз.

       В груди что-то свистело и дребезжало, хотя пел он громко, стараясь чётко выдерживать переходы от ноты к ноте.

      -   Замолчите.

      Александр Николаевич сгорбился, сидя на стульчике, осунулся. Не глядя в его сторону, сказал:

      -   Так мне и надо! Наивность простительна, когда она идёт от молодости. А в моём возрасте – только от глупости! – поднёс ко лбу сжатый кулак, упёрся в него. – Голос из пивной. Господи, да ведь я знал всё это заранее! Знал, что этим, рано или поздно, всё закончится.

      -   Александр Николаевич!

      -  Оставьте. Всё, что вы скажете, мне давно известно. И не подумайте, что я вас упрекаю. За что? Кто запретил вам любить, кто может запретить вам гулять в вашем возрасте? Это так естественно.

      -   Но случай… - пытался сказать что-то Анатолий.

      -   Разве у вашей подруги не будет через год день рождения? Разве не будет дня рождения у друга, отца, матери, у вас самого? Разве получение диплома, свадьба, рождение ребёнка, удачно сданный экзамен – разве всё это не случаи? Только не подумайте, что я вас виню. Человек слаб. Не вы конкретно, но вообще. Я, я виноват, видел же, что не по вашим плечам эта ноша. Вы за один вечер перечеркнули несколько месяцев нашей работы. А именно у вас этих-то самых месяцев, даже дней – ни одного лишнего. Их нет! Но разве я вправе упрекать кого-то, если сам не выдержал многих и многих соблазнов? Как требовать от вас того же, чего не смог сам?

      -   Я обещаю…

      -  Оставьте. Да вы, собственно, ничего не теряете. Диплом инженера у вас в кармане. Это – просто, привычно. После работы можно и выпить, расслабиться. Зачем же истязать себя, какой смысл? Да вы и петь можете. С хрипотцой нашёптывать в микрофон – даже модно, современно. Ваших природных данных и того, что успели получить у меня, вполне достаточно для какого-нибудь «ча-ча-ча!»  Тут бельканто ни к чему.

      -   Ну, виноват

      -   Какое это имеет значение теперь?.. Я многое в жизни терял по своей вине. И вот нашёл, обрадовался… Ступайте домой спать. Куда вы годитесь! Так мне и надо.

      Он пошарил двумя пальцами в карманчике вязаной кофты, вытащил таблетку и, отвернувшись, сунул её в рот.


                                                 18.

      Около месяца Анатолий не мог избавиться от последствий своего срыва, хоть и старался, не щадя себя. В любую погоду бегал по утрам, обтирался снегом, выполнял дыхательные упражнения, много читал, зубрил музыкальную грамоту. И всё же, когда пел, чувствовал, как ускользает звук. Часть воздуха «убегала», проскакивала мимо связок. Временами пропадала глубина звука, он становился мелким, бесцветным. Но Александр Николаевич ни разу больше не напоминал о том случае, только иногда Анатолий ловил на себе его растерянный взгляд.

      С Зиной они виделись часто. Он уже запросто, почти не стесняясь, приходил к ней в группу, и девчонки, завидев его, кричали:

      -   Зина, к тебе!

      В первый раз его смутила такая непосредственность, но потом почти привык. Она же иногда наведывалась к нему в лабораторию. Двадцать третьего февраля он принёс ей и Никишиной пригласительные билеты на вечер своего факультета, посвящённый Советской Армии, а Восьмого марта девчонки пригласили их с Лёнькой к себе на вечер. Несколько раз ходили вместе в кино и филармонию. Приезжали на гастроли Клавдия Шульженко, Утёсов,  Шуров и Рыкунин – и каждый раз Зина доставала два-три билета.

      Возможности Анатолия были куда скромнее. Как-то весной он рискнул пригласить её на танцы в Будёновку, хоть и понимал, что для Зины это связано с массой неудобств. Ей больше  часа надо было добираться туда от дома. Но очень уж хотелось показать, откуда он, где вырос, что стало частью его собственного «я».

     Будённовка, как городской район, объединяла десятка два шахтёрских посёлков. Здесь находился угольный трест, райком партии, милиция, а после войны – и единственная школа-десятилетка. Правда, женская. А в мужской школе самый старший класс был шестой. Для седьмого не набралось учеников: не было ребят, которые окончили шестой до войны, а в годы оккупации никто не учился. Одни работали на производстве, других угнали в Германию, а кое-кто даже успел уйти в армию.

      После освобождения Донбасса от фашистов Анатолий ходил в будённовскую школу сначала в четвёртый, потом в пятый класс. А потом построили мужскую десятилетку на шахте «9-Капитальная», но Будённовка не потеряла своей притягательной силы. И, главным образом потому, что здесь был Дворец культуры, а при нём духовой оркестр. К тому же, расстояние от посёлка, где они жили, что до новой школы, что до Будённовки, было почти одинаковым – больше трёх километров.

      Дворец культуры внешне совсем не выглядел дворцом: двухэтажная, лишённая всяких архитектурных украшений, коробка была построена задолго до войны как здание электростанции. А потом коробку приспособили под клуб. На первом этаже разгородили служебные комнаты, а на втором – зал с небольшим наклоном к сцене. Там крутили кино, смотрели выступления заезжих гастролёров. На широком балконе целыми днями разноголосо пела медь – репетировал духовой оркестр. Подростки и парни, которые играли в оркестре,  бесплатно ходили в кино и на танцы. По праздникам они важно шли в голове колонны демонстрантов, надувая щёки и звеня тарелками.

      Подростки – народ жестокий, а при простоте нравов шахтёрской глубинки, где для разговора иногда нужны и кулаки, участие в оркестре давало большие преимущества. Тот, кто осмелился бы обидеть самого крайнего дударя, должен был иметь дело со всем оркестром. Но, к чести музыкантов, они не злоупотребляли своей силой. У них были хорошие, ещё довоенные традиции  и такой же давности репертуар. В  самом начале тридцатых годов этим самодеятельным оркестром руководил Натан Рахлин. Тогда в Будённовке он был ещё более известным, чем позже, когда его узнал весь мир. Если в посёлке говорили «Натан», все понимали, о ком идёт речь.

      Чем известнее личность, тем меньше надо всяких уточнений, титулов, званий…

      Танцы на втором этаже всегда были событием. Ряды стульев по такому случаю растаскивали: часть на сцену, в самую глубину, часть под стенки в два-три ряда.

      На стульях крайнего ряда в перерывах между танцами можно было сидеть, а на тех, что под самой стеной, складывали верхнюю одежду, потому что раздевалки не было. Впрочем, танцевать можно было и в бушлате, жакете, стёганке.  Шапки, правда, снимали.

      Держа Зину за руку, Анатолий протискивался через толпу у входа. Он так волновался, что не заметил ни оценивающих взглядов, какими обменивались парни, ни  горячего ветерка шёпота, пронесшегося по стайке девчонок. А ведь был случай узнать меру своего тщеславия, почувствовать приятный холодок в груди оттого, что не кто-нибудь, а именно ты идёшь с такой ослепительно красивой девушкой.

      Вместо всего этого он чувствовал, что от волнения потеют ладони, и думал со страхом, что это может заметить Зиночка.

     В дальнем углу, почти возле сцены, увидел чёрные кители с золотыми молоточками и направился к ним. Это были Иван Ангерис и Коля Стайко – «индусы»-пятикурсники, окончившие школу за год до него. Направляясь через зал к ним, на ходу здоровался. Знакомых ребят было много. Почти все его сверстники учились в одной школе. А к «индусам» он решил подойти потому, что в их компании Зиночка, как он полагал, не будет чувствовать себя совсем чужой.

      Тревожно и глухо, как раскатистый гул  далёкого колокола, над залом поплыли первые звуки вальса «На сопках Манчжурии». Подал Зине руку, и они закружились, проплывая вдоль стены.

     Зина танцевала легко. Они ловко обходили другие пары, увёртывались от наиболее резвых, для которых и музыка не указ, лишь бы сильнее топнуть. Хоть наклон зала в сторону сцены был небольшой, но за ноги хватал, как тормоз, особенно при кружении. От сцены и до входной двери пары взбирались тяжело, как пчёлы с хорошим взятком. Зато потом раскручивались и неслись вниз, опасливо вертя головами по сторонам, чтобы в кого не врезаться.

      Когда они обошли круг и снова стали взбираться вверх, Зина  рассмеялась. Правой рукой, которую держал на её талии, он почувствовал, как она вся расслабилась, избавляясь от напряжения первых минут.

      И отлегло от сердца.

      -   Что тебя рассмешило?

      -  Ваши лабухи, - она кивнула в сторону оркестра, - ребята с юмором. В таком горбатом зале «На сопках Манчжурии» – вроде как фирменный вальс!

       -   Надо же! А мы привыкли и не замечаем.

      -   Им со сцены виднее… Мы тут вверх – вниз, как по сопкам. Слушай: «Прошлого тени кружатся вновь…» Ты же знаешь слова? Юмористы.

      Он посмотрел на сосредоточенно двигающихся по залу, и ему тоже стало смешно. Вдвоём стали вспоминать слова старого вальса и совсем развеселились.

      -   А где же тогда «жертвы бойцов»? – спросила она.

      -   Их тут нет. Они уже детей нянчат.

      Зина лукаво посмотрела на него и звонко рассмеялась.

       Когда вернулись в свой угол, там уже собралась целая компания: какие-то девчонки и невысокий, почти квадратный парень с веером белых волос, торчащих вверх. Как будто прямо в лоб корова лизнула.

       Анатолий ему обрадовался.

      -   Знакомься, мой одноклассник.

      Тот легонько подержал на ладони Зинину руку, сказал: «Эдик» и перевёл взгляд на Анатолия. Его лицо засветилось мальчишеской плутоватой улыбкой.

      Сыграв несколько танцев, оркестранты сложили трубы и пошли отдыхать. Над залом раздался треск, паровозное шипение и, пробиваясь сквозь этот шум, затявкала мандолина. Включили грамзапись. Радиола, да ещё тех времён, когда вместо колонок подключали уличные алюминиевые громкоговорители, после оркестра как-то не вдохновляла. Толпа танцующих заметно поредела. Из компании, к которой присоединились Анатолий и Зина, только Ваня Ангерис пошёл танцевать. Ребята говорили о своих делах, девчонки вроде бы и прислушивались, поддерживали общий разговор, но исподволь ощупывали взглядами каждую вытачку на платье Зины.

      -   Разрешите!

      Перед Зиной с вызывающим видом стоял паренёк, почти мальчишка, нетерпеливо протягивая руку. Она растерянно повернулась к Анатолию.

      -   Пойди, - сказал он с непонятной готовностью, как будто ожидал этого приглашения.

      Удивляясь самой себе, послушно шагнула навстречу подростку. Честно говоря, его появление не было для неё полной неожиданностью. Ещё танцуя с Анатолием, заметила, как смотрел на неё трубач из оркестра. Он так таращился на неё, что заставил даже капельмейстера оглянуться в зал.

      Танцевал паренёк неважно. Старательно топтался возле неё: два шага туда, шаг – сюда, как будто боялся сбиться и потерять счёт.

      Радиола дошипела слоу-фокс, паренёк молча проводил её и повернулся, чтобы уйти. Белобрысый Эдик, не поворачивая своего квадратного туловища, протянул руку, поймал его за пиджак и довольно бесцеремонно подтащил к себе.

      -   Постой, Витёк. Что-то я не вижу Шаройки?

      -   Запил… - стыдясь того, что его подтащили, как бычка на верёвочке, ответил подросток.

      -   Ну, увидишь его, передай от меня привет.

      Вскоре музыканты снова собрались на сцене, и зал оживился. Компания в углу то уменьшалась, то снова увеличивалась. Зина танцевала с Анатолием, потом её пригласил Толя Стайко, потом снова Анатолий…

      Танцы как танцы. Их «крутили» два раза в неделю чуть ли не в каждом клубе: под радиолу, под баян. Оркестр был почти роскошью. Но Зине что-то мешало освоиться. Почему Анатолий с такой уверенностью сказал  ей «пойди»? Почти приказал. Чем больше думала об этом, тем определённей чувствовала, что за этим «пойди» стояла не формальная вежливость, а какая-то  несвобода. Когда возвращались домой, больше молчала. Но потом не выдержала:

      -   Скажи честно, почему тебе так хотелось, чтобы я пошла танцевать с этим мальчишкой?

      Он не стал переспрашивать, о каком мальчишке идёт речь, не  стал утверждать, что это ей показалось…

      -   У нас не принято отказывать ребятам из оркестра. В подобных мелочах. Ты этого могла и не знать.

      -   Как это? – Зиночка даже придержала шаг, пытаясь заглянуть ему в лицо.

      -   Они же для всех стараются…

      -   А если бы мне не хотелось?

      -   Ну… - в темноте она не увидела, но почувствовала его улыбку. – Если очень не хотелось, могла бы и не пойти.

      -   Но всё-таки лучше, чтобы пошла?

      -   Конечно.

      -   Значит, могло быть и хуже?

      -   Я тебе объяснил.

      -   Нет, Толя, ты не хочешь ответить. Тогда я спрошу иначе. Вот если такому дударю, одному из них, покажется, что его обидели, тогда что? Они могут мстить?

      -   Могут.

      -   Побьют? Зарежут?

      Её злило и сбивало с толку его благодушие. Они вышли из посёлка.  Далеко за их спинами подсвечивали  небо  кроваво-красные языки пламени над трубами коксовых печей, а впереди слабо мерцали огни стрелок на железной дороге. Последние домики Будённовки остались далеко позади.

      -   Так сразу и зарезали, - засмеялся Анатолий. – Они ребята с фантазией, могут злую шутку придумать.

      -   Вот! – заключила она. – Значит, ты испугался.

      -   Неправда, - удивлённо протянул он. – Ты заметила, как Эдик этого Витька сграбастал? Вроде собачёнку за шкуру. Думаешь, его интересовал Шаройка? Это чтобы Витёк не зазнавался и не лез, куда не следует.

      -   Она задумалась, потом спросила:

      -   У вас там драки часто бывают?

      -   Бывают.

      -   И жестокие?

      -   По  всякому.

      -   А ты дрался?

       -   Нет, не приходилось.

      -   Совсем-совсем никогда?

      - Ну… вместе со всеми ходил в атаку, когда наши, карпушанские, воевали с посёлком Три-деятнадцать.

      -   В атаку?  Ты это говоришь так, вроде в кино ходили. Не понимаю.

      -   Тут после войны все посёлки воевали. Мальчишки играли в войну. Оружия всякого оставалось много – и на свалке, и в посадках. Начиналось с игры, а кончалось тем, что посёлок на посёлок шли в драку, стреляли, даже гранаты бросали.

      Зина слушала Анатолия и с удивлением думала, что она не знает его по-настоящему. Он казался ей прилежным провинциальным умницей, который легко вбирает в себя  учёные премудрости, с жадностью впитывает реалии более комфортной городской жизни. Вот решил и в музыке разобраться… Только надолго ли хватит его запала?

       Она сама устанавливала уровень их отношений. Другому разреши поцеловать себя, так он завтра будет считать это своим правом, а послезавтра -  обязанностью. Анатолий же любой знак внимания или ласку воспринимал как подарок, который при каждой встрече надо заслужить заново. Одно время Зине казалось, что в нём не осталось загадок, что он не сможет совершить серьёзного шага, который для неё  оказался бы неожиданным. Даже в выгодных для него ситуациях предпочитал отмалчиваться.

    Очевидно, думала она, в нём всё время идёт какая-то внутренняя работа, о которой она ничего не знает. И сегодня – полуприказной тон, снисходительная насмешливость в озадачившей её ситуации… Неужели горбатый зал, привычная среда, три километра ночного пути по задворкам и пустырям до трамвайного  кольца растормозили его?

      -   Толя, а вот так, конкретно с  кем-нибудь, ты дрался?

      -   Нет.

      -  Невозможно. Я и то, когда в новую школу перешла… Это в шестом классе было, там уже всё сложилось, кто верховодил, кто был в любимчиках. Ну, и своё место в классе надо было отстаивать. В основном – не кулаками. Но один раз подралась по-настоящему.

      -   Не представляю тебя в драке! А наш класс был дружный. Не без стычек, конечно. Кое-кому и по шее попадало. Но, в общем, знали, кто чего стоит.

      -   Тебе попадало?

      -   Не помню… Вот с Эдиком Павлищевым  мы смеху наделали!

      -   Вот с этим самым, что на танцах – квадратным?

      -   Ага. Я дежурил, а он глупости на доске писал. У нас химичка была строгая. Вижу, она вышла из учительской, быстренько вытер всё и – на место. Тут и она в дверях. Подошла к столу и строго так: «Кто дежурный?» Поднимаюсь и вижу, что доска снова исписана мелом. Эдик на первой парте сидел и, пока я возвращался от доски, успел намалевать на ней. Выбегаю, беру тряпку, а она почти сухая, с неё мел сыплется, кое-как вытираю. Химичка на меня не смотрит, журнал листает, а я слышу за спиной что-то шебаршит. Оборачиваюсь, а Эдик вслед за мной снова мажет. Я его тряпкой по глазам. Такое зло взяло, схватил за шею, а другой рукой тряпку в рот ему сую. Ему глаза запорошило, мел облаком поднимается.  Химичка обернулась, побледнела и, почти не разжимая губ: «Вон из класса. Оба!»

      -   А потом он тебя побил?

      -   С чего бы? Пошли вместе на первый этаж. Там бачок с водой стоял и кружка на цепи. Помылись, почистились. А на следующий урок с хохотом явились в класс.

      -   Странно. Он же вроде сильнее тебя.

      -   Конечно. С ним и старшеклассники считались… Я сейчас думаю, он не мог меня побить. Получилось бы, что я его сильно опозорил, раз он мстит. Упал бы его  авторитет в классе. А так получалось просто весёлое приключение.

      Подошли к станции. Перед вокзалом изгибалось трамвайное кольцо. В центре его на высоком столбе под эмалированной тарелкой раскачивался фонарь, бросая на рельсы масляные блики. Анатолий остановился возле пакгауза.

      -   Давай подождём здесь. Не так дует. А покажется трамвай, мы успеем.

      Расстегнул шинель и прикрыл полой её плечи. Она скользнула руками за его спину.

      -   А у тебя тут тепло.

      Он молчал, боясь пошевельнуться. Рядом, на железнодорожных путях шла своя жизнь. Дудел в рожок стрелочник, сонно  шипел маневровый, вдалеке устало мерцали зелёные и красные огоньки, а жёлтый описывал круги – это  составитель сигналил машинисту.

      Анатолий чувствовал, как под шинелью на его спине согреваются её руки, прижимался щекой к её шапочке, из-под которой выбивались, струились по его подбородку шелковистые волосы.

      -   Толя… - тихо позвала она.

      -   Что?

      -   У меня в душе непонятное раздвоение: чем больше тебя знаю, тем больше… не знаю!

      -  Ты меня не выдашь? – скрывая за шутливым тоном своё волнение, сказал он. – Только тебе открою свою тайну: я себя тоже не знаю. Потому-то чаще молчу. Во мне как бы два человека живут. И один всё время сдерживает другого, чтобы ничего не выкинул…

      -   А может, трамвая не будет? – спохватилась она первая.

      -   Будет. Дежурный всю ночь ходит. Редко, правда.

      Тут послышался звон, и светящаяся коробка выкатилась из-за поворота.

      -   Тебе в город не надо ехать. Мне совсем недалеко.

      Он было заупрямился, но Зина настояла на своём. Чмокнула его в щёку и поднялась на подножку. Помахав на прощанье варежкой, сказала:

      -   Так мне будет спокойнее. А то мало ли что выкинет твой второй человек!


                                                   19.


      Весна отшумела неожиданно и быстро, как майский дождь. Зачёты, экзамены, распределение на практику. Анатолий выступал на конференции студенческого научного общества…

      Ленька после экзаменов уехал с комсомольским отрядом строить МТС где-то под Мариуполем. Зину послали на практику в Чистяково на обогатительную фабрику. В этом Анатолий усматривал и свою вину. Будь он понастойчивее, она могла бы устроиться и поближе, ведь и в городе, раскинувшемся на шестьдесят километров – от Трудовских до Моспино – было десятка четыре шахт. В крайнем случае, ей помог бы отец.

      -   В Чистяково у меня тётка, - говорила она, - возле конторы живёт. Так что ничего страшного.

      Он догадывался, что тут примешивалась обида на него. С апреля по июнь они виделись редко. Случалось, он даже отказывался от её предложений. Не пошёл на день рождения к Валере, а она пошла. Не поехал на субботу и воскресенье в Святогорск. Тогда она даже обиделась.

      -   Мне тебя жаль, - сказала. – Там синие сосны доледникового периода. Единственное место в мире. И белые меловые горы. И монастырь в меловых пещерах… Учти, я поеду сама.

     Правда, это были всего лишь эпизоды. Он старался использовать каждую возможность повидаться с нею, но этих возможностей было не так уж много. Дом, учёба, работа на кафедре и занятия с Горбаченко так плотно держали его, что некогда было перевести дух.

      Сознание того, что Зиночка уехала на два месяца, увезя пусть и не высказанную,  пусть даже не совсем осознанную, обиду на него, мучило. И однажды, выкроив субботу и воскресенье, решил съездить к ней. Но в самый последний момент обожгла мысль: что, если он заявится в Чистяково, а она в эти дни захочет навестить родителей?.. Поборов неловкость, позвонил Клавдии Семёновне, спросил у неё, что слышно от Зиночки.

      -   Мы так волнуемся, - сказала она. – Николай Савельевич в субботу возьмёт машину и проведает её.

      Пришлось до времени отложить свои планы. А на следующей неделе получил от неё письмо. И тут же ответил. Позже, правда, съездил к ней. Полночи вместе погуляли, а утром в воскресенье  он вернулся домой на попутных машинах.

…Когда Горбаченко бывал доволен своими учениками,  то вместо упражнений задавал на дом разучивать вокализы. Это была уже мелодия, маленький эпизод из мира чувств. Отсутствие слов позволяло каждому по-своему толковать всплеск эмоций, наполнять своим содержанием. Когда он приглашал на занятия сразу двух-трёх учеников, прослушивание вокализов представляло особый интерес. Тут раскрывались характеры. Но главное, они ещё раз убеждались, какие богатейшие возможности для выражения чувств даёт музыка. Если в исполнении Виктора чаще звучали философские раздумья, сдержанная сила, то Марочка в тот же мелодичный рисунок вносил душевное смятение. Ребята с удивлением открывали в себе неведомую ранее способность без слов понимать другого человека.

      В учёбе они преуспели не одинаково. Виктор уже разучил несколько оперных арий, он прекрасно играл на пианино, даже пробовал себя в композиции. Марочка успел меньше, но у него была удивительная память, он помнил на слух многие классические вещи, услышав несколько музыкальных тактов, мог сказать: «Это же Рахманинов, неужели не помните? А это – Кюи…» Анатолий, хоть и много  успел за этот год учёбы, дальше вокализов не продвинулся, а исполнять их вслух имел право только в присутствии Горбаченко. Правда, иногда нарушал запреты учителя.

      Однажды летом, прибежав с карьера, искупался под душем остывшей за ночь водой, уселся во дворе, куда уже засвечивали утренние лучи, раскрыл тетрадь с нотами. Солнце только взошло, было тихо, лишь в скворечне пищали скворчата, да из открытого хлева доносилось шуршание – вздыхала корова. На крыльцо с подойником вышла мать. Она ещё не совсем оправилась от болезни, но жалела Татьяну, не будила рано. Тихий ветер прошёлся по верхушкам сада и отлетел.

      Анатолий стал разбирать ноты, всё громче мурлыча себе под нос. Понял, что «в голосе», а значит, и в настроении. Со стороны  станции с нарастающим грохотом выкатился  товарный поезд. Здесь он шёл на тяжёлый подъём. Иногда паровоз, распуская белые усы пара, буксовал, поэтому за выходные стрелки, почти до семафора, его сопровождал «толкач» – маневровая «Щука». Головной паровоз и толкач перекликались гудками. Вытолкнув состав за семафор, «Щука» обычно возвращалась, а головной, «Эр», тащил гружённый углём состав на станцию Мушкетово.

      В это  раннее утро паровозы тоже были «в голосе» – и, чтобы расслышать себя, Анатолий запел громче. Упражнение давалось легко, почти без напряжения… Состав прошёл, а он, принявшись за вокализ, свободно плыл по нотам:

      -   А-а-а-а!

      Мать выгнала корову из хлева, и та привычно пошла к калитке.

      -   Ну, что ты расшумелся, - спросила мать, - останавливаясь возле него. - Татьяну разбудишь.

      -   Странно, - засмеялся он, - Паровозы гудят – она не слышит. А тут вдруг проснётся! С чего бы это?

      -   Ну, к паровозам мы привыкли. Она их ещё в люльке слышала.

      -  Теперь пусть ко мне привыкает. Это надолго. – И озорно, с удовольствием запел снова.

      Надежда Никитична выпустила корову и подошла к калитке. В конце улицы уже звенел колокольчик – пастух созывал стадо. Вдоль забора, где поменьше пыли, шла соседка. Настороженно подняв голову, спросила:

      -   Хто это так кричит?

      -   Где? – не сразу поняла мать. – А… это наш Толя.
Соседка смутилась, как будто неосторожно задела нечто потаённое, больное. Участливоспросила:

      -   И давно?

      Из сада тем временем снова донеслось: «А-а-а-!»

      Мать доверительно сообщила:

      -   Это он петь учится.

      Соседка, сбитая с толку, ещё больше засмущалась, подозрительно посмотрела на мать.

      -   Ну да,  ну да… - И пошла, мелко крестясь. Очевидно, решила, что если сходят с ума, то всей семьёй.


                                                        20.


      Летом Виктор защитил диплом и сделал окончательный выбор – взял направление на работу в научно-исследовательский институт. Собственно, такое решение было предопределено заранее. Сказались и семейная традиция, и умение трезво оценить свои возможности. Он понимал, что большим оперным певцом ему не быть – не позволяют природные данные. А всю жизнь оставаться на ролях типа «кушать подано» он бы не смог. Даже – из любви к искусству. Тем более, у него в семье эта любовь к искусству вполне сочеталась с живым интересом к теплотехнике и рудничной вентиляции.

      Защитив диплом, Виктор не взял положенный ему в таких случаях отпуск. Его уговорили выйти на работу. Лето – время отпусков, людей не хватало, и он согласился отгулять положенное осенью.

      -   Слушай, - спросил он однажды Анатолия, - ты куда собираешься на преддипломную практику?

      -   Да к себе же, на «Первомайку».

      -   Оставь. Затухающая, не перспективная шахта. Хочешь к нам в НИИ?

      -   О таком варианте не думал…

      -  Подумай. И тему можно взять такую, чтобы и на будущую диссертацию пошла. А кругозор…

      -   Мне трудно сразу всё изменить.

      -   Не твоя забота. Я через отца всё улажу.

      Виктору было легче. Его отца в учёном мире хорошо знали. Его авторитет держался не должностью, а знаниями и опытом.

      Этот разговор состоялся после занятий у Горбаченко. Ребята вышли из подъезда. Вечерело, но было ещё жарко. Пропылённые дворовые деревца сами искали тени, чтобы освежиться и отдохнуть за ночь. По дощатому хлипкому трапу парни пересекли перекопанную, вздыбленную бульдозерами улицу с разложенными по кучам глины чугунными трубами. Марочка спешил домой. Он попрощался и побежал на трамвайную остановку.

      -   Пройдёмся? – предложил Виктор. – Целый день в помещении  - одуреть можно.

      Напрямик, по узким улочкам направились к Пожарной площади – вдоль высоких, истлевающих заборов, за которыми теснились одноэтажные домики с пристроенными кухоньками, сарайчиками, ларями для хранения угля. Здесь, за три-четыре квартала от центра, ещё царил такой же порядок, как и в любом шахтёрском посёлке, только всё было теснее, скученней.

      По пути Виктор, не торопясь, как бы размышляя вслух,  рассказывал о своей работе. Анатолий, честно говоря, слушал вполуха.  Предложение товарища было заманчивым, но вот так, сразу, он всё равно не мог решиться.  Требовалось время, чтобы подумать. А было о чём. Горбаченко впервые дал ему в е щ ь. И не какую-нибудь, а песенку герцога из «Риголетто». У старика даже голос дрогнул: «Познакомьтесь, - сказал, передавая ноты - будем осваивать». Следовало понимать, что в их занятиях наступил новый этап. Возможно, что предложение Виктора окажется кстати. Проходя практику в городе, в любой вечер можно зайти к учителю, а не ездить специально… Только не слишком ли хорошо всё складывается?  Его пугала лёгкость в делах. За лёгкостью всегда таилась пустота.

      Размышляя, он всё же следил за тем, о чём говорил Виктор. Но тот, очевидно, заметил некоторую его растерянность, умолк. И когда Анатолий вопросительно посмотрел: продолжай, мол, я слушаю, заговорил о другом.

      -  Ты, возможно, сам того не желая, оказал мне услугу. Когда появился у Горбаченко… ну, никакой, серенький… Извини, конечно, это чисто внешне. А уже месяца через три, когда старик стал вытягивать из тебя… ого! Я убедился, что с моими данными на сцене делать нечего.  Не подумай, что это так, вдруг. Меня и раньше привлекала наука, в семье у нас культ отца. Но после десятого класса я задумался: сам выбираю будущее  или  покоряюсь обстоятельствам?  Окажись мой отец не учёным, а лётчиком, значит, и я пошёл бы в лётчики? Но ведь у меня должна быть и своя дорога! Я же в музыкальную школу ходил, старался. В детских концертах участвовал. Там у меня и голос прорезался. Но отец настоял, чтобы я поступил в индустриальный. Послушался. А потом испугался – не своей жизнью живу! Пошёл к Горбаченко. И не жалею, в общем-то. У него, кроме вокала, очень многое взял. Знал, конечно: придёт время выбирать одно из двух, и это будет наука, а не сцена. И всё же червячок сомнения подтачивал. А ты его убил. Вот так – чик! – и прихлопнул. Когда я услышал твой голос, понял: мне лучше дома, под гитару.

      -   Ты слишком суров к себе.

      -   Чем строже человек к себе, тем он свободнее. В этом мой отец прав… Ну, так будем пробивать тебе практику в нашем НИИ?

      -   Я должен подумать.

      В душе Анатолий уже согласился с предложением Виктора. Но подумал, что подчиняется обстоятельствам. Да и неловко было перед профессором Чемерисом, с которым уже определил тему дипломного проекта.

      Решил зайти к нему посоветоваться.

      Услышав, о чём речь, Афанасий Петрович задумался. Это было в деканате. Входили с бумажками студенты, толклись по-отпускному настроенные преподаватели, стучала в углу машинистка.

      -   Такие дела на ходу не решаются, - сказал Чемерис, подняв очки на лоб. – Пойдёмте в лабораторию, там нам не будут мешать.

      Они уселись среди макетов, многоглазых щитов с приборами. Анатолий ещё раз, уже подробнее, рассказал о предложении приятеля.

      -  Подытожим, - выслушав его, сказал Чемерис, - в чём преимущества вашего нового варианта?

      -   Во-первых, я думаю, коллектив. Сама  атмосфера горной науки…

      -   Отпадает, - остановил его Чемерис. – Это вы имеете здесь. Я говорю не о себе лично. Воистину – нет пророка в своём отечестве. Тот же отец Виктора консультирует их проекты. Но работает-то он вот в этих стенах!

      -   Я имел в виду, что в НИИ… Они разрабатывают технологию добычи…

      -   Всё: Других аргументов нету?

      -   Есть, правда, личные.

      -   Говорите, чего же стесняться.

      -   Мне хотелось быть ближе к центру города.

      Чемерис неожиданно поджал губы и понимающе закивал головой. «Бывает, мол, бывает… Сердцу не прикажешь». Хотя Анатолий думал в это время не о Зине, которая уехала в Чистяково, а об  уроках у Горбаченко.

     -  Знаете, - профессор приятельски улыбнулся ему, - ваше назначение на практику, честно говоря, не из лучших. «Первомайка» – шахта затухающая. Только вы же сами пожелали. Но и сейчас ещё не поздно переиграть. Я попробую устроить вас на «Ветку-глубокую», это почти  в центре города. Её строительство в разгаре. Там сошлись традиции и новшества. Это одна из первых ласточек нового Донбасса.


     …Так сгорело и лето. Попав на шахту, которая готовилась к пуску, он лишь несколько дней присматривался к новому месту. А потом его включили в сквозную бригаду штатным электромехаником. Работы велись в лихорадочном темпе, в три смены, практически без выходных. Анатолий старался попасть во вторую, и даже третью, ночную смену, чтобы успеть на урок к Горбаченко до работы. После неё сил хватало лишь на то, чтобы добраться домой. Иногда он засыпал в трамвае.

      Зина вернулась в Донецк в конце августа. Он взял положенный отгул. Вместе ходили в цирк – его гигантский полотняный шатёр стоял недалеко от центра по дороге на Смолянку. Они гуляли возле стадиона «Шахтёр», зашли даже в кафе «Ласточка», и Анатолий заказал бутылку вина. Это была серьёзная жертва с его стороны. Не материальная, разумеется. Он основательно нарушал один из запретов Горбаченко. И когда Зина вопросительно округлила глаза, пояснил ей:

      -   Исключения лишь подтверждают правила.

      Уже вечером, перед тем, как выйти из кафе, Зина сказала, что уезжает отдыхать в Крым. Он вначале не понял. В те времена отдыхать было положено тем, кто работает. А отдых в Крыму даже в шахтёрской среде считался таким же исключительным событием, как в наше время круиз вокруг Европы. Его отец за четверть века работы на шахте лишь дважды бывал в доме отдыха: один раз под Славянcком, а второй – в Мариуполе.

       -   Я не понял, от чего отдыхать?

      -   Ну, как же, год училась, потом практика…

      -   Так ведь с первого октября занятия!

      Она улыбнулась, поясняя ему, как непонятливому ребёнку:

      -   Я же еду в санаторий. У меня направление от врача.

      -   Ты больна? Что с тобой?

     -   Ну, не то, чтобы очень. Только нельзя пренебрегать возможностью подлечиться. Муж любит жену здоровую, а брат сестру – богатую. Слыхал?

      На следующий день она уехала.


                                                 21.

      -   Что-то вы похудели, - сказал ему однажды Горбаченко. – Долго ещё собираетесь работать в шахте?

     Анатолий объяснил, что срок практики истекает первого ноября,  потом дипломники должны систематизировать материал, готовить чертежи, посещать обзорные лекции…

      -   Не нравитесь вы мне. Или работа так вас ест, или что-то личное… - Не дождавшись ответа, махнул рукой. - Ну, давайте распоёмся.

       Уселся в глубокое кресло, удобно откинулся, театрально скрестил на груди руки. Пришлось самому присесть к пианино, взять нужную тональность. Упражнения шли легко, заученно. Учитель не останавливал его. Потом попросил спеть два вокализа. Слушал молча. Его внимание ободряло. Анатолий увлёкся, с удовольствием модулировал голосом,  радуясь своей лёгкости.

      -   Баклуши бьёте, - хитро прищурясь, но так же спокойно и не меняя позы, - сказал Горбаченко. – Знаете, откуда пошло выражение «бить баклуши»? Это у плотников считалось самой лёгкой работой: колоть чурки, чтобы получить заготовку – аккуратное такое полено. Тюк! – и готово. Тюк! – и готово. Одно удовольствие. Вы же собой, чёрт возьми, любуетесь, нотками играете. А куда душа подевалась? Где мысли и чувства? Это же вокализ, а не так себе – музыкальные кружева.

      -   Я попробую повторить.

      -  Не надо. В следующий раз. Подумайте, поищите образ. А сейчас… Вот вы берёте широкое, свободное «а». Но  в каждой арии слова-то разные. В них встречаются звуки «о», «у», Даже неприятное «и». Тесный, зажатый звук. Когда либреттист работает с композитором, они стараются, чтобы звук «и» не приходился на предельно высокие ноты. Но  его и на освоенных, так сказать, высотах довольно сложно взять чисто. Попробуйте последний вокализ спеть на этом неудобном звуке.

      Анатолий  пожал плечами, вздохнул и запел:

      -   И-и-и-и…

      Запершило в горле, закашлялся. Вытащил платок и промокнул губы. Он увидел, как при этом тревожно сверкнули глаза Александра Николаевича. Учитель резко встал и вскрикнул:

      -   Что это?

      Анатолий сначала не понял

      -   Это, это! – показал он пальцем на платок, где на белом батисте четко выделялось чёрное пя
тно.

      -   Ничего страшного, - облегчённо улыбнулся  Анатолий. – Я же в шахте работаю. Мы сейчас лаву нарезаем, вскрываем пласт, дышим угольной пылью. Вот она и лезет из лёгких, когда кашляешь.

      -   Вы чему улыбаетесь? – рассвирепел Горбаченко. – Можете эту пыль с борщом есть, если она вам так нравится. Но связки, лёгкие…

      -   Не сердитесь, Александр Николаевич, в этом деле я разбираюсь. На «Ветке» угли мягкие, почти то же, что и на «Первомайке». Мой отец  всю жизнь под землёй работает. Он даже после отпуска если закашляется, то плевок – чёрный. Пыль вылезает из бронхов. Но на лёгкие не жалуется. И ещё поёт!

      -   Что вы мне сказки рассказываете! «Шумел камыш» можно вообще без связок петь. Отец не нарушал природу. А ваше горло мы лепим. Укрепляем одни мышцы, растягиваем другие, шлифуем и настраиваем не только связки, но и весь голосовой аппарат… Да что я вам объясняю – больше никакой шахты! Найдите себе занятие в конторе, ройтесь в бумажках, работайте в мастерской…

      -   Нет, Александр Николаевич. У меня через две недели кончается практика. Правда, я хотел ещё на месяц остаться, договорился бы в деканате… Обещаю не делать этого. А две недели ещё отработаю.

      -   Ни дня!

      -   Извините, - как можно спокойнее возразил Анатолий, - но этот вопрос мы не будем обсуждать. Я учусь на горного инженера – не будем забывать об этом. И что положено по программе…

      -   Но тут особый случай. Для вас… персонально для вас – это членовредительство. Вы – самострел!

      Анатолий молчал, всем своим видом показывая, что не намерен даже обсуждать этот вопрос. Раз, мол, вы не хотите понять меня, то и говорить не о чем.

      Впервые они серьёзно поспорили. Старик растерянно смотрел на своего ученика. Он не предполагал, что может наткнуться на такую решительность. Исчерпав все доводы, раздражённо сказал:

      -   Одевайтесь!

      Анатолий пошёл в прихожую, стал одеваться, хотя с начала их урока прошло минут двадцать, не больше. Горбаченко молча наблюдал за тем, как он тычет кулаком, пытаясь попасть в рукав шинели. Недовольно буркнул:

      -   Подождите, я тоже оденусь. Погуляем вместе. Пока вы будете дышать пылью, я вам петь не позволю. Ни звука. Проведём сегодня урок итальянского. На воздухе.

      Надел серый прорезиненный плащ, кожаную кепку с наушниками, снял с вешалки большой зонтик с массивной, загнутой ручкой. Вышли на улицу и направились в сторону центра. Погода была скверная. В сыром липком воздухе кружилась мелкая изморось, срывались редкие снежинки. Анатолий поднял воротник шинели. Старик искоса посмотрел на него, потом остановился и заново перемотал ему шарф, плотно прикрыв горло. По-итальянски, но всё ещё обиженным тоном, сказал:

      -   Возьмите зонтик. Это я для вас прихватил.

      -   Грацио, маэстро, - поблагодарил Анатолий, но тут же перешёл на русский. – Погода не для прогулок. Собачья  погода.

      - Вы меня обрадуете, - заметил старик, если скажете это по-итальянски.

      Сам он, выйдя из дому, ни слова не произнёс по-русски. Анатолию пришлось лепить фразу, подбирая итальянские слова. Старик исправлял ошибки, просил повторить ещё раз. А потом философски заметил:

     -   Англичане говорят, нет плохой погоды, есть плохая одежда. Если вы в бараньем тулупе и валенках, то и в трескучий мороз можно отлично прогуляться.

      Горбаченко развивал тему о погоде и одежде, вспоминал стёганые халаты и мохнатые шапки обитателей пустынь, а потом, незаметно для себя углубился в историю национального костюма. Анатолий слушал, изредка вставляя свои замечания. Сковывало слабое знание не только темы, но и языка. А слушать Александра Николаевича, даже с трудом разбирая отдельные итальянские слова, было интересно.

      -   Да, - спохватился учитель, - какой же это урок, если я говорю, а вы только «си, маэстро». Расскажите мне что-нибудь.

      -   Вас ничем не удивишь.

     -   Увы! Если бы это так! Всё познаётся в сравнении.

      -  Ну… в таком случае, - подбирая итальянские слова, сказал Анатолий, - в сравнении со мной.

      -  И это неправда.  Знаете что, расскажите, когда вы впервые почувствовали обаяние песни или  музыки… мелодии  вообще.

      -   Не помню. Родители пели. Наверное, мама над люлькой пела. Нет, самые-самые начала невозможно вспомнить.

      -   Хорошо, тогда назовите мелодии, которые, как вам кажется, вы знали всегда.

      -  Это можно… «Летить галка через балку», «По диким степям Забайкалья». Да много.

      -   А сами когда запели?

      -   Тоже не вспомню. Мурлыкал, подпевал матери, отцу.

      -   Гм… Но вы же в самодеятельности и на сцену выходили. Когда это случилось впервые – по
мните?

      -   Помню. В школе. В сорок пятом, весной. Ещё шла война…


      …На переменке подбежал к нему Савка Малинин и сказал:

      -   Чижик, так завтра, как договорились, ты будешь петь.

      У Толи от страха заныло в коленках. Он знал, что школа готовится к встрече с фронтовиками, что будет сам зав районо Пётр Васильевич. До сих пор ещё ни разу не пел при публике, но разве от Савки отвяжешься? Ему что – он без голоса лезет в хор, а когда передразнивает учителя черчения или ещё кого, можно умереть со смеху. Савка и стихи читает, и сам пишет, и хоть сто человек соберётся, не постесняется выйти перед ними. Он в школьной самодеятельности первый заводила. Но главное, Савка постарше, живёт рядом на посёлке и знает, что у них вся семья поёт. Почти каждый день они вместе идут в школу – по жаре и в метель, напрямую через посёлки или в обход, по железнодорожным путям. Это километра четыре в один конец. А такая дорога в ребячьей компании – вторая школа. Савке не скажешь: я не умею!

      -   Значит, договорились.

     Толя ещё надеялся, что всё обойдётся. Но на следующий день на одном из последних уроков к ним в класс заглянул Савка, поговорил с учительницей, и она понимающе закивала головой. Потом повернулась к классу и сказала:

      -   Краско, можете идти.

      В коридоре на него набросился Савка.

      -   Все  уже репетируют, а за тобой приходится бегать. Вальтер ждёт.

      В зале стояла нервная суета, все готовились к выступлению. Под шведской стенкой (это был спортзал и актовый одновременно) сидел военнопленный немец Вальтер с аккордеоном на коленях. Его в школе хорошо знали. Лагерь для военнопленных находился  неподалёку от школы и, когда нужна была музыка, директор школы писал коменданту лагеря записку, давал её ребятам, и они приводили аккордеониста.

      Толя восхищался умением Вальтера  на ходу схватывать любую мелодию, украшать её вариациями. Репетируя с ним, он даже забыл о своём страхе.

      -  Генуг, - сказал Вальтер. – По-русски: достаточно. Не надо расходовать лишнее. Мальчик хорошо сидит на музыке.

      Часть зала была отделена ситцевой занавеской – сцена. Перед ней сидела пацанва на длинных низеньких скамейках из  спортзала, потом, на стульях из учительской – гости, а дальше все остальные. Полный зал.

      Он вышел с опущенной головой, глядя себе под ноги, как будто боялся споткнуться. Дрожали коленки.

      Но Вальтер бросил пальцы по клавишам, и мощные, уверенные звуки поддержали, как невидимое дыхание ветра поддерживает падающую пушинку, и песня полилась сама:

                      До свиданья, города и хаты!
                      Нас дорога дальняя зовёт.
                      Молодые, смелые ребята –
                      На заре уходим мы в поход.

      Перед ним сидели девчонки и мальчишки, одетые в военные и ещё довоенные обноски, в перешитых маминых кофтах, кителях и гимнастёрках старших братьев, в незнакомых линялых курточках, не по росту рубахах с жёсткими воротничками – из американских подарков. И не было среди них такого, кто не потерял бы на войне кого-то из родных и близких.

                         На заре, девчата, выходите
                         Комсомольский провожать отряд…

      Голос звенел чисто, пронзительно. Зал притих, затаив дыхание. Казалось, что вся эта масса людей подалась вперёд, к самой сцене. А у него не было времени волноваться, он летел вперёд на упругом звучании. Это уже потом, вспоминая и заново переживая своё выступление, он удивлялся необычному обнажению чувств, жгучему прикосновению ко всем, кто тебя слушает. Это ощущение продолжало жить в нём, как некая сладкая тревога.

      Из школы вышли вчетвером. Вместе с Савкой и Лёхой надо было проводить Вальтера в лагерь. День был такой же слякотный, ветреный. Немец поднял воротничок засаленного френча, бережно пристроил за плечом аккордеон в клеёнчатом чехле.

      -   Айда через Ворошиловку, - предложил Лёнька.

      -   Куда, куда? – оборвал его Савка. – А немца кто поведёт?

      -   Не маленький, не заблудится. Тут же рядом.

      -   Дурак ты! Ну, как это военнопленный будет сам разгуливать по улицам?

      -   Лёнь, по путям суше, - сказал Толя, - и немца по дороге отведём.

      Они вышли на булыжную мостовую, а потом свернули в грязную, кривую улицу.

      -   У вашего друга, - сказал немец, - большой голос. Я знаю. До войны – о! – я играл на «Берлин-радио».

      Они довели его до лагерной проходной, сдали, а Савка стрельнул у часового щепоть махорки – как раз на закрутку. Тут и железная дорога была рядом. Выбрались на полотно и пошли по шпалам.

      -   А немец этот мужик свойский, - заметил Савка.

      -   В лагере все они хорошие, - возразил Лёнька. – А каким он был до плена…

      -   До плена тоже бывают разные, - поддержал Толя Савку.  Вальтер  и ему был симпатичен.

      -   Бросьте вы, - обозлился Лёнька, - он, может быть, убил моего отца на фронте, а мы тут с ним битте-дритте! Подлецом себя чувствую.

      -  Их тут проверяют – будь спок. А для эсэсовцев так совсем отдельный лагерь, - примирительно сказал Савка и, смачно посасывая самокрутку, попросил: - Толя, покажи приз.

      -   Тетрадка… только толстая. До войны таких было навалом.

      -   До войны  и хлеба было навалом, - заметил Лёнька. – Покажи.

      Рельсы стали легонько подрагивать, за спинами ребят, огибая террикон, показался поезд. Толя вытащил толстую тетрадь в коленкоровом переплёте – полученный сегодня приз за лучший номер. Савка великодушно передал окурок Лёньке, повертел тетрадку в руках и заметил:

      -   Хорошая… Но лучше бы они дали десяток талонов на суп.

      Догнавший их поезд – несколько допотопных зелёных вагончиков с открытыми тамбурами, стал замедлять ход и остановился. Впереди был закрыт светофор. Лёха сдёрнул с Савки драную «всепогодную» шапку, бросил её под колёса, а сам вскочил в тамбур. Перегнулся через борт, наблюдая, на какую сторону вылезет приятель из-под колёс. Толя, вскочивший на подножку вслед за ним, не удержался, сорвал с него шапку и отбросил на обочину. А сам по металлической лесенке полез на крышу вагона.

      Паровоз свистнул, вагоны качнулись и, набирая скорость, пошли. Это был пассажирский рабочий поезд Макеевка – Ясиноватая. Ходил он почти по кольцу, весь его маршрут -  десяток станций. Стоя на крыше меж пеньками отдушин, Толя вертел головой, чтобы не проворонить, с какой стороны покажется Лёха.

      На крышу выглянул Савка:

      -   Где этот гад?

      -   Наверно, вскочил в вагон.

      -   Ну, я ему…

      И только скрылась его голова, как с другой стороны стал взбираться Лёнька. Не ожидая, пока он вылезет, Толя бросился бежать вперёд по ходу поезда, гремя ботинками по железной крыше, перепрыгивая с вагона на вагон. Свой первый в жизни приз – общую тетрадь - он не успел положить в сумку, перегнул пополам и сунул в карман фуфайки. А когда летел, перепрыгивая с вагона на вагон, тетрадка выскочила и упала под колёса.

      Этот эпизод из своего детства он рассказал сбивчиво, путая итальянские слова с русскими. Возможно, он не стал бы говорить ни про немца, ни про тетрадку, но Александр Николаевич, прощая ему бесконечные «ну…», «э-э…», всё время подталкивал: «А дальше?», «Это интересно…»

      Услышав о том,  как был утерян первый приз, учитель испуганно поднял брови:

      -  И вы, значит, на ходу поезда… с крыши на крышу? Это же смертельно опасно!

      -   Мы выросли под железной дорогой. У нас даже такая забава была. Забрались в поезд – и от станции до станции по тамбурам и крышам играли в «латку».

      -   Это что же за игра?

      -   Самая простая. Я – «латка». Все от меня убегают, а я должен кого-то догнать и  шлёпнуть. От
дать ему «латку». Теперь он догонять должен.

      -  А… догоняшки, - перешёл и Горбаченко на русский. - Как же это будет по-итальянски? Не знаю! Но если бы и знал, разве можно весь колорит этих «догоняшек» передать на другом языке? Музыка слова, оттенки, его магия неизбежно что-то теряют в переводе. Именно поэтому классические произведения лучше всего звучат на языке оригинала.  Да… Что это вы опять перетягиваете меня на русский? У нас же урок итальянского.

      -   Я устал, Александр Николаевич.

      -   Неужели?

      -   Чертовски, - перекладывая зонтик из руки в руку, вяло улыбнулся Анатолий.

      -  Это хорошо. В любом деле опыт и знания  лучше всего прививаются в минуты наибольшей усталости. Только поймите правильно, если вы устали оттого, что рубили дрова, математика не пойдёт в глубины сознания. Надо устать от математики! А работая до изнеможения топором, научитесь держать в руках топор… Да! – вспомнил он. – Вы говорили, что у вас чуть ли не отнимаются ноги от страха перед публикой. Это верно?

      -   Точно.

      -   И  когда уже в институте, в самодеятельности?

      -   Всегда.

      -   Артист, конечно, должен волноваться, без этого он – холодный сапожник. Но панический страх опасен. Я знаю тяжёлые случаи. Надо избавляться. Тут один путь – привыкать к сцене. Придётся вам выступать уже в ближайшее время.

      -   В институте будет новогодний вечер, - подсказал Анатолий.

      -   Можно… бы! Но при условии, что уже завтра вы не спуститесь в шахту.

     -   Александр Николаевич… - Анатолий так выразительно посмотрел на него, что тот только улыбнулся.


                                                 22.

      В последнее время Анатолий всё чаще задумывался, что приближается пора принимать окончательное решение, возможно – самое важное в жизни. Он не мог посоветоваться с родителями, потому что, во-первых, заранее знал их мнение, а во-вторых, считал нечестным перекладывать на чужие плечи всю тяжесть ответственности. По тем же причинам не мог просить совета у Горбаченко. А главное – сам ещё не решил, как поступить. Уже после Нового года  ожидалось предварительное распределение. Чувствовал, что не сможет бросить занятия у Горбаченко, хотя каких-то окончательных, чётких целей перед собой не ставил. Видел, что за порогом его кабинета начинается иной мир, в котором растёшь, открываешь себя. Он  уже вкусил ни с чем не сравнимое чувство полёта, когда, кажется, не только голос, а всё твоё естество звучит, свободно проникая в раскрытые перед тобою сердца.

      Но, увы! После института надо было работать по специальности. Как минимум – три года. Таков закон! А это не так уж и мало, всякое может произойти.

      С Зиной на эту тему ни разу не заговаривал. Что-то удерживало. Слишком зависимым чувствовал себя от неё. Мешало и то, что сама она никогда не делилась с ним своими дальними планами. Теперь они виделись почти каждый день, вместе корпели в читалке, бегали в кино, несколько раз он бывал у них дома. Он жил взахлёб, но временами чувствовал себя… как кутила, который уже столько заказал, прогулял, израсходовал, что начинает сомневаться: удастся ли за всё заплатить?

       На пороге института однажды встретил декана. Вежливо поздоровался, назвал его по имени и отчеству.

      -  Здрассь, - машинально кивнул тот,  но вдруг задержался. – Минуточку! Вы зайдите ко мне, Краско.

      -   Когда?

      - Давайте где-то… А впрочем, дело минутное. У нас намечается интересная возможность в аспирантуре. Рассчитываем на вас.

      -   Так что, надо моё согласие?

      -   Естественно.

      Анатолий тут же подумал, что учёба в аспирантуре, по меньшей мере, на три года откладывает его окончательный выбор. Кроме того, ещё полтора года, пока Зина окончит институт, он будет рядом с ней.

      -   Я, пожалуй, соглашусь.

      -   И правильно поступите, - улыбнулся декан. – На предварительное распределение мы вас вызывать не будем. Ещё нет необходимых документов, они просто не успевают. Но это уже формальность. Как диплом?

     -   Тружусь.

      -   Ну, удачи вам!


      Двадцать третьего февраля в институте устраивался вечер, посвящённый Дню Советской Армии. Программа его не отличалась оригинальностью: доклад начальника военной кафедры, концерт, танцы.

Саша Коваленко, отвечавший за художественную часть, решил, что Анатолий будет завершать концерт. Аспирантуру Саша закончил, но с диссертацией у него что-то не заладилось, он работал преподавателем и по-прежнему не мог оторваться от руководства самодеятельностью.

      В маленьких комнатках за кулисами  было теснее, чем в зале. Сбившись в стайку, нервно хихикали девчонки из хора, расхаживали ребята, утопая в синих и малиновых шароварах. Гитарист, уткнувшись носом в угол, прислушивался, подтягивая струны. Лишь один Горбаченко спокойно стоял у окна. На нём была прекрасная чёрная двойка, к воротнику накрахмаленной рубашки пристёгнута чёрная бабочка, лицо чисто выбрито, седые волосы аккуратно уложены… Не обладая большим ростом, он, тем не менее, возвышался над остальными.

      Анатолий же был как во сне. Всё рыхло, всё плывёт в глазах. Обрывки разговоров, смех девчонок, cуетливость Саши Коваленко, который влетал с какими-то сообщениями и тут же испарялся – всё это скользило мимо, не отвлекая от панического страха. Только чёрная фигура Горбаченко оставалась надёжным островком во всей этой неразберихе. Заметив подавленное состояние своего ученика, Александр Николаевич чуть заметным наклоном головы подозвал его.

      -   Вы знаете,  а здесь совсем неплохая акустика. Конечно, это  не зал  бывшего Купеческого собрания в Киеве и даже…

      Его слова скользили мимо, не задерживаясь в сознании. Снова влетел Саша Коваленко, бросая какие-то указания плясунам.

      -   Да вы меня не слушаете! – удивлённо сказал Горбаченко. И тут же, повернув голову, обратился к Саше. – Милейший, подойдите, пожалуйста, на минутку.

      В этом гомоне тот его услышал, подбежал:

      -   Слушаю, только мне сейчас очень некогда.

      -  Мы вас не задержим. Будьте добры, объявите сейчас выход Краско.

      -   Но… он у нас по программе идёт последним.

      - Значит,  программа закончится на предпоследнем, - сказал Александр Николаевич таким тоном, вроде бы Саша уже дал согласие. И, взяв Анатолия за локоть, легонько подтолкнул его к двери.

      Они вышли на сцену и остановились за кулисами

      -   Глубокий вдох, ещё раз… улыбка, - говорил Горбаченко.

      Анатолий не расслышал первых слов ведущей. До него донеслось:         «…песенку герцога из оперы Верди «Риголетто». Почувствовал, что учитель подталкивает его, и вышел… Зал ещё не успокоился, переговаривались, кашляли, скрипели креслами. Оглянувшись на середине сцены, встретился глазами с концертмейстером. Она качнула   пышной причёской и побежала пальцами по клавишам.

      Вначале он не слышал себя, не помнил, как взял первые ноты, но уже в следующую секунду отделился от общего шума, вырвался в зал, заполнил его

                           …и к перемене,
                            как ветер мая…

      Он даже замедлил ритм, взятый аккомпаниаторшей, и она это почувствовала, пошла за ним. Замер зал, настраиваясь на его игривую беспечность, на его карнавальное восприятие радостей жизни. В эти две-три минуты ему всё было дозволено, всё можно. Не хотелось расставаться с бесконечной свободой. В финальной части, уйдя высоко, он затянул звучание. Чувствовал, что сейчас сотни людей с ним, они замерли, и он не отпустит их, сколько захочет.

      Зал горячо аплодировал. За кулисами подбежал Саша Коваленко.

      -   Давай ещё. Ты видишь, что делается.

      -   Бисировать он не готовился, - сдержанно сказал Горбаченко.

      -  Я мог бы что-то из старого: «Повій вітре, на Вкраїну”… или «Ноченьку».

      -   Да вы что? – строго вскинул брови учитель. – Исключено.

      За кулисами появилась Зина. Подбежала, обняла, поцеловала в щёку… «Ты молодец! Просто молодец!»

      -   Знакомьтесь, - сказал он, - Александр Николаевич, мой учитель, а это Зиночка.

      -   Рад, - взглянув на неё, сказал Горбаченко и… расцвёл. – Идёмте отсюда. Я наслышан о вас, и всё ж не мог представить себе…

      Он был артист, как говорят, от Бога. Упругая походка, за каждым жестом – элегантность и сдержанная сила. Молодая открытая улыбка завораживала. Какой там старик! Предупредительно открыв перед нею двери, с достоинством склонил седеющую голову. И не было в его поведении ничего липкого, назойливого – только уважение. Они говорили о выступлении Анатолия, и Зина, чуть зарумянившись, смотрела на него с восхищённой улыбкой. Она сама чувствовала себя в эти минуты царицей.

      Но  дело было не в ней. Однажды Анатолй видел выступление знаменитого мима. Он изображал портного: вдевал нитку в иголку, завязывал узелок, сновал рукой по ткани, даже уколол палец. В руках у него, конечно же, ничего не было. Но зрителям казалось, что в пальцах артиста блестит иголка. Сейчас такое чудо легко и убедительно демонстрировал Горбаченко, подчёркивая царственную исключительность Зиночки. И она сама в это верила.

      Они не остались на вечере. Оделись и пошли провожать Горбаченко.

      -   Вам надо выступать чаще и с несколькими номерами, - обращаясь к Анатолию, говорил он. – Вы же почти в обмороке перед выступлением.

      -   И я говорю, - вмешалась Зиночка.

      -   Так разрешили бы мне выйти ещё.

      -  Не смешите меня! – воскликнул Горбаченко. – «Если бы молодость знала, если бы старость могла!» Мы говорим о разных вещах Вам, молодым, многое неизвестно. Юристы говорят, что незнание законов не служит оправданием. Занудные старики тем и полезны, что берегут вас от непоправимых ошибок.

      Подчёркивая свой возраст, Горбаченко позволял себе некоторую долю кокетства. В эти минуты слово «старость»  было неприменимо к нему.

      -  Итальянская школа прекрасного пения, так называемое бельканто, - (это явно для ушей Зиночки, - подумал Анатолий), создавалась столетиями. В ней множество приёмов, нюансов. И все они отбирались в расчёте на южанина, на его речевой и голосовой аппарат. Собственно, вся оперная классика строится на бельканто. А чтобы приучить к этому наше славянское горло, приходится преодолевать некоторые трудности. Я знаю десятки случаев, когда молодой, подающий надежды человек блистал, получал призы и звания, но один раз спел не ту вещь, второй, где-то не до конца подготовился… Это публике ещё незаметно, а часто и ему самому. Но проходит пять-шесть лет и от техники бельканто остаются рожки да ножки. Он уже еле допевает первый акт, а перед вторым вынужден принимать стаканчик коньяку.

      -   Ну, для Анатолия это всё такие высокие материи…

      -  Не скажите. Опытный ювелир, когда берёт ученика, сразу приучает его держать горелку в левой руке. Это очень непривычно, но что делать! Правая должна быть всё время свободна, у неё тысячи других дел. Но вот мастер отвернулся, и ученик перекладывает горелку в правую руку. Раз переложил, два – и всё, надо его выгонять. Хорошего ювелира из него не получится. Переучивать всегда труднее, чем учить.

      -   Откуда вы всё знаете? – восхищённо всплеснула руками Зина. – Это так интересно… Только я не вижу связи, почему Анатолий не мог сегодня еще что-нибудь спеть?

      -  Потому что без специальной подготовки – ни одного звука! Категорически! А некоторые вещи типа «е-е» и «ла-ла» -  уже будут началом конца.

      Впервые в голосе Горбаченко прозвучало раздражение. Зина удивлённо посмотрела на него и с обаятельной улыбкой сказала:

      -  Вы это так… чересчур серьёзно. Вроде академика из него готовите. Даже страшно.

      -   А мне, - не принимая её шутливого тона, - ответил Александр Николаевич, - тем более! Честь имею, молодые люди! – (Они уже стояли возле его дома). – На вашем месте я бы ещё вернулся туда и потанцевал.

      -   Мы подумаем, - ответил Анатолий, - спокойной ночи!

      В институт они не стали возвращаться, брели по пустынным улицам, прижимаясь друг к дружке.

      «Почему испортилось настроение у старика, – думал Анатолий, - и как он снова постарел в одну минуту».

      -   А твой  наставник – колдун, - сказала Зиночка. – Он может заворожить. Ведь говорят же, что удав завораживает кролика, и тот сам прыгает ему в пасть.

      -   Может быть и колдун, но добрый.

      -   Ой, Толя, чует моё сердце что-то нехорошее…

      И… как в воду смотрела!


                                                           23.


      В следующие недели он дописывал дипломный проект. Пришла, очевидно, пора, когда работа вызрела, покатилась. Чемерис, его научный руководитель, просматривая уже сделанное, довольно покашливал и говорил: «Не увлекайтесь». Или: «Отсекайте лишнее. Это, конечно, делает вам честь, но несколько не по теме. Оставьте для будущей диссертации».

      Тем временем Горбаченко дал ему песню Вакулы. В классическом репертуаре опера Чайковского «Черевички» особая. В ней широко использованы украинские народные мелодии, она брызжет юмором, стремительными переходами от задушевной напевности к бесовскому галопу. Очевидно, Горбаченко выбрал её для того, чтобы Анатолий почувствовал, как преображается народный мелос в классическом исполнении. Дело в том, что они одновременно начали готовить песню, которую можно было бы исполнять на втором выходе – в ответ на аплодисменты публики. Анатолий предложил «Дивлюсь я на небо».

      -   Она ещё в школе хорошо у меня получалась.

      - Это когда же? Ещё до мутации голоса? Когда вы пели мальчишеским дискантом?

      -   Конечно.

      -   А в институте? Вы же какое-то время были в самодеятельности.

      -  То не пойдёт… Там я, в основном, перепевал репертуар Бунчикова и Нечаева.

      -   Да, то не пойдёт. Смотрите, - оживился Александр Николаевич, - вы меня радуете.

      -   Чем?

      -   Начинаете понимать особенности своего репертуара. Ну, хорошо, для начала можно и эту.

      К сожалению, всё оказалось не так просто, как предполагалось. Старые навыки не помогали, а создавали помехи.

      -  Господь с вами, кого вы зовёте? – спрашивал Горбаченко, театрально вздымая руки. – В первой фразе «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю…» – вы должны к себе обращаться. Это размышление…

      Но стоило Анатолию запеть, как старик снова хлопал в ладоши.

      -   Не то, не то. Вы забываете, что перед вами зал. Бормочете. Звук должен быть глубокий, сильный, проникающий до галёрки. Не опирайтесь на кадык. Грудь, душа должна звучать. Послушайте…

      И так – десятки раз, чуть ли не по каждой ноте

      -  Тут особая трудность, - говорил он, - сразу после глубокого размышления – взрыв, полёт, всплеск эмоций…

      -  Хорошо, ещё раз попробую. Главное – понять, что я должен делать. Это самое трудное.

      -   Мне ещё труднее, - возразил Горбаченко. – Как научить человека, скажем, шевелить ушами, если он этого никогда не делал? Как  научить свистеть по-разбойничьи. Это объяснить невозможно. Кто хочет научиться, должен искать, пробовать. Учитель в таком случае может только говорить, приближаетесь вы к необходимому навыку или нет. Как в той игре – «холодно, холодно… теплее…» Я могу лишь помочь вам нащупать нужный ход.

      И они искали, закрепляли найденные навыки.

      Случай выступить ещё раз подвернулся лишь в начале апреля. Студенческая самодеятельность давала отчётный концерт. Он ждал этого дня, хотелось распахнуться с песней, которую полюбил ещё в детстве. Как пел её отец! С ноткой удалого отчаяния спрашивал: “Чому мені, Боже, ти крилець не дав?” И Анатолию казалось, что отцу, действительно, хочется взлететь.

      Уже на репетиции он чувствовал, что в новой технике эта песня звучит лучше, мощнее. Вот если бы суметь  ещё передать отцовскую обнажённость чувств, беззащитную открытость большого и сильного человека!

      И когда этот день, наконец, настал – произошло непонятное. С  утра работа валилась из рук. Всё раздражало. Стал оформлять один из чертежей к диплому и нечаянно залил его тушью. Окончательно расстроившись, поехал в город.

      Чем ближе к вечеру, тем мрачнее становилось на душе. За десять минут до выхода он не мог смотреть даже на Горбаченко. Затянув своё по стариковски полнеющее тело в идеально сшитый чёрный костюм, Александр Николаевич держался очень прямо, смотрел строго, но... время от времени машинально похрустывал пальцами – тоже волновался

      Анатолий вышел на сцену, тяжело переставляя ноги. В третьем ряду у прохода сидела Зина. Он только на миг увидел её лицо, а затем зал слился в рыхлую живую массу. Пианистка сыграла вступление так быстро, что он не успел собраться. Она тут же, без паузы, снова сыграла вступление, и он запел, не слыша себя. Кажется, не совсем в такт:

      -   …плачут, смеются…

      Тут, вовсе не на высокой ноте, он почувствовал, что горло перехватывает спазм. Голос сел. Попытался превозмочь себя, но из груди – лишь сдавленный хрип. Концертмейстер перестала играть. Возможно, она ждала, что он попросит начать ещё раз. Зал как-то хрупко, очень ненадёжно притих. В это время из задних рядов послышалось озорное:

      -   Ку-ку!

      Кто-то хохотнул, на него зашикали, заскрипели кресла, пошёл возбуждённый шепоток, который в ушах Анатолия тысячекратно усиливался. Как будто в него выстрелили. Повернулся и пошёл со сцены,  сам ещё не соображая, что делает. Боялся только одного: сейчас за кулисами появится Зиночка. Чуть ли не бегом влетел в артистическую боковушку и стал торопливо натягивать шинель.

      -   Вы куда? – догнал его Горбаченко.

      Молча, не попадая трясущейся кистью в рукав, он одевался.

      -   Стойте, - заступил дорогу Александр Николавевич. – Вы сейчас упокоитесь и снова выйдете на сцену. Хоть во втором отделении.

      -   Пропустите меня.

      -  Я знаю всё это, знаю! – сверкая глазами, Горбаченко пытался остановить его.

      Анатолий посмотрел на дверь – поверх его головы. Ещё миг – и он пошёл бы напролом, отстранив с пути своего учителя. И тот не выдержал, тоже сорвался.

      -   Или вы успокоитесь, - жестко, в ультимативном тоне бросил он, - или я больше не хочу вас знать!

      -   Тем лучше! К чёрту всё, к чёрту! Как гора с плеч.

      Он не помнил, как пробежал по гулкому коридору, как ехал в трамвае… Дома, сбросив шинель и ботинки, прошёл к себе в комнату и упал на кровать. Его колотило крупной дрожью. Заглянула мать, позвала ужинать. Отказался. Минут через десять она снова подошла.

      -   Что случилось?

      -   Ничего, мама. Ничего не случилось. Оставьте меня в покое. Я замёрз. Вот согреюсь…

      Мать молча положила руку ему на лоб.

      -   Да ты же горишь! Разденься, я сейчас чаю с малиной приготовлю.

      -   Ма… ну пощади хоть ты! Ничего мне не надо. Не трогайте меня, - чуть не плача, взмолился он.

      Мать потихоньку вышла.

      Лежал в каком-то полубреду. Перед глазами всё плыло, окружавшая его тьма оживала, накатывалась тяжким дыханием. Не помнил, как забылся.

      Проснулся, чувствуя, что задыхается. Было жарко. Отшвырнул пуховое одеяло, наброшенное заботливой рукой матери. В доме все спали. Осторожно, чтобы не шуметь, встал – и закружилось всё. Чтобы не  упасть, схватился за спинку кровати. Постоял, ожидая, пока перестанет качаться под ногами пол, и осторожно вышел на кухню. Там на табуретке стояло ведро с чистой водой, накрытое фанеркой, и кружка. Во рту от сухости шелестело. Зачерпнул воды и, обливаясь, стал пить – кружка стучала о зубы.

      Вернулся в комнату, подёргиваясь от озноба. Его снова бросило в холод. Подошёл к постели и услышал за спиной тихий голос матери:

      -   Толя, в духовке кринка с горячим молоком, может выпьешь?

      Даже не удивился. В нём всегда жило убеждение, что если тебе плохо – мама рядом. Не имело значения, ночь это или день, спит она или топчется во дворе.

      -   Не надо ничего. Посиди возле меня…

      Он забрался в постель. Мать села рядом на кровати, взяла его за руку.

      -   Ой, Толя, да у тебя тридцать девять, не меньше! Принести  градусник?

      -   Сиди. Какая разница?
      Он чувствовал её мягкую руку, и это ощущение ограждало от притаившегося во тьме чего-то невыносимо омерзительного. Так и уснул.

      Утром пришла врач Ксения Кирилловна, которую он знал ещё с тех пор, когда пешком ходил под стол. Она сказала, что у него грипп, выписала лекарства, но больше советовала домашние средства: компрессы, молоко с мёдом, тишину и покой.

      А тишины и покоя как раз и не было. Прибегал Лёнька, от него домашние узнали о случившемся накануне. По их осторожной заботливости видел, что его жалеют, ему сочувствуют, и тоже переживают.

      Высокая температура держалась два дня, а потом пошла на убыль. В общем, пришлось проваляться почти неделю. Но не оживал, не веселел он по мере выздоровления. Расхаживал по комнате мрачный, осунувшийся. Всё раздражало, даже то, что мать заговаривала с ним так, будто в чём-то виновата. Грозовая туча висела в доме. Даже Таня прикусила язык.

      Первым не выдержал отец. Он вошёл в комнату, с грохотом отодвинул стул, сел.

      -   Не маячь, садись, - приказал сыну. – Ты что же это так распустил себя, как психованная дамочка? Мы-то все при чём?

      Анатолий подумал, что они, действительно, ни при чём.

      -  Ты же нас всех замордовал. На тебя глядя, мать ходит как пришибленная. Пора кончать это дело.

      -   Какое такое «дело»? Нет у меня кнопки, чтобы переключил – и разулыбался.

      -   Кнопки, конечно, нету, но надо держать себя в руках. Ведь что получилось: ты вышел на сц
ену, когда болезнь уже сидела в тебе. Волновался, горел, и потому не заметил болезни. Но всякому дураку это не объяснишь. Обидно. Горько… А я советую так: представь себе… Только постарайся как следует, чтобы представление полное получилось: как на всё это ты будешь смотреть через год, через два. Ведь оно покажется такой мелочью, тьфу! Плюнуть и растереть.

      Отец редко поучал детей. Не читал нотаций. Его рассуждения всегда были просты и понятны. Вот и теперь Анатолий представил себе, чем обернётся случившееся через год или два. Только от этого стало ещё горше.

      -  Не надо, пап, ты не знаешь главного. Мы поругались с Горбаченко. Насовсем.

      Отец посмотрел на него тревожно и растерянно. Он понял, что досадный срыв на сцене далеко не главная причина переживаний сына. Тяжело поднялся.

      -  Не спрашиваю, кто из вас виноват. Когда ругаются – оба виноваты. Но возьми себя в руки. Ты же тут не квартирант. Может… оно и к лучшему.

      …Когда через неделю Анатолий появился на занятиях, ребята в группе сделали вид, что ничего не произошло. Ни словом не напомнила ему о случившемся и Зина. Но от этого не намного становилось легче. По мере того, как проходило физическое недомогание, всё больше терзало чувство непоправимой потери.

      В эти дни он много думал о себе, пытался понять, когда успела вызреть в нём злость, что заставило, сойдя со сцены, так взорваться. Ведь мог же хотя бы выслушать старика. Какая сила гнала его в шею, прочь, немедленно?

      Причудливы пути нашей мысли. Он думал о том, что все считают его по характеру больше похожим на мать. Это было верно для каких-то внешних проявлений. Что же касается глубинных, но мало заметных для постороннего глаза черт, - в нём сидело надёжно спрятанное, до поры сдерживаемое шахтёрское буйство, взрывная решительность, унаследованная от отца. Ведь и под землёй работают люди разные. А все же есть черты, характерные для коренных донбассовцев, которые идут ещё от коногонской бесшабашности, от постоянного соседства с опасностью…

      После своего выздоровления он многое вспоминал, осмыслял заново. Думал об особенностях человеческого характера, скрытых пружинах поведения. Хотелось объяснить, а значит,  в какой-то мере и оправдать, свой взрыв, когда готов был столкнуть с дороги учителя.

      Донбасс в своё время был Вавилоном, куда стекались люди со всей России: татары, калмыки, греки, армяне, даже китайцы, не говоря уже о русских и белорусах. Тут надо было  научиться высокой терпимости к людям, потому что не было жёстких традиций и норм поведения. Иной куролесит, куражится, проявляя свой «ндрав», ему прощают, стараются не замечать… но до поры. Когда же зарвётся, перейдёт незримую черту, реакция бывает решительной, а порою и жестокой. Жёлтых карточек, как в футболе, тут не показывают, а сорвавшись – сразу красную.

      Анатолию казалось, что тогда, после провала на сцене, он точно таким же непонятным образом  сорвался, чтобы наказать… самого себя.


                                                 24.

      Александр Николаевич пришёл с репетиции в пятом часу вечера. Открыл своим ключом дверь, стал раздеваться. Из кухни выглянула сестра, удостоверилась, что это пришёл он, и снова скрылась.

      -   Маша, - спросил он, - мне никто не звонил?

      Но сестра, занятая своим делом, не услышала. Он прошёл за нею на кухню и уже повышенным тоном повторил свой вопрос.

      -   Ты что, не слышишь? Мне никто не звонил?

      -   А чего ты кричишь? – обиделась она. - Успокойся. Всё ждёшь, как  курсистка кавалера. Не звонил Анатолий.

      -   Я не о нём спрашиваю. Я вообще. В конце концов, почему ты вмешиваешься в мои дела? Надоело, ты стала просто несносной!

      -   Это я несносная? Сам распустился, стал дёрганым. – Её глаза повлажнели от обиды. Трясущимися руками сняла с себя фартук, бросила на стул. – Я больше не могу так. Поеду к Милочке. Раз я тебе надоела… - и ушла в свою комнату.

       Он стоял у двери, которая захлопнулась перед его носом. Не на ком было даже сорвать свою горечь, обиду.

      «Слава Богу, не бездомная! – доносилось из-за двери. – Пожилой человек должен блюсти себя, а не распускаться… Сколько той жизни осталось, а он себе детей заводит…»

      Александру Николаевичу очень хотелось уколоть её, на языке вертелось: «Поезжай, поезжай, обрадуешь зятя». Но он сдержался. А то ещё возьмёт и действительно уедет. Такое уже случалось. Её дочь Милена жила в Ленинграде с мужем-пьяницей. Всю жизнь – как кошка с собакой. Но жили. Сына в армию проводили. Марья Николаевна дважды уезжала к ним. (Собственно, это была её квартира, она там и блокаду пережила). Но уже через неделю-другую присылала письмо, в котором жаловалась, что Володька (это зять) её третирует, а Милочка всё ему прощает. Тогда Александр Николаевич, как ни в чём не бывало, отвечал, что на её месте он бы наплевал на Володьку и приехал назад. После чего она возвращалась.

      Сдержав себя, он прошёл в кабинет, давая ей возможность выговориться, «выпустить пар». Но у самого в душе всё клокотало. Плюхнулся в кресло, закрыл глаза, пытаясь успокоиться. Потом резко встал, отыскал таблетку и проглотил. Плотно закрыл дверь в прихожую, снял с полки томик Сенеки и стал читать.

      Сенека всегда успокаивал. Его стоицизм, тонкое понимание страстей человеческих, жёлчный и острый, как скальпель, ум всегда восхищали и очищали. Александр Николаевич мог раскрыть томик его писем к Луцилию на любой странице, как верующий – евангелие. Сенека помогал постигнуть самого себя. Живший две тысячи лет назад, он понимал нас порою лучше и глубже, чем мы сами.

      Пробегая глазами по страницам, задержался на одной из них, увидел, о чём тут речь, вспомнил и улыбнулся. Не отказал себе в удовольствии перечитать заново:

      «Упражняться, чтобы руки стали сильнее, плечи – шире, бока – крепче, - зто, Луцилий, занятие глупое и не достойное образованного человека. Сколько бы ни удалось тебе накопить жиру и нарастить мышц, всё равно ты не сравняешься ни весом, ни силой с откормленным быком».

      Он ещё какое-то время прислушивался, как топчется по коридору сестра, пытался представить себе, чем она занята, но потом разговор с Сенекой целиком занял его внимание. «Испытай сетующих на то, чего сами желали… и ты увидишь, что они по доброй воле медлят сбросить бремя, которое, по их словам, им так больно и горько нести. Да, это так, Луцилий, немногих удерживает рабство, большинство за своё рабство держится».

      Вспомнил о том, что Сенека воспитал ученика – будущего императора Нерона. А этот ученик приказал ему умереть. Немощный старик приказ выполнил, собственноручно вскрыв себе вены…

      Задумавшись, Александр Николаевич не услышал звонка в прихожей. В дверь заглянула обиженная Марья Николаевна и сказала:

      -   К тебе пришли.

      У порога стоял высокий, с суровым лицом мужчина. Шапку он  снял, обнажив густую копну седых волос. Что-то в его лице было очень знакомым, хотя  Горбаченко точно знал, что видит его впервые. Решительность в лице незнакомца тревожила.

      -   Чем могу…

      Но вошедший не дал ему договорить. Резко кивнул головой, так, что заколыхалась шевелюра, бросил:

      -   Краско.

      -   Прошу…

      Оба прошли в кабинет.

      -   Присаживайтесь…

      Но гость, как бы не слыша приглашения, спросил:

      -    Так что же это получается, товарищ артист?

      Горбаченко понял,  что Степан Борисович заранее обдумал, «сложил» про себя необходимые сильные слова, которые решил бросить ему как упрёк, а теперь спешит их высказать, чтобы не забыть чего, не сбиться. Но Горбаченко не привык быть в роли обороняющегося, он и сам умел наступать. Поэтому тут же остановил его:

      -  Если уж так официально, то надо говорить «Товарищ заслуженный артист»!

      -   Мне не до ваших улыбок, хмуро ответил Степан Борисович. – Что вы с моим пацаном сделали. Испортили парня. Почернел, извёлся… Грешно сказать – штаны носить не на чем. А вы мне тут улыбочки… Учитель называется.

      -   Вы с какой целью ко мне пришли? – резко спросил Горбаченко.

      -   Посмотреть на хвалёного учителя! – не испугавшись его резкости, с вызовом отрезал отец, но тут же осёкся и, понурив голову, признался: - В мыслях человек уходит намного дальше, чем в делах.

      - Да вы философ! – отметил Горбаченко. – Но уж если такой откровенный  разговор пошёл, то я, действительно, неважный учитель. Но вы-то хороший шахтёр, так считаете?

      -   Да уж какой есть.

      -   Плохой вы шахтёр, вот у вас все пальцы покалечены.

      -   Это производственная травма. Со всяким может случиться.

      -  Дорогой философ! – сказал Александр Николаевич. – У вашего сына тоже производственная травма. Да и у меня…

      Горбаченко как-то сник, опустил глаза, стыдясь того, что нечаянно выдал свои чувства. Степан Борисович это заметил и… его воинственный настрой поубавился.

      -  Неужели человеку, чтобы научиться петь по нотам, надо так вытягиваться?

      -   Всю жизнь, Степан Борисович, всю жизнь!

      -   Ну… -  отец озадаченно почесал в затылке. – Это же получается, - какое удовольствие? Работа, получается.

      -   Больше того – каторга, хоть и добровольная… Да что мы так? Присядем, поговорим как люди… Может, чайку выпьем? Маша, Машенька! Принеси нам, пожалуйста, чаю.

      Марья Николаевна расхаживала по коридору, заинтересованно прислушиваясь к разговору мужчин. Привыкшая жить заботами семьи – сначала своей, потом – дочери, она и теперь ничего не могла поделать, принимая близко к сердцу дела и тревоги  брата. Умом она понимала, что у каждого человека должен быть дом или уголок, куда никому нельзя входить без стука. Чем сложнее натура,  тем больше она нуждается в том, чтобы время от времени  побыть наедине с собой. Но, с другой стороны, она же не чужая. Она переживает за брата и, в конце концов, разве всегда отличишь те заботы, в которых он нуждается, от тех, которые уже в тягость?

      Она слышала, как вначале, закрывшись в кабинете, мужчины вели разговор «на басах». Оба горячились. А потом что-то произошло… Она упустила этот момент. Оба притихли. Как вдруг это «Машенька!» Брат не часто баловал её такими нежностями. Забыв обиду, она поспешила на кухню, поставила чайник и, пока он вскипел, нарезала сала, отсыпала в блюдце маслин, достала из шкафчика початую бутылку коньяка. Подумала, что так нести неудобно – перелила в пузатый, венецианского стекла графинчик. А когда вошла в кабинет с подносом, гость сидел на диване, а брат напротив него, спиной к пианино.

      -   Даже для молодого организма это предельные нагрузки, - говорил    он. Познакомив гостя с сестрой, тут же поспешил её выпроводить.

     «Видный мужчина, суровый», - решила Марья Николаевна. На душе полегчало. Вернулась на кухню к своим делам. Когда же  вошла к ним снова, чтобы убрать посуду, посмотреть, не надо ли чего ещё, атмосфера в кабинете значительно потеплела. Она остановилась в дверях.

      -   Да вы не представляете себе, как может зазвучать украинская народная песня в профессиональном исполнении! – горячился брат. – Я не имею в виду тот ширпотреб, который мы часто слышим по радио или в грамзаписи. Такие окультуренные песни напоминают мне сельских девчат, которые попадают в город. Работящие, здоровые духом и телом, они тут же спешат откреститься от своей самобытности, начинают, как все, мазать губы и осваивать высокие каблуки. Зато если такая дивчина поднимается к настоящим высотам культуры… Вы в молодости слышали «Гандзю»?

      -   Пели… - пожал плечами Степан Борисович. – Это же, в общем-то, мужская песня.

      -   Вот! Но что сделала с нею Оксана Петрусенко? Шедевр! Мировой шедевр!  А скажите, «Взяв бы я бандуру»? Она что, намного лучше других песен?

      -  Нет, конечно. Если подумать, таких у нас сотни. Как петь…- размышлял гость. – Паторжинский…
 
     -   Об этом и я хотел сказать. Паторжинский не сделал её заново. Но сумел раскрыть в ней музыкальную душу народа! Что вы улыбаетесь?

      -   Та… подумал. Мы и раньше пели её, даже хором. А когда я услыхал Паторжинского, произошло непонятное. Пою эту песню, а слышу вроде бы не себя. У меня внутри слышится его голос, а не мой. Такое впечатление, что я подпеваю Ивану Сергеевичу.

      -   Браво! Какое любопытное наблюдение. А ведь подумать: человек мурлычет песню, жуёт слова, мычит что-то про себя – и получает удовольствие. Наверное, всё потому, что в воображении слышит её так, как она полюбилась когда-то.

      Марья Николаевна постояла и, чтобы не мешать мужчинам, вышла. Но разговор заинтересовал и её. Задержалась в прихожей, наводя порядок.

      -  Украинская народная песня, как и русская, отличается своей задушевностью, глубиной чувств… Но она очень близка к бельканто. Вот в «Травиате» – это итальянская классика – есть ария. Послушайте, она вам ничего не напоминает?

                             Ты забыл край милый свой,
                             Бросил ты  Прованс родной…

      -   Так это же, - загудел гость и низким, слегка шершавым баритоном, пропел:

                           Чи я, мамо, не доріс?
                           Чи я, мамо, переріс?
                           Чи не рублена хата,
                            Що не люблять дівчата!
      «Ну, мужики спелись…» – иронично подумала Марья Николаевна и ушла  на кухню. А из кабинета вскоре донеслось:

                          Однозвучно гремит колокольчик,
                          И дорога пылится слегка…

      Они исполняли на два голоса, причём, сладкий, упругий тенор брата оттенялся густым, глубоким баритоном гостя.

      Прощаясь уже, Горбаченко с грустью сказал:

      -   Эх, Степан Борисович, были бы вы лет на тридцать моложе, ещё неизвестно, кому бы я отдал предпочтение: вам или Анатолию.
      -   Да… - посуровел отец. – Его не так болезнь подкосила, как это недоразумение.

      -   Какая болезнь? – встрепенулся Горбаченко.

      -   Вы разве не знаете? Он же в тот вечер вернулся полуживой. Три дня горел. Температура до сорока доходила. Он и петь вышел с гриппом.

      -   Боже мой! Маша, ты слышишь? А я… нет, этого я не могу себе простить.

      -   Но сейчас уже всё в порядке, - стал успокаивать его отец.

      -  Как это «всё в порядке?» Немедленно чтобы пришёл ко мне. Я должен показать его своему врачу. Надо обследовать горло, связки… Как же я мог не заметить! Понимаете, его волнение передалось и мне. Это  взвинченность помешала…

      -   С кем не бывает.

      -   Секунду, я сейчас напишу ему. Принесу тысячу извинений.

      Он пробежал в кабинет, стал шарить на письменном столе. Отец шагнул за ним.

      -   Александр Николаевич, извините, не мне вас учить, только сына я знаю лучше.

      -   Да, я слушаю…

      -   Не надо никаких извинений. Это лишнее. Разбирать ссоры – всё равно, что похмеляться: можно начать заново.

      -   Я должен показать его своему врачу.

      -   Вот и  напишите, чтобы завтра пришёл. Ни слова лишнего. Оно, знаете, больше слов, больше недоразумений. Зачем баловать?

      Когда он ушёл, Марья Николаевна заметила:

      -   Натуральный мужчина. Ничего не скажешь.

      -   Оценила? – обрадовался брат. – Какой колоритный характер, а сколько достоинства! И ведь умница. Ты знаешь, у него голос не хуже, чем у Анатолия. Сыну многое от него досталось.


                                                   25.

      Зина влетела в актовый зал, размахивая сумочкой с конспектами.

      -   Толя, можешь меня поздравить! Последний зачёт – ку-ку!

      -   Поздравляю! – он перестал играть, улыбнулся. – Рад за тебя.

      -   Но не то, чтобы очень. Я  же просила ругать меня, а ты пианино терзаешь.

      -   Пробовал ругать – не получается.

      -   Ладно, прощаю. Собирай свои ноты.

      -   Посиди, послушай немного. Сейчас сыграю начисто - последний раз.

      -   Хватит тебе. – Она прошла между пустыми креслами, присела у прохода. – Знаешь, второй час уже.

      -   Неужели? – спохватился он и стал быстро собираться.

      Зиночка встала и направилась к выходу. Догнал её, обнял, потёрся щекой о щёку и прошептал:

      -   Я и правда радуюсь.

      Жизнь снова улыбалась ему. На прошлой неделе защитил дипломный проект. Готовился, волновался, но защита показалась  формальной. На выступление ему отвели несколько минут, члены комиссии осмотрели развешанные чертежи, задали пару пустяковых вопросов… И он за пятнадцать минут превратился из студента в горного инженера. Пушки не били салют, небо не расцвечивалось фейерверками.

      За окнами бренчал трамвай, членам комиссии разносили кофе.

      Правда, родители встретили его как гостя. Мать накрыла на стол, поставила бутылку «Московской», отец надел белую рубашку. Только Татьяна снисходительно улыбалась, глядя на всю эту торжественность. Но от души поздравила, поцеловала, сказав при этом:

      -   Наконец ты свободен!

      Отец весь светился от радости. Он дважды просил рассказать, как проходила защита, о чём спрашивали, кто присутствовал. Мать всё это слушала тоже, но думала, очевидно, о другом. Выбрав момент, тихо попросила:

      -   Ты бы нас познакомил с Зиночкой.

      -   Мама, - подлила масла в огонь Таня, - какой ей интерес в нашу Тмутаракань забираться? Она раз пришла на танцы в Будённовку, и ей этого довольно.

      О существовании Зины в семье знали давно. Таня многое выуживала через Лёньку и других будённовских ребят, которые учились в институте.

      Чувствуя на себе выжидательные взгляды всех троих, Анатолий смутился:

      -   Вы что же, как в благородном доме, хотите устроить смотрины?

      -   Благородством мы, конечно, не вышли, - съязвила сестра.

      -   Не болтай! – осёк её отец.

      -   Ты нас, что ли, стесняешься? – с мягким укором спросила мать. – Пригласи на черешню. Она такой в городе не купит. Воробьи да скворцы пируют.

      Ему и в голову не приходило стесняться своих родителей. Искренне любил обоих. Уже одно то, что мать могла такое подумать, заставило устыдиться.

      -   Хорошо, мама, приглашу, только у неё сейчас зачёты, а к нам приехать – полдня потерять. Сдаст – и приглашу.

      Зачёты Зина сдавала более или менее благополучно, так что в особой  помощи не нуждалась. Эти несколько дней после защиты диплома Анатолий блаженствовал. С утра помогал матери, потом с книгой валялся в саду, а во второй половине дня летел в город. Много времени проводил у Горбаченко. Театр завершал сезон, готовился к выезду на гастроли, и у Александра Николаевича образовалось «окно».

      После того инцидента оба чувствовали себя виноватыми и ни словом не вспоминали о случившемся. Но каждый старался загладить свою вину. Когда Анатолий с запиской, переданной ему через отца, пришёл к учителю, тот первым делом сводил его к своему врачу. Оказалось, не напрасно. Врач усмотрел какое-то зёрнышко или уплотнение на связках. Об этом зёрнышке они говорили долго и озабоченно, обсуждали его на все лады. Выписав необходимые лекарства, врач сказал, что две недели нельзя петь.

      Но они занимались музыкой, итальянским, вели интересные разговоры о древнегреческой трагедии и истоках итальянской оперы.

      После занятий с учителем Анатолий забегал в общежитие, пил чай с девчатами, которые сообща готовились к зачётам, провожал Зину. Подолгу застаивались у её ворот и целовались до головокружения.

     В общем, было так хорошо, что даже немножечко плохо. В  жизни всё гладко не бывает, потому что человека всегда подстерегают какие-то потери. В молодости ещё не сознаёшь, что огни большой радости тоже оставляют пепел.

      «Почему щемит сердце, ведь всё складывается нормально?» – думал он, когда с Зиночкой ехал к себе в посёлок. Перехватив её неспокойный, оценивающий взгляд, подумал, что несколько дней назад, прощаясь с ним, она так же непонятно стрельнула взглядом. Даже спросил её тогда: «Ты что-то хотела сказать?» Но она тут же улыбнулась и, взъерошив скобку его чёрных волос, успокоила. «Иди уже…» В их отношениях вроде бы всё шло как надо: ей ещё год заниматься, да и у него многое должно решиться на распределении. Вот тут, пожалуй, оставалась неясность. Другие ребята, считай, уже определились. А ему обещали аспирантуру, но не говорили, при какой кафедре. Декан, хитровато улыбаясь, заверил: «Не волнуйтесь, будете довольны». Но загадочность тревожила.

      -   О чём ты думаешь? – спросила Зиночка.

      -  Так, всякое… Вот с распределением темнят. У других почти решено, а мне не говорят, прячут как новогодний  подарок.

      - Не переживай, если не понравится то, чем они хотят тебя осчастливить, - имеешь право забрать любую заявку. Предварительное распределение ничего не значит. Папа говорил, что и на «Ветку-Глубокую» есть место. А что? В городе… да и новый посёлок строится рядом.

      -   Туда Федя Кочергин метит.

      -   Мало ли кто что намечает! Ты первый в выпуске – твоё право. Если, конечно, захочешь. А может быть, для тебя и на комбинате место готовят.

      -   Что зря гадать, скоро узнаем.

      Он никому не говорил, что ему обещают какие-то особые условия в аспирантуре. Хотя бы потому, что всё ещё по воде вилами писано.

      - Знаешь новость? – хитровато прищурясь, спросила она. – Никишина выходит замуж. На этих днях собираются с Митей идти в ЗАГС.

      Он пожал плечами.

      - Моя мама говорит: женитьба не напасть, да женившись не пропасть! Никишиной ещё год учиться. А его пошлют куда-нибудь в Ровеньки.

      -   Боятся потерять друг друга.

      -   Дай им Бог! У каждого свой метод удерживать.

      Этот разговор в трамвае чем-то не понравился ему. Правда, позже, когда они добрались до посёлка, всё забылось. Погода стояла хорошая, конец мая, зелень не успела выгореть под солнцем

      Мать их встретила хорошо. Оставив свои дела, вынесла таз, ведро с водой. Пока мыли руки, сливая друг другу из кружки, она приготовила на стол.

      Обедали под абрикосом. Мать налила зелёного, с щавлем, борща, вынесла из погреба кринку ряженки – жёлтой, из хорошо упаренного молока, которую хоть ножом режь. К ряженке были сырники из домашнего творога.

      -   Ой, у вас тут как на даче! – сказала Зиночка.

      -   Круглый год отдыхаем, - пошутила мать.

      Таня вышла из дому – вроде бы помочь матери. Познакомилась с Зиной, прошила её оценивающим взглядом из-под чёлки. Но вскоре вернулась в хату.

      -   У тебя совсем взрослая сестра…

      -   Девятый класс кончает. Уже на танцы бегает.

      Подошла мама и, обращаясь к гостье, притворно развела руками.

      -   А десерт ваш на дереве висит. Вчера был дождь, так что черешня промытая.

      Сыну она вручила эмалированное ведро и наказала выбирать ягоду поспелее, которая повыше и ближе к солнцу. Черешен было две. Одна из них подняла свои тёмно-красные, глянцевитые сучья над сарайчиком. К ней Анатолий и подтащил лестницу. Зину он уговорил влезть на крышу -  и высоко, и опора надёжная, и самые кончики увешанных плодами ветвей прямо к тебе тянутся – на, ешь!

      -   Там всегда Татьяна пасётся, - сказал он.

     Сам же вторгся стремянкой в зелёную гущу шатра. Ягоды были крупные, жёлтые, с мясистой и пахучей мякотью  Балансируя на ступеньках лестницы, он ловко, двумя руками обрывал их и сыпал в подвешенное рядом ведро. Такое впечатление, что доил отяжелевшие ветви.

      -   Смотри, как рясно, - удивлялась Зиночка, расхаживая по крыше, - сразу по три, по четыре штуки срослись.

      -   Фделай фибе фиёжки, -  прошамкал он набитым ртом.

      Она выбрала два пучка ягод, сросшихся плодоножками, и повесила их на уши.

      -   Я ифё… тьфу! - он выплюнул косточки и сказал: - Я ещё тебе ожерелье сплету. Знаешь, как красиво. Наполню ведро и переберусь к тебе на крышу.

      Они не заметили, как пришёл с работы отец. Он вошёл в хату, присел на кухне у окошка, тяжело положив руки на стол.

       -   Покорми меня тут, - сказал матери. – Не буду им мешать. Они там разве что не порхают с ветки на ветку. Даже меня не заметили.

      Придвинул к себе миску с борщом, намазал горчицей горбушку. Отделив полпучка намытого лука, намотал зелёные перья на белые, едва начавшие толстеть, головки, макнул в солонку с крупной солью и захрустел… Ел он молча, изредка посматривая в окно. Вот уже и Анатолий перебрался на крышу – вдвоём теребят вознёсшиеся к небу ветви. Сливаются и расплываются их силуэты в дырявом зелёном шатре.

       Отец отворачивается от окна. Ест. Мать присаживается на минутку возле него, готовая тут же встать, убрать, подать… Но сегодня она пытливо всматривается в его лицо, ждёт первого слова. Он это чувствует и, пожимая плечами, говорит.

      -   А она, вроде, ничего…

      -   Лишь бы ему нравилась, - дипломатично поддерживает разговор мать и ждёт, что он скажет ещё.  Но отец молчит. Потом спрашивает:

      -   Он тебе хоть говорил что-нибудь?

      -   От него разве добьёшься?

      -   Да… Как будет, так будет, - пытается он закруглить неудобный разговор

      Но её это явно не устраивает. Мать хочет хоть какой-то ясности. И ему, главе семьи, эту ясность искать. Время идёт, вот получит последнюю бумажку…

      -   Другие к этому времени, - вздыхает она, - стараются определиться Мы, сам понимаешь, приготовились бы. На это ведь тоже время надо.

      Она не заметила, что в дверях комнаты вот уже несколько минут стоит Таня  и со скептической улыбкой прислушивается к их беседе.

      -   Ветхозаветные вы, - не выдерживает она. – Решил – не решил… Ты, мам, разве не заметила, как он на неё смотрит? Да тут и слепому видно, что решать будет она  Если молчит, значит они и сами между собой не договорились. Вы Толю в неловкое положение не ставьте, может, ему не меньше вашего хочется ясности, да поговорить – духу не хватает.

      -  Ну, брось, - обиделся отец. – В такую пору самое приятное – строить планы: диплом получил, ничто не мешает…

      В это время из Таниной комнаты вышла смущённая Нинка.

      -  Я пойду. Ты потом приходи ко мне, - торопливо сказала она и вышмыгнула из хаты.

      Отец и мать растерянно переглянулись. Они забыли, что дочь готовится к экзаменам вдвоём с подругой.

      -   Неловко получилось, - огорчённо сказала мать.

      -   Та… - махнула рукой Таня. – Ваши секреты ей лучше известны. Она и у Лёньки выпытывает про него. А как выйду – в Толиных книжках копается, чтобы и себе такие же прочитать. Я ей так и говорю: дура ты,  Нинка. Ха-ха-ха!

      Отец встал и коротко, как-то неожиданно, влепил ей подзатыльник.

      -   Нашла над чем смеяться! Совесть и понимание надо иметь. А ну, марш отсюда!

      Расклеился разговор, опечалились родители. Обиженная Таня ушла к себе в комнату и прикрыла двери. В хату вошли Анатолий и Зина. Он познакомил её с отцом.

      -   Так вы Николая Савельевича дочка? – переспросил отец. – Я его знаю. В сорок восьмом он преподавал на курсах повышения. Деловой человек.

      С книгой в руке заглянула Таня.

      -  Я пойду к Нинке. Нам ещё пятнадцать билетов осталось. –повернувшись к гостье, попрощалась. -  До свидания!

      -   Нам, очевидно, тоже пора, - сказала Зина.

      -   Толя, помоги мне черешню пересыпать, - попросила мать.

      -   Давайте, я помогу, - предложила свои услуги Зина.

      Все вышли во двор. Пока мать пересыпала черешню из ведра в плетёную корзину, отец и сын отошли в сторону.

      -   Ты нам с матерью ни слова… А ведь и распределение вот-вот. Хоть бы как-то сориентировал… гм…  начёт того, как думаешь дальше. Мы бы приготовились. – И Степан Борисович выразительно посмотрел на Зину, которая хлопотала рядом с матерью.

      -   Пап, не надо. Я понимаю, о чём ты говоришь. Но давай уже подождём немного. Тут всё одно от другого зависит.

      -   Ладно. Ты уж ей корзину с черешней донеси до самого дома. Тяжёлая, должно быть, для неё.

      Попрощались с родителями. Мать вышла к калитке и долго ещё смотрела вслед, пока они не скрылись за поворотом.


                                                   26.

      Институтский коридор был похож на нарядную палубу. Косые солнечные лучи валились из высоких окон на сверкающий паркет. Чёрные кителя с молоточками на петлицах, белые рубашки, торжественные лица, отблески нетерпения в глазах… Молодые инженеры, все такие подтянутые, расхаживали по одному и группами, а с больших портретов, развешанных по стенам, на них строго смотрели, как будто принимали парад, велики учёные от Ломоносова и Мнделеева до Карпинского  и Терпигорева.

      - Готовая продукция нашего института перед отправкой потребителям, - нервно хохотнул Лёнька.

      -   Ты всё рисуешься, - посмотрел на него Анатолий, - а у самого тоже поджилки дрожат.

      -   А вот и нисколько! Я такой – хоть в «Арктикуголь». Конечно, жалко, что наши с тобой дорожки разбегутся.

      Признание друга тронуло Анатолия. Но он промолчал. Остановились. Рядом с ними группа ребят вяло, лишь бы отвлечься от волнения, перебрасывались словами.

      -   Вот загонят тебя, Вася, в Хацапетовку…

      -  Ну и что – я родом оттуда. Между прочим, получше твоего Харцызска.

      -   …А моя Ирина осенью должна рожать…

      -    Значит, скорее дадут квартиру.

      По коридору спешил профессор Чемерис. Увидев Анатолия, задержался на минутку, сказал:

      -   Не волнуйтесь, всё в порядке. Вчера пришли бумаги на вас.

      Сообщил так, будто это и ему принесло заслуженную награду.

      Проводив его взглядом, Лёнька обернулся к другу.

      -   Ну, так с чем тебя поздравить?

      -   Ей-Богу, до сих пор не знаю точно.

      Какой-то шорох, как общий вздох, приглушил все другие звуки. С бумагами и ключом от зала сквозь строй выпускников шла секретарша директора.

      Ребята предупредительно забрали у неё ключи, отпёрли двери малого зала.

      -   Заходите, товарищи!

      Секретарша была сухопарая, уже немолодая, но следила за собой, носила кружевные кофточки и очень уверенно стояла на высоких каблуках.

      Едва выпускники растеклись между рядами полумягких кресел, появились члены комиссии: ректор, заместитель начальника комбината «Сталинуголь», члены учёного совета.

      Наконец все уселись, секретарь зашелестела бумагами.

      -   Товарищи инженеры! – торжественно начал ректор.

      Он говорил глуховатым, взволнованным голосом. Говорил о «хлебе промышленности», несколько витиевато о том, что корни экономики питаются соками недр.

      -   …когда вы поступали в институт, угольный комбайн существовал только  в опытных образцах, а теперь это наша основная выемочная машина… В инженерном корпусе происходит смена поколений, мы прорываемся на более глубокие горизонты…

      Он  увлёкся, расчувствовался и закончил тем, что «новые кадры должны ковать новые люди», а профессорско-преподавательский состав института – люди довоенной, а то и дореволюционной формации.

      -   И прежде, - в его голосе зазвучала торжественная нотка, - чем огласить заявки предприятий и списочный порядок нашего выпуска, хочу поделиться приятной новостью. Союзная Академия наук по ходатайству института  предоставила нам одно место в аспирантуре в Москве. На это место мы рекомендуем Анатолия Краско, который идёт первым в вашем выпуске.

      Сидящий рядом с Анатолием Лёнька захлопал в ладоши, заулыбались, аплодируя, члены комиссии, вынуждены были поддержать их и сами выпускники.

      Анатолий почувствовал, что куда-то проваливается…

      Много лет спустя он ещё раз переживёт такое же ощущение, когда его машину понесёт на обледеневшей дороге навстречу тяжёлому МАЗу. Право руля… Лево руля… А она летит боком, и  ни  одна ЭВМ не подскажет замысловатый узор её полёта. В какое-то мгновение он увидит не набегающую, а уходящую от радиатора дорогу и очнётся в спасительном заснеженном кювете.

      -   Подойдите сюда, - пригласил его ректор.

      Он встал, вышел из ряда. От кресел до стола комиссии четыре-пять шагов. Он остановился, так и не преодолев это расстояние.

      -   Сюда подойдите.

      -   Я… не могу взять такое направление, - еле выдавил он из себя

      -   Что вы сказали? Вы хотите что-то сказать?

      -   Я вынужден отказаться от этого направления.

      В зале стало тихо. Заместитель начальника комбината, по-своему поняв его заявление, великодушно сказал:

      -   Ваше намерение похвально. Но готовить специалистов, двигать горную науку не менее важно, чем работать непосредственно в шахте.
   
       -   Я не прошусь на шахту.

      По рядам выпускников прокатился шум. Послышались смешки.

      -   Тихо, товарищи, - занервничал ректор. – Анатолий Степанович, но ведь вы дали предварительное согласие. Объясните, пожалуйста!

      -  Я же не знал, что это в Москве. Понимаете, я учусь петь. Серьёзно. Мне сейчас нельзя уезжать отсюда.

      - Пе-еть? – удивлённо протянул представитель комбината. – Интересно, это какой же у нас институт?

      Один из членов комиссии стал ему что-то объяснять. Заговорили между собой выпускники, шум нарастал. Ректор почувствовал, что смазывается вся торжественность. Постучав стеклянной пробкой по графину с водой и подождав, пока все успокоятся, он сказал:

      -   Мы знаем, что Краско поёт. Слышали. Честно говоря, хороший инженер или учёный с государственной точки зрения не более важен, чем высокого класса певец. Но у нас индустриальный институт, а не консерватория, хотя каждый третий студент преуспевает в художественной самодеятельности. Если же все они двинут в артисты…

      На лицах присутствующих появились улыбки.

      -   Я далёк от шуток, - продолжал ректор, - в данном случае речь идёт об одном конкретном человеке. Он первый в выпуске. А значит, имеет право… преимущественное право, по сравнению со всеми тут сидящими (я это подчёркиваю) выбирать любое из направлений. Нет оснований отказать ему. Он рассчитывал, очевидно, остаться при институте. Мы к этому, правда, не готовы, но постараемся ему помочь. Только учтите, Анатолий Степанович, - голос ректора стал жёстким, - сможем предложить вам, скорее всего, лишь место младшего преподавателя. А сейчас вы свободны.

      Анатолий пригнул голову и под удивлёнными взглядами ребят вышел из зала.

      Коридор был пуст. Косые столбы солнечного света стали круче, отползли ближе к окнам. Не зная, куда идти и что делать, он присел на подоконник, расстегнул китель… Что же произошло? Как после неожиданного боя, надо было осмыслить, определить, что потерял и что удалось отстоять. Рухнула аспирантура… Как ни странно, эту потерю он воспринял с ещё неосознанным облегчением. Осталось опустошение, пугающая лёгкость. Бывает такое состояние, когда вспоминаешь вдруг, что ты нёс в руках какую-то вещь. И вот нет её – руки свободны, а ты не можешь вспомнить, куда она подевалась.

      Он ещё не был готов осознать, что несколько минут назад произошёл решающий перелом в его жизни, что отныне главным её содержанием станут занятия с Горбаченко.

      Вышел Федя Кочергин – возбуждённый, взъерошенный. Увидев Анатолия, сидящего на подоконнике, подошёл, не в силах скрыть счастливой улыбки.

      -   Ну, дорогой, ты отчебучил. Просто невероятно.

      -   Ты так считаешь? – несколько успокоившись, спросил Анатолий.

      -   Я? – Кочергин вдруг задумался. Он был вторым в выпуске. Пять лет между ним и Анатолием шло негласное соперничество. Парень он был умный и честолюбивый. – Не знаю. Я почему-то всегда был уверен в Краско больше, чем в самом себе. Мне это мешало.

      Анатолий удивлённо посмотрел на него.

      -   Неужели тебе в голову приходили такие глупости?

      -   Не смейся. Я взял назначение в Москву, от которого ты отказался. После этого хочешь знать, что я думаю?

      -   Вот и хорошо – свято место не будет пусто.

      -   Чёрт возьми! – не то с удивлением, не то с досадой воскликнул Кочергин. -  Но я и сейчас верю в тебя, хоть мне это, если быть откровенным, особой радости не доставляет.

      -   Спасибо…

      -   Не стоит.

      И Федя Кочергин, сунув руки в карманы, пошёл по коридору, чётко цокая новыми ботинками по паркету.

       Анатолий спрыгнул с подоконника… Но потом снова уселся, решив подождать Лёньку. Из зала вышли двое, посмотрели на него и направились к выходу, переговариваясь о чём-то и пожимая плечами. Навстречу им стремительной походкой летела Зина. Парни молча посторонились, уступая ей дорогу.

      -   Ну, как? – спросила она вместо приветствия  Испуганно заглянула в глаза: - Что-то случилось?

      -   Не знаю. Всё так неожиданно. Оказывается, мне прочили место в аспирантуре – в Москве. Пришлось отказаться.

      -   Так-так… Что оно тебе даёт? Надо подумать.

      -   Уже всё – отказался же! – Глядя в её озабоченное, взволнованное лицо, он почувствовал, как оттаивает в груди, а губы щекочет улыбка. – Тебе, надеюсь, не надо объяснять, что из города я сейчас никуда не уеду. Александр Николаевич… У нас с ним только начинается настоящая работа.

      По мере того, как смягчалось, оживало его лицо, Зиночка мрачнела. Она отвернулась к окну, чтобы скрыть набежавшие слёзы. Торопливо достала из сумочки носовой платок, поднесла к глазам, но тут же отвернулась и пошла прочь.

      -   Зина! – растерянно позвал он.

      Этот возглас лишь подстегнул её. Всё ускоряя шаги, она побежала по коридору и скрылась за поворотом. Быстро пошёл за ней, свернул за угол… Куда она могла так вдруг исчезнуть? Стал подряд заглядывать во все двери. Нашёл её в пустой аудитории, сиротливо сидящей на чёрной скамье. В руках она держала пудреницу, которую так и не  успела открыть.

      Молча пройдя между рядами столов, подсел к ней, собрал в руку кончики её волос, потеребил в пальцах.

      -   Конечно, я не конфетка – сам знаю. Только надо же понять меня в главном, в основном.

      -   Поняла, к сожалению, всё поняла! Даже наперёд могу сказать, что и сегодня, в такой день, ты побежишь к нему. Это просто тихое помешательство. Ведь пойдёшь. Ну – правда?

      -   Пойду, так не к ней же, а к нему.

      -  Вот! Безумие какое-то. И отпуск будет испорчен. Но не это страшно. Ты обо мне не думаешь. О нас с тобой. Когда говоришь «мы» – это ты и он. Понимаешь? Это не я и ты!

      Анатолий ещё не принимал всерьёз её обвинения. Она могла иногда вспылить, сказать резкость, но потом брала себя в руки. И сейчас, по мере того, как распалялась, выплёскивала обиду – невольно любовался ею.  Она и в раздражении  была вызывающе красива: живая, вздрагивающая при каждом повороте головы, тяжесть волос, блеск глаз, румянец…

      -   Я всегда с тобой, - не в силах сдержать улыбку, сказал он. – Вот тут, в сердце.

      -   Да? Если это правда, то уже сейчас надо решать: или – или. На шахте не удастся                 му-зи-ци-ровать. Лучше меня знаешь – шахта заберёт всего, целиком. А в первые годы – особенно. Если хочешь чего-то добиться…

      - Я думал, знаю. Но выход есть. Останусь в институте преподавателем. Ректор обещал. А года через три…

     Зина растерянно и жалко посмотрела на него. Стало как-то не по себе от её чужого, незнакомого взгляда. Не понял, что произошло. Побелевшими губами, еле сдерживая себя, она тихо сказала:

      -   Младшим преподавателем, со ставкой чуть выше, чем у вахтёра…

      -   Первые годы – конечно. Надо смотреть правде в глаза,  уметь чем-то жертвовать…

      Он ещё развивал свою мысль, но она, ничего не слыша, подняла остекленевшие от слёз глаза и в упор отчеканила:

      -   Семью при такой зарплате порядочные люди не заводят.

      -   О чём ты? -  взъерошенный спросил он. – Если вдвоём работать…

      -   Оставь.  Мы же не  на комсомольском собрании, - презрительно поморщилась она. – Спой мне про честную бедность. Это же предательство.

      -   Зина, подумай!

      -  Хватит. Обо всём подумала. И тебе скажу… Ты – опасный человек. Не улыбайся глупо, вроде ничего не понимаешь. Когда природа создаёт такого слишком умного, она обязательно  какой-то пустячок забудет. Самый раззолотой, самый перспективный… всю жизнь с химерами возится, как дурачок. Один перед  висилицей гениальные формулы выдумывает… Читала. Другой справедливые законы придумывает, а сам  по тюрьмам всю жизнь сидит.  Что с того, что люди потом сладкие слёзы по ним проливают. Людям наплевать, что они, эти гении, своим близким всю жизнь  перепортили! Нет, я не мещанка! Но ты мне объясни популярно, во имя чего я должна жить хуже, чем Люська  Четверикова?

      -   Когда человек не хочет понять, ему не объяснишь.

      -   Так… Выходит, что я ещё и виновата во всём. –  Она решительно встала и пошла.

      -   Остановись! – крикнул он.

      Обернулась в дверях и с нескрываемым презрением отрубила:

      -   Не смей на меня кричать. Ты – чокнутый, у которого всегда есть светлое будущее, но никогда нет и не будет приличного настоящего.

      И ушла.

      Он сидел, чувствуя себя повергнутым и раздавленным. Ещё не осмыслив всего, что она тут на
говорила, понял, что это конец.

      Сколько просидел в пустой аудитории, где ещё оставался запах её духов, он не знал. Вдруг дверь распахнулась, заглянул, а потом влетел Лёнька.

      -   Слушай, это правда?

      -   Правда.

      -   Дай договорить.

      -   Всё правда.

      -   Но Зина… очень серьёзно.

      Анатолий сокрушённо покачал головой.

      -   Тебя не поймут, - развёл руками Лёнька.

      -   Уже чувствую.

      -  Но согласись -  трудно понять человека, который бросает всё разом… ну, даже толком не знаю, ради чего. Помнишь, в «орлянку» играли? Один из  ста раз пятак  падал на землю ребром. У тебя один шанс из ста. Скажи, может нормальный человек поставить на кон свою судьбу и рассчитывать, что в этот раз пятак упадёт на ребро? Нет, ты мне ответь – может?

      -   Оставь. Я не игрок. Я работник. Конь. Понимаешь – конь! В чём же моя вина, Лёха?


                                                    27.

      Два дня в оперном театре никто не пел и не танцевал, хотя в зале все кресла были заняты, а обитые бархатом ложи, балконы до самой галёрки содрогались от мощного грохота аплодисментов. Партер воистину блистал: чёрные мундиры, украшенные орденами и значками шахтёрской доблести, молодые энергичные лица, горящие глаза, крепкие ладони, хлопки которых напоминали ружейные выстрелы.

      Второй день в городе проходил слёт молодых угольщиков.

      На глазах преображалась шахтёрская столица, сгребались бульдозерами  десятки улиц. Их не застраивали в обычном понимании этого слова. Просто на месте нескольких тупиков и улочек планировалось ровное поле, и на нём разбегался красивыми домами один проспект. Изменилось и само название города: Сталино стал Донецком, центром самого крупного в республике совнархоза.

      Само собой разумеется, что слёт молодых угольщиков в старомодно-помпезном зале оперы проходил с большим энтузиазмом. Здесь собрались комсорги шахт, передовые комбайнёры, бригадиры, дерзающие инженеры и учёные, не отягощённые устаревшим опытом. Речи выступавших воспринимались живо, зал охотно взрывался аплодисментами.

      Николай Ломейко – зам главного инженера шахтоуправления «Объединённое-Запад», повстречал здесь многих своих однокурсников. Как выросли, как пошли вгору ребята за считанные годы! Оказывается, были уже в их выпуске и главные специалисты, и кандидаты наук, начальники шахт и даже партийные работники.

      Мальчишки голодных послевоенных лет, рано узнавшие цену куску хлеба, постигавшие школьную грамоту с одним учебником на пятерых и тетрадками, склеенными из старых газет, по которым расползались чернила, они умели радоваться тому, что имеют, и не пресытились этой радостью.

      Для Николая Ломейко два дня слёта были настоящим праздником. После утреннего заседания он с Димой Шурыгиным зашёл в буфет, чтобы перекусить. Но уже на подходе  они остановились перед хвостом плотной очереди, который заполонил всё пространство между столиками.

      -   Пошли в кафе, тут напротив, - предложил Дима.

      -   Ты думаешь, что одни мы такие умные? -  спросил Николай, пробираясь сквозь толпу.  Там, наверняка, тоже полно. Давай смотри, может, к кому-то пристроимся.

      -   Эй, Будённовка! Митяй косолапый!

      В углу сидела компания будённовских. На столике на одну тарелку горкой были сложены бутерброды, стояло ситро, в газетке – нарезанное кусками домашнее сало. Спиртным тут не торговали… Командовал, судя по всему, Коля Стайко. Он ещё в институте слыл мастером по части организовать компанию. Рядом с ним сидели Иван  Ангерис и Савка Малинин. Один стул оставался свободным.

      -  Подгребайте, мы вас  ждём, - сделал широкий жест Савка Малинин. – Стульчик ещё один захватите.

      Пока они усаживались, Савелий, делая пометки в блокнотике, спешил закончить разговор с Ваней  Ангерисом.

      -  Значит, у вас буровой комплекс уже не тот, что был опытный образец?

      -   Нет же, новый, я говорю.

      -   Кто его поставил: Горловка, Ясиноватая, Дружковка?

      Савка Малинин не был горняком, он закончил журналистику и заведовал отделом в областной газете.

      -   Слушай, Савелий, кончай его терзать. Что тебе тут – чужих мало? – вмешался Стайко – Напиши ещё раз про Кольчика или Кузьму Северинова.

      Ломейко придвинул пятый стул, но не сел, тоскливо глядя в сторону буфетной стойки. Ему неловко было садиться, не купив чего-то к общему столу.

      -  Успокойся, - дёрнул его за рукав Стайко, - тут всем хватит. Садись.

      Вытащил из портфеля, стоявшего у ног, бутылку коньяку и разлил по стаканам.

      -   Ребята, мне нельзя! – заупрямился Малинин. – Вы тут резвитесь, а я же на работе.

      -   Не ломайся, - сказал Стайко, - тебе эти сто граммов как слону дробина.

      Савелий не заставил себя долго упрашивать.

      Пошли взаимные расспросы. Оказалось, что Стайко работает начальником планового отдела в тресте. Ваня Ангерис руководит группой в проектном институте. Шурыгин второй год начальник участка.

      -   А как поживает Никишина? – поинтересовался Ангерис.

      -   Уже двое у них с Шурыгиным, - сообщил Малинин.

      -   Что – двойняшки?

      -   Нет, мы – по одному,  - засмущался молодой отец.

      -   Надо же, - толкая в бок Стайко, сказал Ангерис. -  А ведь она через год после нас институт окончила.

      -   Так ведь для такого дела образование ни к чему.

      -   Слушай, Савелий, ты в газете, больше нашего в курсе: кто тут еще их будённовских может быть? Кого встречаешь?

      - Пшеничный – командир взвода горноспасателей, Тарасенко в обкоме партии, инструктор…

      -   А Краско?

       Савелий безнадёжно махнул рукой:

      -   Встречал как-то – худющий, глаза провалились, один нос торчит. И вообще  - человек  в футляре. С ним даже поговорить толком нельзя. Смотрит на тебя, а вроде мимо. «Да», «Нет», «Работаю» – и ничего от него толком не добьёшься.

         Парни приумолкли. Они искренне сожалели, что так глупо, так необъяснимо пропала шахтёрская судьба их товарища.

      -   Мне Эдик Павлищев рассказывал, - вспомнил Иван, - встретил как-то Толика… они же ещё в школе дружили, стал расспрашивать. А тот вроде и не понимает, о чём идёт речь. Я же, говорит, работаю, преподаю в институте. Эдик ему с другой стороны. В институте, так в институте. Но почему, мол, от своего дела ушёл, науку бросил? Даже кандидатский минимум не пытаешься сдать? «А мне, - отвечает, - ни к чему».

      -   Он ещё поёт? – поинтересовался Стайко.

      -  В том-то и дело. Раньше говорил, что учится петь, а теперь молчит, потому что смеются. Сколько же можно?

      -   С ним что-то того… - заключил Шурыгин. -  Сдвиг по фазе. Как говорит один врач – болезнь пошла по кругу.

      -   А всё-таки, поёт? – переспросил Стайко.

      -   На  институтских вечерах иногда выступает, - сказал Малинин. – Выйдет на сцену, споёт одну-две вещи и уходит. Даже на танцы не остаётся. И на кафедре такой же:  пришёл, своё отчитал и – будь здоров!  В общем, делает такой вид, вроде бы ему завтра на пенсию.

      -   Жалко, - вздохнул Коля Ломейко. – Кто бы мог подумать! Мы же были уверены, что пойдёт дальше всех. Нет, я понимаю, можно работать преподавателем. Вот Володя Мигунько пишет диссертацию, со статьями выступает. Недавно квартиру в городе получил. А кем он был по сравнению с Краско?..

      -  Слушайте, - оживился Стайко. – Есть идея. Я сейчас иду в ресторан «Донбасс», заказываю столик часов на шесть. А вы двигайте в институт и притащите его.

      -   Верно - такой случай, что он не сможет отказаться.

      -   А вдруг его нет?

      -   Посидим сами. Организуем балычок, маслинки и всё такое прочее. Там такой оркестр подобрался. Один трубач – Борис Кормушин – чего стоит. Армстронг! У него труба – всю душу вывернет. Любители ходят в ресторан, чтобы его  послушать.

      -   Я – пас, - отказался Малинин. – Мне материал в номер сдавать.

      -  Если ты насчёт… возможностей журналистской зарплаты, - бросил ему Стайко, то не волнуйся, я заплачу.

      -   Да я серьёзно.

      -  Ну, подходи попозже, когда сдашь свои строчки. Я за всех заплачу, чтобы ни тебе, ни Толику не было накладно.

      -   Подумаешь, - пожал плечами Ломейко. – купец нашёлся. Мы тоже в шахту не только за углём спускаемся.

     -   В Донбассе, братцы-кролики, из-под земли уже все деньги добыли, там один уголь остался, - попытался отшутиться Стайко. -  А я только что с Севера. Не один месяц мотался.

      -   А зачем тебя туда понесло?

      -   В том-то и дело, что наша шахтопроходка не столько тут, сколько там… В вечной мерзлоте дырки делаем. Да такие, что и этот театр поместится. Ясно? А больше не спрашивайте. Я  иду в ресторан, а вы топайте и договоритесь с Толиком.

      От здания оперного театра и до института минут десять ходьбы. Ребята сначала заглянули в деканат, узнали, что Краско ведёт занятия с группой второкурсников в главном здании, здесь же – на первом этаже. Оказавшись в коридорах родного института, который теперь уже назывался не индустриальным, а политехническим, Ангерис, Ломейко и Шурыгин присмирели. Странные и разноречивые чувства испытывали они. Такое всё недавнее и такое далёкое...

      До перерыва оставалось ещё семь минут, и они не решились вызвать Анатолия с занятий, топтались под дверью, слегка приоткрыв её.

      Он стоял у доски, на которой мелом был выписан сложный чертёж и четыре строчки бесконечных расчётов. Вытирая тряпкой кончики пальцев, расхаживал перед столом и ровным, негромким голосом давал объяснения. Лицо было замкнуто, взгляд обращён к окну. Казалось, что, отвернувшись от доски, он лучше представлял себе написанное на ней. Студенты, их было человек тридцать, деловито царапали в своих тетрадях.

      -   Сухарь, должно быть, - отвернувшись от двери, заключил Ангерис. – Смотри, как братва старается.

      -   Давай его разыграем, - предложил Шурыгин. – Пусть Коля чубом глаза прикроет – и вперёд.  Будет просить, чтобы «хвосты» принял.

      Развеселились товарищи. И тут – трах! – резко захлопнулась приоткрытая дверь. Очевидно, кто-то из студентов прикрыл, чтобы не мешали.

      -   Невежливо! - посмотрев на закрытую дверь,  сказал Ангерис. – Ну, мы ему покажем!

      Раздался звонок. Захлопали двери. По коридору с шумом повалили студенты. Выставив Ломейко вперёд, парни приготовились к розыгрышу. Анатолий что-то не спешил. Вот вышел и последний студент из его аудитории.. Парни томились нетерпением. Не выдержав, приоткрыли дверь пошире. Он сидел за столом на фоне чёрной, исписанной мелом доски и сосредоточенно жевал, запивая кефиром прямо из бутылки.

      -   Это не мы его – он нас разыгрывает, - сказал Ангерис. – Начинай, Коля.

      Ломейко, кося глазом в приоткрытую дверь, заныл:

      -   Анатолий Степанович, мы «хвосты» сдать… Примете?

      -   Кто это? В чём дело? – поспешно прожёвывая, спросил он.

      -   Стипендию снимают, - забасил Шурыгин.

      -   Заходите!

      -   Боязно, - давясь от смеха, - заныл Ангерис.

      -   Ничего не пойму, что там у вас? – Он встал, обтёр губы платком, поставил портфель так, чтобы прикрыть бутылку с кефиром, и направился к двери.

      Тут они и ввалились, с хохотом обступив его.

      -   Ваня, Митяй… черти непутёвые, откуда вы? Да ещё скопом…

      -   Бендер учил: газеты надо читать! – обнимая его, сказал Ангерис.

      -   Разве кого-то наградили? – растерянно спросил Анатолий. – Да вы садитесь, ребята.

      Они уселись на студенческие скамьи, разговор пошёл о сегодняшнем совещании: кто был, кого не было… Каждый не преминул рассказать что-то о себе. Но расспрашивать Анатолия не спешили… Коля Ломейко смотрел на доску, пытаясь вникнуть в смысл задачи, и чувствовал, что не смог бы её решить. Он и сейчас, доведись ему отвечать Анатолию, больше, чем на тройку, не потянул бы.

      -   Между прочим, вчера Федя Кочергин выступал с докладом. От лица, так сказать, молодых учёных. Напористый.

      -   Да, он к нам в институт не вернулся после защиты, пошёл в НИИ, - проявил свою осведомлённость Анатолий.

      -   А ты на его месте выглядел бы лучше, - заметил Иван. – Может, не с таким блеском, но больше по делу.

      -   Я доволен своим местом, - сразу весь насторожившись, ответил Анатолий.

      -   Не криви душой.

      -   Да вы что! Разве я плохо учу ребят?

      -   Толя, извини, но с нами ты можешь и пооткровеннее, - сказал Коля Ломейко. – Мы с тобой выросли под железной дорогой, наши огороды в неё упирались. Помнишь, была у нас старенькая маневровая «Щука»? Дореволюционный паровозишко, что вагоны по станционным путям растаскивал, порожняк подгонял под погрузку. Были и другие, но самый мощный – красавец «ФД».  И что бы ты сказал, если бы этот феде оставили на станции в качестве маневрового? За стрелки вагоны вытаскивать… Молчишь?

      -   Ребята, если вы за этим пришли…

      -   За этим, не за этим… Встретились друзья, о ком же ещё говорить, как не о нас самих. Так получилось, что собрались будённовские, хотим вечерком посидеть в ресторане.

      -   А кто ещё?

      -  Стайко – как раз пошёл столик заказывать, Савка Малинин обещал подойти. А пришли мы, чтобы и тебя пригласить.

      Он растерянно посмотрел на них.

      -   Не могу я, ребята.

      -   Не понял… - обиженно сказал Ангерис. – Ты что же, не хочешь с нами и знаться?

      -   Мы к тебе как к человеку, - обиделся и Ломейко.

      -   Я не хочу вас обижать. Очень рад, что пришли, что вспомнили, но в ресторан никак не могу – занят.

      -   Слушайте, - завёлся Шурыгин, - он нас за дурачков считает! -  И, обращаясь  Анатолию: - У тебя двадцать-тридцать часов в неделю. А потом что – воробьям дули показываешь? Занятой нашёлся. Даже если свидание – предупреди, извинись, мы за кои годы обрались в Донецке.

      -   Сейчас вы меня не поймётё. У меня самые напряжённые занятия с педагогом. Я держу режим.

      -  Режим, говоришь… Слушай, - упёрся в него немигающим взглядом Иван. – Вот мы с тобою говорим, а ты где-то не здесь. Ты, как загипнотизированный, не к нам, а к себе прислушиваешься. Вроде у тебя внутри кто-то другой сидит,  и ты с ним всё время советуешься. Я  видел одного такого сектанта: люди говорят, а ему всё мимо, мимо, вроде бы не его касается. Попытайся услышать, что тебе бывшие твои однокашники хотят сказать.

     -   Я слушаю.

      -   Тогда задумайся: какой-то человек уже столько лет морочит тебе голову. Ты потерял девчонку… Не перебивай. Мы тогда в Будённовке видели, что она для тебя значила. Ты уступил Кочергину академическую аспирантуру, наконец, перечеркнул себя как инженера. А ведь был первым в выпуске.

      -   Но я же работаю, учу студентов!

      -   Не в этом дело. Главное, ты ходишь сюда в институт не для того, чтобы отдать себя, а чтобы заработать на хлеб. И всё. И все твои мысли не тут. Ну, скажи честно – не тут?

      -   Вы правы, в общем-то… Но мои ребята идут на экзамен спокойно.

      -   Да плевать нам на твоих студентов! Мы же о тебе говорим. Есть вещи, которые и доказывать не надо. Сколько лет прошло, а ты всё ещё надеешься запеть как-то по-особому. Удивить мир. Ну, сам подумай, тебе уже двадцать восьмой год. Да? А тенор должен петь первых любовников. В театре, если ты туда даже вот завтра придёшь, есть свои заслуженные и народные. Пока ты между ними пробьёшься – у нас уже внуки будут.  Дурачит тебя твой учитель. Ведь это ясно, как белый день.

      -  Я лучше вас знаю, чем рискую, - весь подобравшись, жёстко заговорил Анатолий,  -  а вот насчёт ясности… Когда в Парижской академии впервые был сделан доклад о метеоритах, то гениальный, всемирно известный учёный Лавуазье сказал, что это вздор.  Камни с неба падать не могут, сказал он, потому что на небе нет камней! Это ясно всем! А, между прочим, он плохо кончил. Ему отрубили голову на гильотине. Так что не всё так ясно, как всем кажется.

      Парни смотрели на него и чувствовали, что упираются носами в стену. Первым поднялся, демонстративно натягивая фуражку, Иван.

      -   Кефирчиком балуешься… семь лет схиму блюдёшь.

      -   Что же в этом плохого?

      -   И костюмчик на тебе… Ты в нём, кажется, на выпускном вечере был.

      -   Ну, это уже совсем лишнее.

      -   Пошли, ребята. Был парень, стал каким-то баптистом.

     -   Будь здоров, Толя, - протянул ему руку Шурыгин. – Мы не хотели обидеть. Думали поговорить, расшевелить тебя. Извини, что так получилось.

      -   До свидания. Спасибо, что зашли…

      -   Да уж не за что, - обернулся с порога Иван, - второй раз такой глупости не сделаем.


                                                  28.

      Тьма, тьма, тьма… В тесной коробке уснувшего купе она кажется плотной, почти осязаемой. Глухой грохот колёс вязнет в зажатом пространстве. Бросает на стыках вагон, грубо дёргается жёсткая полка. Но вот всё нарастающая дрожь покатилась по вагонам, загромыхали под колёсами стрелочные переводы, потащило в сторону, и резкие пятна света  от мелькающих станционных фонарей замельтешили, пульсируя.

      Стариковский сон, даже в своей постели, довольно иллюзорен и хрупок. В нём причудливо смешиваются «вчера» и «давно», реальность и фантазия. А в ночном поезде даже это непрочное забытьё пугается грохота, световых пятен, быстро обшаривающих купе, неспокойного дрожания вагонной полки.

       Не спит Александр Николаевич. Переживает, волнуется, думает. С вечера он выпил таблетку снотворного и на какое-то время уснул. Но среди ночи очнулся, прислушался. В плотной тьме раздавалось ритмичное посапывание. Поезд стоял. Потом легонько застонали тормозные колодки, и он пошёл, набирая скорость.

       Александр Николаевич поправил одеяло, улёгся поудобнее, надеясь снова уснуть, но не смог. «Завтра экзамен!» – эта мысль с новой силой взбудоражила его. На сцене, перед членами жюри, куда войдут наиболее авторитетные специалисты, будет петь Анатолий. Но экзамен они будут держать оба. Для учителя этот рубеж даже более важен. Ведь говорят:  первая примерка – для портного, вторая – для заказчика. Так и тут. Все последующие испытания лягут, в основном, на плечи певца. А это, первое, почти целиком – на его старческие плечи.

      Горбаченко прислушался. На верхней полке, над ним, лежал Анатолий. Спит ли он? Кажется, спит. Ему надо хорошо отдохнуть. Хотелось встать, поправить на нём одеяло.

      За эти годы старик привязался к нему, как к родному сыну. Да что говорить, родными не рождаются, ими становятся.

      Пять лет назад, уйдя на пенсию, он почувствовал обидную пустоту вокруг. Он трезво смотрел на вещи и заранее знал, что не поёт, а допевает на сцене. Даже прикидывал заранее, чем займётся, после выхода на пенсию, как окунётся в дела, которые откладывал «до поры». Но когда оборвалась даже тонкая нить, что связывала его с театром, то оказалось, что он не готов к этому.

      Человек по природе умный, а с годами и самокритичный, он какое-то время пребывал в растерянности, тщетно пытаясь  скрыть её от сестры, от учеников, знакомых… Целыми днями отсиживался дома, доставал какую-нибудь книгу или папку с записями и, часто даже не раскрыв, прятал снова. Он много думал над смыслом бытия, был убеждён, что человек приходит в этот мир не на экскурсию. Наделённый способностью созидать, он приходит, чтобы реализовать себя, свой талант, свои возможности. Понимал, что смерть приходит, как неотъемлемая часть жизни, как логичное завершение большого труда, которое воспринимается с грустью и… с облегчением.

      Александр Николаевич думал о себе отрешённо, как о  ком-то  другом. Многое, слишком многое, на что надеялся, в чём был уверен когда-то, не сбылось. А ведь он, казалось, всё уже держал в руках. Прекрасная итальянская школа, которую он освоил ещё до революции, неуёмный темперамент, врождённый артистизм, прекрасная память…  Ему многое удавалось, слишком многое. Но где та, принадлежащая именно ему, страничка в книге музыкальной культуры? Нет её. Только черновые наброски, которые так и остались собственностью автора.

      В те первые недели выхода на пенсию он будто другими глазами увидел Анатолия. Среди его учеников это был, конечно, лучший. Старик знал, надеялся, что готовит его для оперной сцены вместо себя. Профессионалы, которым он ставил голоса, были не в счёт. Там он, по сути, доделывал чужую работу, устранял чьи-то недоделки, довольно часто сознавая, что многие дефекты исправить уже невозможно. А о характерах, о чисто человеческих качествах и говорить не приходится. А ведь без них любая учёба – только натаскивание.

      Летом, после того, как Анатолий сделал окончательный выбор, отказавшись от карьеры учёного, когда тяжело переживал разрыв с любимой девушкой, когда избегал встреч с друзьями и знакомыми, на его долю выпало ещё одно испытание – умерла мать.

     Сам Александр Николаевич в те дни томился пенсионерской неприкаянностью. Анатолий позвонил утром. Глухим, бесцветным голосом сказал, что на занятия не придёт.

      -   Что случилось?

      -   У меня мама…

      Последнее слово не расслышал, но понял. Страшно волнуясь, боясь, что хлипкая нить связи вот-вот оборвётся, исчезнет, он закричал:

      -  Не кладите трубку! Анатолий, голубчик… Я сейчас приеду. Слышите? Приеду!

      -   Я вас хорошо слышу, Александр Николаевич, - безжизненным голосом, но очень чётко и где-то совсем близко ответил Анатолий.

      До Карпушек он добрался после полудня. Два километра от трамвайного кольца по выжженному солнцем косогору дались нелегко. Разыскивать дом Краско в небольшом посёлке долго не пришлось. У ворот стояли женщины с суровыми лицами, калитка была раскрыта  настежь. Во дворе у круглого стола дымили махрой старики, на крыльце, прислонённая к стенке, стояла крышка гроба.

      Поднялся по трём скоблёным ступенькам, чьи-то согбенные спины задвигались, позволяя ему войти… Он никогда не видел её при жизни. Даже удивился, как молода ещё мать Анатолия. Чистый, без единой морщинки, лоб, округлые, очень спокойные черты лица. Человек с таким лицом, безусловно, был верной опорой душевного равновесия, семейного лада для своих близких. Глядя на умершую, старик невольно думал о её сыне, о его невосполнимой потере… Он повернулся, и скорбные тени чуть расступились, пропуская его к выходу.

      Кто-то положил руку на его плечо. Обернулся – Анатолий, почерневший, осунувшийся. И такая жалость пронзила стариковское сердце, что он конвульсивным движением привлёк юношу к себе, обнял, сбивчиво стал говорить бессвязные слова утешения. Анатолий даже растерялся… Помог ему выйти на воздух, вынес кувшин воды и полотенце.

      Александр Николаевич вместе со всеми прошёл печальную дорогу от дома до кладбища и вернулся совсем разбитый. После поминок, уже вечером,  когда все разошлись, и только соседка вместе с Таней  и её подружкой перемывали посуду, убирали в доме, трое мужчин остались сидеть под абрикосом… Горбаченко и Анатолий утешали совсем расклеившегося Степана Борисовича. По его жёстким, огрубевшим щекам катились слёзы. Он их не замечал, и не плакал вовсе, только удивлялся  какой-то жестокой несправедливости.

      -   Ведь она моложе меня! Только бы жить…

      Александр Николаевич остался ночевать в их доме. Анатолий уступил ему свою кровать, а себе постелил в саду.

      Утром Таня собрала им завтрак, сама поклевала на ходу. Отца уже не было, он рано ушёл на шахту. Во дворе появилась Нина – подруга Тани. Опустив глаза, прошла мимо, только, здороваясь, на секунду взметнула ресницы. Её взгляд коснулся старика, скользнул по нему, а направлен был на Анатолия. Как профессионал, постигавший всю жизнь страсти человеческие, Александр Николаевич внутренне подтянулся. Он  прочитал в этом взгляде столько, что и тысячей слов не расскажешь, были в нём тоска и фанатичная преданность.

      -   Я  вас провожу, - решительно встал Анатолий.

      И эта его реакция, мгновенная, - тоже заставила старика задуматься.

      -  А что вам туда-сюда мерить километры… - сказал он. – Собирайтесь уже и поедем ко мне.

      Горе сближает и, увы, куда надёжнее, чем радость. С той поры их отношения перешли в новое качество. Анатолий стал приходить к нему домой не только на занятия. Помогал мастерить какие-то поделки, рылся в его библиотеке, краем уха прислушивался, как учитель ведёт занятия с кем-то из учеников, даже позволял себе добродушно ворчать, упрекая хозяина в неаккуратности: такие  ценные книги и в таком беспорядке. А однажды, когда уже приступил к работе в институте, заявил:

      -   Александр Николаевич,  с этого дня я буду платить вам за учёбу.

      -   За всё время, что проводите здесь? – со смешком спросил старик. – Вашей зарплаты не хватит.

      -   Я – серьёзно. За все уроки. Мы с отцом посоветовались. Неловко получается – вы на пенсии, а я работаю. Иначе нечестно. Мария Николаевна каждый раз потчует меня супчиком, да и не только супчиком.

      -   Ну-ну… поехали!

      -   Так ведь не в каком-то расчёте дело. Честно говоря… - Анатолий отвёл глаза, - тут теперь мой второй дом. Должен же и я о нём позаботиться.

      -   Как знаете… - смутился учитель, покорённый таким признанием.

      Он всегда удивлялся целенаправленности, мужицкой настырности Анатолия,  который был, не смотря на свою молодость, устоявшейся, цельной натурой. Тем большую радость доставляло замечать в нём новые  черты, суждения, узнавая в них свои собственные. Как, например, здоровается с появившейся новой ученицей, чуть набок склонив голову, полный достоинства, которое придаёт весомость традиционному уважению  к женщине. «Это же моё», - думал учитель.

      Но, кроме внешних, куда более важными были перемены в его внутренней сути. Иногда Анатолий поражал зрелостью и необычностью своих суждений. А учитель по необъяснимым приметам, вспоминал давнишний спор, свои собственные реакции и поступки, свидетелем которых был Анатолий.

      Это волновало, согревало сердце. Одно дело умиляться, когда видишь у ребёнка собственный разрез глаз,  такую же родинку или ямку на подбородке, но стократ важнее видеть приметы духовного родства, возрождения качеств собственной личности.

      Если ты не носил на руках крохотный орущий комочек, вышагивая бессонными ночами по комнате,  если не видел его слабым и беспомощным в критические  дни болезни, если не сжималось от жалости сердце, когда он приходил с улицы с разбитым носом, не сидел как на иголках в приёмной врача, где ему собирали сломанную руку или вправляли вывих, не переживал собственного предательского бессилия, когда он впервые столкнулся с жестокостями жизни, - ты ещё не отец, а так, родственник.

      Александру Николаевичу и в этом отношении досталось немало. Сколько он пережил после той злополучной размолвки, когда Анатолий сорвался на концерте. Напряжение последних дней, волнение, грипп, а в результате – кровоизлияние в связки. Только он и доктор знали настоящее положение дел. Тот случай  больше стоил здоровья ему, чем Анатолию. Да и потом… Уже сформировавшийся организм юноши  мучительно сопротивлялся, а его надо было перестроить, перековать заново. Меру нагрузок должен был определять он, учитель, потому что сам Анатолий готов был заниматься и «через не могу».

      Не во всём им везло. На большой сцене они решили пробоваться ещё в прошлом году. Но Анатолий заболел ангиной, потом его донимал  фаренгит. Александр Николаевич организовал консультации у лучших специалистов, следил, чтобы он прошёл все назначенные процедуры. А болезнь возвращалась и во второй, и в третий раз. Уходили недели и месяцы.

      Но минул и этот, самый трудный год их занятий. Нынешней весной представился новый случай. В городе проходил областной смотр художественной самодеятельности. Анатолий выступил на нём и получил путёвку в Киев, теперь надо было отличиться на республиканском смотре, а там условия будут куда более жёсткими.

      «Уже не завтра, уже сегодня» - думал старик, ворочаясь на вагонной полке. Воистину – что день грядущий нам готовит? Дома он в такие бессонные ночи обычно зажигал свет, брал в руки книгу и читал до рассвета. Он и тут мог включить светильник над подушкой, но боялся, что разбудит Анатолия.

      Поезд замедлил  ход и остановился. В окно сквозь белую оконную занавеску пробивался свет станционных фонарей. Послышался чей-то разговор, шаги в коридоре. Доносилось мерное позвякивание. Это осмотрщик  шёл вдоль состава, постукивая молотком по колёсам. Старик выпростал руку,  вынес её под освещённое окно, чтобы посмотреть на часы. Ровно два…

      -   Что же вы не спите, Александр Николаевич, - спокойно спросил с верхней полки Анатолий.

      -   Так… Почему вы проснулись?

      -   Да я из-за вас. Слышу – вздыхаете.

      -   Неужели слышно?

      -   Не знаю. Я вас скорее чувствую, как студента-шпаргалочника.

      -   А  у вас такие есть?

      -   Честно сказать – большинство.

      -   Неужели? И как вы на них реагируете?

      -   Никак. Стараюсь делать вид, что не замечаю.

      -   Вот не подумал бы! При вашем педантизме…

      -   Понимаете, многие заводят «шпоры»  для большей уверенности в себе. На оценку это почти не влияет. Я мог бы перед экзаменом заранее поставить отметку каждому, ведь знаю, кто чего стоит. Ошибся бы самую малость.

      -  Любопытно… А если… ну, самый разгильдяй начнёт вдруг отвечать как по писаному?

      -  Задам один-два вопроса по этой же теме. В крайнем случае, отберу шпаргалку. Но у меня есть и свои хитрости. Я их, чертей, люблю и потому вижу насквозь. Они, правда, не всегда это знают. Побаиваются. Но так оно, в общем-то, и надо.

      Они ещё поговорили немного. Этот отвлечённый разговор успокоил старика, и он сам не заметил, как уснул.


                                                    29.


      Октябрьский дворец в Киеве гудел, как оркестровая яма перед началом спектакля. Его коридоры, фойе,  репетиционные залы затопила весёлая молодёжь в национальных, по-карнавальному ярких костюмах. Надднепрянская Украина и Слобожанщина, Таврия и Полесье, Подолия и Карпаты щеголяли своими вышиванками, яркими шароварами, брылями и бараньими шапками, цветастыми плахтами и красными сапожками.  Бывший  институт благородных девиц  явно не был рассчитан на такую вселенскую музыкальную ярмарку.

      Большой зал едва вместил и половину  участников. В перерывах часть кресел освобождалась, только  что бывшие зрителями  уходили готовиться к выступлениям, а их места занимали сошедшие со сцены. Только члены жюри продолжали своё марафонское сидение, смертельно устав от эмоций, которые обрушивались на них со сцены. Были среди них и заместитель министра культуры, и директор оперного театра, и Светозар Спицын, известный в прошлом певец, исполнитель многих ведущих партий. Но в последнее время он уже с большим трудом дотягивал спектакль, и потому его имя всё реже появлялось на афишах.

      Всё  же Светозар Спицын оставался мэтром. Он был ещё не стар, полон энергии и всё чаще находил ей выход  вне сцены: вёл класс в консерватории, заседал в различных комитетах и комиссиях… Он тоже устал, звенело в ушах от сменявших один другого хоров, ансамблей, оркестров. Давно нашёл бы повод уйти хоть на часок. Но зам министра сидел незыблемо, а его расположением, даже отсветом его расположения, следовало  дорожить.

      Утром, перед тем, как выйти из дому, он позвонил в приёмную зам министра и, сказав несколько любезностей секретарше, спросил:

      -   Виталий Кузьмич появился на работе? А то я думал, что он прямо из дому поедет в Октябрьский… Понимаешь, Нинуля, на улице такая жарища – смертельно не хочется надевать строгий пиджак. А с другой стороны – члены  жюри всё-таки судьи, необходима какая-то строгость, официальность… Ума не приложу! Вот и думаю, как оделся Виталий Кузьмич? В чём он, ты заметила?

      -  Чесучовый  кителёк, такой кремовый, лёгонький, вышитая рубашка, серые брюки… сандалии…

      -   Сандалии? – удивился Спицын.

      -   Ага, такие плетёные, он  их в Чехословакии в командировке купил.

      -   Спасибо! Целую в щёчку.

      Кремовый  кителёк у него был, вышитая рубашка тоже. Вот только вместо плетёных сандалий пришлось надеть светлые босоножки с закрытым носком… Однако, придя к началу просмотра, Спицын был несколько разочарован. Почти все мужчины – члены жюри, кроме известного композитора и одного искусствоведа из Москвы, были одеты точно так же.

      …Отполыхали на сцене яркие костюмы танцевального ансамбля донецких металлургов «Зарево». Из-за кулис показался рояль. Обгоняя рабочих сцены, которые его выталкивали, к микрофону вышла ведущая и, заглядывая в бумажку, объявила:

      -   Композитор Верди. Ария Радамеса из оперы «Аида». Исполняет преподаватель Донецкого политехнического института Анатолий Краско.

      Спицын недовольно поморщился. Ох, уж эти доморощенные Мефистофели и Ленские! Ну и пели бы «Гуцулку Ксеню», танцевали бы Жмеринскую сюиту или гопак, а то ведь подавай им мировую классику и не меньше. Доморощенные Джульетты и Сусанины выглядят довольно жалко рядом со своими земляками, которые исполняют вещи попроще, принося на столичную сцену местный колорит.

      Он, кажется, не ошибся. На сцену журавлиным шагом вышел худой, большеносый парень, вцепился в деку рояля, ошарашенно поводя глазами поверх голов, как будто опасался, что рухнет потолок. Спицын сам когда-то исполнял эту партию, знал, насколько она трудна даже для профессионала, и невольно весь подобрался. Парень чуть опоздал со вступлением, мышцы его лица и длинной шеи напряглись, голос вырвался с трудом. Спицын прикрыл глаза, чтобы не видеть напряжённое лицо исполнителя, прислушался, как тот будет брать труднейший пассаж… Но донбассовец взял его ровно, точно, вроде бы даже не заметил. То есть, напряжение в голосе оставалось, но оставалось неизменным. А звук крепчал, раскрывался, расцветал, приобретал всё новые оттенки удивительно богатый тембр голоса. Основной звук, округлый и  упругий, окутывался обертонами, в них слышалось биение сердца, скопившиеся слёзы, они обнажали все чувства.

      Когда он закончил петь, Спицын уже без удивления отметил, что ария исполнялась на итальянском языке. Противоречивые чувства испытывал мэтр. Растерянно обернувшись, увидел, что заместитель министра охотно аплодирует, а директор театра что-то пытается сказать ему.

      Аплодисменты были не шумные, но опытные уши бывалого театрала отметили, что они не собираются затихать. Певец ушёл за кулисы, потом вышел снова, неуклюже раскланялся и опять удалился журавлиным шагом. Но публика его не отпускала. Удивляло и то, что Виталий Кузьмич тоже продолжал хлопать в ладоши. Это, с точки зрения Спицына, выглядело несколько несолидно.

      На сцену вышла ведущая и объявила:

      -   Леонкавалло. Ариозо Канио из оперы «Паяцы».

      Спицын проникся искренним интересом к этому Илье Муромцу, который тридцать лет где-то «сиднем сидел» и вдруг объявился.  Глядя в потолок, парень прошёл к роялю, дёрнул головой, подавая знак концертмейстеру и запел легко, мощно. Вместительный зал дворца оказался вдруг тесным для его голоса. Это был настоящий Канио – молодой, терзаемый отчаянием. «Конечно, - мелькнула мысль, - его бы пообтереть на сцене, вписать  в звучание оркестра, поискать жесты, манеру держаться…» Но недостаток артистизма, угловатость движений импонировали публике, воспринимались как своего рода безыскусность, искренность.

      Посмотрев на заместителя министра, Спицын понял, что тот приглашает его подойти ближе. Извиняясь перед другими членами жюри, Светозар продвинулся между креслами, услужливо склонил голову.

      -   Вот что, Светозар Юрьевич… Мы тут с директором обменялись мнениями (директор при этом утвердительно покивал головой) и пришли к выводу, что парня надо пригласить для прослушивания в театр. Такие таланты, знаете, не каждый год встречаются. А ваше мнение?

      -   Я не могу опомниться от удивления.

      -   Значит, наши мнения совпадают. Надо бы это сделать сейчас. Вечером его в гостинице и не отыщешь – вон какая орава молодёжи. Мы подумали, хорошо бы вам самому подойти. Это окрылит юношу. В данном случае я всего лишь чиновник, а вас он просто не может не знать.

      Под методические хлопки зала Спицын выбрался из ряда и направился за кулисы. Там толпились полуголые, в облегающих трико парни и крепконогие девчонки в коротких юбочках. Участники следующего, скорее всего – акробатического, номера. Тут же стояла, уткнувшись в бумажку, ведущая, и чуть в сторонке – пожилой мужчина. Он полуприкрыл глаза, беззвучно  шевеля бескровными  губами, как будто читал молитву.

      Грохот аплодисментов. Отпрянула от кулис молодёжная компания, быстрым, чуть ли не строевым шагом вылетел со сцены парень. Спицын заступил ему дорогу.

      -   Минуточку!

      Парень посмотрел на него, ещё ничего не соображая.

      -   Я представляю дирекцию оперного театра. Как вас по имени и отчеству?

      -   Анатолий… Степанович, - отыскивая кого-то за спиной Спицына, ответил он растерянно.

      -   Очень приятно. Моя фамилия Спицын.

      -   О!

      Это «О!» польстило самолюбию Светозара Юрьевича  Он склонил голову набок и, сверкнув улыбкой, сообщил:

       -   Дирекция театра… В общем, мы заинтересованы, и весьма, вашими данными и приглашаем вас завтра подойти в театр на прослушивание. Часам к одиннадцати сможете?

      Анатолий ответил не сразу. Нельзя сказать, что приглашение Спицына было для него полной неожиданностью. На нечто подобное они с Горбаченко рассчитывали. Их план был прост: заявить о себе на каком-либо из конкурсов, после чего искать пути для устройства в театр. И всё же появление Спицына застало врасплох.

      -   Да. Придём. Разумеется… Я приду со своим учителем.

      Спицын пожал плечами. Весь этот разговор проходил на бегу. «О таких делах надо говорить в другой обстановке», - подумал он. Если бы не указание  Виталия Кузьмича…» Из зала слышались настойчивые хлопки, рядом с ними стояла ведущая, переводила вопросительный взгляд с одного на другого.

      -   Объявляйте следующий номер, - распорядился Спицын. Проводив её  взглядом, сказал: - Если всё пройдёт благополучно, в театре у вас будут другие учителя.

      Анатолий оглянулся, и как бы в ответ на его молчаливый призыв, к ним подошёл старик, что до сих пор маячил в стороне. Его лицо показалось Спицыну знакомым.

      -   Мой учитель – Александр Николаевич.

      -   Весьма рад, - чётко кивнул Спицын, - мы, кажется, когда-то…

      -   Да, – поддержал его Горбаченко, - имели честь.

      «Ты смотри, - подумал Спицын, - этот обломок ещё держится на плаву. Никак не уймётся. На старости лет решил испытать судьбу».

      -   Мы решили пригласить Анатолия… э…

      -   Степановича.

      -   Анатолия Степановича на прослушивание в театре.

      - Благодарю за  него, - весьма сухо и официально ответил Горбаченко.
      

     …После бессонной ночи в поезде, нервного дня и переживаний за кулисами, Александр Николаевич, наконец, отсыпался в гостинице. Окно двухместного номера, в котором они поселились, выходило во двор. Толстые стены старинного здания поглощали шум,  и старик по своей привычке проспал часов до десяти. Спал бы ещё, но разбудил Анатолий. Он был уже одет, выбрит, успел спуститься вниз и купить свежие газеты. У дежурной по этажу взял чаю и печенья. Разложив на столе остатки припасов, которые собрала им в дорогу Марья Николаевна, он зашелестел газетами, в ожидании, пока старик приведёт себя в порядок.

      Анатолия в дорогу никто не собирал. Некому было. Сестра прошлой весной вышла замуж и перебралась ближе к городу. В многоэтажном посёлке, выросшем рядом с шахтой-новостройкой, её мужу дали квартиру. Отец и сын остались в доме вдвоём. Степан Борисович перешёл на пенсию, но шахту не оставил и  работал диспетчером.        Он говорил, что старые часы лучше не останавливать. И по утрам спешил на наряд. Но после того, как Таня ушла к мужу, в доме стало совсем тоскливо.

      В первое время после ухода Тани к ним ещё заглядывала Нинка. Они с Таней после десятилетки  пытались поступить в мединститут. Обе на экзаменах дружно провалились и поступили в медучилище. Окончив его, сестра вышла замуж, а соседка всё ещё не теряла надежды стать врачом.

      Однажды вечером, придя домой «под баночкой», взялся Степан Борисович наводить порядок на веранде: двигал шкаф, гремел посудой. Войдя на кухню, споткнулся о маленькую табуреточку и в сердцах так подфутболил её, что она покатилась как собачёнка. Потом затих. Потянуло махорочным дымом. Анатолий понял, что батя сидит на кухне и, не зажигая света, курит. Жалко было его, но понимал, что выражать свои чувства сейчас нельзя. Это ещё больше расстроит отца. Таким натурам собеседник нужен для радости, душевные неурядицы они предпочитают переносить в одиночку.

      Сидя у себя в комнате, Анатолий готовился к завтрашним занятиям, просматривал письменные работы студентов  краем уха прислушивался к тому, что делает отец. Заскрипел стул, послышались тяжёлые шаги, и он вошёл в комнату, остановился у порога.

      -   Готовишься?

      -   Готовлюсь.

      -   Да… слушай, сынок… Чёрт возьми! Женился бы ты, сколько это может продолжаться?

      -   Не понял, пап… на ком?

      -   Да ты что, слепой? Зачем же Нинка сюда через день бегает? Она же ещё с пятого класса к тебе тянется. Ещё когда снизу вверх на тебя смотрела. Когда-то, я понимаю, всё было несерьёзно… Хотя для неё, если теперь смотреть, всегда было серьёзно. А сейчас… Ты протри глаза. Ведь какая дивчина – с нею другую и рядом не поставишь. Да и не это, в конце концов, главное. Случись беда, она кинется, чтобы свою голову подставить.

      Анатолий меньше всего ожидал такого разговора. Видно, отец не один день вынашивал свою «речь». Отмахнуться, уйти от такого разговора было бы нечестно.

      -   Видишь, пап, ты застал меня врасплох. Даже не знаю, что сказать тебе. Эта Нинкина тайна для  нас в семье не была тайной. И все мы, я думаю, по привычке, принимали её с улыбочкой. Нинка милая, хорошая девчонка, я люблю её как сестру. Но… понимаешь? Нашу Татьяну могу обнять, поцеловать, но всё это не так. Оно же в крови, что-то родное, милое – и никаких других мыслей не приходит. Вроде запретная стенка в душе.

      Отец посмотрел на него удивлённо, что-то соображая. Он, очевидно, не собирался так сразу сдавать своих позиций. Со словами: «Я сейчас…» вышел на кухню и вернулся с бутылкой водки и двумя стаканами.

      -  Давай выпьем и поговорим спокойно. Тут без поллитра не разберёшься.

      -   Нет, пап, я пить не буду,  а поговорить можно.

      Отец налил себе в стакан, отхлебнул, вроде бы это компот, тыльной стороной ладони вытер губы.

      -   Слушай, Толя, а ты посмотри на неё ещё раз. Не просто так, а внимательно, с мыслью посмотри. Вот в чём я уверен – с нею ты никогда бы не почувствовал себя одиноким.

      -   Не смогу. Я всегда вижу в ней ту голопузую клёцку, которая у нас по двору вместе с Танькой бегала. Помнишь, как они в выварку с коровьим пойлом свалились?

      -   Ну и дурак. Все мы когда-то под стол пешком ходили. Но учти – придётся тебе отвадить её от нашего дома. Обижать не смей, но сделай так, чтобы она больше сюда не ходила. Незачем портить жизнь хорошему человеку. А то ты – как собака на сене: и сам не гам, и другому не дам. Жалко мне её.

       Нина и сама почувствовала ложность своего положения, особенно после того, как в доме не стало её подружки. Поэтому старалась приходить в отсутствие Анатолия. Поможет Степану Борисовичу сварить борщ, подметёт в комнате, спросит для порядка, когда обещала прийти Таня… И хоть на минутку заглянет в комнату Анатолия.

      Однажды он пришёл домой, это случилось через несколько дней после разговора с отцом, и застал её во дворе. Окатив водой крыльцо, она большим  ножом выскабливала добела деревянные ступени. Подол юбки подоткнула, оголив стройные, загорелые ноги. Увидев его, выпустила подол, поправила волосы.

      -   Вот,  крыльцо выскоблила, а то совсем затёрлось.

      -   Слушай, Нина, зря тут возишься.

      -   А что, Степану Борисовичу этим заниматься? Ты почти не живёшь дома, а он один и один.

      -   Нет, мы вдвоём. Я  очень прошу… У тебя своих дел хватает. Ты нас не забывай вообще, приходи в гости, если хочешь. Но помогать не надо. Это принципиально, понимаешь?

      Очевидно, не сами его слова, сколько тон разговора и как он держался, как смотрел на неё, подсказали девушке истинный смысл сказанного. Она опустила голову. «Хорошо, не буду». И ушла.

      Недели через две он заметил её отсутствие. Когда заходила, вертелась тут – не замечал. А не стало, и что-то ушло из дому. Месяца через полтора, уже осенью, встретил её на улице и неожиданно для себя обрадовался.

      -   Как дела, Ниночка? Ты так похорошела.

      -   Спасибо, Толя.

      -   Что у тебя нового?

      -   Всё по-старому, Толя. Всё по-старому.

      Приподняв плечо, бочком, вроде боясь коснуться его, пошла дальше.

      Замысловаты пути нашей памяти. В  гостиничном номере, за час до встречи с руководством Киевской оперы, той самой встречи, к которой готовился много лет, он почему-то вспомнил соседскую Нинку. Возможно потому, что она была, пожалуй, единственным человеком, который безоговорочно верил в него. Сестра надеялась и страстно желала его успеха, у отца был свой взгляд на вещи – он считал, что любое дело, если ему верно и честно служить, окажется стоящим. Дурному делу, считал он, честной службы не получится… А Горбаченко не мог верить в него безоговорочно. Ответственность за судьбу ученика всегда держала его в напряжении. Собственный опыт, стариковская мудрость всегда обставляли его уверенность в успехе Анатолия множеством всяких «но»… Вера ведь не от ума идёт, а от сердца.

      Однако соседская Нинка вспомнилась совсем по другой причине. Принеся от коридорной чай и раскладывая на столе съестные припасы, которые были у них с собой, Анатолий подумал, что сегодня его накормит Марья Николаевна. Разворачивал пакетики из промасленной бумаги, открывал тщательно увязанные банки с жареным и печёным и думал, что у Александра Николаевича  есть семья. Своеобразная, но семья. Тот очаг, который оставляет в человеке тепло, как далеко бы он не уехал… И вдруг тут вспомнил про  Нинку.

      Ну, что там пишут в газетах? – Александр Николаевич вышел из ванной посвежевший, выбритый, распространяя терпковатый запах лаванды.

      -   Ещё не читал.

      -   О смотре хоть заметка, но должна быть.

      Анатолий зашелестел газетами, пробегая глазами по заголовкам.

      - Есть довольно большая статья «Смотр народных талантов». «…вчера в Октябрьском… среди членов жюри… С подлинным вдохновением…» Ага, вот! «О возросшем мастерстве многих коллективов и отдельных  исполнителей свидетельствует их смелое обращение к музыкальной классике. Высокую одарённость в сочетании с вполне профессиональной техникой показали А. Краско, Т. Путятина, трио бандуристок марьяновского Дома культуры и другие…» Что же это такое получается? – недоумённо посмотрел на учителя.

      -   Вам мало этого? Краско упомянули первым.

      Не в том дело. Вчера ко мне подходила такая… в очках, из газеты. Вежливо расспрашивала. Я ей подробно рассказал о вас, об учёбе. А тут даже фамилии вашей нету.

      Анатолию было неловко перед учителем, вроде бы он присвоил что-то чужое.

      -   Ну, -  заулыбался старик,, - вы слишком многое хотите. Даже самого… я подчёркиваю – самого Дмитрия Фёдоровича Усатова, который нашёл и буквально вылепил  Шаляпина, знают лишь немногие любители вокала. А чтобы в печати моя  фамилия появилась рядом с вашей, хотя бы и в скобочках, вам надо как минимум отдать полжизни.

      -   Отдам и больше… Мне действительно стыдно перед вами.

      -   Ну, ну, ну. – Старик расчувствовался, опустил глаза. -  Давайте пить чай.

      -   Я серьёзно.

      -   И я серьёзно. Можете опоздать в театр.

      -   Разве мы не вместе пойдём?

      -   Увы! Только до порога. Дальше у вас будет уже свой путь.


                                                        30.


       «Когда сбывается мечта – немного грустно», - эту сентенцию он где-то слышал. Но чужая мудрость остаётся умозрительной красивостью, пока не проверишь её собственным – чаще всего горьким – опытом.

      Вот уже второй месяц Анатолий работал в театре, но пока что ни разу не выходил на сцену. Иронично думал: «Служу… являюсь в театр, как на службу». Поле яркой, пережитой на одном дыхании весны, после жаркого – во всех отношениях – лета, когда нервное напряжение не позволяло прочувствовать шумного успеха, он, казалось, попал в тихую заводь.

      Каждое утро приходил на репетицию, разучивал с концертмейстером партию Андрея из «Запорожца за Дунаем». Эта опера была в репертуаре театра не первый год. В печатных программках исполнителями роли Андрея указывались три актёра, и первым – Свтозар Спицын. Правда, билетёры уже и забыли, когда в последний раз ставили карандашиком пометку напротив его фамилии. В спектаклях пели попеременно два его дублёра. Анатолий должен был стать третьим.

      Большие надежды в театре возлагали на новую постановку «Богдана Хмельницкого», где Анатолию предложили роль казачьего полковника Богуна. Конечно же, он значился не в основном составе исполнителей.  Первым шёл уже известный тенор, осыпанный вполне заслуженными званиями и любовью публики. Но работа только разворачивалась, художники трудились над декорациями и костюмами, режиссёр окончательно утрясал состав, а утверждённые на роли солисты пока что самостоятельно разбирали партии.

      Анатолий был предоставлен самому себе. Жил он в гостинице, правда, театр доплачивал за номер. По вечерам слушал оперные спектакли, отмечал про себя особенности исполнения  здешних постановок, или ходил в филармонию, бродил по городу. А по утрам, раскрыв настежь окно, около часа занимался зарядкой, выполнял предписанные учителем упражнения. К десяти, попив жидкого гостиничного чаю, шёл в театр.

      Там, кроме концертмейстера, его никто, казалось, не ждал. Но и концертмейстер Надежда Егоровна не всегда оказывалась на месте. Порой казалось, что до него вообще нет дела никому.

      Со служебного входа театр выглядел совсем не так, как с парадного. Короли и герои, первые любовники и романтичные героини, кровожадные янычары и молодые лебеди проходили по утрам мимо вахтёра в потёртых брючках и туфлях со стоптанными каблуками, а если фея по дороге успела забежать в магазин, то из её сумки голо белели куриные ноги.

      По вечерам же, после спектакля, одних развозили по домам на директорской машине, другие спешили к трамваю или троллейбусу, а те, кто не был занят в последнем действии, исчезали, едва сойдя со сцены, не ожидая цветов и аплодисментов.

      Тут была своя жизнь, свои симпатии и антипатии, часто совсем не совпадающие с восторгами или холодностью публики… Анатолий даже дома с трудом заводил новые знакомства, а здесь тем более. У  людей, его окружающих,  были свои дела, семейные заботы, да и, как почти в каждом творческом коллективе, существовали подспудные течения, цели которых не совпадали как между собой, так и с мнением администрации. Природная сдержанность отгораживала его от закулисных проблем, но вместе с тем мешала товарищескому сближению хотя бы с театральной молодёжью.

      Однажды он пришёл на репетицию не к десяти, как обычно, а на час позже. Концертмейстер предупредила, что у неё свои дела в дирекции и она задержится. Подошёл к двери комнаты, где они обычно репетировали, и остановился, услышав приглушённые звуки рояля. Подумал, что Надежда Егоровна опять кому-то срочно понадобилась, и ему придётся ждать, пока она освободится. Но звуки рояля свободно лились:  мягкие, округлые, вздымались причудливыми всплесками и обессиленно затихали почти в полушёпоте. И только тут он понял: «Да это же Скрябин. «Поэма…» Кажется «Поэма томления». Он слышал её по радио в исполнении Софроницкого. Но одно дело  вокзальная гнусавость радиоприёмника, а тут – живые звуки…

      Осторожно открыл дверь пошире и вошёл в сыроватую, плохо освещённую комнату, громко именуемую репетиционным залом. Надежда Егоровна сидела за роялем и отрешённо перебирала клавиши. Его не заметила – играла с закрытыми глазами. Немолодое привядшее лицо обмякло, на нём было выражение беспомощности, губы чуть-чуть подрагивали.

      Отвернулся, даже смутился, вроде бы ненароком подсмотрел что-то недозволенное. Осторожно ступая, прошёл вдоль стены и опустился на краешек стула. А звуки, вначале казавшиеся расплывчатыми, меланхоличными, нанизывались, как чужой горячечный шёпот, прерываемый тихим стоном. И уже не уйти от них, уже они идут не к тебе, а исторгаются из твоей души. Это ты сам так думал и чувствовал, это твоя память воскрешает пережитое…

      -   Вы здесь,  Анатолий Степанович?

      -   Да, извините, я тихо вошёл.

      -   Это вы извините – заигралась… Не часто удаётся так, для себя. Работа, семья, внучка болеет…

      На чёрном стульчике перед роялем уже сидела не волшебница, а обычная, не очень красивая, рано начавшая стареть женщина, подвязанная в пояснице пуховым платком.

      -   Надежда Егоровна… это потрясающе. Я такого Скрябина ещё не слышал. Мне всегда казалось, был уверен, что Скрябин… как объяснить – мужская музыка. Это как Достоевский – титаническая боль и титаническая нежность. Извините, - смутился он вдруг, - может,  я чепуху горожу.

      -   Нет… - она внимательно посмотрела на него, вроде бы хотела ещё что-то сказать, но промолчала, потянулась за нотами.. – Совсем нет.

      -   Мне кажется, - сказал он, - вы могли бы концертировать.

      -  Могла  бы… - она задумалась. – Я до войны выступала с концертами. Недолго, правда. А потом муж, маленький ребёнок. И самое страшное – война. У меня муж хирург. Оставила дочку у свекрови и ушла с ним на фронт. Всю войну – медсестрой в полевом госпитале. И окружение, и отступление…  Вот вы сказали – мужская музыка. Знаете, многим мужчинам на фронте не довелось пережить того, что мне. Муж видел перед собой искалеченные органы, кости, ткани, а я – людей, их страдания. Понимаете? Однажды сказала ему об этом. И, знаете, что он ответил? «Если я буду думать не о разбитых суставах, рваных кишках, продырявленных шеях, а о людях, которых режу и зашиваю, то свалюсь после четвёртой-пятой операции. Меня просто не хватит».

      Она  задумалась, зябко повела плечами.

      -   Не будем об этом… Так что у нас сегодня?

      И они принялись за работу. Партию Андрея он разучивал с Горбаченко несколько лет назад. Но не всю – в основных фрагментах. Теперь же её надо было осваивать «от и до».  Кроме того, каждый режиссёр создаёт свою сценическую редакцию, задаёт свой темп действию. Но Надежда Егоровна хорошо ориентировалась в подобных тонкостях, работа продвигалась.

      -  …Тут важно не разойтись с оркестром, - наставляла она Анатолия. – Оксана заканчивает на грустной, лирической ноте… У вас же – восторг и ликование. Контраст – но не в тональности, а в настроении, в темпе. Итак, даю реплику: “Молоді свої літа…”

                         Ластівко моя прекрасна,
                         Серцю радісний цей час!
                         Ти навік моя кохана –
                         Смерть одна розлучить нас, -

Легко и напевно подхватил он.

      -  Давайте ещё. Вы меня должны вести, а не я вас. Должно создаваться впечатление, что ваша радость как бы обгоняет музыку. Знаете, есть уже театральная традиция, которая проверена.

      -   Я вас понимаю.

      Она проиграла несколько тактов, но в это время отворилась дверь, и в неё заглянула яркая, тщательно накрашенная особа. Он узнал секретаршу директора.

      -   Краско, вы здесь? Вас просит зайти Спицын. Они заседают в кабинете директора.

      -   Хорошо, минут через десять буду.

      -   Светозар Юрьевич просил сейчас.

      -   Ступайте, - подсказала Надежда Егоровна, - я вас подожду.

      Директора в кабинете не было, но  Спицын не осмелился сесть в его кресло. Он расположился за приставным столиком, спиной к окну. Тут же сидели заведующая литературной частью, художник, сухопарая, вечно дымящая сигаретой дама из месткома… Когда  Анатолий вошёл, ему предложили сесть, дымящая женщина спросила, как ему работается, как «включается в коллектив».

      -   Пока что никак, - пожал он плечами, - партия Андрея, в основном, готова, могу хоть сегодня войти в спектакль.

       -   Не спешите, - благодушно заметил Спицын. – Мы говорили о вас на худсовете. В следующем месяце включим в спектакль, есть ряд соображений на будущее.

      Сидящие за столом обменялись взглядами, после чего завлит,  положив руку на папку с бумагами, сказала:

      -   Светозар Юрьевич задумал интересную постановку, которую он сам намерен осуществить. Художественный совет его поддерживает…

      Завлит, недавняя журналистка, преуспевшая в театральной критике, работала  в театре первый год и в этой компании чувствовала себя младшей. С надеждой глядя на Спицына, она умолкла. А большего от неё, видимо, и не требовалось.

      -  Короче говоря, мы хотим поднять на нашей сцене «Золотого петушка» Римского-Корсакова. Пока что ведём подготовительную работу, намечаем основных исполнителей. Кое с кем разговор был. Предварительный, конечно.

      (Анатолий тут же стал перебирать в памяти основные партии этой оперы, пытаясь предугадать, что предложат ему).

      -   Вам, - Спицын подкупающе улыбнулся, -  мы намерены поручить партию Звездочёта.

      Это было похоже на шутку, на дружеский розыгрыш. Завлит, художник, дымящая дама подозрительно улыбались. «Очевидно, решили  для начала пошутить», подумал он. И, чтобы попасть им в тон, с небрежной улыбкой ответил:

      -   А почему Звездочёта? Давайте уж спою партию Шамаханской царицы.

      Что-то произошло. Он прочитал растерянность во взглядах. А Спицын, ещё не согнав с лица остатки любезности, обронил:

      -   Мне непонятен ваш юмор.

      -   А мне – ваш, - искренне признался Анатолий.

      -  Послушайте, - вырастая в своём административном величии, повысил голос театральный мэтр, - шумный успех в самодеятельности и лёгкость, с какой вы попали в этот храм искусства, ещё не освобождает вас от рабочей дисциплины!

      -  Но ведь… прошу прощения за азбучные истины… Партия Звездочёта не для баритонального тенора, а для альтино, - я же голос сорву! – стал он оправдываться.

      -   Извините, но мы не первый день в театре, - пытаясь снизить общий тон разговора, вмешалась дама из профсоюза. Она открыла лежащий перед ней журнал «Театр». – Вот что пишут о вашем выступлении в Москве. Это профессиональное издание. «Голос молодого певца обладает широкой палитрой выразительности, а в верхних регистрах практически не знает предела».

      Анатолий промолчал, чтобы не вызвать ещё большего раздражения. А Спицын, наконец, со всей ясностью понял значение его отказа. Кое-кто в театре уже поговаривал, что Светозар не от хорошей жизни  лезет в режиссуру. Теперь этот мальчишка раззвонит всем о сомнительном решении по части его амплуа… То, что решение сомнительно, он и сам знал, но пока что не видел другого исполнителя. А Краско мог бы справиться. Пришлось бы ему, правда, поработать, несколько перестроиться. В крайнем случае, отказался бы уже в процессе работы над партией. Тогда другое дело. В творчестве могут быть и неудачи. Но тогда бы с партией не справился Краско, а не Спицын – с подбором исполнителя. Он уже, кажется, чувствовал будущие ехидные улыбки за спиной. И не сдержался.

      -   Вам не пристало с этого начинать свою работу в театре, - стал выговаривать Анатолию, незаметно для себя переходя на всё более высокие тона, - вам тут пошли навстречу – ещё до работы дали двухмесячный отпуск… Вы ездили в Москву… Можно сказать, без году неделя, как переступили этот порог, а уже получаете сольный концерт!

      Вот уж чего он не ожидал. То, что считал своим успехом, ему ставили в вину. Зачем-то стал оправдываться:

      -  Я полагал, что концерт – это возможность отработать свою зарплату.

      -   Вам ещё рано сводить всё к деньгам! – в раздражении  Спицын швырнул карандаш, и он затарахтел по полированной поверхности стола. – Лучше бы не прятались от серьёзной работы!.

      Чтобы и самому не сорваться, Анатолий до боли сцепил руки, так, что вздулись жилы под тесным браслетом. Бросил взгляд на часы и  деревянными губами произнёс:

      -   Меня ждёт концертмейстер. Извините, но я пойду.

      Сдержанно кивнул и вышел.

      Надежда Егоровна без него не скучала. Держа на коленях недовязанную кофту и клубок шерсти, она сосредоточенно орудовала крючком. Когда он вошёл, подняла голову от вязания и удивлённо сказала:

      -   Да на вас лица нет!

      Спицын предложил мне партию Звездочёта в «Золотом петушке». Я отказался.

      -   Гм… Рискованное решение, - рассудила, убирая вязанье.

      -   Хорош риск – за счёт ближнего.

      Она не стала обсуждать с ним действия Спицына. Молча сматывала нитки.

      -   Не убирайте, Надежда Егоровна. Повяжите ещё немного. Надо успокоиться.

      Прошёл вдоль ряда приставленных к стене стульев, в полутёмном углу присел. Он думал о том, как по-разному можно воспринимать и оценивать одни и те же обстоятельства. Ещё весной, когда его пригласили в театр на прослушивание, это дело затянулось на несколько дней: то зал был занят, то отсутствовал кто-то из руководства. Обратный билет в Донецк пришлось, конечно, сдать. Горбаченко уехал один. А когда его всё-таки прослушали, сказали, что может оформляться хоть с завтрашнего дня. Пришлось давать отбой. Он, оказалось, не готов был к этому. В Донецке ждали студенты – не мог же он бросить своих девчонок и мальчишек одних во время экзаменов. Столько работал с ними, привязался душой… Со страхом признался, что ему необходимо закончить свои дела в институте. Главный режиссёр, который вместе с директором вёл с ним официальную беседу, не задумываясь, сказал:

      -   Поезжайте, ради Бога! Сколько вам надо – месяц, два? Место остаётся за вами.

      Лёгкость, с какой получил отсрочку, даже обижала. А потом подумал: «Театр обходился без меня и ещё обойдётся. Это мне без него нельзя. Всё  логично». Уже в Донецке, в разгар экзаменов, его разыскали в институте, пригласили к телефону в кабинете ректора.

      В те дня в Москве проходил Всемирный конгресс сторонников мира. И молодому певцу, который в узком кругу специалистов был своего рода открытием сезона, предложили участвовать в концерте,  который завершал работу конгресса. Директор театра просил его срочно вылететь в Москву, в Министерство культуры.

      Программа концерта, который давали делегатам Московского конгресса, была обширной. Выступали лучшие представители художественной самодеятельности: от хора оленеводов до ансамбля кавказских долгожителей, а также признанные мастера искусств. Анатолий пел арию Радамеса из «Аиды». Его представили как солиста Киевского театра оперы и балета. После его выступления переполненный  зал Дворца съездов (тогда ещё только построенного) дружно аплодировал, а когда, окрылённый таким успехом, он с подъёмом исполнил песенку Герцога, публика бушевала. Темпераментные итальянцы, а их делегация была довольно многочисленной, повскакивали со своих мест, кричали «браво!» и аплодировали стоя, пока не объявили следующий номер.

      Анатолий тешил себя мыслью, что достойно представил театр, поддержал его марку… А вот Спицын считает, и, очевидно, не он один, что это администрация сделала уступку начинающему певцу, разрешив съездить на столь ответственное выступление.

      Летом так и не удалось отдохнуть. Едва вернулся в Донецк, «закруглил» свои дела, получил обходной лист – пришла телеграмма из Москвы: «Предлагаем принять участие конкурсе молодых вокалистов на поездку в Италию для стажировки в «Ла Скала». Сбитый с толку неожиданным предложением, прибежал к Горбаченко.

      -   Как это понимать, Александр Николаевич? Конкурс собрал больше сотни  певцов со всего Союза, среди них есть и заслуженные, и даже  народные артисты из республик. И вообще – первый тур уже идёт,  я в последних известиях слышал по радио.

      -   Мне бы ваши заботы! – довольно засмеялся старик. – Поезжайте! Немедленно!

      -   Я же опоздал. Пока разыскали наши Карпушки… Да и вообще – у меня нет никаких шансов.

      -   Как сказать… Вы ещё не читали сегодняшние газеты?

      -   Нет. А что?

      Старик, довольно улыбаясь, взял со стола газету и подал Анатолию. Крупный заголовок сразу бросился в глаза: «Шахтёрский Герцог». В подвальной статье журналист с искренним восхищением рассказывал биографию Анатолия, приводил высказывания известных мастеров сцены о его голосе, манере исполнения, об успехе во  Дворце съездов. Читать всё это было радостно и… немного неловко. Весь тон статьи повествовал о неком чудесном взлёте. Вот жил себе шахтёрский парень, увлекался самодеятельностью, даже брал какие-то уроки у профессионала, и вот на республиканском смотре его услышали специалисты. Вчерашняя Золушка в один миг стала принцессой.

      -   Но всё это… не совсем так, - оставляя газету, сказал он.

      -   Радуйтесь, - успокоил его Горбаченко. – Ведь журналист ничего не переврал. А что касается общего тона… Публика любит чудеса. Если бы тут рассказывали про тысячу уроков, которые хранит мой дневник, это было бы скучно. Вы читали когда-нибудь, как старатель много лет по крупинке намывал золото? Не читали. Зато если он ковырнул ботинком и нашёл самородок в полкило весом – о таком пишут, это интересно. Тут психология публики. Если неожиданно, вдруг, на с того, ни с сего – значит и со мной такое может случиться. Поскольку есть Судьба, которая подбрасывает  людям подарки, то, чем чёрт не шутит, может и мне нечто отвалит. Все народные сказки на этом построены. Но на то они и сказки. Не обольщайтесь ими. О вас тоже пошумят, пока  в новинку, и забудут. Во всяком случае – охладеют.

      -   Но всё-таки, как же с телеграммой?

      - Давайте подумаем, что вы будете исполнять, ещё раз прорепетируем, а завтра же самолётом в Москву. Первым рейсом.

      …Он опоздал и на второй тур. Однако председатель жюри, известная в прошлом певица, уважаемый теоретик вокала, которая слышала его в Кремлёвском дворце, настояла на том, чтобы его послушали в третьем туре, когда уже около сотни претендентов отсеялось, и за четыре путёвки в Италию боролись всего около десятка певцов и певиц. Конкурс проходил в Большом зале консерватории. Он был переполнен.

      Тут собралась не просто публика, а знатоки, фанатично преданные вокалу. У многих в руках блокнотики, в которые они время от времени  что-то записывали.

     Анатолий не успел перегореть, едва распелся в репетиционной – пригласили на сцену. Его встретили с недоумением, даже, показалось,  с разочарованием. Всех соискателей хорошо  уже знали по первому и второму туру, у них уже появились тут свои поклонники. А ему ещё предстояло завоевать любовь публики, можно сказать, с первого взгляда.

      Он её завоевал. Возможно, тут ещё сработал «эффект Золушки». Ещё бы – выходит в  третьем туре, как с неба падает какой-то парень из Донецка и поёт в духе лучших мировых традиций, легко берёт и уверенно держит верхнее ля! си! до-диез!

      Закончилось прослушивание, разошлась публика, и лишь несколько претендентов в окружении своих поклонников толпились в коридоре консерватории, ожидая окончательного решения. И вдруг по коридору пронеслось: «Краско! Где Краско? Вас приглашают в комнату жюри».

      -   Вы из Донецка, - сказали ему, когда он предстал перед комиссией. – В документах нет сведений о вашем музыкальном образовании.

      -   Высшее есть. А музыкой и вокалом я занимался с педагогом.

      -  Как же это вы… пели на итальянском? С пластинок, что ли, заучивали произношение?

      -   Нет, - ответил он по-итальянски, - язык тоже учил. Я свободно читаю, пишу, вот немного  разговариваю с вами.

      -   Скажите, а кроме вещей, которые пели здесь на конкурсе, вы что-нибудь готовили?

      Он пожал плечами и стал перечислять песни, арии и оперные партии, которые разучивал с Горбаченко. Его остановили.

      -   Достаточно. Одну из четырёх путёвок отдаём вам. Примите наши поздравления.

      Он бросился на телеграф, чтобы сообщить Александру Николаевичу: «Прилетел  Выступил. Прошёл. Благодарю, обнимаю! Анатолий».

       А потом всё как бы покатилось вспять. Прошла неделя, другая, месяц…

      Он приехал в Киев и приступил к работе в театре. Документы на поездку в Италию были оформлены, но о самой поездке вспоминали всё реже.

      Дипломатия, как оказалось, дело не скорое, в нём много подводных камней и непредвиденных оборотов. Оказалось, что итальянские балерины ещё и не собираются выезжать, потому что не определились, кто именно поедет в Москву на стажировку.

      Другим победителям московского конкурса было легче – каждый из них уже работал в своём театре не первый год. Анатолий же, с одной стороны, ещё не успел войти в коллектив, а с другой – вроде бы уже собирался надолго его покинуть. Вот и вводили его третьим исполнителем на роль Андрея, вторым – на роль Богуна.

      -   Ну что, Надежда Егоровна, продолжим занятия?

      -   Продолжим, - сказала она, отрываясь от вязания.



                                                       31.


      Как ему не хватало Горбаченко! Не просто учителя – Александра Николаевича, мудрого Старика… За восемь лет они уже так изучили друг друга, что многое понимали без слов. И дело даже не в том, что старик мог в чём-то помочь или дать дельный совет. Советы может давать каждый и по любому поводу. Дело в доверии. Из одной-двух фраз он понимал твои сомнения и одним взглядом -  грустным или ироничным – подсказывал ход мыслям, не навязывая готовое решение. Он учил думать.

      В первые недели по приезде в Киев Анатолий звонил ему, а потом перестал. Ничего нового, а тем более – утешительного, сказать не мог, хотя именно теперь ему было особенно тоскливо.

      Начались репетиции «Богдана Хмельницкого». Ещё когда разучивал партию сам, а потом с концертмейстером, от него всё время ускользало чувство образа. Слова и музыкальные фразы казались безжизненными. В общем-то, эту партию нельзя назвать сложной, он исправно брал ноты, модулировал голосом, но звуки не изливались, а нанизывались, не становились мощной «несущей волной», которая исторгает из груди высокие чувства.

      Положение усугубилось на первой же репетиции с партнёршей, которая исполняла роль Соломии. Он надеялся, что контакт с нею поможет вдохнуть жизнь в образ Богуна. Этого не произошло. Актрисе было за сорок, на репетицию она пришла в брючках, явно уже тесноватых, и в свитере с огромным воротником, который кольцами вздымался не её и без того пышной груди. Пела она хорошо. В её мужественном меццо звучали страсть и нежность, преклонение перед любимым. Он же тащился за нею, пел всё правильно, а упругое чувство полёта не приходило.

      Когда она ушла, остался с концертмейстером, не жалея себя, повторял и повторял наиболее трудные фрагменты партии,  потом сидел над нотами в гостинице, перечитал, что мог, о Богдане Хмельницком и его сподвижниках, чтобы почувствовать дух эпохи, найти свой образ  казачьего полковника.

      С тяжёлым  сердцем пришёл на общую репетицию. В большом зале под оркестр  прогоняли отдельные ключевые сцены спектакля. Ещё без грима и декораций,  конечно. В креслах в партере сидели не занятые в  очередной сцене исполнители, режиссер, другие люди, причастные к постановке. Анатолий тоже был среди них и волновался не меньше, чем перед выступлением. Сцены прогонялись жёстко, в темпе. Иногда после нескольких тактов режиссёр говорил: «Стоп! Тут всё ясно. Поехали дальше». Или дирижёр опускал руки, оркестр умолкал, делались замечания исполнителям, сидящие в зале перебрасывались двумя-тремя фразами, постановщик делал пометки в блокноте, дирижёр стучал палочкой по пюпитру – поехали дальше.

      -   Как будем с монологом Лизогуба? - спросил дирижёр.

      -   Пока опустим, - ответил режиссёр из зала. – Я вчера слушал Светозара Юрьевича. Там,  по-моему, будет всё в порядке.

      -   Тогда Богун и Соломия…

      Анатолий торопливо вышел на сцену и остановился, ожидая партнёршу.  Потом они запели. Он старался, он чутко прислушивался к оркестру, обращаясь к Соломии, тянулся к ней, пытался жестикулировать.

      -  Минуточку, вы что-то не собраны. Начнём ещё раз, - сказал режиссёр.

      Пришлось повторять сцену сначала. Но он и сам чувствовал, что не живёт в роли, голос звучал холодно и отчуждённо.

      -   Если вы больны, - заметил режиссёр, - то возьмите бюллетень.

      -   Я здоров.

      -   Тогда попробуйте ещё раз. И – больше самоотдачи, не жалейте себя, в полный голос! Мир должен быть потрясён вашей любовью, вашей мечтой о счастье.

     Актриса пела негромко, проникновенно, её меццо-сопрано звучало, как едва сдерживаемая пружина.

                        Где смерть лютует, где гибнут люди,
                        Твоя кохана с тобою будет.

      Он старательно откликался на её зов:

                        …где гибнут  люди,
                        моя кохана… О, нет! Не будет!

      Но не возникало общего  чувства и звучания их голосов. На месте любимой он видел уже немолодую женщину, которая в огромном пушистом воротнике и узких  брючках была похожа на пуделя. Однако, дело было не в ней.

      Ведь с самого начала он не чувствовал образа – ни сценического, ни  музыкального. Романтичный казачий полковник не оживал в его воображении.

      -  Да вы что, - возмутился режиссёр, - с торговкой на рынке объясняетесь?

      Зависла гнетущая пауза.

      -   Ещё раз.

      У Анатолия лицо – пятнами. Пел уже как в бреду.

      -   Достаточно, - нервно задребезжал палочкой по пюпитру дирижёр. – Идите домой. Вам в этом спектакле нечего делать.

      Все, кто присутствовал на репетиции, опустили от неловкости головы. Ноги липли к полу, пока он прошёл через сцену за кулисы.  А потом почти бегом по мрачным коридорам и лестницам, мимо вахтёра – под открытое небо. Одна только мысль, как пульс у виска: «Прочь! Прочь! Прочь!»

      Прибежав к себе в гостиницу, побросал в портфель кое-какие вещи, на улице поймал такси до Жулян и первым же самолётом улетел в Донецк.

      Когда вышел на хлипко подрагивающий трап, крепко ухватился за перила. На какой-то миг закачалось перед глазами: здание аэровокзала, торчащие по горизонту трубы, оголённые поля и посадки.

      В ту пору над Донецком зимой и летом пахло окалиной и сладковатым дымком тлеющих терриконов. Это позже часть терриконов озеленят, часть растащат на дорожное строительство, а старые, ещё дореволюционные  «глеи» осядут, сравняются с землёй  окончательно.

      А тогда в каждом глотке воздуха был привкус сгоревшей серы. Не лучшая, честно говоря, атмосфера… Но это был воздух его детства, его юности. А налетевший из степи ветер донёс запахи чебреца и сухой полыни, отчего горьким хмелем затуманило глаза, пришлось крепко держаться за поручни трапа.

      Пройдя через аэровокзал, он сел в троллейбус и поехал в город. Вначале было свободно, и он уселся к окну, примостив на коленях портфель. Но народ прибывал, на каждой остановке входили всё новые и новые люди. Кондукторша теперь уже была прочно зажата на своём возвышении у задней двери и беспомощно взывала:

      -   Там через переднюю вошли пятеро, а передали только на три билета!

      Возле Студгородка троллейбус уже представлялся ему перезревшим огурцом, набитым семечками. Анатолий мог сойти здесь, чтобы наведаться к Виктору. В салоне стало свободнее. Вот и остановка, откуда ближе всего к Горбаченко. Но не было сил выйти. За окном проплыло здание оперного театра, обкома партии, главпочтамта. Но вот и кинотеатр «Комсомолец», а дальше – бетонный забор металлургического завода. Тупик. Троллейбус делает разворот, дребезжит расхлябанный опустевший салон.

      -   «Кольцо!» – говорит кондукторша и смотрит подозрительно на приличного пассажира с портфелем – не пьян ли?

      Он вышел и побрёл по улице. Был седьмой час вечера. Поток прохожих  спешил, уплотняясь возле магазинов и на троллейбусных остановках. И в этой беспорядочной суете каждый знал, куда он идёт. У Анатолия цели не было. Он брёл, пытаясь растворить среди людей своё одиночество.

      Перед зданием комбината «Донецкуголь» по асфальтовой площадке выхаживала дворничиха, ритмично махая метёлкой. Она двигалась по асфальту, как косарь по цветущему лугу, выкашивая дорожку от опавшей листвы и окурков.

      -   Ты шо, - спросила она, - приехал?

      -   Приехал.

      -   Поздно, милок. Оне, поди, уже дома чай пьют. Окромя диспетчера, никого уже нету.

      Через дорогу был виден главный корпус института. Но идти туда он не собирался. Не с чем было ему идти туда.

      -   Ты уже завтра приходи. Всех делов-то не переделаешь. А завтра всё будет, как и сегодня. Или у тебя что-то срочное?

      -   Нет, не срочно, - ответил он.

      -   Ну, так я и думала.

      «Вот и поговорили», - усмехнулся он про себя и пошёл дальше. Ноги сами привели его на Университетскую, к дому Горбаченко. А куда ещё мог пойти он в таком состоянии? Марья Николаевна, увидев его на пороге, обрадовалась, но тут же сникла и с жалкой улыбкой сообщила:

      -   Я знала, что приедете. Мне он запретил звонить вам.

      -   Что с ним? – встревожился Анатолий.

      -   Совсем оплошал.

      Из кабинета донёсся капризный, стонущий голос:

      -   Маша, кто там? Кто там пришёл, Маша?

      Анатолий вошёл в кабинет. Старик лежал на диване в полосатой пижаме, беспомощно обронив руки поверх одеяла. Свалявшиеся седые волосы липли ко лбу, щёки провалились. Увидев, кто пришёл, он натужно улыбнулся. Это была не  улыбка, а скорее оскал. Только глаза – внимательные, выразительные, были те же.

      -   А… Анатолий. Спасибо, что пришли, маэстро…

      -   Какой, к чёрту, маэстро! Что с вами, Александр Николаевич?

      Он присел на край дивана, взял костлявую руку учителя в свои ладони.

      -   Устал я… вот и лежу.

      -   Ну, а что врачи говорят?

      -   Пустое… Болезнь, я думаю, пошла по кругу.

      У Анатолия тоскливо защемило в груди. Острая жалость вытеснила все другие чувства. Беспомощность и покорность учителя терзала сердце.

      -   Александр Николаевич! Ну, разве можно с таким настроением.

      -   Оставьте. Расскажите лучше о себе. Для меня это важнее.

      Анатолий не выдержал его взгляда, опустил глаза.

      -   Ничего. Работаю. Вот Андрея буду петь.

      -   Это я знаю, а дальше?

      -  Поездка в Италию пока откладывается. Что-то утрясают по дипломатическим каналам. И вообще: улита едет – когда-то будет.

      -   В театре как? Вы мне расскажите, как в театре?
      Анатолий потупился, растерянно думая: «Что же в театре?» Старик взял его за руку, с укором сказал:
      
-   Я осязаю, как уходит время. Выкладывайте всё как есть. Всё. Чтобы потом не жалеть. Слышите: время уходит! А вы свою гордыню лелеете. И перед кем?

      Анатолия прорвало.

      -   Худо, Александр Николаевич, совсем худо! Мне вас недостаёт. Уже никому не верю, и себе тоже. От партии Звездочёта отказался. На меня многие косятся. Им Спицын роли пообещал: каждую двоим, а то и троим. А теперь постановка срывается, и я – чуть ли не главный виновник, хотя срывается она по другим причинам… Пустота вокруг меня. В партии Богуна выпадаю из ансамбля. Не я исполняю, ну… не из себя леплю образ, а вроде бы выполняю приказы дрессировщика. Сам чувствую – дешёвка какая-то. С последней репетиции… - он опустил голову и закончил почти шёпотом, - меня, попросту говоря, выгнали… В партии Богуна, сказал дирижёр, мне делать нечего.

      -   Возможно, что он  прав, - грустно, с отцовской жалостью глядя на Анатолия, сказал старик. _ Богун ещё не ваш. Тут весь характер музыки несколько отличается от того, к чему вы привыкли. Объективно – ничего сложного. Даже проще того, что вы уже умеете… Но надо перестроиться. А Звездочёт, - оживился он,  - это ваше Бородино! Иные считают, что поражение, а на самом деле – победа! Вы устояли перед творческим насилием. Это был бы опасный,  очень опасный эксперимент.

      Устав от своей взволнованности, старик откинул голову на подушку, обессиленно закрыл глаза. Его жалкий, немощный вид отодвигал, делал более мелкими собственные горести Анатолия.

      -   Ну, что же вы молчите? – не открывая глаз, спросил учитель.

      -   Устал я.

      Старик открыл глаза и долгим, тягучим взглядом упёрся в Анатолия.

      -   Это вы говорите мне? Любезнейший мой, малодушие – дорога к предательству!

      -   Простите, это я так. Просто очень трудно.

      -   А когда скажете «легко» – умрёте как певец, - снова оживился старик. – Знаете, мне ещё тридцати не было, когда показалось, что всё могу! Тогда в экономике был НЭП… На сцене – сплошные новации. Одну арию пел, помню, на весу, вниз головой. А глупые друзья и умные недруги: давай, Саша, ты всё можешь! Я ведь перед тем в Милане, Риме, Париже пел… И стал хвататься за всё без разбору. Всё шло легко. Думал – взлёт. А это начинался конец. Меня не стало хватать на первую партию. Спохватился. Боролся, отчаянно боролся… И устоял. Но не больше.

      -   Наверное, я не борец, - вздохнул Анатолий.

      - Напрасно так думаете. Бороться в искусстве это не значит  работать локтями. Надо отстаивать свои принципы… Но главное, конечно, иметь их.

       Старик опять выдохся. На жёлтом лбу выступила испарина. Чуть слышно попросил:

      -   Поправьте мне подушку… под плечи.

      Анатолий торопливо наклонился над ним, подсовывая под голову и плечи подушки. Глубоко вздохнув, Александр Николаевич указал глазами на пианино.

      -   Там, в углу, сапоги. Я их стачал для вас. Возьмите на память. Для роли Герцога. Модель тех времён.

      Анатолий поднялся, вытащил из-за пианино высокие сапоги с накладными пряжками и волнисто обрезанными раструбами голенищ… Когда сворачивал, тонко позвякивали колёсики шпор. Он хотел поблагодарить учителя, сказать ему самые тёплые, самые проникновенные слова, но Горбаченко поднял костлявую руку:

      -   Позвоните мне после первого спектакля. Обязательно. Я услышу вас и пойму.

      К отцу в Будённовку он не поехал. Очень хотелось увидеть его, но не поехал. Не смог придумать причину своего появления в Донецке. На его счастье, в аэропорту с многочасовым опозданием приземлился транзитный на  Киев: то ли из Ростова, то ли из Краснодара.


                                                  32.

      Судьба актёра переменчива. Эти слова звучат почти банально, многие воспринимают их как обязательный грим, который накладывается для привлекательности. Мало кто понимает истинную драматичность, а часто – трагизм этой переменчивости. За примерами ходить недалеко, он в судьбе почти каждого настоящего мастера.

      Один из величайших актёров нашего времени до сорока лет мыкался из одного провинциального театра в другой, перебиваясь на десятых ролях типа «кушать подано». Мы знаем актрису, которая ещё студенткой блестяще прошла по экранам в самой весёлой и музыкальной послевоенной комедии… А потом на десять (!) лет исчезла с экрана. Её имя встречалось на афишах районных Домов культуры, в далёких клубах, где проходили так называемые встречи со зрителями. Те, кто ещё помнил её, говорили, что она эксплуатирует свою старую славу. Один известный молодёжный журнал даже напечатал карикатуру, где этакая многорукая Дюймовочка хапала и слева и справа всеми своими руками.

      А на самом деле, актриса переживала трагедию – и личную, и творческую. Те, кто назначает или утверждает на роли, многие годы обходили её…  И вдруг, когда уже стали забывать, что такая есть, она сыграла в одном фильме, в другом, а затем и в десятке других – сыграла блестяще, не повторяясь, открывая всё новые и новые грани своего таланта, с которым нам, миллионам зрителей, интереснее и теплее жить на свете.

       Возможно, что эта переменчивость не даёт актёру расслабиться, она – ещё одна причина его волнения перед каждым выходом на сцену.

      Анатолий тяжело переживал какую-то неопределённость своего положения в театре. Он не знал ещё, что творческая судьба актёра не до конца открывается даже ему самому, что она продолжается в сердцах зрителей.

      После концерта в Кремлёвском дворце съездов, который транслировался по телевидению, на студию стали приходить письма  со всех концов Советского Союза. Многие зрители выражали свои восторги, просили передать певцу благодарность и спрашивали: почему он больше не появляется в программах? Где его можно послушать?

      Часть этих писем пришла в украинское Министерство культуры. Ознакомившись с почтой, заместитель министра позвонил в театр.

      -   Как там у вас Краско? Вписывается в коллектив? – спросил он у директора.

      -   Видите ли, Виталий Кузьмич, - ответил тот, ещё не зная, почему вдруг столь высокий товарищ интересуется судьбой едва начинающего певца, - в общем, постепенно входит в курс.

      -   Ну, а конкретнее?

      -   Конкретнее… подготовил партию Андрея в «Запорожце…»

      -   И всё? Не густо.

      -   Пробовали, правда, на Богуна в «Богдане». Что-то не пошло у него. А вообще-то, Виталий Кузьмич, мы и не должны особо рассчитывать на него. В любой день может поступить команда – и он улетит в Италию.

      -   Но уж это вы напрасно. Насколько мне известно, в «Ла Скала» согласны принять наших певцов после того, как итальянские балерины прибудут в Большой театр. А на сегодня ещё не ясно, кто  именно из балерин должен ехать. Но, с другой стороны, он же вернётся к вам! Что успеет сделать сейчас, не надо будет повторять потом. Как вы полагаете? Я думаю, что сейчас и время предложить ему какие-то партии – пусть шлифует их там, на стажировке.

      -   Да, Виктор Кузьмич, мы об этом как-то не подумали.

     -   Подумайте… А с партией Андрея когда собираетесь ввести его в спектакль?

      -   В будущем месяце. Уже афиши заказаны.

      -  М-да… Я представляю, каково ему сейчас с его юношеским нетерпением. Пошумели и забыли.

      -   Нет, почему же так,  Виктор Кузьмич! – возразил директор. – Спицын взял над ним шефство, опекает его.

      -   Это, конечно, хорошо. Но нельзя ли, чтобы уже в этом месяце Краско вышел на сцену? Скажем – с концертной программой. Это его как-то поддержит.

      -   Вряд ли он потянет концерт…

      -   А вы у него спросите. Пусть не весь концерт, а одно отделение. Второе отделение отдайте ещё кому-нибудь. Тоже из молодых. У вас там грузинка пришла из консерватории. Прекрасное, по-моему, сопрано.

      …Анатолий, разумеется, об этом разговоре не знал. Предложение выступить с концертной программой для него явилось полной неожиданностью. Впервые в городе появились афиши с его именем. Сообщалось, что выступят молодые солисты оперы Ламара Чкония и Анатолий  Краско. Хорошо, что двое, считал он. Ламара пришла в театр ещё весной, спела в двух спектаклях и безоговорочно была принята публикой. В ней уже видели восходящую звезду. Во всяком случае, он надеялся, что не придётся петь перед полупустым залом. Кроме того, он ещё ни разу не пел больше двух-трёх  вещей подряд, хотя подготовленного с Горбаченко  репертуар хватило бы и на  два полных вечера.

      Несколько дней перед концертом он репетировал с Надеждой Егоровной . Для программы отобрали семь номеров, хотя пробовали значительно  больше.

      В день концерта репетицию закончили раньше. До выступления оставалось несколько часов, и он ещё не решил, как провести их. Развеяться? Побродить по городу, посидеть в кино? Главное – не перегореть, не дать разгуляться нервам. Ещё не решив, куда идти, прошёл мимо вахтёра на площадке служебного входа, и… на него навалилось что-то большое и необузданно шумное.

      -  Толя, го-го! Твою дивизию! Дождался. А эта бабуля-каргуля шаманит тут… Не пускает!

      По лбу прошлась жёсткая щетина недобритого подбородка, он едва не задохнулся от острого запаха кожаного реглана.

      -   Лёнька, пусти! Задавишь.

.  -  Ну, не вахтёрша у вас, а стволовой. Она меня «посторонним» обозвала.

      Анатолий обернулся к вахтёрше.

      -   Извините этого баламута.

      -   Что поделаешь… Одичал ваш друг, - ответила она без злости.

      -   Извини, мать, - по-свойски развёл руками Лёнька, - но я нигде не бываю посторонним.

      Вышли из театра. Анатолий спросил:

      -   Каким ветром?

      -  Попутным. Был в Донецке, мамашу проведал, хату починил. Совсем валиться начала. А потом подумал, если с Магадана летел, то что стоит до Киева завернуть по пути? Друга проведаю, поклонюсь матери городов русских. Не бывал я тут. А мне для привязки надо, - сбавив тон, задумчиво произнёс Лёнька.

      -   Не понял.

      -  В жизни. Вообще. Понимаешь, там, где я сейчас работаю… Ботанику помнишь ещё? Точка роста. Вот там она, наша точка роста. А корни, конечно, тут. Между ними где-то и мы с тобою  находимся.

      Пришли в номер к Анатолию. Лёнька подсел к столу, почитал разложенные под стеклом памятки для гостей, отыскал, что ему надо и снял телефонную трубку.

      -  Ресторан? Пусть ваш товарищ подойдёт в триста восьмой номер… Официант, конечно! Директор мне позже понадобится.

      -   Учти, Лёнь, я не пью.

      -    А разве я пью? Балуюсь. Но коньяку сто граммов примешь?

      -   Ни грамма.

      -   И даже шампанского?

      -   Два глотка после концерта. По случаю твоего приезда.

     Через полчаса стол был накрыт. А пока официант выполнял заказ, они успели обменяться новостями. Анатолий вкратце, очень сдержанно, рассказал о работе в театре, подчёркивая скромность своего нынешнего положения. Лёньке пришлось пить одному. Опрокинув стопку, скривился и отставил бутылку в сторону.

      -  Не умею отрываться от масс. Будем вместе не пить! – и расхохотался.

      Его интересовало всё: как принимает публика, на кого из ребят можно положиться.
      А когда Анатолий удивлённо пожал плечами: о каких, мол, ребятах идёт речь? Лёнька бросился доказывать, что в любом коллективе, в принципе, одни  те же законы.

      -   Должны же быть молодые, талантливые… или пусть не молодые, но которые сумели не обрасти ракушками, у которых за душой есть идеи… Чтобы дело двигать! А уж дело – оно и тебя самого потянет.

      Среди сверстников у Анатолия не было друга ближе, чем Лёнька, не смотря на то, что более разных людей по характеру трудно было себе представить. Лёнькины простота, открытость, прямолинейность не обижали. Он решительно сходился с  людьми, был искренен в своих порывах, но если делал неверный шаг, с такой же лёгкостью отступал, не терзаясь сомнениями. Оставалось лишь пожалеть, что жизнь так далеко развела их. Не очень прислушиваясь к той искренней чепухе, которую нёс его друг, Анатолий смотрел на него с любовью и благодарностью.

      - Ты неправильно себя ведёшь, - горячился Лёнька. – В корне неверно: всё на себя, всё на одного себя… В твоей силе твоя слабость. Один, я уверен, и в искусстве ноль! Никогда не поверю, что гений, пусть даже сам Пушкин или твой Станиславский, вырос на пустом месте – у них наверняка были друзья-единомышленники… По нашему – братва была рядом.

      -   Лёнь, ты хоть слова выбирай.

      -   Не перебивай! Лучше уясни, в какую атмосферу попал. Это же театр, сцена! Тут надо одному  - комплиментик, другому – по роже. «Ах, извините, я нечаянно!» А если это влиятельная женщина – то за… коленочку подержать. Скажем так, для ясности.

      Увидев, как округлились глаза у Анатолия, с ещё большим жаром развивал свою мысль.

      -   Для дела! Надо корректировать своё поведение в зависимости от обстоятельств. Это же не то, что у нас, не инженерия, где верное решение – одно, да и то не всегда. В театре всё – ложь, и всё – правда! Держи марку. Даже у нас там читали про тебя – «Шахтёрский Герцог»! Шутка ли: парень из самодеятельности, наша чёрная косточка – и так взлетел. Ты, я знаю, из тех, кто долго запрягает, но быстро едет. Не теряй темп.

      -   Шахтёрский Герцог, Лёня, это миф. Не взлетал я, даже от земли не отрывался. Восемь лет карабкался. И ты мня сегодня малость подстраховал. Спасибо… хоть ты ни черта не поймёшь, за что.

      -   Знаю, - серьёзно сказал Лёнька. – Я тоже кое-чему… Не за одну тысячу человек отвечаю. Случается быть и попом, и прокурором. Главный инженер там, где  до Москвы как до другой планеты, совсем не то, что здесь. Чаще решаю, чем согласовываю. Понимаешь, друг, надо уметь брать на себя ответственность. Не возьмёшь – так и не дадут. Конечно, когда-нибудь дорасту и до генерального. Но не спешу. Вместе со мной ещё должны люди вырасти. А кое-какая команда у меня уже есть. Я их подбираю, как скопидом золотые – по одному. И уж который попал в мою команду, берегу..  Вот только тебя не хватает. Чтобы внутри клокотал, а так, по виду, тихоня, деликатный… и упрямый как чёрт! Мне нужен главный предохранитель. Понимаешь? Который технически грамотно мыслит и не поддаётся общему настроению. У нас какая беда: большинством голосов подменяем систему доказательств… Ты меня не слушаешь?

      -   Слушаю, Лёнька. И… о своём думаю.

      -   Ладно, давай о другом. Только помни, какие дела ты бросил ряди своего театра. Теперь доказывай, что поменял всё это на такое, что ещё трудней, ещё важней.

      -   У нас другие понятия. Тут «труднее» и «важнее» не всегда рядом. Одному «кушать подано» исполнить труднее, чем другому вытянуть на себе весь спектакль.

      -  Да, жаль, что ты не пьёшь. Так хочется поговорить по-настоящему.

      -   Я  и без того разговорился.

      -  От тебя дождёшься! А хотелось бы и про нашу холостяцкую жизнь. Но  тут без бутылки…

      -   О таком вообще лучше молчать. А если говорить, то без бутылки даже пристойнее.

      -   Тогда говори – мне интересно.

      - Теперь неинтересно. Перегорело. Меня Зиночка долго мучила. Несколько лет так болело, что лучше и не трогать. А когда всё это… ну, не то, чтобы забылось, а рассосалось внутри, выработался стереотип поведения. Помнишь, мы на ставке ракушек ловили, моллюсков. Вытащишь их из воды, положишь на солнышке – и они начинают потихоньку раскрывать створки. Сунешь туда сучок или травинку – сразу захлопнется. И потом уже не скоро открывается. Так и человек. Чем больше открывает душу, тем он беззащитнее. Если в это время уколоть – потом уже трудно раскрыться.

      -   Ты и это знаешь. А я ни черта не понимаю. Были у меня женщины. Не обижали вроде. Да и я их, думаю… Но всё как-то несерьёзно. Были и глупости, бывали и слёзы, но такие – ночная роса. До первого солнышка – и всё просохло.

      Лёнька помолчал, поднял глаза. Их взгляды встретились. Оба натянуто улыбнулись. Что-то проскочило в их взглядах – подумали об одном.

      -   Как Нинка, соседка малая?

      -   Выросла. Летом её видел. Собрались мы у отца… Она к сестре забежала. И такая вся… как струна. Очень хотелось поговорить с нею. Сам не пойму – застеснялся вдруг.

      -  Нинки-то? Застеснялся? Знаешь, в этом что-то есть. Она, я думаю, до сих пор тебя… не вычеркнула.

      -   Не знаю. Грустно всё это. Но человек из неё получился что надо. Вот уж кому можно довериться.

      -   Ну, давай выпьем, Толя. Самый интересный разговор начинается.

      -   Ох, Тимохин, Тимохин! Нечего мне больше сказать. К сожалению, нечего. Ты вот что, - Анатолий перешёл на деловой тон, - займись чем-нибудь до концерта. Два часа осталось, а мне надо настроиться, собраться. После концерта прямо из зала приходи за кулисы.

      -   Ты что, выгоняешь меня?

      - Тебя выгонишь… сам на улице ночевать будешь. Кстати, договорись внизу и ночуй тут у меня на диванчике. А сейчас мне надо готовить себя к концерту.

      -   Ладно, только смотри – чтобы выступил как следует!

                                                   


                                                                             33.

      Лёнька сидел в восьмом ряду недалеко от прохода и с жадным любопытством рассматривал публику. Честно говоря, он  никогда не был в опере. В студенческие годы утверждал, что не терпит «классическую тягомотину», повзрослев  же, стал  осторожнее, с обезоруживающей улыбкой признавался, что до него «не доходит». Он считал, что ритм в музыке должен биться как здоровый пульс, а мелодия – быть выпуклой, чтобы с каждым повтором всё глубже врезалась в память.

      Но однажды поздно вечером он возвратился в свою холостяцкую квартиру, что занимала одну секцию в приземистом длинном бараке. Продрогший и злой, не раздеваясь, завалился на койку и включил приёмник. Темнота, поглотившая и его самого, и казённую обстановку квартиры , вздрогнула и зазвучала. Повеяло весенним запахом цветущего сада,  болью и нежностью откликнулась память, воскрешая далёкие образы юности со сладкими предчувствиями, которые порою сильнее самих чувств… Отзвучал последний аккорд, стало слышно, как шарахается за слепыми окнами метель, в темноте уютно светилась шкала приёмника, и тёплый голос женщины-диктора сообщил: «Звучал «Сентиментальный вальс» Чайковского…»

      Были и другие классические вещи, которые проникали в Лёнькину душу, особенно те, что звучали в концертных программах. И всё же, если бы не пел сегодня его друг, Лёньке и в голову не пришло бы провести вечер в оперном театре. Однако скучать ему не довелось даже в первом отделении, когда пела молодая грузинка. Её принимали хорошо, после второго или третьего номера стали выносить на сцену цветы, дружно аплодировали. 

      Общее настроение заряжает. Лёньке многое в её исполнении казалось непривычным, чужим, глубоко не задевало. Но голос был приятный, сильный, молодая певица мило смущалась, принимая цветы.

      Немалый интерес представляли и сами слушатели, которых он рассматривал в антракте. Не по годам степенная молодёжь, напудренные и накрахмаленные старики, и все такие чинные, даже торжественные. Тогда ещё мужчины, а тем более – женщины, не позволяли себе появляться в оперном в джинсах и затрёпанных свитерах. Зато Лёнька встретил в фойе даму с голой спиной и собакой на шее. Из-под длинного подола выглядывали парчовые туфли с загнутыми, как у клоуна, носками. Не успел удивиться, увидел другую с таким же, если не больше, воротником, ни к чему не пришитым, который она таскала с собой, повесив на голую шею.

      Конечно, сотни других людей выглядели менее колоритно, даже нормально, и всё же было в их поведении что-то такое, вроде они особый клан и вот пришли на свой праздник, а он – Лёнька – из другой компании. Эх, сказать бы им: «Что важничаете? Это же мой Толя! Это мы с ним шесть лет ногами месили грязь от Карпушек до «Капитальной», потому что там была единственная в районе средняя мужская школа. А кто из вас знает, как в сорок шестом все богатства мира нам представлялись в виде буханки чёрного хлеба?»

      В седьмом ряду, прямо перед Лёнькой, сидел крашеный старик. Волосы, отросшие над ушами, он аккуратно завернул и прикрыл ими лысину. Видны были женские заколки-невидимки, которыми он тщательно скрепил всё сооружение. Рядом сидела его молоденькая спутница – то ли родственница, то ли знакомая. Судя по тому, что старик пытался говорить вполголоса, но всё равно получалось громко, как из бочки, - он был тугоух.

      -  Что ни говорите,  милочка,  настоящий меломан не вправе пропускать первый сольный концерт. Это же первый робкий поцелуй. В нём своя прелесть.

      «Да он, старый хрыч, ещё и кокетничает!» – подумал Лёнька.


      -   У Ламары школа. У Ламары многолетняя выучка, - продолжал старик. – А этот Краско вчера из самодеятельности. Как ему вытянуть такую программу? – (При этом он потрясал сложенной вдвое программкой концерта). – Я, верите ли, сгораю от любопытства.

      «Тлеешь ты, чудак!» – подумал Лёнька, но заволновался. Да и зал уже проявлял беспокойство. Нетерпеливо скрипели кресла, гомон стихал, софиты высветили занавес, расшитый золотыми гербами. Прокатились, не подхваченные всем залом, хлопки самых нетерпеливых. Но вот занавес пошёл вверх, открылась просторная и пустая сцена с чёрным пятном рояля в центре. Из-за кулис появилась ведущая. Она представила Анатолия и объявила:

      -   Украинская народная песня «Повій вітре…»

      Он вышел на негнущихся ногах, держась неестественно прямо, нахмуренный, вроде бы очень недоволен собой. Резко качнул подбородком, прислушался к первым звукам вступления и начал:
                     Повій, вітре, на Вкраїну,
                     Де покинув я дівчину…
      Лёньку пробрал страх. Он весь подался вперёд…
                     Де покинув ка-а-рі очі…

      Голос вырвался, воспарил, накатываясь на зал с головокружительной высоты, и опустился до смиренной просьбы:

                   Повій, вітре, опівночі.

      Он пел нервно, напряжённо, и это напряжение передавалось слушателям. Когда раздались аплодисменты, старик с заколками на лысине схватил за руку свою соседку.

      -   Я не ослышался, милочка? Он же взял верхнее «си»! Это, я тебе скажу, смелая заявка.

      А ведущая уже объявила:

      -   Куртис. «О, не забудь меня». Исполняется на итальянском языке.

      Лёнька уже не думал о старике, о соседе справа, сидевшем с непроницаемым лицом, ни о чём – он вслушивался в мелодию, и в душе сами по себе звучали знакомые слова русского перевода: «Мне не забыть твои, как море, синие глаза…» Вспоминалась танцплощадка в шахтёрском клубе, охрипшая радиола, забытые чувства.

      Затем звучал романс Радамеса из «Аиды». Тут Лёнька не понимал ни слова. Силился угадать, о чём поёт Анатолий, но мысли путались, им мешало душевное смятение. В голосе друга… даже не в голосе, а глубже, за ним, открывались едва уловимые нотки откровения, нежности… И уже не нужны были слова, что-то тёплое поднималось в груди.

      Зал грохотал. Кто-то кричал «браво!». Лёнька бухал в ладоши и нежно смотрел на старика, его юную спутницу, непроницаемого мужчину справа. Все они прониклись, как ему казалось, чувством взаимной симпатии. И он сам ощущал, что приобщается к их тайне.

      А когда Анатолий исполнил «Чорнії брови, карії очі…», непроницаемый мужчина вдруг повернул своё обмякшее лицо и сказал:

      -   Умереть и воскреснуть…

      Сказал это Лёньке – вроде бы они только что по душам разговаривали. Удивляться не было времени.
                      Однозвучно гремит колокольчик,
                      И дорога пылится слегка-а…

      Лёнька впервые забылся. Начисто. Он хлопал, что-то орал, шлёпнул по плечу соседа, а тот, обернувшись, виновато улыбнулся в ответ.

      Сцена опустела, а зал шумел, в общем грохоте аплодисментов появился, вначале едва ощутимый, ритм – и вот он всё чётче, люди поспешно подстраиваются к общему пульсу.

      Анатолий вышел, поклонился, жестом пригласил концертмейстера и ведущую.

      -   Ариозо и песня Вакулы из оперы Чайковского «Черевички».

      -  Что он делает? – воскликнул старик с заколками. – Такую вещь сверх программы – он рискует.

      Потом была песенка Герцога, потом “Молитва” из “Запорожца за Дунаем”. Старый меломан хватал за руки свою спутницу и со страхом в голосе утверждал, что певец «рискует», что он «сорвётся».
      И так надоел своими причитаниями, что Лёнька не выдержал, тронул его  за плечо и очень весомо сказал:

      -   Успокойтесь, не сорвётся.

      -  Вы совершенно не знаете вокала! – воскликнул тот, продолжая аплодировать.

      -  А вы не знаете Толика, - с мальчишеской обидой парировал Лёнька, вскочил и заорал, перекрывая общий шум: «Дивлюсь я не небо!», «Дивлюсь я на небо!»

      Певец прижал руки к груди, раскланиваясь перед залом, потом поднял их, прося тишины. Обернулся к концертмейстеру,  обменялся с ней несколькими словами. А публика напряжённо ждала.  Прозвучали первые ноты вступления.

                         Дивлюсь я на небо та й думку гадаю…

      После концерта весь обмякший, нежно влюблённый во всё живое… даже в старика, кокетливо прячущего лысину, Лёнька прошёл за кулисы. Анатолий, прижимая к груди охапку цветов, стоял в окружении нескольких человек:  высокий военный, девицы и… старушенция в кудряшках! Заметив Лёньку, он, устало улыбаясь, сказал:

      -  Спасибо, спасибо… Вы меня извините – заказан междугородний разговор по телефону. Опаздываю. Леонид, помоги мне.

      Лёнька взял часть цветов, и они прошли в боковую комнатушку.

      Анатолий отдал цветы  аккомпаниаторше, оставив себе букет белых роз.

      -   Подарю горничной.

      -   Возьмите ещё, я просто не донесу.

      -   Хорошо. Возьми, Лёня, ещё один.

      Вышли на улицу. Обхватив друга за плечи, Лёнька говорил:

      -  Молчу, Толя, молчу… Знаешь – дикая мысль: завтра пойду на рынок и куплю  тебе корзину цветов.

      -  Спасибо. Не за корзину - за мысль. Можешь уже и не покупать. Зайдём, позвоним Горбаченко. Тут рядом, на Ленина, междугородка..

      В казённом, освещённом безжизненным неоном зале междугородки почти никого не было. Анатолий сделал заказ, и оба молча сидели, прижимаясь плечами.

      Металлический голос динамика оповестил: «Краско вызывал Донецк. Пройдите в четвёртую кабину».

      Втиснулись вдвоём.

      -   Марья Николаевна, здравствуйте! Извините, что так поздно… Да состоялся, всё нормально. Пусть Александр Николаевич возьмёт трубку… Что вы сказали? Как?

      Лёнька прижался ухом к тыльной стороне трубки.

      -   Он спрашивает, когда первый спектакль? – доносился старушечий голос. Она кричала в трубку, хотя всё было прекрасно слышно.

      -   Я хотел рассказать ему всё о концерте, половину номеров пел на бис.

      -  Сейчас… - (в трубке что-то шелестело, слышались отдалённые голоса). – Он говорит, всё понял. Всё понял, говорит. Раз вам хочется рассказать – он уже всё понял. Говорит, спасибо.

      -   Как его здоровье, Марья Николаевна, ради  Бога?!

      -   Слаб он. Вчера совсем худо было, а потом отпустило. Но слаб. Очень просит, чтобы после спектакля позвонили. Что? – (опять зашелестело в трубке). – Он говорит, главный экзамен – опера. Очень ждёт.

      -   Передайте, что я после спектакля прилечу в Донецк.

      -   Хорошо. Только он просит сначала позвонить.

      -   И позвоню, и прилечу.

      -  Очень он просит  сразу позвонить, - уже не крича, слезливым голосом добавила она.



      Конечно, ему проще было бы дебютировать в новой постановке: там все в одинаковых  условиях, там премьера – для всех. И переживания общие: волнуется режиссёр, впервые показывая публике своё прочтение  либретто, волнуется главный художник, для которого первый подъём занавеса всё равно, что открытие персональной выставки. А  уж о дирижёре и говорить не приходится. На секунду ослабишь внимание – премьер позволит себе сократить звучание трудной ноты или наоборот – затянет выигрышную… Солисты могут «разойтись» с хором. В таких случаях управлять оркестром всё равно, что тяжёлым грузовиком без тормозов. Недаром же дирижер часто дважды за вечер меняет рубашку, мокрую от пота.

      А пройдись за кулисами до начала премьеры! Стоит народная, едва разменявшая пятый десяток, певица – в расцвете своего таланта, о которой говорят: «Шаляпин в юбке». Она в той самой поре, когда поют главные партии шестнадцати- восемнадцатилетних героинь Но в эти минуты за кулисами у неё на лице все пятьдесят. Так она волнуется, потому что «вытащить» первую партию не каждому под силу, даже обласканному в концертах. Через несколько минут она выпорхнет на сцену и будет блистать молодостью, излучать высокие, трепетные чувства. Но какою ценою даётся всё это, можно увидеть лишь за кулисами.

      И всё же, как говорят, на миру и смерть красна. На премьере – все в равном положении. Гораздо сложнее, если это для всех уже «обкатанный», много раз сыгранный спектакль, и только  ты один выступаешь в нём впервые.

      Как не хватало ему Учителя, заботливого и мудрого. Старика! Конечно же, если бы не болезнь, Александр Николаевич уже за неделю до спектакля сидел бы тут, в Киеве. После своего концерта Анатолий просил Лёньку остаться на несколько дней. Ему так хотелось, чтобы хоть один родной человек сидел в зале, хоть один, которому ты дорог не за то, что берёшь чистое «си» или даже «до-диез».

      Говорят, что у страха глаза велики. Сильное волнение тоже искажает  наши представления о действительности. Ему казалось, что в театре никому нет дела до него, больше того – в холодном равнодушии окружающих чудилось какое-то злорадное выжидание: ну-ну, посмотрим, мол, за какие такие достоинства он получил путёвку в «Ла Скала».

      После шумного успеха в концерте, на второй день он проводил Лёньку в Жуляны, дождался, пока брюхатый АН тяжело оторвался от земли, и  сердце сдавило чувство одиночества.

      Вернулся к себе в гостиницу, часа два провалялся на койке, не смог ни уснуть, ни успокоиться. Вечером направился в театр. Там последний раз давали «Запорожца…». Последний – без него. Сегодня партию Андрея  поёт другой солист. Надо послушать, прочувствовать логику связей, и музыкальных, и чисто драматических.

      Ранний осенний вечер дышал сыростью, расслаивались в мокром полумраке огни фонарей над театральными подъездами. В такие вечера публика не толпится перед входом, демонстрируя вечерние туалеты, раскланиваясь со знакомыми, глазея на высоких гостей, перед которыми раскрывают дверцы служебных машин. В такую погоду спешат в уютную толчею фойе.

      Анатолий пересёк брусчатую мостовую и направился к служебному входу. У самого порога нерешительно остановился. Посмотрел на часы. До начала спектакля ещё двадцать минут. Как трудно было взойти на эти ступеньки! Устал. Чуть в стороне светились стеклянные витрины гастронома. На их фоне часто мелькали прохожие.

      -   Добрый вечер!

      Обернулся. Перед ним стоял плотный, лет пятидесяти, мужчина в плаще «болонья» и таком же берете, похожем на купальный капор. Не сразу вспомнил его фамилию – Шумилов. Бас. Не ахти какой бас, но приятный, прилично поставленный. В «Богдане Хмельницком» он репетировал небольшую партию Тура – старого казака. Помнилось ещё – занимал какую-то должность в месткоме.

      -   Здравствуйте… - не смог вспомнить, как его зовут.

      -   Что это вы по такой погоде прогуливаетесь?

      Анатолий неопределённо пожал плечами.

      -   Никого не ждёте? Я вам не помешал? – оглянулся Шумилов.

      -   Нет, что вы!..

      -  Я вам… от души хотел высказать своё восхищение вчерашним концертом! Честно скажу – не ожидал. Знаете, тут всякие разговоры: «доказал», «выложился». Всё это чепуха. Главное, после такого концерта приятно быть человеком.

      -   Спасибо.

      -  Ну, вам-то меня за что благодарить?.. Кстати, я вчера был в министерстве. По общественным делам. Краем уха слышал разговор… Итальянские балерины, которые должны ехать на стажировку в Москву, наконец, вроде бы определились. У них уже идёт конкурс, кого-то из наших пригласили в жюри. Так что ещё месяц-другой – и дождётесь.

      -   Я об этом сейчас не думаю, - признался Анатолий. – Вообще ни о чём, кроме предстоящего спектакля.

      -   Понимаю. Но ничего – проскочите. Все через это проходили, и вы пройдёте. Могу поделиться своей уверенностью. Ну, я вам желаю…

      -   А вы разве не на спектакль? – спросил Анатолий.

      -   Нет, иду с репетиции. Я сегодня не занят. А вот на ваш дебют – приду.

      И он побежал к троллейбусной остановке.

      …Наконец, пришёл день спектакля. Несколько суток перед тем Анатолий провёл как в очереди к зубному врачу. Пока ждёшь – время тянется медленно, а когда уже тебе заходить и садиться в кресло, то подождал бы ещё. Он стоял за кулисами, не узнавая самого себя: в тяжёлой свитке, шароварах, повязанных красным кушаком, в бараньей шапке, подклеенные усики щекотали ноздри. Ещё раз вспоминал советы Надежды Егоровны. Ему все давали советы. Но в последние минуты перед выходом на сцену он старался вспомнить напутствия концертмейстера. И не потому, что она лучше видела спектакль, чем, скажем, дирижёр со своего пульта. Надежде Егоровне он доверял. «Значит, в дуэте слушать Оксану… Когда аплодируют – всё внимание на дирижёра, тут он держит ритм, может и не дождаться, когда стихнет зал…»

      -   Краско… -  тронул его за плечо помреж.

      И он вышел… на берег Дуная. Настоящие волны – своенравные и ненадёжные – затаились там, за огнями рампы, за оркестровой ямой, в полумраке  задних рядов партера и затенённой галёрки.

      Он не помнил, как взял первые ноты, ему казалось, что звук собственного голоса умирает тут же, не пробившись через звуковую завесу оркестра. Попробовал пробиться… голос окреп, вплетаясь в общее звучание.

      «Доверьтесь Оксане…» И он потянулся к партнёрше, проникаясь её настроением, подчиняясь её темпераменту. Хрустальной чистотой, сплетаясь и расходясь, зазвучали их голоса. Бросаясь к нему в объятия, немолодая уже актриса обожгла его таким откровенно восторженным взглядом, который, казалось, выходил за грань сценической игры. Стало легко и страшно, как в полёте во сне. Обнял её, уже не утруждая себя контролем, где игра, а где жизнь. Возможно, это и была его жизнь, более реальная, чем всё остальное.

                             Ластівко моя прекрасна,
                             Серцю радісний цей час!
                             Ти навік моя кохана –
                             Смерть одна розлучить нас!

      Аплодисменты, как горячий ветер подхватили его. «Всё внимание на дирижёра…» Нет, он не вспоминал напутствий Надежды Егоровны. Дирижёр сам едва заметным движением брови вернул его на землю, вернее – на сцену. Тоже необъяснимый феномен: как из всего калейдоскопа мимики и жестов дирижёра  он смог понять, что именно это едва заметное  движение адресовано ему?

      Перед завершающей сценой Андрей пел свою ключевую арию: напевную, романтически приподнятую, в которой народные мелодии сливались в широком и вольном звучании. Она – как высшее откровение. Недаром в театре её называют «молитвой».

                           Блаженний день, блаженний час,
                           Сіяє знов нам вольна воля!
                           До рідного вернемось поля,
                           Земля кохана жде на нас.

      Запорожские казаки, на десятки лет заброшенные вместе с семьями за Дунай, волею судеб оказались на службе своего извечного врага – Оттоманской империи, но никогда не забывали о родине. На чужой земле уже успело вырасти новое поколение, но тоска по родине, как большой огонь на ветру, ещё ярче, еще нетерпимей разгоралась в их душах. И с началом русско-турецкой войны 1806 – 1812 годов украинские поселенцы перешли на сторону России.

                           На крилах ми через Дунай
                           Полинем в рідну Україну,
                           І радісну оцю годину
                           Прославимо із краю в край.

      Зал, оркестр, сцена и те, кто был на ней и за кулисами, - все оказались в одном мощном и светлом магнитном поле, их сердца бились в одном ритме с его сердцем, он ощущал это радостное обнажение чувств.

                           О доле, путь щасливу дай.
                           Ми знову серцем оживаєм
                           І день ясний благословляєм,
                           Коли побачим рідний край.

      Зал бушевал.  Анатолий весь сжался от этого грохота, и кости ныли, как от сладких объятий. Сейчас он был открыт перед всеми, и все доступны ему. Большего счастья  не бывает.

      …Если на представлении «Запорожца за Дунаем» был случайный человек и от нечего делать рассматривал бушующий зал, он непременно обратил бы внимание на странную пару в четвёртом ряду. Мужчина – молодой, рано начавший  лысеть, в элегантном, горчичного цвета костюме и дорогой по тому времени капроновой рубашке – сидел с отсутствующим видом. Вся обращённая в себя была и его спутница – яркая, но рано располневшая блондинка в тёмно-вишнёвом платье. На  тёмно-вишнёвом фоне блистала её высокая, смело открытая грудь и ниспадающие локоны волос.

      Это была Зиночка, теперь уже Зинаида Николаевна – заведующая сектором в одном из управлений Донецкого совнархоза, и её муж – Валерий Фёдорович. Большим врачом он не стал, пошёл по административной линии, и теперь занимался распределением санаторных путёвок в областном Совете профсоюзов. Должность невысокая, хлопотная, но от неё никто ещё не отказывался.

      В Киев супруги приехали, чтобы погостить у родителей Валеры. Когда создавались совнархозы, его отца пригласили на работу в Совмин республики – отраслевым референтом. Так что Зиночка, если здраво смотреть на вещи, не прогадала. Приехали они не надолго, по пути из Крыма – оставалось несколько дней отпуска.

      Погостили, походили по киевским магазинам, посмотрели на площадь Богдана Хмельницкого… А на второй вечер после их приезда отец Валеры сказал за ужином:

      -   А у меня для вас, дети, маленький сюрприз…

      Добрейший Фёдор Трофимович, помешанный на своих «фурмах» и «мульдах» (он был металлург), ничего не замечающий в собственном доме, вдруг выразил нечто близкое к истине:

      -   Вижу, томитесь… Скучно, должно быть, вам со стариками. У нас на работе есть один меломан. Уши мне прожужжал со своим Краско. Теперь узнал, что этот парень будет петь в опере… А это же наш, донецкий товарищ. В Индустриальном учился. Зиночка, возможно, даже знает его!

      -  Не  только Зиночка, - сказал Валера, - накладывая себе на тарелку салат, - даже я знаю.

      -   Тем более будет интересно посмотреть, - обрадовался отец. – Я для вас два билета купил.

      -   Не стоило их баловать, - с обидой отозвалась свекровь, - не могли Олечку привезти. Я так соскучилась.

      -   Мам, - обернулся Валера, обрадованный переменой темы, - мы же отпуск проводили, по путёвкам. Неужели трудно понять?

      -   Мог бы достать путёвки и в семейный пансионат, чтобы вместе с ребёнком. Ей тоже у моря полезно оздоровиться.

      -   Что вы говорите, - раздражённо заметила Зиночка. Она не очень нянькалась со свекровью, - дома от неё от одной устаёшь, а там же орава чужих. Я бы за неделю сбесились. Вот приезжайте в Донецк – мне поможете и с нею нацелуетесь.

      - Полно вам, - поморщился Фёдор Трофимович. – Билеты в четвёртом ряду, говорят, что это лучшие места. Вы рады?

      -   Да, пап, ты нас обрадовал… - прожёвывая, ответил Валерий. – Почему бы и не пойти?

      Зина не могла определить своего отношения к этой затее. Тёмное предчувствие шевельнулось в ней. И чтобы не выдать своего состояния, с нарочитым безразличием поддержала мужа.

      -   Конечно, любопытно послушать…

      Так они оказались на спектакле. Сидели рядом, но, как говорят, не вместе. Он слушал вполуха, уставясь на дирижёра. Когда Анатолий впервые появился на сцене в свитке, бараньей шапке, с наклеенными усиками – в его угловатых, неуверенных движениях угадывалась растерянность. Валера в душе даже посочувствовал ему: «Стоило ли угробить столько лет жизни, чтобы развлекать, по сути – обслуживать тех, кто заплатил «кровными» и вправе требовать от тебя удовольствия!» Но в театре настроение и обстановка меняются мгновенно.

      После исполнения «молитвы» растерянный, даже испуганный певец уже вознёся в кумиры. Зал стонал от восторга. Валере стало неуютно. Воровато скосив глаза, посмотрел на Зину. Было какое-то несоответствие между её напряжённо застывшим лицом и вялыми, меланхоличными движениями рук. Она аплодировала, вернее – похлопывала, чтобы не обращать на себя внимание соседей. Валера тоже хлопал со всеми.

      «Подумаешь! – разозлился он на себя. – Чего это я? Зина ведь – вот, со мной!» Она нравилась его друзьям, знакомым, на неё сладкими глазами смотрели мужчины. Это льстило самолюбию, подогревало и его собственный интерес к жене. Хотя, честно говоря, нравились ему и другие женщины. Куда денешься! Шесть лет  супружеской жизни по нашим временам такой срок, что не грех за него давать прибавку к пенсии. Так, во всяком случае, позволял себе шутить Валерий Фёдорович в кругу друзей.

      Зину голос Анатолия поразил. Она не ожидала, что на неё враз нахлынет пронзительное, щемящее чувство чего-то непоправимого, невозвратного. Осязаемо вспомнилось ушедшее: это даже не было воспоминание – она как бы заново переживала с той же остротой былые чувства и ощущения: когда всё внове и всё жжёт по живому. Как той ночью на трамвайном кольце в Мушкетово.

      Но она быстро справилась с собой. Женщина решительная, Зинаида Николаевна  умела отбрасывать то, что считала ненужным. Зачем волнения,  даже если они высокие? Надёжность – вот что в семье главное. Им завидовали… Догадывалась, конечно, что Валера иногда таскается… Были основания предполагать такое. Но не искала обострений. Она умела получить своё. Это хорошо, считала она, что  талантливого врача из него не вышло. Таланты способны на непредвиденные поступки. А Валера пробивал служебную карьеру, для которой нужен партбилет и безупречная анкета. Его можно было держать в руках. «Нет, - подумала она об Анатолии, - каждый из нас получил то, что хотел. И слава Богу!»

      Овация продолжалась. Дирижёр растерянно посматривал на оркестрантов. До конца спектакля оставались считанные минуты, а публика и не собиралась успокаиваться. Как будто отзвучал финал, после которого уже ничего и не надо.

      Не дождавшись полной тишины, дирижёр постучал палочкой по пюпитру, и спектакль покатился к финалу. Но последняя сцена так и не заблистала. Публика не успела перенастроиться после гипнотического наваждения «молитвы».

      Исполнители один за другим и все вместе, и с режиссёром, выходили на сцену, и с каждым выходом волна аплодисментов приливала, но когда появлялся Анатолий - сам или почтительно выводя за руку партнёршу, зал встряхивался, оживал.

      Так, кланяясь, он отступил со сцены и нечаянно наткнулся на стоящего в кулисах Спицына.

      -   Виноват… Прошу прощения!

      -   Ничего. Успех ослепляет, - ответил тот, - сегодня вам всё простят.

      Только теперь подумал о том, что чувствовал Светозар Юрьевич, выступавший в роли Андрея до него. Ведь фамилия Спицына и сегодня стоит в программках на первом месте, хотя на сцене, теперь уже наверняка, он с этой партией больше не появится. Всё это мелькнуло в голове на один миг, а в следующий уже подумал: «Надо позвонить. Скорее». Тут, на правой стороне, за проходными помещениями был телефон, с которого можно заказать разговор. Но едва сделал несколько шагов, пытаясь выскользнуть из закулисной толчеи, дорогу ему заступила пожилая женщина с суровым, не подкрашенным лицом. За её спиной маячил мальчишка лет пятнадцати. Протягивая ему сиреневые флоксы, она скривила в виноватой улыбке сухие, тонкие губы.

      -   Примите… от нас с внуком..

      Он взял цветы, задержал на мгновение костистую руку, едва коснувшись её губами.

      -   Спасибо, - сказала она, - за радость… Нет, не то я говорю – за очищение…

      Он торопился.  Женщина это поняла. Взяв мальчишку за локоть, отступила в сторону. И тут Анатолий, ещё не веря своим глазам, воскликнул:

      -   Нинка!

      Она шла на высоких каблуках осторожно, пугливо приподняв плечи. Букетик чернобривцев держала перед  собой, как зажжённую  свечу.

      Всё ещё во власти своей сценической раскованности, своего полёта, он обнял её за плечи.

      -   Нинка! Это ты, Нинка? – ничего больше он и сказать не мог.

      -   Я…я! Видишь же. Вот… Всю жизнь верила, что когда-нибудь увижу тебя таким.

      -   Каким?

      Он увидел себя со стороны,  будто взглянул её глазами. Разжал руки, поспешно отступил на пол шага. И… тут же устыдился своей трусости. Заминая неловкость, спросил:

      -   Ты что, в Киеве?

      -   Да. Учусь в медицинском.

      -   Настырная.

      -   Как и ты…

      -   Краско, вас спрашивает директор, - к ним подошёл помреж. – О! – посмотрел он на Нину. – Прошу прощения!

      Анатолий растерялся. Потянулся к ней рукой.

      -   Не  исчезай.

      -   Ладно. – сказала она. – Цветы возьми.

      Посмотрев на протянутые ему цветы, на Нинку, на нетерпеливого помрежа… И, как бы вспоминая что-то, отдал ей флоксы.

      -  Чернобривцы возьму, а это – тебе. Не  исчезай, пожалуйста! Я тебя прошу.

      -   Не исчезну… Я и на твоём концерте была, только сюда заглянуть не решилась.

      В кабинете дирижёра, который ближе к сцене, чем директорский, набилось человек десять или больше. Двери настежь, одни входят, другие выходит. После спектакля сюда заглядывают как в клуб. Заходит директор, кто-то из ведущих артистов, обмениваются впечатлениями.

      Спросите у кого-нибудь, почему он здесь – растеряется. Как это почему? Да просто потому, что… он часто здесь! Со всеми знаком. Тут в разговорах вырисовывается мнение о сегодняшнем спектакле, отдаются последние распоряжения на завтра,  принимаются к сведению  накладки и шероховатости, замеченные из зала.

      -   Анатолий Степанович, поздравляю! – встретил его директор. – Как говорят в таких случаях, примите и прочее…

      Подошёл дирижёр, который уже успел сменить фрак и взмокшую рубашку на белую тенниску и куртку с молниями.

      -   Вас хвалят? – вопросительно посмотрел на директора. – Сегодня можно. Однако вы заставили меня поволноваться. Вышли на сцену как во сне… Но рубеж взят!

      -   Я что вам хотел сказать, - продолжал директор. – У нас срывается «Пиковая дама». Надо срочно заменить спектакль. Вместо неё будем давать «Запорожца…»  Андрея снова придётся петь вам.

      -   Мужайтесь, - сказал дирижёр, - вам это только на пользу. Кстати, у меня уже давно зреет одна мысль. Понимаете, «молитву» всегда принимают хорошо. Зал даёт такой всплеск эмоций, после которого финал смазывается. Оставшиеся до конца спектакля минуты вроде бы уже и лишние. Особенно это было заметно сегодня. Зал так устал от аплодисментов, что всё дальнейшее оказалось вроде ненужного  довеска. Вот я и подумал: а не перенести ли нам «молитву» в финал? Завершить ею спектакль.

      -   А что, можно посоветоваться, Виталий Евдокимович!

      Это подошёл режиссёр-постановщик. Анатолий ещё не успел осознать, что из-за него, собственно, собираются вносить поправки в уже  идущий спектакль, его «молитва» стала наивысшей эмоциональной точкой всего представления. Он думал о другом: успеет ли собрать себя к  внеплановому спектаклю. Сколько сил отдано, а ведь надо ещё навестить старика.

      -   Мне необходимо отлучиться хотя бы на два дня, чтобы слетать в Донецк, - сказал он.

      -   В Донецк? – спросил режиссёр-постановщик. – Вот чуть не забыл, но вы сказали «Донецк»… Кто такой Александр Николаевич?

      -   А в чём дело? – встрепенулся Анатолий.

      -   Это ваш родственник?

      -   Нет, но…

      -   Слава Богу.  Это во время спектакля звонили из Донецка. Попали на меня. Просили передать, что Александр Николаевич умер… В чём дело? Что с Вами?

      -   Извините…

      Анатолий повернулся и, сгорбившись, как под непосильной ношей, направился к двери.

      На улице моросил дождь. Огни у театральных подъездов уже погасили, тускло мерцала брусчатка мостовой. Он ещё не чувствовал боли – только ошеломляющую пустоту и неуютность мира, в котором уже не было Старика. Он ещё не знал, что боль придёт – пронзительная и горькая, она не выветрится с годами, а только уйдёт глубже, прорываясь щемящими нотами в голосе, передаваясь в сердца слушателей.



К О Н Е Ц


Рецензии