Динина история

Нина Левина
"Они чувствовали на себе опыты, направляемые чужой
рукой, пальцы которой не дрогнут".
Юрий Тынянов. "Смерть Визир-Мухтара".

ДИАГНОЗ
"Мама, ногу отрезали?" – с этой фразы началась та часть моей жизни, которой я живу до сих пор и проживу до самой смерти. Произнесла я её в тринадцать с половиной лет, через час после операции, едва придя в сознание. Голова была в тумане, с трудом освобождалась от наркоза и не соображала - где её хозяйка и что произошло. Но вот эти слова были самые главные и зрели во мне уже несколько дней, в течение которых шло приготовление к операции.
Истинный смысл происходящего еще не доходил до меня и самое большое переживание было адресовано к бедной Маме: "А как же я буду через скакалку прыгать на одной ноге?". Но важность этой операции понималась инстинктивно по растерянной улыбке Папы, по тому, как заливалась слезами, глядя на меня, Мама,.
Началось все два месяца назад. Почему-то не переставая ныла нога. Ноги болели и раньше. Вдруг начинали ныть днем ли, ночью. Я приспособилась успокаивать их, замирая и не давая им движения. 15 - 20 минут полного покоя, и тянущее беспокойное ощущение стихало. Но боли, начавшиеся в марте, были другими. Они не утихали совсем, а только слегка ослабевали днем. Ночами же я не могла найти себе места.  Мама будила Папу, и мы шли с ним по ночным улицам поселка в приемный покой больницы, где мне делали обезболивающий укол, советовали грелку на больное место. Эти меры помогали, но ненадолго. Я даже стала припадать на левую ногу, что, кстати, казалось мне забавным: на меня обращали внимание, а я делала вид, что - а! ничего особенного. Я воображала себя хромающей девочкой.
Наконец, мы с Мамой отправились в поликлинику с этой не дающей покоя левой ногой. Педиатр предположила "детский туберкулез кости" и выписала направление на консультацию к хирургу городской поликлиники.
Мы поехали туда с Папой.
Строгий, высокий, средних лет длинноносый еврей-доктор осмотрел ногу. Выше колена с внутренней стороны бедра уже явно обозначилась опухоль, болезненная при нажатии. Меня выпроводили из кабинета: "Иди, подожди за дверью".
Папа вышел минут через пятнадцать. Растерянная улыбка с его лица не сходила потом до самой моей операции. Уже позже, взрослой, я поняла, что она означала. Нежелание верить в то страшное, что готовила ему и его семье судьба, боязнь напугать меня. Хотя я была еще слишком глупа, чтобы всерьез напугаться. Мой возраст защитил меня от сознания той катастрофы, в которую я попала. Возможно, решив так мною распорядиться, судьба проявила милость, нанеся удар в детстве, и спасла меня от собственных переживаний за случившееся и от боли за близких, которые были втянуты в эту воронку вместе со мной. Жизненного опыта совсем не было, не было и воображения - что предстоит и мне, и моей семье.
А Папа улыбался тогда этой странной улыбкой, и на мои нетерпеливые вопросы: "Ну, что он тебе сказал, у меня какая-то новая болезнь?" скороговоркой отвечал: "Ничего-ничего, он еще не знает, надо будет тебе лечь в больницу, сделать анализы, потом скажут".
Четверть часа назад в кабинете, подождав, когда за мною закроется дверь, врач обратился к Папе: "У вас она одна?" - "Нет, есть еще младшая семи лет, а что?"
И врач поведал, что по всем внешним признаком у девочки саркома нижней трети бедра левой ноги. Конечно, не исключена ошибка, надо лечь в больницу, сделать анализ среза ткани (гистограмму), но следует быть готовым к самым радикальным мерам, главное, не затягивать с операцией, иначе исход может быть самым трагическим.
 
Родители знали, какие последствия могут быть от затягивания операции. Сравнительно недавно у нас в рабочем поселке умерла девочка моего возраста, дочь одного из местных начальников. Как-то, катаясь с горки, она упала, ушибла ногу, та стала опухать. Когда у нее нашли саркому и предложили родителям срочно ампутировать ногу, те наотрез отказались и начали возить девочку к специалистам, в столицу, к знахаркам. Девочке становилось все хуже, боли в ноге усиливались и не давали ей покоя. Наконец, родители смирились и согласились на ампутацию, но операция уже не спасла. Ногу ампутировали несколько раз, старались, чтобы культя была длиннее, но увы, опухоль прогрессировала, захватывая все больше органов. Прожив несколько месяцев, девочка умерла.
Уже став взрослой, начитавшись специальной литературы и наслушавшись врачей («...саркома? Да вы бы не выжили, никакой у вас саркомы, скорее всего, не было», - сказала одна безжалостная… Другие же, опустив глаза и чуть улыбнувшись, говорили: «Видите, как хорошо, что во время заметили, живете…»), – я стала понимать:  возможен был, вероятно, и другой исход. Надо было решиться и отвезти меня в Москву, пройти качественное обследование. Как-то уже старенькая Мама в откровенную минуту через силу выронила: «Почему мы не повезли тебя в Москву? Ведь и билеты тогда были на поезд не дорогие…»
На дворе стоял 1957 год. Мы жили в небольшом, как сейчас бы сказали - градообразующем, поселке в 12-ти километрах от Хабаровска.

НАШ ПОСЁЛОК. НАША СЕМЬЯ

Наш посёлок носил имя Максима Горького и располагался в пригороде Хабаровска. До самого города можно было добраться на автобусе за полчаса. В поселке несколько основных центральных улиц: Энтузиастов, Жуковского и Гагарина (название возникло уже после полета первого человека в космос). В центре поселка имеется площадь, на которой до середины 50-х годов располагался базарчик: крытые голубые прилавки на утрамбованной земле. К 25-тилетию завода базарчик был перенесен, а площадь заасфальтировали, назвали ее именем М.Горького и установили памятник пролетарскому писателю.
В пятидесятых годах поселок стал преображаться. Построили стадион. Заасфальтировали и дали название улицам, разбили несколько парков, в том числе и Детский парк у крыльца школы №37 с качелями, беседками, турниками и даже фонтаном. Но уже в середине шестидесятых все эти парки пришли в запустение, заросли бурьяном; скамейки, беседки и качели были поломаны и не восстанавливались. И лишь приклубный парк был тенист и живописен.
Дорога из города проходила мимо «Первого поселка», состоящего из частных домов, и разветвлялась на две: центральную улицу Энтузиастов и улицу Гагарина. Поперечно этим улицам шли улицы Молодежная, Ломоносова, Гвардейская, Жуковского и другие. Улица Жуковского вела ко «Второму поселку», где также были частные дома.
В центре поселка, в нижних этажах жилых зданий, размещались всевозможные магазины, почта, ателье, мастерская по ремонту обуви и прочие организации обслуживания. На Жуковской располагался заводской клуб, а напротив него, отделённое пустырём, позже превращённым в парк, было построено здание ремесленного училища, готовящего рабочие кадры для завода. Также имелось несколько школ и столовая с рестораном на втором этаже.
 
Поселок окружен полями, занимаемыми огородами, а в конце пятидесятых за поселком была выделена земля для "мичуринских" садов работников завода.
Все это строилось постепенно. А основан посёлок в середине тридцатых годов: сюда на пустынное место по оргнабору съехалось множество людей из самых дальних уголков СССР для строительства завода, который должен был выпускать продукцию для самолетостроения. 
Дуся Кичигина, моя будущая Мама, приехала в поселок шестнадцатилетней по приглашению старшего брата, работавшего тогда на заводе. А Герман Яков, будущий мой Папа, оказался на заводе в августе 1939 года после службы в кавалерийских войсках в Приморье, куда он был призван с Украины. После досрочной (из-за плоскостопия) демобилизации он решил года два пожить на Дальнем Востоке и, увидав объявление в газете о приеме на работу на завод им. Горького токарей,  подал туда заявление, был принят, да так там и остался – в 41-м началась война.
Папу не взяли в армию. Завод сразу стал военным, и квалифицированные рабочие получали бронь. Да и папино плоскостопие… Всю жизнь он маялся ногами.
Поселок имени Горького  прилегал вплотную к проходной завода, но не окружал его со всех сторон. Завод как бы составлял окраинный участок этого образования - поселок имени Горького. Территорию завода огораживал внушительный по высоте продолжительный забор. И лишь заводоуправление - розовое (или желтое, когда его перекрашивали) трехэтажное здание выходило на прилегающую небольшую площадь. Почти все жители поселка в момент его основания были работниками завода или вспомогательных служб.
Военная зима. Холодно, голодно. Тяжелый труд, 12-тичасовой рабочий день. Никаких  выходных. Папа - молодой и очень красивый токарь. Он только что пережил разрыв со своей любимой Галей Грязновой, заподозрив ее в ветрености: девушка дарила свое внимание не одному Яше. По рассказам Мамы, Галя была красавицей, и Яша ее просто боготворил, берег. Ее измена так потрясла Яшу, что он не находил себе места. И чтобы больше не пустить Галину в сердце, постарался побыстрее заполнить ноющую и разрывающую пустоту новой привязанностью - Дусей, симпатичной курносой, чем-то похожей на татарку, табельщицей из своего цеха.
Дусе шёл 23-ий год. Она ждала с фронта жениха Василия, лихого драчливого парня, славящегося своими похождениями и победами над женским полом, но трепетавшего перед строгой Дусей. Когда его с оборонного завода неожиданно призвали в армию, он взял с невесты слово, что та будет его верно ждать, а уж он-то вернется непременно. Дуся хотя и любила Васю всем сердцем, но голову не теряла и от предложения перед уходом жениха на фронт «расписаться» - уклонилась. Воспитанная очень строгой матерью, она не допускала и мысли о близости с мужчиной до свадьбы, и знала, что и без печати в паспорте честно дождется жениха. Но мысль, что даже после нескольких ночей она может забеременеть, остаться с ребенком без мужа (ведь ни куда-нибудь провожала -  на войну), ее остановила, и Василий уехал холостым. 
Осенью 1942 года Дуся получила с фронта письмо, где ей сообщали, что Василий погиб. Она горько его оплакала. Несколько ночей видела один и тот же сон, что идет она по полю и набредает на большой холм из человеческих тел, и она знает, что в самой середке лежит ее Вася. Она начинает растаскивать тела, но просыпается в слезах и смертной тоске, так и не найдя жениха.
Позже, когда уже вышла Дуся за Яшу и родила меня, в 1944 году пришло ей письмо, в котором воскресший Василий сообщал, что лежит в госпитале с ампутированной ногой, любит и скоро приедет. На войне такие вещи случались нередко. Мама до полуночи плакала над этим письмом, а Яша сидел тут же, молчал и курил. А заполночь подошел к ослабевшей от слез жене: "Ну, ладно, Дуся, хватит, что же тут поделаешь, куда же теперь нам с Диной деваться?". Мама уже понимала, что ей очень повезло с Яшей. Добросовестный, работящий, безумно любящий дочь... "Кто его знает, как бы я жила с Васькой,- говорила Мама. - Может, и бита была бы не раз, и из драк пьяного пришлось бы его вытаскивать - больно он падок на это дело был, и позору бы с ним натерпелась, но любила я его сильно, никого так не любила в жизни". Но тут Мама ошиблась. Прожив с Яшей 47 лет и похоронив его, она ни дня не провела без разговора с ним (с его фотографией) вслух ли в пустой квартире, или в мыслях перед сном, и, посещая могилу Яши, каждый раз плакала и причитала в голос, как в день похорон.
А тогда в 1944-ом она написала ответ Васе: "Прости меня, что не сдержала слова, но не виновата я - сообщили, что ты погиб, а годы мои уходили, посватал меня хороший человек, и мы поженились. А сейчас у меня дочь, муж, и я их бросить не могу». Вася прислал в ответ проклятие ("Чтобы твоя дочь была такая же изменщица, как и ты"), и на этом их связь прервалась. Но память о Василии, как о самой своей большой любви, жила в Маме до смерти.
Я не стала "изменщицей" в любви. Но то, что еще в юности тоже потеряла ногу - может, так вот и исполнилось проклятие Василия. Кто знает, «как наше слово отзовётся»…
Вот такие два потерпевших крах в любви молодых человека и поженились в феврале 1943 года. Дали им комнатку в коммунальной квартире с печным отоплением, и стали они жить. Яша в эту комнатку принес чемоданчик с одними подштанниками, а Дуся - с несколькими платьишками. Мебель собирали по знакомым и друзьям, посуду покупали потихоньку с зарплат.

Жили очень скудно. Иногда было так голодно, что приходилось варить пустые щи из крапивы. Но это были молодые, полные сил, красивые люди. Постепенно-постепенно самое необходимое в комнатке появилось, а в декабре появилась я.
Природа создала моих родителей чадолюбивыми. Чтобы у дочки была одежка, кроватка, игрушки в суровое военное время, Яша брался за самые ответственные токарные работы. Дуся, работая по 12 часов, вместо обедов в перерыв летала за несколько сотен метров в холодную квартиру, где соседская баба Зина приглядывала за младенцем, разворачивала разомлевшую в теплых сырых пеленках Дину ("от тебя аж пар шел, батареи-то в комнате были чуть теплые"), кормила малышку, сцеживала молоко для следующего кормления, сама, наскоро поев селедки с хлебом ("чтобы воды побольше пить, для молока в грудях"), бежала опять в цех. В это тяжелейшее безрадостное время малышка Дина для них стала источником такого счастья, что им ничего не надо было больше. И они мысли не могли допустить, что когда-нибудь, кто-нибудь будет ими любим с такой же силой.
Одно из моих первых воспоминаний о Папе и Маме - это наше совместное посещение душа. Может, в общежитии, а может, в заводскую душевую пускали помыться работников. Я помню эту пару, стоящую в кабинке душа рядом, белые, стройные, высокие (сколько же мне тогда было? 3? 4?). Когда, уже взрослая, я рассматривала репродукции картин эпохи Возрождения, изображавшие Адама и Еву у дерева познания - внутренний взор рисовал мне эту картинку: два стоящих рядом обнаженных человека, смеющихся, смотрящих на меня сверху вниз, в рамке стен кабинки полусумрачного душа.

ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Росла я благодарным ребенком. Хотя и пошла, и заговорила немного с опозданием (была толста и флегматична - "Приду за тобой в ясли, а ты вся покусанная. Ребятишки вокруг тебя уже ползали, а ты все сидишь и только отбиваешься от них и плачешь, если тебя укусили" – это Мамины слова), но затанцевала и запела почти одновременно с освоением вертикального положения и членораздельной речи. Папа обожал выходить со мною в люди. "Одень-ка мне Дину", - говорил он Маме, собираясь навестить приятелей. Он мною гордился: кудрявая, говорливая, свободно вступающая в общение с кем угодно - такой я росла...
После окончания войны, когда завод переориентировывался с выпуска военной продукции на гражданскую и не было заказов, а значит, задерживали зарплату, Папа перевелся работать в ремесленное училище РУ-14 мастером в группу токарей. Разрушенная войной страна нуждалась в рабочих кадрах, поэтому самых высококвалифицированных рабочих набирали обучать молодежь рабочим профессиям. В основном ремесленниками были дети-сироты, лишившиеся отцов, а иногда и матерей. Папа сам был из бедной украинской семьи, остался без отца-матери с малых лет и вырос, как трава в поле. Он жалел своих подопечных и, наверное, несмотря на свою молодость, воспринимался ими как старший брат или даже отец. У него в группах учились и девушки, и парни. Похоже, девчонки влюблялись в своего молодого, красивого мастера. В доме нашем была масса фотографий, где папа снят со своими выпускницами. И обязательно на первом плане стою я, подбоченившись, в белой панамке.

Я обожала ходить к Папе «на работу», т.е. в общежитие ремесленного училища. Сначала туда меня водили на праздники для детей сотрудников - Новый год или Первое мая. Потом я уже ходила в комнаты общежития, потому что там было жутко интересно. Воспитатели рассказывали захватывающие истории (до сей поры помню, как я ходила за общежитинским воспитателем из комнаты в комнату, рассказывающей захватывающую историю про "Сердца трех", Лондона, например). В ремесленном была хорошая художественная самодеятельность, ставили спектакли. И на эти вечера я тоже ходила с радостью. Помню «Сорочинскую ярмарку» по Гоголю, и одну из папиных учениц – черноглазую Галю в роли Одарки в цветочном бумажном роскошном венке с длинными атласными лентами, в черных ловких сапожках, белой расшитой блузке, юбке и с лентами же на переднике. Ах, как она выплясывала по ходу пьесы! А как мне хотелось примерить этот чудо-венок, да только вот стеснялась попросить. Я вообще стеснялась этой Гали, которая без костюма была такая застенчивая, а тут – артистка! Я и оробела попросить папу, чтобы он за меня походотайствовал примерить венок. Так и ушла со спектакля, очарованная и в тайной зависти.
К слову сказать, для Папы смена рабочего места ничего хорошего не дала. Если раньше он зарабатывал в зависимости от объема сделанной работы, то здесь  «сел на оклад», причем не очень большой, а времени свободного оказалось больше, Папа стал немного попивать...
Наша семья все время нуждалась в деньгах. Мы то держали чушку, то козу, всю жизнь сами сажали картошку. Когда мне было 15 лет, нам был выделен садовый участок, с которого ничего нельзя было продавать, и Папа, "правоверный коммунист", никогда этого правила не нарушал. После того, как подряд случилось несколько бед: околела старая коза, а скошенное для второй козы Майки сено сгорело в стожке, очередная чушка тоже заболела, и ее пришлось совсем молодую прирезать  - родители перестали держать скотину, и мясо в семье появлялось только в день получки. И если бы не дешевая кета, которой были забиты продовольственные магазины, мы бы жили только на картошке.
После войны с питанием было вообще очень непросто. Особая проблема - хлеб. В нашем поселке хлебом торговало несколько магазинов и киосков. В одном из четырехэтажных кирпичных домов недалеко от нашего дома в подвале располагался такой магазинчик. Хлеб подвозили каждый день, но очень помалу. Длиннющие очереди выстраивались задолго до того, как  конная телега с водруженным на неё голубым фанерным фургончиком останавливалась возле выгрузочного окна.
При нашем заводе имелся свой конный двор. Смирные рыжие, невысокие, но плотные лошадки со спутанными коричневыми гривками покорно трусили по нашим улицам, оставляя порой на асфальте кучки навоза на радость многочисленным воробьям. Мохноногие лошадки развозили воду, продукты, иногда и сено тем, кто держал скотину.
Очереди за хлебом сначала занимались только детьми и стариками, но к моменту начала продажи очередь разбухала, увеличивалась в росте, удлинялась. Начинались волнения и выяснения типа: «Куда лезешь, я тут с утра, а тебя не видел». Соседи, а особенно соседки - отводили души в этих очередях, «стравливая» раздражение и плохое настроение. Женщины оттачивали языки и самоутверждались, мужики – проявляли свою сущность: некоторые выходили из очередей покурить, стояли, посмеиваясь, в стороне и в очередь ввинчивались уже, когда их «половины» почти криком взывал: «Да Вася же, иди, наша очередь!» Другие, постояв немного (а все же очередники - после смены или забегали в обеденный перерыв, урвав полчаса, пытаясь решить ежедневную проблему), махали рукой и, тихо матерясь, уходили вовсе, предпочитая есть без хлеба, чем толкаться тут. Третьи же, весело-остервенело, кроя всех по матушке, буквально по головам добирались к прилавку и, отругиваясь от кричащих очередников, сунув деньги продавщице («Без сдачи!»), хватали очередную порцию и вырывались на свободу, сверкая зубами то ли в остервенении, то ли в радости.
Особенно нахальничали пацаны от 10-ти до 14-ти лет. Они проныривали под ногами очередников, протискивались в промежутки между телами, пользовались каждым поворотом, каждым уголком, постепенно-постепенно приближаясь к прилавку, и вот уже очередной шкет протягивает грязноватую лапку с деньгами под носом очередницы, и пока та, задохнувшись от гнева, выговаривает укоризненные эпитеты («Ах ты, негодник! Нахал эдакий. Да я твоей матери скажу, я в школу пожалуюсь!»), мальчишка хватает добычу, из-под ног последних в очереди и, счастливо сияя глазами, летит домой, к мамке.
Занимали за хлебом семьями, поскольку в одни руки продавали строго ограниченное количество буханок. Иногда продажа велась на килограммы, и тогда специальным рычажным ножом, закрепленным на разделочном столе и напоминавшим ножовку с широким, сужающимся к одному концу режущим плотном с крупными, как у хорошей пилы, зубьями продавщица резала булку пополам. А потом еще пополам, и еще – нередко - полагался маленький кусочек.
Была среди продавщиц одна, такая дебелая, спереди у нее вверх ото лба загибался на белую косынку крутой валик почти красных волос. Никогда она не снимала эту косынку. Поговаривали, что она совершенно лысая.
Обычно хлеб был «серый», но иногда (возможно, уже позднее) появлялся удивительно вкусный хлеб с желтоватым мякишем, назывался он «горчичным». 
В доме купленный хлеб хранился в кастрюле. Нарезался только родителями, и упаси Бог, чтобы кусочек его вдруг оказался на полу или в мусорном ведре. Это позже, гораздо позже, хлебом начали кормить свиней, и на столах в общественных столовых он в тарелках стоял бесплатно, как соль. 
Одним из самых вкусных лакомств в те годы для нас был жмых. Папа приносил его домой мешками. Как же он был вкусен! Конечно, на полках продуктовых магазинов выстраивались пирамиды из плиток шоколада, баночек "Снатка" (крабы)… Но нашей семье, вероятно, эти вкусности были не по деньгам. Жить старались на подножном корму – огороды, дикоросы. Кое-кто держал домашний скот. Птиц не помню. Яиц в нашем домашнем рационе не было. Разве в детсаде омлет иногда на завтрак ставили в тарелочках.
И еще помню разговоры про денатурат. Эта жидкость заменяла алкоголь. Была она розового (как слабый раствор марганцовки) или даже фиолетового цвета и приносилась Папой в 10-тилитровых бутылях.
Но разве детство может омрачиться этими пустяками - еда, деньги? Что мы в этом понимали? Ели, что есть, а назначение денег стало ясно лишь тогда, когда на покупку книги или просьбу разрешить сходить в кино от Мамы следовал ответ - "Нет денег!" 
В новогодние праздники в ремесленном училище устраивали елочные утренники ("ёлки") для детей сотрудников. С них я всегда возвращалась с кулечками (мандарины, конфеты, серебряные елочные игрушки) и призами. "Наша Дина там всем нос утерла. Танцевать - она первая, стихи рассказывать - опять она громче всех. И с Дед Морозом спела... Лучше нашей Дины никого нет!" Когда родилась младшая сестренка Галя, эта папина фраза зазвучала так: "Лучше наших девочек никого нет!"
Ах, наш Папа... Он был простым смертным человеком. Любил выпить, был большим поклонником женского пола, чем, конечно, просто мучил свою жену. Но только с его смертью я поняла, что мы с сестрой потеряли единственного в мире человека, который любил нас, как никто никогда нас не любил и любить не может. Он не видел в нас дурного. Он прощал нам все. Он не мог и не хотел, как Мама, сделать из нас что-то, что отвечало бы его представлениям и желаниям. Он доверял нам полностью.  Всего два раза мне от него влетело ремнем, да и то под влиянием, я думаю, Мамы… 
Первый случай  - мне тогда было 10 лет. Наша семья пошла в заводской клуб в кино. Я уже тогда носила очки и любила сидеть в первом ряду, где чужие головы не закрывали экран - тогда ведь не было спускающихся амфитеатром к экрану залов. Фильм закончился, и все проходы заполнились выходящим людьми. Стремясь быстрее к родителям, я с первого ряда полезла по рядам, с сиденья на сиденье, и не обращала внимания на крики Мамы и Папы - прекратить, слезть на пол и подождать, пока народ не рассосется. Мне нравилось ловко и быстро перепрыгивать из ряда в ряд, и, казалось, что выдумка - очень хороша, а родители кричат, потому что боятся за меня, как бы я не упала, перелезая через спинки сидения, высоковатые для моих ног. Я с лихостью приземлилась около родителей и только тут увидела, насколько они были рассержены. Но опять решила, что причина в непослушании.
Домой мы шли раздельно, но кроме выволочки от Мамы, я ничего не ожидала. Не передать моего чувства обиды и горя, когда дома, едва переступив порог квартиры, Мама тут же оттягала меня за волосы, а Папа ударил несколько раз ремнем. Тут до меня дошли их слова "опозорила перед людями". Я рыдала от стыда, обиды и оскорбления и  уснула, наконец, в углу в коридоре, сидя на полу. Поздно ночью мама, поднявшись с постели, шепотом велела мне идти в кровать. Позже Мама признавалась, что сама "чуть с ума не сошла, переживала, как это я Дину избила" и зареклась на всю жизнь бить дочерей. И да - больше ни разу, но вот папа однажды всё же ремень в руки взял, и за дело, прямо скажу. (Дальше про это напишу).
Но зато Мама, как никто, умела выматывать душу упреками, криками, слезами. Мы, ее дочери, перенесли этот её "метод" убеждения и наказания в свои семьи, и, понимая умом абсолютную неэффективность такого "воспитания", ничего с собою поделать не могли. Конечно, больше всего от нас страдали дети: они не могут хлопнуть дверью, как мужья, если уж очень крики донимали. Наверное, как и каждая настоящая мать, наша Мама неимоверно больших сил, жизни положила на нас, но папина любовь, доброта, восхищение нами, кажется, сделали нас более человечными и терпимыми, чем мамины наставления.

ПАПА

Папа был очень красив. Тонкое лицо, подбородок с ямочкой (сейчас такие ямочки - редкость), черный чуб над высоким лбом. Тонкие черные брови, небольшой чуть вздернутый на конце нос. Какие сильные были у него руки! Папа рано облысел, к старости раздался в плечах, отрастил брюшко. Но для меня не было красивее его человека. Доброты он был неимоверной. Так и вижу его  усмешку на любой со стороны Мамы выпад. Его невозмутимость только еще больше сердила Маму. Сколько раз, разгневавшись, она бросала в него "тапком", а он увертывался, смеясь: "Вот сумасшедшая! А ну замолчи, а то как дам по организму". Это была даже не угроза. "Как это я ударю жену? Я ж ее убить могу", - отвечал он тем, кто придерживался мнения, что жену надо иногда "побить" для острастки, чтобы "не выступала и мужа уважала".
Папа принял советскую власть, как мать родную. Ей он был обязан, что из беспризорника вырос в классного токаря. Родом Папа был из деревни Юрченково, что под Харьковом. Рано остался без отца, да и без матери, оставившей детей на попечение деда и ушедшей в дом нового мужа. Пока он был жив, мы не удосужились расспросить подробно историю его семьи и детства, поэтому пишу о нем со слов Мамы. Детство было нелёгким: мало, что пришлось на послереволюционные годы, так ещё и спасаясь от голода, он стал чуть ли не с шести лет батрачить у своего дядьки. ("Как же я не высыпался тогда! Утром меня будят, чтобы быков выгонять, а думаю - что бы у меня сейчас не было вкусное, всё бы отдал - только бы дали поспать"). И он сбежал из дома, очутился в Харькове, стал беспризорником. Его дружки учили воровать, да не давалась эта наука. Был он часто бит, ночевал в котлах для варки асфальта, из которого в один прекрасный день его выудил милиционер, и Папа был сдан в колонию, где худо-бедно проучился до шестого класса и выучился на токаря.
В 19 лет его призвали в Красную Армию и направил с "ридной Украйны" на Дальний Восток в Приморский край, а там выяснилось, что у Папы сильное плоскостопие. Его комиссовали, но он решил остаться на ДВ, подзаработать денег и тогда вернуться на родину. Прочитав в газете, что в Хабаровске идет набор рабочих на машиностроительный завод, поехал по указанному адресу и устроился работать токарем. Он не думал оставаться на ДВ - очень любил свою Украину. Но началась война.
В армию Папу не взяли: завод, где он работал, выпускал военную продукцию, и на многих рабочих распространялась «бронь», т.е. освобождение от призыва в армию. Был Папа активистом-комсомольцем, потом вступил в партию и всю жизнь считал себя обязанным улучшать общество. Он искренне верил, что человек может и должен быть заинтересован в работе на общее дело.
Как он переживал несовершенство людей! Старался выводить рвачей, лентяев и пройдох на чистую воду, громил их на профсобраниях и партячейках. А сам даже врать не умел.
Я больше не встречала такого человека, кому бесчестный поступок был просто несвойственен. Знаю, что он был очень неверным мужем. Но как-то вот его нравственность в этом вопросе не "вопияла". Столько было вдов и одиночек вокруг, а он был очень видный, и звали его к себе многие, и он - не отказывал. Почему он себя оправдывал? Да, наверное, потому же, почему это делают почти все мужчины. Препонов религиозных нет, а "если женщина просит", почему ей надо отказывать? Но его "порядочность" простиралась до того, что, придя от очередной бабенки, он рассказывал о ней Маме и просил при этом "никому не рассказывать" - боялся, что у него могут быть неприятности по партийной линии: среди коммунистов такие похождения были не в чести, хотя все глядели на это сквозь пальцы, иначе бы процентов 80 коммунистов мужского полу, да и женского, наверное, тоже, надо было бы исключать из партии "за аморалку". И сколько Мама не протестовала, Папа только посмеивался. Вот тут он не мог понять - как было мучительно его жене на нашем маленьком поселке ловить на себе насмешливые взгляды папиных "любовниц". Но ни одна из этих женщин не могла рассчитывать на что-то большее, чем переспать с Германом. "Да разве я Дусю брошу? Она у меня самая лучшая!" - вот было его кредо. Вот и разбери таких мужчин. Но думаю, что основной причиной, почему Папа не расстался с авторитарной и крикливой Дусей, была даже не его доброта и снисходительность. Нет. Папа очень любил нас, дочерей. И вот нас он не мог бы никогда оставить, уйти к  другой.
Папа свято верил в «правое рабочее дело» построения общества, свободного от несправедливости. Не знаю, был ли он крещеный. Скорее всего – был. Все же родился в славянской деревне еще до Революции и, вероятно, в младенчестве был окрещен, как тогда было принято.
(Хотя вера папиной семьи для нас с сестрой – загадка. Мы до сих пор не знаем наверняка, какая у папы была национальность. Я до получения паспорта числилась по классному журналу украинкой «по папе» – есть в журнале последняя страница, где указывалось семейное и социальное положение ученика. Но кто знает? Может, он поляк, или окрещенный еврей, или немец – по отцу, Герману Ефиму. Папину мать звали Дарья Вакуловна, братьев – Кирилл, Тимофей, Евдоким, сестер: Ганна, Ульяна, Мария. Вполне славянские имена. И только наш Папа - Герман Яков Ефимович - вызывал сомнения в своём славянском происхождении).
Папа совершенно был не религиозным и не верующим. (А кто бы ему внушил веру, если он фактически с малых лет был лишен семьи, и слава Богу, что хоть выжил и с пути не сбился). Но откуда в нашем Папе была такая внутренняя порядочность, доброта и интеллигентность?! Вот малая деталь: Папа, например, любил носить шляпы – фетровые в межсезонье, из соломки - летом. Никто из знакомых и родственников шляп не носил и не носит – в ходу кепки, ушанки. Папины плащи, длинные пальто, костюмы, светлые брюки летом - какой-то американско-европейский стиль. Где там украинское село Юрченково? Где вышиванки, шаровары?..
Уже став взрослой, я стала осознавать непохожесть Папы на людей своего круга, но не придавала этому значения. Мне Папа в любой одежде был бы мил. А вот после его ухода стала осознавать, до чего же Папа был необычен для своей среды – малограмотных рабочих – поведением, жизненными установками, отношением в семье, внешностью. Во многом – это был идеальный человек.
Не будучи верующим в Бога (жертва своего безбожного времени), он поверил в коммунизм и был предан идеям партии почти до конца своей жизни. Но как всякий порядочный человек, он понимал все несоответствие окружающей жизни лозунгам. Когда пришел к власти Хрущев, папа воодушевился: теперь ложь и подтасовки исчезнут. Папа начал писать статьи в газеты. В заводской многотиражке «Вперед» часто появлялись его заметки о недостатках на заводе. Он даже несколько раз пытался писать Хрущеву, и в этом, конечно, была доля тщеславия, но, в основном, Папой двигала искренняя вера в руководящую роль партии. Он представлял, что если бы наверху всё знали, то порядок можно было навести.
Иногда, убедившись, что его письма или пропадают, или возвращаются в ту организацию, работа которой в папином письме и критиковалась, (и уже из нее Папе давали ответ, сделанный, наверное, по готовому клише : «Ваши справедливые замечания по поводу … явились предметом обсуждения… Были приняты меры по искоренению…» и так далее), Папа горестно вздыхал: «Жалко, что Бога отменили – совсем народ совесть потерял, ничего не боится». А я ему возражала: «Папа, но ведь совесть надо не из страха иметь, надо изнутри быть совестливым и честным». Он смеялся (грустно) и кивал головой: «Правильно, Дина, только мало, кто так считает». А когда Хрущева сняли, Папа махнул рукой: «Какие-то проходимцы к власти приходят».
Окончательно же он разочаровался в коммунистической партии уже под конец своей жизни, когда пришел к власти Горбачев. Эта чехарда со сменой руководства (Брежнев, Черненко, Андропов), эти разоблачения в период андроповского периода, а потом заседания Верховного Совета, где то клеймили Сахарова, то поднималась и уходила из зала литовская делегация, то бывший знаменитый спортсмен Юрий Власов хлестко говорил о «коллективном прозрении» всей страны – все это создало в Папе ощущение бардака в СССР. Он уже плохо разбирался, кто прав, кто виноват. Еще веря, что Генсек должен быть самым умным, ответственным и честным человеком в государстве, он протягивал руку к экрану ТВ, где на трибуне, заикаясь и оглядываясь на Горбачева, пытался говорить Андрей Сахаров, и вопрошал сварливо: «Ну, что он лезет, если его не пускают!» И наши объяснения уже не слушал, не мог понять, что же происходит, и продолжал платить со своей мизерной пенсии партийные взносы. А мама ругалась: «Зачем ты платишь, какой ты коммунист, ты же уже не встаешь. Попроси свою парторганизацию помочь отремонтировать балкон. Ты 50 лет платишь своей партии, а она ничегошеньки тебе не дала».
Наконец, Папа забрал свое заявление о перечислении денег в парторганизацию района. К нему тут же пришла активистка: «В чем дело? Вы же не вышли из партии!» Видя, что Папа готов отступить перед натиском партийной дамы, вступилась Мама: «Он выходит из партии. Вы же видите – он лежачий больной. Он всю жизнь коммунист. Помогите ему - вот у нас балкон скоро обвалится, у нас нет денег его чинить, а жилищники тоже не берутся, говорят, нет денег. Поможете балкон отремонтировать, он снова будет взносы платить». Та ретировалась со словами: «Я скажу у себя». Конечно, никто ничем не помог, и Папа два последних года жизни прожил не коммунистом.

МАМА

А вот с Мамой у нас отношения были сложные.
Вышедшая из крестьянской середняцкой семьи, Мама сызмальства впитала в себя понятия чести, трудолюбия, недопустимости и нежелания жить за чужой счет. "Я никогда никому не была должна!"- вот один из ее жизненных принципов.
Еще в детстве ей пришлось пережить "прелести" новой жизни, которую принесли в деревню большевики. В 1929 году их семья по навету соседей попала под раскулачивание. Ретивые активисты из сельсовета не учли ни количество работников, а тем более едоков в многодетной крестьянской семье, не приняли во внимание, что один из сыновей - Иван Кичигин - служил в Красной Армии. Решению забрать у многодетной семьи весь заработанный тяжелым трудом урожай предшествовал факт: хозяин семьи подал заявление о выходе из колхоза. Выгребли из амбаров все подчистую, оставили семью из девяти человек без крошки, забрав в общее стадо корову, лошадь, другую живность.
 Весной от голода умер отец Мамы... С тех самых пор, наверное, самая ее большая забота была - накормить близких. Пусть еда будет самая простая: каша, хлеб, борщ - она ходила по комнате с полной ложкой, призывая "ну, покушай" любого, кто по ее мнению должен уже проголодаться, и доводила страдальца до белого каления. Уже взрослыми, слушая мамины рассказы о детстве, мы поняли, что эта ее навязчивость связана с переживаниями одиннадцатилетней девчушки, которая несколько недель слышала крики отца: "Дайте мне есть! Есть хочу!", распухшего от голода и так и умершего, не насытившись.
Мама рано, пятнадцати лет, ушла из семьи на заработки. Выросшая в крестьянской избе с земляным полом, где рядом жили люди и скотина, она не терпела крестьянский быт, никогда не мечтала о собственном доме, в котором бы пришлось этот быт восстанавливать. Её устраивало отопление от батарей, одежда и еда из магазина, а не сотворенные своими руками. Она не умела вязать, шить, стряпать. Немного поработав в столовой, она научилась готовить самую немудрящую пищу вкусно и сытно, но никогда даже не пыталась осилить премудрость изготовления, скажем, тортика или пирога. Зато на огороде, на садовом участке основным работником была она. Папа выполнял только "мужские" работы: поднять, отнести, вскопать. А посадить, полить, прополоть, собрать, засолить, сварить - это Мама.
Трудилась она, как заведенная. Утром за два часа до работы она уже на ногах. Готовить на семью приходилось на кухонной плите; летом же, когда плит не топили, готовили на керогазе (электроплиты тоже были в ходу, но электроэнергия обходилась гораздо дороже расхода на керосин). В некоторых семьях использовался шумящий, как хорошая топка, примус, но в нашем поселке кто-то ввел моду на керогаз. 
Вот агрегат, скажу я вам, этот керогаз! На металлическом каркасе (что-то вроде кубической стойки), в центре сверху укреплен узел с лентой фитиля, свернутой в круг и омываемой снизу керосином. Конструкцию насквозь пронизывает желобок, закрепленный как качели-доска. С одного конца желобка в чашку опущен бачок с керосином с носиком, через который потихоньку в чашку выливается горючая жидкость. По желобку она поступает к фитилю. А с другого конца желобка находится противовес, задача которого поддерживать наклон у желобка для неспешного стекания керосина к фитилю. Воняла эта вещь неимоверно. Как Папа чертыхался, чистя всю конструкцию или заменяя фитиль.
В конце пятидесятых в домах начали появляться газовые плиты, и произошла форменная кухонная революция. Во-первых, в домах-восьмиквартирниках разобрали все печи, а на кухнях стали выгораживать место для ванны. Во-вторых, даже нерадивые хозяйки стали успевать готовить не только один борщ или одну кашу, но первое и второе к обеду. Ещё преимущество – теперь поручить готовить можно было и детям-подросткам, не боясь, что они спалят дом в отсутствие взрослых, имея дело с керосином. Но нам с сестрой Мама так и не доверила приготовление еды. Мы вышли из семьи, абсолютно не умея готовить.
Мама все тянула не себе: стирка, глажка, приготовление еды, уход за козой (или чушкой), летом - огород. Кроме этого она работала секретарем-машинисткой в жилищно-коммунальном отделе завода. Нас, дочерей, она не загружала работой, а мы, естественно, не проявляли инициативы разделить с нею домашние дела, росли белоручками. Гуляли, читали, учили уроки. Отец тоже то в гараже с мотоциклом возится, то у приятелей. Мама молчком копошится, стирает, готовит... И вдруг взрыв!.. Он мог иметь повод (например, кто-то в грязной обуви пробежал по чистому полу), а мог и не иметь. Но этот взрыв сметал со своего пути всех - и правых, и виноватых. "Мама опять с полуоборота завелась", - с этими словами Папа собирался и уходил куда подальше. Мы с сестрой оставались один-на-один с огнедышащей лавой. Нам доставалось и за Папу, и за себя: припоминались все давние и недавние прегрешения. Память у Мамы на провинности была феноменальная. С годами их перечень увеличивался, и Маме приходилось с каждым разом все больше времени тратить, чтобы перечислить наши негодные поступки. Мы обвинялись в прошедших неблаговидных делах ("лентяйки, ничего не хотите делать, ничего не умеете"), и в будущих, которые нам еще предстоит совершить ("подохну - грязью ведь зарастете, вши вас съедят, ни один парень вас в жены не возьмет, вы же ни к какому делу не приспособлены")… Потом наступала разрядка в виде потока слез и мигрени. Мы бегали вокруг нее со смоченном в воде полотенцем, а Мама продолжала причитать: "Хоть бы я скорее сдохла от вас, сволочей, сколько я на вас работаю, ни один спасиба не скажет!" Потом дня три суровый взгляд, отрывистый тон...
На меня в такие дни нападал раж трудолюбия. Я чувствовала свою  неблагодарность и бессовестность: Маме ведь надо помогать, чему нас в школе учили? Пока Мама на работе, я драила полы, пробовала печь блины или сварить борщ, шла на огород полоть грядки, гладила белье. Но Мама меня не хвалила, окидывала недобрым взглядом результаты моих трудовых потуг и лишь делала замечания, что сделано не так, как должно. Конечно, я не испытывала никакого восторга от этой нудной домашней работы -  жили-то мы в неблагоустроенном доме. Если начнешь стирать, упаришься, таская из колонки воду, а потом вынося на улицу помои. Для глаженья надо было на плитке нагревать два чугунных утюга, чтобы, пока один греется, другим гладить до остывания,  и глажка затягивалась настолько, что к концу ты уже начинала звереть. Мытью посуды предшествовала возня с нагреванием воды. Пол (деревянный, не крашенный) нужно было ежедневно подметать и два раза в неделю мыть мыльной водой и скоблить широким ножом. (Тапочек тогда не носили, в доме ходили в уличной обуви, а асфальтом в поселке была выложена единственная центральная улица Энтузиастов).
А вокруг было столько интересного!.. Ну как это можно пропустить, занимаясь тяжелыми и скучнейшими домашними делами, которых сроду не переделать. И потом есть же Мама. «Ну что ей после работы делать? Не будет же она газеты читать, как Папа, или уроки учить, как мы с сестрой. Она же Мама. Это ее дело. Я учусь в школе, прихожу домой и делаю уроки, а Мама должна дома делать домашние дела. Это справедливо».
Тупой эгоизм 10-11-летней лентяйки никем не был устранен. Всем было некогда.  Ни Папа, как все российские мужчины, видящий в жене только источник жизненных удобств, ни Мама, полагающая, что независимо - ребенок это или мужчина, но человек должен сам усовеститься и сказать женщине-хозяйке: "Ты, наверное, устала, иди отдохни, я сам (сама) все сделаю..." - не пытались воспитать в нас сострадание к ней, работнице. Она понимала, что и нас, девочек, ждет та же участь – хлестаться по дому – и, наверное, жалела нас... 
В девять часов вечера Мама уже спала, сваленная неимоверной усталостью, а назавтра снова включалась в этот бег в колесе… И рядом никого с нею не было. А у неё не находилось слов (да и времени), чтобы объяснить своей семье, как тяжела ее ноша, и как ей хочется, чтобы кто-то разделил с нею её обязанности, пожалел её, дал рукам отдых, а сердцу покой. А ведь она любила почитать книги и вырывала для этого скудные минуты из этих своих перезагруженных дней. Но во время взрывов негодования, когда ее усталость, накопившись, требовала разрядки, она восклицала: "Неужели ты не видишь?!» или -  «Неужели ты не знаешь?..." А мы не видели и не знали. А кто видел или знал, не торопился ухудшить свою жизнь, ввязавшись в тяжелый домашний труд. Не было в нашей семье системы воспитания, а может быть той любви, которая заставляет, ради близкого, пожертвовать не жизнью, не здоровьем, а собственным временем.
Мама... В детстве при ее разборках с Папой я всегда вставала на ее сторону, ощущая на ее стороне справедливость. Она работала, как и Папа, но после работы Папа ужинал и ложился на диван с газетой, или уходил к приятелям, таким же не обремененным домашней работой женатым мужикам, либо принимал приятелей дома.
Раз в неделю Папа имел право на "распить с друзьями бутылку-другую водки". Когда субботу сделали выходным днем, то пьяные посиделки  распространились и на субботы.
Мама же не знала ни выходных, ни праздников. Наоборот, в дни, когда надо бы отдыхать, она старалась переделать все домашние дела: постирать, погладить, перемыть всю семью, сделать генеральную уборку, ведь в будние дни она успевала лишь сготовить и сделать малую работу.
Мама наша, как и тысячи женщин-работниц, признавала справедливость такого "разделения труда", потому что мужья были основными кормильцами семьи. Мамина зарплата секретарши в конторе жилищно-коммунального отдела была в два раза меньше папиной, кстати тоже не Бог весть какой высокой. Как и другие, вышедшие из низов русские женщины-работницы, она и думать не смела повысить свой статус в семье.
Мама имела семь классов образования, и по тем временам его было бы достаточно, чтобы занимать куда более высокий пост, чем место секретарши с зарплатой в 600 рублей. Она красиво и грамотно писала, хорошо соображала, умела ладить с людьми, была очень ответственна и дисциплинирована. Но ей и в голову не приходило вдруг начать делать карьеру.
Не работать она не могла: одной папиной зарплаты не хватало даже на самое необходимое. И время, проведенное за пишущей машинкой, для неё было менее утомительным, чем часы, отданные домашним трудам. На работе она чувствовала уважение начальства, хваливших и ценивших ее за добросовестное исполнение обязанностей. Дома же она могла бы расшибиться в лепешку, но ни одна душа даже бы и не подумала пусть в шутку объявить ей благодарность.
Но таким женщинам, как Мама, не были свойственны высокие жизненные запросы. Она благодарила судьбу за то, что живет в городе, имеет работу, мужа, (когда кругом в эти послевоенные годы было столько вдов и старых дев), что раз в год она может позволить себе сшить шелковое платье, а раз в пять лет справить габардиновое пальто, купить зеркальный шкаф и диван... Этих «богатств» ей было предостаточно. Свое предназначение она видела только в добросовестном, даже самопожертвенном, исполнении обязанностей жены, матери, хозяйки.
Конечно, способности Мамы превышали уровень  секретаря-машинистки. В ней клокотала энергия организатора, оставалась неудовлетворенной огромная потребность повелевать. И это, к нашему несчастью, приводило к вспышкам обиды на всех и вся, когда наш дом превращался в настоящее чистилище. В такие часы и дни мы не знали, как ее утихомирить. Вдруг придравшись к какому-то пустяку, она, накричавшись, могла улечься в ванной и пролежать в ней всю ночь в остывшей воде, не слыша наших уговоров и слез. Или сорвать запланированный выезд "на Амур", куда летом мы отправлялись как бы на пикник, поскольку в поселке никаких водоемов не было. Как отрежет: "Не поеду!". И тогда мы всей семьей кидались ее уговаривать, а она ложилась на диван с разыгравшейся мигренью, жалобами на сердце. Отец, плюнув в сердцах, уходил (он быстро раскусил мамины уловки и не придавал значения ее болезням, но с нами своей тайной не делился, оберегая Мамин авторитет у нас, дочерей), а мы с сестрой оставались с "умирающей" Мамой, плакали в раскаянии, метались с мокрыми полотенцами, каплями, вызывали "скорую", умоляли ее "не умирать". В нашем доме почти ежедневно стояли крики. Постоянная усталость, недовольство мужем и его постоянными изменами, неудовлетворенность своею жизнью вымещалась на дочерях...
Авторитет Мамы, поддерживаемый ее строгостью и беспрекословным требованием подчинения, держался во мне очень долго, вплоть до замужества и даже дольше. С Папой я могла соглашаться или нет, с Мамой несогласие было недопустимо: следовала такая бурная реакция, что не дай Бог. ("Умирание" и "скорая" - в том числе). Но главное - Мама приучила нас с детства к своей исключительной правоте в любом деле. Подчинение и послушание было для нас неукоснительным правилом. Поэтому мы с Галей и в школе были на хорошем счету - вежливость, обязательность, добросовестность в выполнении порученных дел - этим мы выделялись из среды одноклассников.
"Спрашивают, как я воспитываю девочек, - делилась Мама, придя с очередного родительского собрания.- А как я воспитываю? Никак! Я на работе целый день - кто их воспитывает?». Наше воспитание строилось на слове "нельзя". Ничего было нельзя. Лениться, быть неряшливой, возражать старшим, быть жадной, неопрятной, и, конечно, не слушаться родителей. Согласен - не согласен, делай, как велено. Иначе крики и - "скорая".
 По мере взросления у меня притуплялась острота опасности, что Мама помрет, и я стала ей всё чаще перечить. Особенно меня раздражали ее попытки руководить моими поступками, желаниями. Требования ее были так категоричны и иногда, прости меня, Боже, даже глупы, что я  огрызалась, грубила, отказывалась подчиняться... У Мамы был один выход из этих положений: ложиться на диван и требовать врача, потому что "сдавило сердце", но перед этим она выкрикивала по полной программе все, что она обо мне думала, и что меня ожидает в жизни, раз я так отношусь к матери.
Возможно, она была бы прекрасным авторитарным руководителем, имей хорошее образование и занимай приличную должность. А не имея возможности претворить свои амбиции вне дома, она всю свою энергию выплескивала на нас, вероятно, полагая, что раз она сама выполняет свой долг матери, жены, хозяйки так свято и неукоснительно, то вправе ожидать от нас полного подчинения своей воле. Вылилось это все, в конце концов, в то, что муж научился вообще ее не слышать, когда она начинала очередную ссору, а дочери, как только закончили школу, - покинули родной дом.

ДИТР  
 
Помимо Мамы и Папы нашим с сестрой воспитанием активно занималось государство. С 2-3-х лет - ясли, потом садик, потом школа, институт. Весь мир познавался через воспитателей, учителей, пионервожатых, тщательно подобранных по идеологическому принципу и работающих для великой цели: воспитать нового человека, строителя коммунизма.
В родительском доме почти не было никаких книг, кроме время от времени покупаемых Папой брошюр с работами Сталина или Уставом партии. Все культурные достижения в музыке, театральном искусстве постигались через радио: сначала через черную «тарелку», висевшую на стене, а позже - в средине 50-х купленный - радиоприемник «Балтика». Чёрно-белый телевизор марки «КВН» (в народе расшифрованный как «купил-включил-не работает»), появился в нашей семье уже в шестидесятых годах). С живописью мы знакомились через журнальные вкладыши.
Хотя краевой центр и находился в 12 км от посёлка, в город выезжать доводилось очень редко – автобусы ходили редко, были переполнены, опять же – мама говорила: «Дорого»…И даже если выезжали на экскурсию классом, то лишь в краеведческий музей или в Дом Пионеров на елку. С родителями мы летом раза два выбирались или в Детский парк, или на Амур - "на купалку".
По мере нашего с сестрой взросления в доме появилась небольшая библиотека, но в основном книги я брала в школьной библиотеке. Помню, в какой восторг меня привела библиотека ДИТРа, куда я попала уже  старшеклассницей.
Про этот ДИТР надо рассказать особо.
В поселке, кроме клуба (кино, самодеятельность, по выходным – танцы, очень редко завернет какой-нибудь концертный коллектив или театр) да ресторана при столовой, совершенно некуда было пойти развлечься. Надо ли говорить, что легковых машин в частном владении тогда и в помине не было. Ездило по поселку несколько "Побед" да пара горбатеньких "Москвичей", и то, по-моему, это уже в конце пятидесятых было. В город же очень нерегулярно ездила сперва "коробка" (выкрашенный в голубой цвет фургон с фанерным кузовом, похожий на те, в которых сейчас развозят мебель), позже "утконосы" (небольшие автобусики с вытянутыми рыльцами), а потом и "головастики" (ПАЗики). Любой из этих автомобилей с боем брался желающими уехать по своим надобностям в Хабаровск. Особенно велик наплыв был в выходной день, когда все ездили в город за покупками: промтоварные посельские магазины не справлялись с обеспечением жителей необходимой одеждой, обувью и прочим.
Понятно, что при таких изолированных от цивилизации условиях и невысоких культурных потребностях среди рабочих поселка процветала пьянка. Для скучающей заводской элиты был создан ДИТР (Дом инженерно-технических работников). Стать его членом для рядового рабочего было не просто. Тем не менее, Папа был его членом. То ли как передовик-стахановец, то ли тут личное знакомство с директором как-то использовалось - не знаю. Но благодаря членству Папы у нас с сестрой тоже был туда доступ.
ДИТР - двухэтажный кирпичный, оштукатуренный и покрашенный розовым дом на въезде в поселок. Снаружи он мало отличался от других двухэтажных домов поселка, в которых, опять же проживали семьи администрации завода и других «блатных» (как меж собой называли рабочие касту привилегированных работников и партийных деятелей завода). А внутри...
Это был самый роскошный дом, какой я знала в детстве. Полы выстланы коврами и дорожками, кругом зеркала, на окнах бархатные шторы с кистями. Внизу, направо от входных дверей, (тяжелых, обитых желтыми металлическими уголками и снабженными массивными с финтифлюшками ручками), - деревянные с резьбой (огромные лозы винограда) двери, ведущие в буфет (туда детям не полагалось, да и Папа единственно туда ходил выпить пивка, на большее наши доходы рассчитаны не были). На первом и втором этажах масса комнаток - уютненьких, с глубокими черными кожаными диванами и креслами, с бра и картинами на стенах. Почти в каждой такой комнатке стояло пианино. А на втором этаже находился кинозал, и по выходным там для желающих показывали (бесплатно!) кино - конечно, тогда в зал набивалась вся ребятня, находящаяся в это время в ДИТРе. И еще у окна в вестибюле второго этажа находился огромный аквариум с прекрасным содержимым – водорослями, камешками и неописуемой красоты рыбками. На первом этаже рядом с буфетом располагалась бильярдная, и именно там я обычно разыскивала при необходимости Папу.
За зданием имелся небольшой садик, огороженный со всех сторон, с декоративно подстриженным кустарником и газончиками. Всё это содержалось в идеальном порядке. В садике проводили время «городошники». Там тоже часто мы разыскивали Папу – он был заядлый и удачливый игрок. Больше нигде, кроме как в фильмах, я эту игру на воздухе не видела.
Отправляя нас с сестрой в ДИТР, Мама строго внушала «вести себя прилично – не бегать, не кричать, быть вежливыми». Мы старались, но и это не помогало - очень часто директор ДИТРа, пожилая, с брюзгливым лицом и скрипучим голосом женщина (она обычно была одета в тускло-бордовую вязаную кофту и черную бесформенную юбку, а волосы ее – черные, с проседью, собраны в довольно неопрятный пучок), увидев меня или Галю, находила отца и внушала ему отправить нас домой. (Думаю, директриса нам не доверяла – мы же не были дочками элиты поселка, наш отец был всего лишь мастер токарной группы в ремесленном училище завода). Поэтому мы прятались от директрисы по уютным комнаткам второго этажа или в кинозале.
Позже, уже в шестидесятых, при реорганизации и большей открытости ДИТРа в помещении буфета разместилась библиотека с удивительным подбором книг. Там даже было дореволюционное издание "Потерянного рая" с иллюстрациями, по-моему, Доре.  В библиотеке работала женщина редкой красоты и утонченности. Мне в ней всё нравилось – чуть треугольное лицо с небольшим вишнёвым ртом, легкая розовость щек, огромные серые глаза с пушистыми ресницами, от которых, кажется, даже легкий ветерок шел, когда они опускались и поднимались. И богатые русые волосы, собранные в пучок невиданной ранее формы. Ей так не хватало шляпы с широкими полями и пером! И длинной юбки, свободно  спадающей от талии… Она же, помню, всё куталась в пуховую шаль (тоже, вообще-то, роскошь по тем временам), очень к ней идущую: сизоватый туман из пуховых завитков, охватывающий шею и скрывающий подбородок. Не помню её имени – только лицо врезалось в память. Меня она отличала. Когда я туда заявлялась, она говорила: «Мне хочется показать…». Я вот даже затрудняюсь, как она ко мне обращалась? Кажется, на «вы». Она приносила из глубин помещения толстые книги в тяжелых переплётах. Я перелистывала, читала. Но брать домой их было нельзя, а соблазнов было так много! И помню, как она недоумевала по поводу моей тяги к фантастике (после «Туманности Андромеды», публиковавшейся в течение нескольких месяцев в «Пионерской правде», я – как с цепи сорвалась – выискивала только фантастику): «Вот это для меня удивительно! Никогда эта («эта» - чуть презрительно) литература меня не привлекала».  И чуть растерянно улыбалась, вроде извинения этой улыбкой просила…
Удивительно изящная женщина! Из каких салонов она попала в наш посёлок?
В шестидесятых годах ДИТР открыли для всех, сделали там музыкальную школу, и он стал обыкновенным клубом. Постепенно исчезли ковры и картины со стен, обшарпались диваны, бильярдная и буфет позакрывались, исчезла директриса. Дольше всех продержался аквариум, но и он, в конце концов, тоже исчез. ДИТР потерял весь свой прежний шарм, и меня в нем привлекала только библиотека.

В школу я пошла в 1951 году, до восьми лет оставалось почти три с половиной месяца. Была попытка отправить на год раньше, и я даже помню переговоры Папы с директором школы №37 пожилым с высоким седым ежиком, похожим на казаха. И его оценивающий взгляд на мне: потянет - не потянет, и отказ. Пусть, мол, подрастет. А через год пошла в школу - в класс Марии Алексеевны Заплаткиной. К этому времени я немного умела читать и писать печатными буквами.
Первое сентября. Я – в белом фартучке, коричневом платье с белым воротничком. В руке огромный черный портфель из клеенки, но тисненной «под крокодилову кожу», а там тетрадки, букварь (на обложке - девочка с белым бантом стоит за партой, из-за ее локтя виден мальчик в синей курточке), чернильница-непроливашка в полотняном, еще не замызганном, чехольчике-мешочке. За парту со скошенной столешницей и откидывающейся крышкой я села с подружкой по детсаду Галей С. В классе красивая стройная учительница - платье в черно-белую клетку, короткие светлые волосики причесаны по тогдашней моде: надо лбом поднят и приколкой закреплён треугольный валик, а сзади гладкие блестящие волосы спускаются на плечи и уже на концах завиваются в колечки. Мы встаем, крышки с грохотом откидываются, и учительница начинает первый урок с преподавания навыков - как садиться и вставать за партой, чтобы не греметь (крышку надо придерживать, а не откидывать).
Парта - целое поле для исследования. Она покрашена в черный цвет, но то, что вырезано на крышке, уже на века - ничем не замажешь. А там вырезаны имена и даже слова. А под ручку с пером предусмотрены желобки, а под чернильницу - круглое гнездо. Доска на стене черная, в коричневой рамке. Стол учительницы - в левом переднем углу, почти у окна, ровный, не скошенный. Огромные окна, белый высокий потолок - класс нравится, он светлый, праздничный, цветов много.
Помню мое разочарование, когда 1 сентября нас распустили после второго урока, дав задание нарисовать карандашом в тетради в клеточку лестницу... И всего-то? Да моих способностей и желания хватило бы на несколько страниц таких лестниц...
Через два месяца учительница, разобравшись в способностях своих подопечных, начала их перетасовку, пересаживая слабых ребят к более сильным, и мне досталось сидеть с самым сопливым в классе мальчишкой (вечно у него под носом виднелось что-то отвратное засохшее, я на него глядеть не могла, а меня с ним рядом усаживали), я не решилась протестовать, и, чтобы сдержать слезы, начала напрягать глаза, сводить их к переносице. "Дина, не балуйся глазами, зрение испортишь", - сказала Мария Алексеевна. А я была так несчастна...
Учиться мне было легко и крайне интересно. Если же что-то становилось скучным, я придумывала развлечение. Первую тройку получила в третьем классе, когда, переписывая в тетрадь пословицы и вставляя безударные гласные, придумала для разнообразия себе игру: каждая пословица должна была уместиться ровно в строки, чтобы каждое новое предложение начиналось с новой строки. У меня и получились предложения с разной шириной букв. Учительница не поняла моего творчества и поставила тройку, навек избавив от потуг экспериментирования при выполнении работ в тетради. На фотографии класса после первого года я сижу рядом с учительницей, улыбаясь всеми своими зубами. ("Все сидят сурьезные, как школьники, а ты одна - аж все зубы видны", - откомментировала Мама. С тех пор, фотографируясь, я следила, чтобы рот был закрыт).
Мария Алексеевна проучила нас полтора года и ушла из школы по болезни. Наш класс до четвертого передали молодой, только что закончившей пед.училище, Раисе Георгиевне. Ох и злая была женщина! Как она орала на провинившихся, лупила линейкой мальчишек, не так выполнивших работу. Я ее не любила и побаивалась, не зная, что можно от нее ожидать.
В школу девочки ходили в форме: коричневое или другое темное, полностью закрытое платье с обязательным белым воротничком (сколько его перешивание мне нервов попортило) и фартук, в праздники белый, в будни - черный. Поощрялись белые манжеты - тоже головная боль, потому что менять их приходилось даже чаще, чем воротничок. В некоторых классах еще и нарукавники приходилось носить, чтобы рукава на локтях сберечь. Постоянных рекомендованных фасонов не существовало, форменные платья в магазинах не продавались. Поэтому каждая мамаша изощрялась, как могла. Девочки из семей "начальства" ходили в кокетливых шелковых фартучках с крылышками. У меня же всегда был сатиновый (с вечно в трубочку сворачивающимися краями) или штапельный. Мальчики одевались в вельветовые курточки или перешитые из отцовых военных кителей пиджаки. Ни вязанных пуловеров, ни шерстяных костюмов ни на ком не было.
Почему-то я не помню, чтобы до восьмого класса у нас учился хоть один "хорошист" мальчишка. Может, просто не обращала внимания на мальчишек. Для меня это было довольно беспокойное племя, вечно дергающее за косы, донимающее нас после уроков преследованиями, неаккуратное, обзывающее. Меня мальчишки в классе звали "Германией" от моей фамилии. А ведь время было послевоенное, и мне очень это не нравилось. Я злилась, а им того и надо - доводили до слёз, пока я не научилась вместе с ними смеяться над этим прозвищем. Оно и сошло «на нет», а может, просто повзрослели.
Мальчишек я никогда не боялась, если конечно была к ним равнодушна, в противном случае я начинала стесняться и избегать предмет моего интереса. Если меня учителя усаживали с мальчиком, то я сразу брала над ним покровительство. Во втором Мама обратила внимание, что я всё время щурюсь, и повела меня к доктору проверить зрение. С тех пор я стала носить очки.
В третьем классе ко мне, сидящей за партой в первом ряду, подсадили Вадьку Манжосова, самого маленького мальчика в классе. У него была привычка сосать большой палец. Засунет его в рот и так и сидит. Палец у него распаренный, опухший. Его мама просила, чтобы я его одергивала на уроках, но Вадим меня не слушал. Потом он ушел в другую школу, и я не знаю, в каком классе он от этой привычки избавился.
Иногда меня, как отличницу, "прикрепляли" к отстающему ученику, чтобы я подтянула его, скажем, по арифметике. Но я эту обязанность не любила - всегда казалось, что человек дурака валяет, когда отстает в учебе. Не доходило до меня, как может быть что-то не понятно в заданиях, настолько самой в школе все легко давалось, особенно до 9-го класса. Не помню, чтобы была польза от моих занятий с отстающими.
В школе существовала своя иерархия: ученики-отличники и ударники составляли свой клан, дальше был "класс" закоренелых троечников, слабых безынициативных отбывающих - как наказание - в школе время, и "камчатка" - отпетые двоечники и второгодники. Среди последних было много настоящих хулиганов – курили, безобразничали в раздевалках, пропускали уроки, дрались меж собой и могли ни за что избить даже девчонку. Обычно это были дети с "вятки", барачной окраины поселка, где жили завербованные из города Вятки. Жители "вятки" были самые бедные, самые пьющие; забредать в эти проулочки с грязными, ободранными бараками и жителями, выглядевшими ничуть не лучше их жилищ, можно было только в компании со взрослыми. (Со временем бараки на "вятке" снесли, и именно с этой окраины стал расстраиваться поселок. Там в семидесятых годах появились первые девяти- и четырнадцатиэтажки, а основной улице «вятки» дали название "Имени Гагарина"). 
С возрастом расслоения в классах "по отметкам"  или по полу смазывались, сколачивались группы по интересам.

Сначала на поселке было две школы-десятилетки: №37 и №27. Обучение после 7-го класса было платным. Потом платное образование было упразднено. С приходом к власти Хрущева несколько раз проводили в школах реформы. В начальных классах были введены занятия по труду, и мы, как детсадники, на первых порах вырезали, клеили какие-то бумажные корзиночки. Потом эти занятия посерьезнели: нас обучали рукоделию, а в седьмом и более старших классах нас обучали работе с деревом и металлом. Благодаря этим занятиям я сносно ориентируюсь во всех этих рашпилях, зубилах, кернах, рубанках и киянках. В восьмом классе на занятиях труда я освоила фрезерный и сверлильный станок, причем работа на станках мне очень нравилась...
Тогда же во время школьной реформы была на правительственном уровне принята установка не только ввести в школах уроки труда, но и обучать школьников какой-нибудь профессии, для чего удлинили школьное обучение до 11-ти лет. Для школьников-медалистов, поступающих в вузы, были отменены всякие льготы - они сдавали экзамены полностью на общих основаниях, и единственно могли рассчитывать на благосклонность к своим школьным успехам при равенстве баллов с немедалистом: медалист в этом случае имел при поступлении в вуз предпочтение. Мало этого, на ряд специальностей в вузе (существовал список, в том числе - на экономические и юридические), нельзя было поступать сразу после окончания школы; считалась, что обучению на них должно предшествовать «познание жизни", а для этого необходимо было представить в вуз справку, что ты "оттрубил" в народном хозяйстве не менее двух лет. Если же выпускник не хотел терять для учебы эти два года, то он имел право поступить на любую, не включенную в тот пресловутый список, специальность. При этом он зачислялся в группу рабочих-студентов ("рабов", как сокращённо они себя называли), и должен был первые три семестра (полтора года) работать на предприятии, желательно связанном с его будущей профессией. С половины второго курса студент становился самым настоящим студентом-очником и шел уже ноздря в ноздрю с теми студентами, которые перед поступлением в институт отработали два года на производстве или отслужили в армии, а в вуз поступили на год позже "раба".
Вот такая существовала система получения высшего образования, которую прошла и я. Понятно, что многие после школы не могли сразу поступить на специальность, которую они выбирали (например, юриста). Два года терять не хотелось, и выпускники сдавали экзамены в вуз, далёкий от их призвания. Особенно это касалось девушек - юноши шли в армию.
Но вернемся к школе. В младших классах на переменах мы играли. Вставали в кружок, взявшись за руки, и внутри какая-нибудь девочка, а мы заливаемся: "В этой корзиночке много цветов", или играли "в ручеёк". После уроков обязательная пробежка от школы домой - от мальчишек, несущихся за нами с готовыми, чтобы нас шлепнуть сзади, портфелями. Наказание было - эти мальчишки. Мы их, не шутя, боялись и визжали вполне искренне, опасаясь получить по голове тяжеленным портфелем. Как-то одна пара так увлеклась погоней, что ворвалась за мною в «предбанник» квартиры, я закрылась на ключ, а они истоптали весь тамбур и, наконец, ушли. Вечером мне влетело за грязный пол в тамбуре, на другой день Папа пошел в школу, Кольку Пивоварова с другом вызвали «перед доской», они стояли, понурив головы, и чуть не ревели. Погони мальчишек - к неописуемой моей радости - прекратились.
Конечно, я была очень активной девочкой. Вступив в пионеры во втором классе, ни года (до комсомольского возраста) не была рядовой пионеркой. Звеньевая, председатель совета отряда, председатель школьной дружины... Только операция остановила меня в моем "восхождении". А все равно, уже на протезе, я как-то в лагере была председателем совета дружины лагеря. Общественная работа мне нравилась, я сама "заводилась" и любила заводить других – а как же, все это я видела в фильмах про школу и детские отряды.
А пионерские сборы, а праздники – октябрьские, майские, новый год, елка, изготовление игрушек и мишуры, флажков и лозунгов!..
А выращивание цыплят летом в школе то ли в 55-ом, то ли в 56-м году. А поездки в Хабаровский Дом пионеров на праздники или на конкурсы чтецов.
А выезды с семьёй на реку и плавание в воде до посинения. А скакалочка и «классики». А исследование чердаков и взбирание по пожарной лестнице соседнего "кирдома", а где-то на уровне четвёртого этажа зацепишься подколеньями за перекладину и – кувырк вниз головой, ещё и руки отпустишь: «Глядите, я без рук вишу!».
Как же мне нравилось двигаться – в воде, на стадионе, на сцене – везде. Уроки физкультуры мне были противопоказаны из-за якобы порока сердца, диагностированного ещё в детском саду, но то ли это было ошибка, то ли что-то там "рассосалось" со временем, только дворовые игры в "чижика", "лапту", "казаки-разбойники" без меня не обходились.
Операция всему многому из этого перечня положила конец. Я уже не участвовала в подвижных играх, прекратились, конечно, походы и поездки с классом. (И только если выезд на природу был на машине, (а такие экскурсии были), то и меня брали. Правда, я далеко уйти не могла и обычно крутилась возле ожидавшего остальную компанию автобуса).
Ритм жизни резко изменился. Содержание каждого дня было наполнено «тихими» занятиями: чтение, пение в хоре, фотография, занятия в школе, домашние уроки, вышивание, библиотека, клуб – вот куда перетекла моя жизнь.
Перемена случилась в несколько месяцев, и только мой возраст не дал почувствовать её так остро, как осознают это взрослые люди, случись с ними что-то подобное.

ЖУРНАЛЫ. ФАНТАСТИКА. СМЕРТЬ СТАЛИНА. КАРТИНЫ ДРЕЗДЕНСКОЙ ГАЛЕРЕИ

Учиться мне страшно нравилось. (Вот не шучу: тут слово «очень» - маловыразительно). И ещё читать, слушать передачи по радио, рыться в книгах в библиотеках. Мне страшно нравилось узнавать: любопытство, любознательность – не знаю, но в школе, через книги и даже «Пионерскую правду», через журналы, передачи по радио, (порыться в завалах книг в библиотеке, порыскать по полкам…) и узнавать, узнавать, узнавать… Не помню, чтобы мне надоедало учиться, читать, слушать постановки спектаклей и музыку по радио.
Но мне не хватало того, к чему был доступ. Конечно, я не могла себе сказать, как сейчас: «Надо жить в столицах, в культурных центрах. Тогда ты можешь выбирать – к чему тебя влечёт». Я этого не осознавала. Я просто тогда «глотала» всё, что несло какую-то новую (или интересную) информацию.
Родители выписывали нам с сестрой журналы: сначала «Мурзилку», позже «Пионер»... Вообще, в нашу семью приходила такая корреспонденция: газета «Тихоокеанская Звезда» (ТОЗ), «Пионерская правда» (или позже «Комсомольская правда»), журнал «Коммунист» и/или «Политическое самообразование» - для Папы, а для Мамы - журнал «Работница». Когда я подросла, то выписывали «Юность» и страстно мною любимый «Советский экран». Ещё позже некоторое время выписывались «Смена», «Сельская молодежь» (удивительно хороший журнал, где сельской тематике хоть и отводилось определенное место, но все статьи писались такими мастерами, что журнал читался от корки до корки).
С фантастикой я столкнулась, кажется, в классе четвёртом: тогда «Пионерская правда» начала маленькими кусочками печатать «Туманность Андромеды» И. Ефремова. До этого, конечно, я обожала волшебные сказки.
Жизнь в малоблагоустроенном рабочем посёлке в начале 50-х годов была убога, скудна на радостные впечатления и приключения. Заполнялась пустота будней только общением с себе подобными: у взрослых – свои «общества по интересам», у детей – свои. Конечно, душа жаждала фейерверков. Но в повседневной жизни их брать было неоткуда. И только фильмы да книги могли утолить жажду радостной свободы от этих серых, заполненных трудом, учёбой или пустым времяпрепровождением будней. Отсюда любовь к волшебным сказкам, сказочным повестям, где один герой сквозь различные приключения получает-таки принцессу с дворцом в придачу. Фантастика заменила волшебные сказки. Когда я «распробовала» фантастическую литературу, то стала выписывать «Знание-сила», к которому прилагался «Искатель»: и в самом журнале, и в «Искателе» было дополна фантастики.
Читальными залами наших поселковых библиотек я не пользовалась – просто времени на них не хватало, а чтение дома проходило в самое удобное время – во время еды. Конечно, Мама резко этому возражала и запрещала читать за столом, но она всегда была на работе, а раз надзора нет – кто из отроков сам себе будет надзирателем?
Помню, когда вскоре после смерти Сталина «разоблачили» Берию («Враг народа Берия потерял доверие, а товарищ Маленков надавал ему пинков» - такую частушку принесла с работы Мама), я - в еще не выброшенных номерах «Пионера» с обложкой красного цвета,  с черной каймой, обрамляющей портрет товарища Сталина -старательно вымазывала чернилами и карандашом (до прорыва бумаги) лицо Берии Внутри номера Берия был чуть ли не на каждой странице - в толпе людей, несущих гроб с телом генералиссимуса. А когда, уже при Хрущеве, разоблачили культ личности (что это такое – мы не знали, но выходило, что Сталин был и не такой уж хороший, хотя его портреты, бюсты и памятники встречались на каждом шагу),  я старательно вымарывала из журналов уже и самого «отца народов».
Кстати, хорошо помню день, когда по радио сообщили о смерти Сталина. Вся страна знала, что товарищ Сталин уже несколько дней тяжело болен, передавали несколько раз на дню бюллетень о здоровье горячо любимого вождя. И вот, 5 марта. Обеденное время, час дня. Папа и Мама дома, на обеде, я – готовая к школе (вторая смена)в школьной форме: платье, фартук, белый воротничок, белые манжеты, в косах черные атласные банты, косы – колечком подвязаны под затылком.
Папа включил «Балтику» - ламповый приемник с зеленой лампочкой-ндикатором, настроенный на Хабаровскую радиостанцию. И вдруг в неурочное время (время новостей из Москвы – через час) голос диктора Левитана: «Внимание! Через несколько минут будет передано важное правительственное сообщение!» И несколько раз так. Папа и Мама замерли. Мама: «Наверное, Сталин умер», и тут я, глядя на родителей, застывших в ожидании, вдруг с чего-то (может, от напряжения) улыбнулась во все лицо. Сама напугалась. Даже я, второклассница, понимала тогда, что эта гримаса мне может дорого обойтись, узнай кто о ней. Но никто не видел: глаза родителей были устремлены на приемник. Но мой страх за собственную, такую неуместную, улыбку был спрятан и запомнен на всю оставшуюся жизнь.
В школе помню заплаканное лицо одной учительницы и мое удивление - такая жесткая и строгая, оказывается, умеет плакать! И еще помню радость – нас отпустили домой – день траура. С тех пор несколько лет 5 марта был для нас жданным днем, как и 22 января. В эти дни – дни памяти вождей – мы не учились.
  В начале пятидесятых годов СССР возвратил картины Дрезденской Галерее в Восточной Германии. Акция эта была широко разрекламирована как подарок братской Восточной Германии. Не буду вдаваться в политическую подоплёку этого события. Мне она и сейчас не интересна, тем более – тогда. Ну вернули и вернули. Мне же эта история запомнилась тем изумительным по остроте впечатлением, которое я испытала, открыв очередной номер журнала «Пионер» и увидав в нём репродукцию «Сикстинской мадонны». 
Это был такой удар по эмоциям! Представить трудно.
Проглотив в один присест довольно обширную статью, жадно просмотрев все прилагаемые репродукции (первая – фрагмент «Сикстинской Мадонны» Рафаэля – крупно – лицо Марии и Младенца на ее руках, Её глаза и Его глаза, у Неё в глазах ожидание и тревога, в Его – ожидание и готовность к чему-то очень не простому; «Портрет мальчика», у которого были какие-то странные четкие веки без ресниц и голубоватое лицо; «Шоколадница» - неописуемой прелести девушка; «Портрет девушки с письмом», стоящей у окна, из которого лился почти осязаемый солнечный поток;  «Сикстинская Мадонна» - вся целиком, и много еще других), я выдрала из «Пионера» статью вместе в репродукциями и положила в черную огромную папку с шёлковыми шнурками для завязки, принесенную с работы Мамой. С тех пор стала собирать цветные репродукции картин из журналов, в основном из «Огонька» - там они были самые качественные: на меловой бумаге, замечательно тонированные. А журналы добывала у родителей одноклассников. Естественно, в школе не было элитных классов – учились все вместе: и дети токарей, и дети заводской администрации. А у начальников наших в домах читались не «Работница», а кое-что покрасочное.
Вскоре у меня собралась своя "галерея" из картин-репродукций. Я знала имена самых знаменитых западноевропейских художников, начиная от эпохи Возрождения, и всех русских живописцев. Картина "Княжна Тараканова" была одной из любимых. Мне так нравилось платье на княжне – малиновое, бархатное с нижней белоснежной поддевкой. Но самой потрясшей меня картиной была, конечно, "Сикстинская Мадонна" Рафаэля. И до сих пор я не знаю картины лучше, и большая удача, что выдался случай приобрести репродукцию. (Как-то с семилетним сыном зашли в книжный магазин перед закрытием, с порога вижу - лежат репродукции на прилавке, и сверху – Она, а нам - "Уже магазин закрыт", я чуть не со слезами – «позвольте купить вон ту "Мадонну". Продавец снизошла, и сын в руках понес свернутую в трубочку репродукцию. Дома мы ее оформили в рамку, под стекло, и она висит у нас уже который десяток лет).
Рисовала я так себе, но в  пятом классе на уроке рисования изобразила "мучивший" меня пейзаж -   утекающая вдаль река, слева на высоком берегу одинокое дерево, наклонившееся к воде, справа пологие зеленые холмы, а на горизонте - садящееся в воды солнце.

ГЛАВНАЯ СТРАСТЬ - КНИГИ
 
Увлечение книгами и масса свободного времени, появившееся после операции,  привело меня в школьную библиотеку с предложением помогать поддерживать в порядке книги:  заполнять формуляры, заниматься «ремонтом» книг – подклеивать выпадающие листочки, обложки. Конечно, тут и личная "выгода" имелась: все новые поступления прочитывались мною в первую очередь. Это было и собрание сочинений Майн Рида, и А.Беляев, и фантастика, поступающая к нам в школу, и "взрослые" книги.
Я, признаться, побаивалась маминой реакции, узнай она, что книжки «про любовь» уже меня занимают. В её детстве с одной из старших сестёр случилась обычная, в общем-то, история – «принесла в подоле», и моя бабушка тогда чуть не погибла – сделала попытку повеситься от такого позора, да спасли. Маму мою это так напугало, что своих дочерей она держала даже в не ежовых рукавицах, а в тисках. И слово «любовь» она слышать не могла.  "Какая еще любовь? Что за любовь? Ты же школьница! Какие ты книги читаешь?" - кричала она, застукав меня с какой-то "взрослой" книгой. Приходилось изворачиваться, прятать такие книги подальше. Так, услышав по радио постановку по рассказу Горького "Макар Чудра" и разыскав эту книгу в продаже (тоненькую, из «Библиотеки «Огонька), я, пока читала ее, прятала в самые потаенные места, а потом подарила подружке. Знала бы Мама, что еще в 5-ом классе я обнаружила дома на шкафу "Декамерон" Бокаччо, одолженной  родителями у знакомых, и втихаря прочитала его от корки до корки. Но свою осведомленность в этих человеческих отношениях я скрывала от Мамы как могла.
Мама настаивала, чтобы я больше занималась рукоделием, купила мне пяльцы, канву, нитки мулине. И я послушно вышивала крестиком дорожки, салфеточки, "думочки" (диванные подушки). Ещё пробовала шить одежду на себя. Рукоделие-то Мама поощряла, а вот чтение книг за занятие и полезное дело не признавала. Если в руках не учебник, а художественная книга, мама безапелляционно меня от неё отрывала: «Подумаешь – она занята! Барыня какая. Читает она! Лучше бы полы помыла, матери помогла».

Вообще, это был Мамин пунктик, даже два – не вырастить из дочек лентяек и оградить их от раннего интереса к мужскому полу.
Труд Мамой признавался только физический. По её понятиям, даже если все дела переделаны, то необходимо найти себе занятие, но не умственное - это что за работа,  если не были заняты руки?
Хорошо, что она весь будний день была у себя в конторе, и основную часть времени я все же могла собою распоряжаться.

Тем не менее, книги были основным подарком мне от родителей и друзей к дням рождения, Новому Году и окончанию учебного года. ("Дина, что тебе подарить к именинам?» - «Мам, в Когизе одна книга продаётся (следовало её название), купи ее мне, больше ничего не надо»).
Уже со второго класса я начала носить очки, развивалась близорукость, и к окончанию школы линзы в очках уже были -5,5 диоптрий.
 
Предпочитала я читать фантастику, приключения, исторические повести.
Тогда впервые после тридцатых годов вновь стали публиковать фантаста Александра Беляева: "Человек-амфибия", "Властелин мира", "Голова профессора Доуэля". В книжном магазине посёлка этих книг купить было невозможно. «Человек-амфибия», например, был принесен Мамой в послеоперационную палату. Подарила ей эту книгу специально для меня одна из жен руководства завода – Слуцкая, проникнувшись сочувствием к маминому горю.
Меня потянула к себе фантастика. Особенно понравилась вышедшая только что "Туманность Андромеды" И.Ефремова. Сначала она печаталась в «Пионерской правде», из номера в номер, а потом вышла книга, за которой я «охотилась» в библиотеке.
А в «Туманности Андромеды» мне так понравилось описанное общество, что долго потом, уже прилично повзрослевшей, я в своих воззрениях исходила из описанных в этой книге идей устройства общества. Особенно понравилась мысль, что дети не должны воспитываться в семьях, а чтобы освободить матерей и отцов для творческого и радостного труда, дети забирались государством во что-то вроде интернатов, и там, в здоровых и спортивных условиях, вырастали в полезных членов коммунистического общества.
Много чепухи тогда вдалбливалось нам в голову, и сколько было потеряно времени! Самое вредное, что в нас внедрялась мысль, что всему, что написано в книгах, надо было верить. А читали мы лишь то, что РАЗРЕШЕНО. И ни о каких «сам…» или «тамиздатах» слыхом не слыхали.
Помню долгое увлечение "Легендами и мифами Древней Греции" Куна. Я несколько раз перечитывала книгу, выбрала себе любимую богиню - Афину, но среди героев и богов-мужчин ни один мне не нравился полностью - вот что-то, а было в них не то.
А еще мне очень нравились  книги о школе, а с возрастом и  вообще о реальной жизни. (Это я так думала, что в них реальная жизнь). Ильина "Это моя школа", Эрлих "Люди молодые" - это были мои любимые. Помню, на уроке литературы Нина Александровна спрашивает класс: «Назовите свои любимые книги», я эти вот и перечисляю. Н.А.: «Какая- какая?» Повторяю: «Эрлих, «Люди молодые». Та пожимает плечами. А содержание тех книг – про молодежь Москвы тех лет – читалось, как фантастика: настолько удивительно прекрасная жизнь там описывалась.

…Недавно сняла с книжной полки потрёпанный томик Ильиной «Это моя школа». Перечитала и снова спрятала в книжный шкаф – ни за что я не предложу прочесть её своим внукам. Эту книгу мне родители подарили в 55-ом году, она тогда по возрасту как раз мне подходила. Сюжета в «Моей школе…» никакого нет – будни Кати Снегирёвой в школе и дома, но вот истоки нашего воспитания – очень интересно сейчас отслеживать. Книга писалась в 50-53 годах, и в ней, конечно, ни слова о том, что подспудно происходило в стране:  ни о репрессиях, ни о лагерях. 
Вот в такой атмосфере умалчивания мы росли: ничегошеньки не знали об изнанке «нашего счастливого детства».  Только и слышали – «враги народа, враги народа». Ну или вариант: «диверсанты, шпионы»… Все одноклассницы (персонажи книги – ученицы пятого класса Московской школы для девочек), как одна, активны и  друг к другу предупредительны и заботливы. А если есть одна-две лгуньи или каверзы, то к концу учебного года становятся чуть ли самыми примерными.  Где дворовые хулиганы? Как уживаются в квартире три поколения без каких-либо столкновений? В общем, всё очищено до блеска. И примитивнейший язык! И вот на такой детской литературе я и воспитывалась навыку письма. Или иначе тогда было не возможно писать?
Описывается в книге Москва сентябрьская – яблоки, сливы, арбузы. Коврижка. Лифт. Телефон. Мама тортик к празднику делает...
Этого у нас и в помине в доме не было.
Два отрицательных персонажа - толстая Мура, завистливая Клава. Главная героиня книги Катя – вся положительная и правильная.
Вот Катей и я старалась быть. (Только у меня не было старшей сестры, бабушки, мамы-художницы и папы, проводящего время в дальних командировках на раскопках). А в остальном…
Книга эта стала для меня настольным руководством – как должна вести себя школьница и пионерка. Образцово-показательный материал.
И так ведь я себя и вела. И только искренность такого поведения, не показушность, наверное, спасала меня от всеобщего презрения тех, кто этих книг не читал и примеров поведения из них не черпал.

«Всем лучшим в себе я обязан книгам». Могу добавить: и худшим – тоже. Имею в виду – собственное многолетнее нежелание видеть лживость внушаемых нам установок  или объяснить их «происками врагов нашей Родины».
Если подумать, то ничего плохого в «Моей школе…» нет – школа и родители воспитывают девочек быть честными, преданными дружбе, слушаться старших. Все старшие – прямо герои труда, детей понимают, подают хороший пример и т.д. В общем, те же библейские заповеди, только все не на Бога оглядываются, а на «коллектив» (класс, пионерский отряд).  А уж учителя и вожатые – это почти святые. Меж девочек-пятиклассниц ещё могут быть «отступники, но чтобы был плохой родитель, учитель или вожатая!.. 
 И ведь я воспитывалась на этих книгах. Сколько их перечитала! И находила подтверждение правоты выбранного поведения – добросовестно учиться, стремиться помогать дома (чего очень не любила!), слушаться родителей, быть хорошей пионеркой (позже – комсомолкой), любить Родину, быть полезной обществу.
Что в этом было плохого?
И только став взрослой, постепенно поняла – основная масса людей руководствуется не вот этими установками, а желанием - как можно лучше устроиться в жизни…

УЧИТЕЛЯ

 Сначала школа №37, куда я поступила в 1951-ом году, была десятилеткой, но позже её сделали восьмилеткой, и среднее образование я уже получила в школе №27.
  Школа... Золотые денечки. До чего же мне интересно жилось в школьные годы! Как много тогда заложилось для дальнейшей жизни. Как много прошло передо мною учителей. Некоторых я запомнила на всю жизнь, других - только в лицо, многих помню по имени-отчеству, иных  по фамилиям, (если они необычные), а некоторых - только по прозвищам. Интересно, что прозвища в школе дают или нелюбимым,  или любимым учителям. К кому школьники равнодушны - прозвища не дают. И еще не дают прозвища тем, кто находится на высшей ступеньке уважения, к таким учителям прозвища не пристают - не приживаются.
   Одной из таких учительниц в 37-ой школе была "русачка" Нина Александровна Парфенова. Она приехала в поселок вместе с мужем, тоже учителем - по биологии - Георгием Александровичем (невысокий, рыжий  с проседью, вечно лохматый, некрасивый, с вислым носом, маленькими глазками в рыжих поросячьих ресницах), очень добродушным дядькой. Его я  недолюбливала, но чисто из эстетических чувств - уж больно он был некрасив. Как-то на уроке разыграла его. Он объясняет урок, я же открыла крышку парты, сунула туда руки, голову наклонила и стала делать вид, что у меня там, в парте, зеркальце - корчила рожи и прочее. Он терпел-терпел, потом говорит:  «Дина, дай мне зеркало". Я руки из-под парты вытягиваю и показываю - пустые. Он, было, смешался, а потом говорит: "Я вам рассказывал про дыхание и попросил у Дины зеркало, чтобы вы убедились, что при дыхании выделяется пар". "Ну-ну!" - подумала я тогда, радуясь своей шутке.
 Детей у этой семейной пары не было. Видно, было судьбой не суждено их иметь. Когда они в шестидесятых годах взяли себе на воспитание мальчика, то случилась страшная беда. Как-то Г.А. ехал с этим мальчиком на мотоцикле, и на повороте в них врезалась машина. Мальчик вылетел из люльки и разбился...

Эти люди как раз соответствовали образу учителей, о которых я читала в книгах: достоинство, всегда ровный голос, внимание к нам, школьникам, интерес к предмету, который они и нам стремились передать - всё это ощущалось на интуитивном уровне, не формулируясь, конечно, вот в таких словах, что я пишу, но вызывая в нас огромное уважение и симпатию к этим людям. А в Нину Александровну я просто влюбилась. Худая, в очках, всегда строго одетая, с резким голосом, она по приезду возглавила нашу школу. Придя в первых числах сентября в наш пятый класс, она первым делом провела диктант, чтобы оценить, кто на что горазд. Обычно нас предупреждали – к диктанту следовало готовиться, а тут – на тебе. В первый раз видим учителя, чуть ли не первый урок – и диктант. Но так она с нами «знакомилась».
С каким юмором она вела у нас уроки литературы,  какие черточки находила в произведениях, чтобы заинтересовать нас, побудить прочитать его не только в отрывке, но полностью. И у нее же я получила свою первую двойку.
Дело было так. Н.А. однажды заболела. Мы в классе сидим после перемены, ждем ее прихода, а вместо нее в класс заходит завуч и объявляет:  "Литературы не будет, учительница больна". Мы - в экстазе: "Ура!!" - "К следующему уроку выучите крыловскую басню "Волк и Ягненок". Естественно, эти слова потонули в ошалелых криках. В дневник запись внесена не была, а дома задание и не вспомнилось. На следующий урок я явилась как ни в чем не бывало. Н.А. раскрыла журнал: "Так, вам была задана басня". Я помертвела. Открываю дрожащими руками хрестоматию - я ведь ни разу за эти годы не приходила в школу с невыученным уроком. Начинаю читать басню. Н.А. поднимает одного, другого, третьего - никто басню не учил. Она, уже отчаявшись: "Герман Дина, к доске!" Я выхожу и начинаю первую строку, вторую, ну, что запомнила. С третьей строки сбиваюсь, а как доковыляла с великим трудом до волчьего недовольства: "Как смеешь ты, подлец, нечистым рылом..." - класс грохнул хохотом: еще бы, такое развлечение - Герман урока не выучила. Н.А. и мне за компанию поставила пару. В каких слезах я приплелась к Маме на работу: "Мама! Я двойку по литературе получила". Видя такое всамделишное горе, Мама меня успокоила: "Ну и что? Подумаешь, делов-то! Ты же забыла, а не поленилась. Выучишь и исправишь!" - сняла она грех с моей души.
Изучаем в 8-ом классе "Евгения Онегина". Н.А.: "У кого какие вопросы по тексту?" Я поднимаю руку: "А как понимать - "в деревне счастлив и рогат"? Н.А. тупит взор долу, но усмехается и разъясняет: "Это значит, что ему жена не верна и наставляет рога, т.е. имеет любовника". У меня желание провалиться сквозь пол, класс, довольный, хихикает.
  Когда училась в 37-ой школе, физику у нас вел Яков Георгиевич Кикоть – чернявый и шустрый, очень похожий на французского актёра Жерара Филиппа. Один из любимейших учителей. Демократ! И рискованный… Однажды у нас на уроке была какая-то комиссия, может – из гороно. То ли он не очень подготовился к очередному уроку (хотя навряд ли - такой стаж!), то ли что-то перепутал, но он стал снова рассказывать тему предыдущего урока, по которой мы должны были приготовиться дома. Многие в классе «уловили» это и переглядывались меж собой, но учителя не «выдали». Урок прошел на «пять» - вопросы мы задавали со знанием дела. В школе про Кикотя ходили рассказы. Например, был случай в другом классе – проходили тему, связанную с объемом воды. Ну, Архимед и всё такое. Выходит ученик к доске и начинает: «Если опустить …» и оговорка: вместо «в воду» он выпаливает: «человека в человека…». Кикоть усмехается: «Мал ещё!» Народ - в восторге.
Еще нам повезло с первым учителем по английскому, кажется, его звали Владимир Викторович Зырянов. Его метод ведения урока был так эффективен, что даже отпетые троечники в знании уроков по английскому могли потягаться с хорошистами и отличниками класса.  Он стремительно с журналом под мышкой влетал в класс, с порога выпаливая: "Пять кусочков мела!" А мелки уже лежали в желобке доски. Обычно урок начинался с соревнований. От каждого ряда вызывалось по два ученика (представители своей половинки ряда), им вручались листочки бумаги с написанными русскими или английскими словами из уже пройденных тем, и пять учеников из вызванных должны были, переводя слова, как можно быстрее написать их на доске и,  таким образом, защитить честь своего ряда. На выполнение задания отводилось 10 минут. По их истечении все останавливались, и представитель шестого ряда, не писавший слов, искал ошибки еще пять минут. Таким образом, опрашивалось сразу 6 человек. А потом уже работал весь класс - доискивал ошибки.
Надо ли говорить, как переживал каждый ряд за своего представителя. Подсказки исключались - все ревностно за этим следили...
А для закрепления знаний В.В. рассказывал нам всякие истории якобы из его жизни. (Мы знали, что во время войны он был в армии переводчиком). Например, чтобы мы правильно писали одну из заглавных букв английского алфавита, он рассказал, что одного иностранного разведчика разоблачили только потому, что он эту букву писал на свой английский манер.
От В.В. пошло мое увлечение английским. Потом было еще много учителей по английскому, более или менее увлеченных своим делом, но таких уроков, как у В.В., больше уже не было.
Наш физрук Вимфрам Фролович Репринцев (больше нигде и никогда я такого имени не слышала и даже не уверена, что правильно его написала). Сколько он возился с нами, с нашей осанкой... (В раннем детстве у меня признавали порок сердца. Я быстро уставала при беге, кололо в боку. Диагноз был поставлен при рентгенографии. Мама, помню, очень плакала, узнав это. И я долго, до самой операции на ноге, ходила с этим диагнозом. А перед операцией выяснилось, что никакого порока у меня и нет). Но тогда в младших классах от уроков физкультуры меня освобождали. Тем не менее, я ходила на эти уроки, и комнатка при спортзале со всяком инвентарём, благодаря физруку, у нас был любимым местом. Там мы ошивались  и после уроков, когда не хотелось покидать дружный кружок своих людей, в который превращалась часть класса, собравшаяся у Вимфрам Фроловича. Физрук пытался разработать и для меня комплекс упражнений, чтобы их можно было выполнять на одной ноге или с протезом. "Смотри, Дина, - говорил он мне, - стоишь около стены, чтобы не упасть, и делаешь вот так. Это укрепляет мышцы спины...". Но я отказывалась: на глазах класса демонстрировать свою "физическую несостоятельность"!..
    (С Репринцевым связано одно событие, ставшее легендой школы. На одном из новогодних школьных вечеров вспыхнула от бенгальского огня одежда на девочке-снежинке, и физрук, оказавшийся раньше всех около нее, голыми руками выломал металлический замок из металлического же бачка для питьевой воды, стоящего в школьном коридоре, и окатил полыхающую водой из бачка. "Я потом приноравливался к этому бачку - откуда у меня сил столько взялось выворотить такой замочище?!" - позже сам удивлялся он. (Хотя, как выяснилось – нельзя этого было делать, следует набросить на горящего что-то плотное, тогда исключаются паровые ожоги).
 Исторички Екатерина Михайловна (маленькая аккуратненькая блондинка лет 30-ти, с указочкой почти с нее самое ростом) и Гузь (кажется, Надежда, не помню, мы её звали «Гузыня») – широколицая, высока, плоскокостная, с пронзительным голосом. "Германия 16-го века!" - патетически провозглашала она.  Я вздрагивала - это же тема прошлого урока, мы только что по ней рассчитались. "О!" - вырывается у меня протестующе. Гузь косит глазом: "Вот сказала и смотрю. Одна Герман внимательно слушает, остальные валяют дурака". Приятно, конечно, что выделили, но и не надо мне этого: и так я у класса - притча во языцех.
 А была еще одна завуч. Долго она не продержалась, может, сама ушла, может, уволили. Вела у нас географию. Ну, змея змеёй: высокая, тонкая, блестящие волосы - черные, туго стянутые в шишку на затылке, черный лаковый пояс, обтягивающее черно-красное вязаное платье. Ярко-пунцовые, маленькие и пухлые губы вечно брезгливо свернуты на сторону. Кличку ей дали «Лакировка».  Как же она нас ненавидела и презирала!
 Был еще один физик, кажется, Ли была его фамилия. То ли кореец, то ли – китаец… Садист настоящий. Вызовет к доске Толика Лунева (мальчишка заикается - сил нет, аж отворачивается от класса, чтобы свой тик скрыть), и начинает противным голосом - "Что отворачиваешься? Урок не знаешь?" И бил линейкой по рукам. И музыкальный учитель тоже бил смычком по пальцам и головам тех, кто не попадал в тон.
Химичка Мария Степановна. Добрейшая душа. Маленькая, черненькая, как цыганка, с сипловатым голосом, с химией на голове: волосики - юбочкой. Верхняя губа когда-то прооперированная, со шрамом, от чего губы кажутся плоскими. Все про свой Мелитополь рассказывала. Очень меня любила. И свой предмет обожала. Занималась с нами по химии перед экзаменами, у остальных – консультации, она же дополнительные уроки делала – очень ревниво в предмету и нашим отметкам относилась. Единственная, наверное, из учителей, кто мне советовал, куда направить стопы: конечно, в химию. А я химию не любила; только что-то бурно-реакционное, когда что-то возгоралось или оседало хлопьями - вот тогда мне урок нравился.

ЛЮБИМАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА
 
Ушанкова Екатерина Михайловна – грузная, высокая, со слоноподобными ногами. Длинное некрасивое лицо, черные с проседью волосы на прямой пробор, сзади две куцые косички, переплетенные чуть ли не шнурками, подвязаны крендельками. Оттопыренная нижняя губа свисает на мясистый длинный подбородок (отсюда и «Борода» - так её звали в школе – она одно время была завучем. Мы же звали её за глаза не иначе, как «Катя» - в одиннадцатом классе она была нашей классной руководительницей).
Вот зашла переваливающейся походкой в класс. Длинное платье, поверх темно-синий пиджак, на распухших ногах – растоптанные коричневые туфли, (больше ни в чем я ее не помню), под мышкой стопа тетрадей с сочинениями, в руке – классный журнал. Не глядя - нам: «Здравствуйте»,  прошла к столу у окна, вывалила пачку из-под мышкой, кряхтя, втиснулась меж столешницей и спинкой стула. Оглядела класс: «Так, ну, опять Ягова с новой стрижкой. Олег, ты почему не на своем месте? Пересядь!» Отдышалась. Мы – всё внимание. Любили мы ее – безумно. Ловили каждое слово и интонацию. Минут 15 - «разбор полетов по сочинениям»: «У Поповой – пятерка. Грузинова – тоже. Герман – могла бы и получше: четверка, как всегда – запятые где попало…».
Сочинения розданы. «Дома – работа над ошибками. И не манкируйте! Проверю!». Поглядела в окно, пригладила волосы: «Так, сегодня  у нас  - продолжаем «Войну и мир». Кто-нибудь удосужился раскрыть книгу? Ну, давай, Сташко! Иди – отвечай образ князя Болконского». Валерка, улыбаясь (ясное солнышко, черноволосый, высокий, белозубый), идет к доске. Катя: «Дневник захвати!» Сташко с полдороги, изящно повернувшись на каблуках,  возвращается за дневником… Поставив оценку, Катя раскрывает учебник: «Ну, ладно, в следующий раз еще три главы».
Книга закрывается и начинается самое интересное: начинается рассказ о Толстом, о его семье, о его метаниях, о Софье Андреевне, о Москве и Ленинграде - родном городе Кати; а заодно наша классная дает нам уроки жизни. Могут рассказываться самые далекие от литературы вещи: про любовь и дружбу, про «случайные связи» и болезни, про жизненные ситуации. Про музыку, про оперу («Вы знаете, кто написал самый красивый вальс? Шарль Гуно к опере «Фауст»). А мы оперы только на экранах видим, ближайший оперный в Улан-Удэ – откуда нам в поселке знать про Гуно?.. Про театры. Именно от Кати я получила многое из того, что должна бы была мне дать Мама. И мне бы воспользоваться этой возможностью – избрать Катю своим путеводителем, советоваться с нею насчет дальнейших послешкольных шагов, она-то уж, конечно, посоветовала бы больше Мамы или Папы, с ее-то кругозором. Но нельзя было! Поселок – всегда была опасность попасть на язык соседей. Поделись с кем – обязательно дойдет до Мамы, а это ей – обида, что дочь не с нею делится, а с «чужой тетей». Поэтому и в голову не приходило, что можно сделать «доверенной подружкой» учительницу. Да и не ясно - было ли это нужно моей любимой учительнице. У нее была своя семья, трое детей, недружба с директором школы… Может, и она сама, вот так держа класс в своих материнских руках, сильных, внимательных и требовательных, уже имела печальный опыт и старалась держать дистанцию, чтобы какая-нибудь самонадеянная, вроде меня, отличница не вообразила, что может претендовать на большее, чем отношения учительницы и ученицы.
В 1984 году, гостя у родителей, я навестила Екатерину Михайловну. Помню довольно темную квартиру на Жуковского. Катя уже почти не ходила, сидела, грузная в кресле. Я что-то принесла ей в гостинец. Поговорили обо мне, о наших, о ней. Сколько же ей было тогда? За 70-ть? Но у меня осталось тягостное впечатление от этого посещения. Старческое брюзжание, недовольство, какие-то выпады в адрес моих бывших одноклассников. Убийственные характеристики. Столько лет прошло! Иных я  и не знала с той стороны, о которых вдруг начала говорить Катя. Не было того согласия, прощения и снисходительности, которым отличалась Екатерина Михайловна  в годы ее руководства нашим классом. Я распрощалась. Взгляд ее был отсутствующий и равнодушный. Любимая учительница осталась в шестидесятых.

ДОМ НА ЛОМОНОСОВА
 
Пока я не уехала из родительского дома, наша семья сменила три жилища.
Поженившимся Якову и Дусе Герман была предоставлена комната в трёхкомнатной квартире в двухэтажном деревянном доме. Кроме нас, в ней проживала семья Павловских – тётя Нэля, дядя Коля, баба Зина и два мальчика, которые были старше меня, и я с ними почти не общалась. Плохо помню эту квартиру – но большая кухня (большая с моей точки зрения) с печью, чулан, вместительная прихожая – это запомнилось. Куда выходили окна нашей комнаты – не помню, но во дворе дома, помню, была насыпь, покрытая землей, и была в насыпи той дверца, изредка открытая, куда можно было заглянуть и увидеть ледяные стены, присыпанные опилками. Кажется, это было что-то вроде морга – неподалеку от нас находилась поселковая больница. И ещё во дворе находился длинный сарай, на покрытую черным толем крышу которого жаркими ночами мы с Папой взбирались, чтобы, расстелив там одеяла и подушки, спать под открытым небом – дома иногда это было делать невозможно из-за резко разросшейся семьи.
В 1952 году завод, к которому относились и ЖКО, где работала Мама, и ремесленное училище, где работал Папа, предоставили моим родителям две комнаты в новом деревянном неблагоустроенном доме, имевшем восемь квартир и два этажа. Такие типовые дома строились тогда повсеместно. Кое-где они сохранились по сей день. Почерневшие, кривобокие, латанные-перелатанные, приобретшие за время своей жизни кое-какие удобства, они все еще служат жильем людям, которые до перестройки не успели перебраться в новые дома. В квартирах этих домов по две-три комнаты, кухня, кладовка. При их постройке никаких удобств в домах не было. Во дворе строилась шестиугольная уборная, в кухнях стояла печь с чугунными конфорками, на несколько домов в близлежащем районе ставилась колонка, куда каждое утро мы с ведрами ходили за водой. Позже эти дома "благоустраивались". Печки убирались, в дома подводилось горячее отопление, канализация. Ванны размещались на место убранных печей. Когда они не использовались, то стояли, покрытые фанерой и клеенкой, и служили подставкой для кухонной утвари. Унитазы размещались в кладовках.  Иные умельцы ухитрялись вместить в кладовку и ванну - получался совмещённый туалет...
В каждую квартиру вселяли 2-3 хозяина. Только многодетные люди могли рассчитывать на получение отдельной квартиры. К моменту, когда родителям выделили две комнаты в таком доме, наша семья состояла из Мамы, Папы, меня с сестрой, бабы Саши (маминой Мамы) и дяди Васи, младшего брата Мамы, который, отвоевав на Великой Отечественной и после войны отслужив до 1947 года на Дальнем Востоке, остался, поддавшись маминым уговорам, на поселке им.Горького. Вся эта компания проживала на 18-ти квадратных метрах. Путем каких-то передвижек мы оказались в 2-хкомнатной отдельной квартире впятером, а дядя Вася - один в нашей старой комнате, где он прожил до того времени, пока не построил себе и своей семье дом. 
Сестренка Галка, появившаяся в августе 1949 года, сперва была под приглядом бабы Саши, но потом, когда дядя Вася «переманил» (по маминому выражению) к себе бабушку (у него появилась сначала Надя, потом Сережка), присмотр за Галей лег на меня, (конечно, когда Галя еще не посещала ясли или садик), от чего, естественно, я не была в восторге. Но когда баба Саша жила у нас, это было еще хуже, потому что на мамины вечные запреты накладывались еще и бабушкины.

Вот прочла в интервью Арьева: «То, что он в этом возрасте видит за окном, и является его родиной, это человек носит с собой». Так вот, я не помню, что было за нашим окном в доме на улице Серова, куда меня принесли из роддома и где я прожила почти 9 лет, а вот из окна на улице Ломоносова слева открывался вид на кирдом (сокращённое от «кирпичный дом»), где жила школьная подружка Света, справа - котельная с длинной трубой, вдали ещё один кирдом, дальше двухэтажные благоустроенные дома, где проживала посёльская элита, а в центре двора – шестиугольное строение: уборная, к которой от крыльца нашего дома шел деревянный тротуар. Над крышами двухэтажных домов, выходящих на улицу Жуковского, голубели округлые вершины сопок. Для мамы они служили предсказателями погоды: «Что-то сопки нахмарило, - говорила она, глядя из окна, - как бы завтра дождя не было».
А вот из окон следующей нашей квартиры – по улице Жуковского – видна была центральная площадь посёлка. А за нею – клуб.
На Серова прошло моё детство, на Ломоносова – отрочество, на Жуковского – юность.

НАШИ СОСЕДИ
 
Воспоминания, которые сохранились у меня от жизни в доме на улице Серова касаются, в основном, только нашей семьи, очень в малой степени соседей или других жителей посёлка, и они поверхностны – впечатления ребёнка, узнающего мир, но ничего в нём не понимающего и принимающего, как данность.
В доме на улице Ломоносова жила уже отроковица – любознательная и пытающаяся что-то анализировать и обобщать. За пределами нашей квартиры жили интереснейшие люди. Вот о некоторых из них я сейчас и расскажу.
Начну с тёти Симы Бережной, что жила на первом этаже  в одной из комнат трехкомнатной квартиры с двумя детьми. Вообще-то у нее было трое детей: Света, Виктор и Люда. Люда родилась в феврале 1942 года, и мы с нею не то чтобы были подружки, но приятельствовали. У тети Симы где-то на Сахалине жила сестра-инвалид Анна, и средняя дочь Света была определена на житье к тете, у которой не было обеих рук. (Если бы не Света, то тетю Аню пришлось бы отдавать в Дом инвалидов). Виктор и Люда жили с матерью в крохотной комнатке, где ничего, кроме трех кроватей, стола и вешалки в углу, не было. Тетя Сима была еврейка и задушевная мамина подруга. Доброты и терпения она была неимоверной. Она работала в "Союзпечати", и ее можно было увидеть то на нашей почте в окошечке, то в киоске - продающей газеты. В их тесной комнатке все время толпился народ - друзья Виктора и Люды. Как мы ей не надоедали? Наша Мама не любила, когда у нас с Галей было много гостей - ну один-два и не очень надолго. У Бережных же мы проводили все свободное время, особенно зимой, когда дома скучно, а на улице холодно. Там мы, соплячки, вникали в мир и интересы старшеклассников (Виктор был года на 3 года старше меня).
Тетя Сима была источником книжных новинок, которые она приносила из своего киоска почитать. "Золотой теленок", "Приключения Робинзона Крузо" - эти названия я услышала впервые от Виктора. Навряд ли у тети Симы были большие доходы.  Может быть, она получала пенсии или алименты на детей? Не знаю, где был и жив ли был отец Люды, Виктора, но образование детям тётя Сима старалась дать хорошее.
У Люды успехи в школе были так себе - математика ей не давалась, но в какой-то момент она возжелала научиться играть на баяне (сорванец Людка была еще тот), и мать записывает ее в муз.школу и покупает баян, от чего моя Мама чуть не поссорилась с лучшей подругой: "Зачем?"
Люда после седьмого  класса не захотела больше учиться и пошла осваивать специальность токаря в ремесленное училище, где работал и мой Папа. Позже она уехала в Магадан, служила там в армии (был такой период, что в армию брали девушек - мало было парней рождения военных годов). В армии Люда нашла себе жениха, вышла за Петра, но детей им долго Бог не давал, и они усыновили мальчика-эскимоса. Малыш оказался олигофреном. Через несколько лет Люда родила Колю, который рос в отца - высоким, умным. А младший был маленьким, узкоглазеньким и придурковатым. Но Люда любила его не меньше родного Коли. Позже, я слышала, Петр из семьи ушел. Люда вернулась в Хабаровск и жила с матерью до самой ее смерти в выделенной "Союзпечатью" своему старейшему работнику квартире недалеко от площади Ленина – это самый центр города...
Про Виктора я мало что знаю. Его тетя Сима  доучила до 10-го класса, несмотря на то, что за его учебу пришлось платить – до не помню какого года после войны бесплатным было только семилетнее образование. Он женился, тоже уехал из Хабаровска, закончил институт, работал где-то на шахтах.
А вот со Светой была история. Она шибко обиделась на мать, что та "испортила" ей жизнь, отдала в няньки тетке-инвалиду, лишила девочку детства. Знаю, что Света так и не простила этого матери, не приезжала в гости и вообще чуралась остальных родственников. Тетя Сима очень переживала разрыв с дочерью.
Через стенку от нас жила семья Белоусовых. Мужа у тети Оли не было, зато детей - я даже и не могу подсчитать - сколько их было. Все белоголовые, с круглыми голубыми глазами, широкими русскими лицами. Старшая Валя быстро, после заселения дома, ушла из их квартиры - вышла замуж. Со средней Люськой - на 2 года меня старшей - я даже приятельствовала в пору своего созревания. Девчонка эта была пройдоха, но заводная. Она была полным антиподом Людки Бережной, тем более - Белоусовы не любили евреев (а кого они любили?). Еще в семье был Вовка - приземистый, похоже, горбатый подросток, очень хулиганистый. Огромная эта семья была наказанием для дома - вечные скандалы и крики… С тетей Олей старались не связываться - злющая была женщина. И как с ними, в одной квартире, в комнатке прямо над Бережными, жила бедная тетя Рита с сыном Леней?
Тетя Рита и Леня были ярко выраженными евреями. Их отец (муж т. Риты), вероятно, погиб на войне. Леня был очень умным мальчиком, мы с ним дружили, какое-то время он был даже в меня влюблен, а тётя Рита – добрейшей души человек. Чуть вытянутая челюсть, черные кудерьки на голове, картавость, невысокая, худенькая – я на своей жизни пересмотрела массу таких еврейских женщин, и, как правило,  все они были совершенно лишены каких-то жизненных хватательных рефлексов. Всегда слабая улыбка, тихий голос, неимоверная доброта и прощение в глазах. Когда я лежала в больнице, из нашего дома только тётя Рита передавала для меня через маму передачи, а у нее откуда были лишние деньги?
Напротив Белоусовых жила семья Сорокиных, где была Надька, старше на год меня, красивая  и разбитная девчонка. И с ними соседка - тетя Дина Чупеева с дочкой Людочкой. Тетя Дина была хороша красотой Марлен Дитрих. Тонкое лицо с чуть раскосыми глазами, шляпка-беретик из фетра, тонкое драповое пальто, ботики на каблуках - в нашем пролетарском доме тетя Дина была - как чайная роза среди чертополоха. И Людочка ей под стать - беленькая, похожая на мать. Она была младше меня, и поэтому я с нею не общалась. Только и помню ее обидчивый вид да торопливую, глаза в землю, походку ее мамы, спешащую после работы закрыться в своей комнате. Отец Людочки был военный, но не жил с ними. Меня мало интересовали дела взрослых, но как-то я услыхала мамину речь, обращенную то ли к Папе, то ли к кому из соседей: "Она говорит: он сидит у меня в гостях, а я его - не смею". Я так и представила, как этот тонкий военный, нога на ногу, сидит в комнате тети Дины, а та рядом боится поднять на него глаза. Так этот военный куда-то и пропал.
А напротив нашей двери полностью квартиру из двух комнат занимала семья чувашей Фроловых. Детей них было - несчетно. В центре их комнаты, что побольше, лежал матрас с ворохом цветного тряпья – лоскутное одеяло, простыни – все пестрое. К потолку привешена люлька, в которой все время лежал маленький, завернутый в пестрые тряпки. С Генкой Фроловым мы были однолетки и гоняли по чердакам в компании таких же сорванцов.
Потом туда вселились Бражниковы, средний сын которых Вадим стал моей первой сердечной привязанностью. Но об этом дальше.
В нижнем этаже под нами жила семья Коровиных, состоящая из дяди Леши, длинного и мрачного черноволосого рабочего, часто пьющего и скандалившего со своей толстой и коротенькой женой Шурой, глупой и неприятной бабенкой, сплетницей и матершинницей. У них было несколько детей, но мне они были не по возрасту. А вот со второй дочерью Верой дружила моя сестра Галя. Младшая их дочь Дина росла очень маленькой, но до того была хитра и умна, что сызмальства получила прозвище в доме "Старуха". Напротив Коровиных в одной из комнат двухкомнатной квартиры жила тетя Катя с дочкой Альбиной. Очень яркие женщины. Тетя Катя - грудастая и жопкастая, с тонкой талией, прямым носом, черными глазами, короткими  остриженными и завитыми мелкими кудрями волосами - была олицетворением женского обольщения. Платья она носила цветастые, обтягивающие ее крепкую фигуру, созданную как-будто для искушения мужского глаза (глядя на Софи Лорен в "Браке по-итальянски», я всегда вспоминаю тетю Катю). А Альбина, наоборот, - тоненькая, хорошенькая - сил нет, как она мне нравилась. Я фактически была в нее влюблена. Стройная, серьезная, с удлиненным лицом и длинными глазами, над которыми разлетались тонкие черные брови - она была для меня воплощением того типа женщины, на которую я хотела бы походить. (Увы, я была ее полной противоположностью).
Рядом с тетей Симой жила семья Матвиенко. Муж работал в милиции (синий китель, галифе, сапоги), а тетя Ася до самой смерти была медсестрой в кабинете детского врача посельской поликлиники, заодно она работала и в наших детских садах. (Все мое детство я помню тетю Асю и еще  врача Любовь Леонидовну Горцбейн, которые при любой болячке, кроме зубов, пользовали нас, маленьких, уколами, лекарствами и процедурами). Лицо тети Аси - овальное, рябоватое - до сих пор передо мною. И ее голос - добрый, чуть усмешливый…
Помню эпизод – я на приеме у «ухо-горло-нос», тётя Ася – медсестра. Врач, убирая со лба полированное зеркало: «У тебя в левом ухе серная пробка, надо промыть». – Я: «А больно будет?» – Та, насмешливо: «Ты что, боли боишься?» Я смущена, и за меня вступается тётя Ася (расцеловала бы её в эту минуту): «Она столько боли натерпелась после операции, что всего боится. Не больно, Дина, не бойся!» Я готова расплакаться от того, что тётя Ася так верно поняла меня.

БАБУШКА САША
 
Баба Саша - моя бабушка по Маме. Ее в 1951-ом году вызвали в Хабаровск из деревни Трубеж Обояньского района Курской области Мама и дядя Вася, оставшийся жить на Дальнем Востоке после демобилизации из армии по окончании войны с Японией. В Трубеже бабушка жила с невесткой Маней, вдовой пропавшего на войне без вести сына Петра, и внуком Сеней. У бабушки к тому времени из уцелевших остались лишь дочь Наталья, почти не поддерживающая отношения с матерью, Евдокия (моя Мама) да младший сын Василий. Вот к последним бабушка и перебралась под старость лет.
С бабушкой я уже встречалась: в 47 году Мама со мною, трёхлетней, ездила на родину, и многие эпизоды того нашего гостевания запомнились. Поэтому бабу Сашу я ждала с нетерпением. Но приехала не та добрая, постоянно подхватывающая меня на руки, высокая, пожилая женщина, когда-то кормившая меня вкусными пенками из кринки с варенцом, а сухонькая, с постным лицом семидесятилетняя старуха, постоянно вмешивающаяся во все наши отношения с Мамой и только с запретительными идеями: "нечего деньги на всякие кина тратить", "нечего радио включать, иди уроки делай", "нечего гулять, когда вона сколько дел". И все возражения, что по радио интересная постановка, а уроки  давно уже сделаны, - на нее не действовали. Мои жалобы ("Чего она распоряжается!") Мамой не разделялись: "Она тебе бабушка, её уважать надо, слушаться". Но Мама и сама часто конфликтовала с нею.
Со временем я уловила - дети, покинувшие дом сравнительно рано, выходят из-под опеки родителей и не считают их вправе вмешиваться в свою личную жизнь. А бабушка, вероятно, вмешивалась, и ссоры её с Мамой приходилось слышать часто. Потому и Мамины слова "её надо уважать" как-то не подкреплялись личным примером.
Вообще, все из маминой родни, кого я знала, отличались неблагодушным характером, неласковостью (по крайней мере, нежности и ласки никто не демонстрировал), требовательностью, стремлением не уладить дело к общему удовольствию, а подчинить ребенка ли, другого ли члена семьи своему приказу. Конечно, время такой подход очень экономит: "я сказал - ты выполняешь", но в таких семьях ненормальные отношения. Так, баба Саша, будучи сорокалетней, не могла простить своей старшей дочери Наталье, что та, еще девкой, ребенка "принесла в подоле". Баба Саша даже пыталась повеситься, а потом всю жизнь проклинала родную дочь за непослушание и тот "позор", что принесла в семью.
При всем при этом баба Саша была очень верующей, свято соблюдала посты, по несколько раз в день молилась, клала перед иконой земные поклоны. На иконе ее были изображены Матерь Божья и маленький Христос. Икона, вероятно, была очень старинная, без оклада, темная, но красно-синие цвета в одеянии Марии и белый хитон у поднявшего персты для благословения Спасителя были довольно яркие. Когда бабушка умерла, эту икону положили ей в гроб.
Каждый церковный праздник баба Саша, повязав белую косынку, с такими же старушками на автобусе отправлялась в городскую, находящуюся у вокзала церковь к заутрене или всенощной. Возвращалась еле живая и с впечатлениями: "Народу-то, народу! Погибель - сколько!" Действительно, церквей больше в городе Хабаровске я не знала. Может, они и были, но явно недостаточно, чтобы все желающие могли туда попасть в праздничные дни. Бабушка всегда приносила освещенные просвиры, но мне они не нравились - твердые, безвкусные комочки из пресного теста.
Папа часто пытался вызвать бабулю на разговор по поводу - есть ли Бог, но та, неграмотная деревенская старуха, увиливала от пререканий: "Грех, - говорила она, - сомневаться, Господь накажет!" Папа смеялся и отступал. Бабушку очень забавлял телевизор: "Включи-ка там, где сигают", - просила она, бывая у нас в гостях, но в кино не ходила - грех.
Прожила она восемьдесят с лишним лет, к концу жизни совсем теряя память. Часто знакомые приводили ее в наш ли, дяди ли Васин дом, заблудившуюся на поселке и не помнящую, кто она, где и куда направлялась.
Последний раз я видела бабушку во время студенческих каникул перед вторым курсом. Бабушка пришла к нам в гости. Она зашла в комнату и со слезами направилась к Гале, повторяя: «Милая моя, приехала!" - "Бабушка, Дина вон сидит", - указала Галя в мою сторону, я поднималась ей навстречу. Она также, плача, повернулась ко мне.
Под конец жизни она переставала узнавать детей, обращалась к сыну, называя его Афанасием – так звали её мужа, умершего уж почти сорок лет тому назад.
Она прожила очень тяжелую жизнь крестьянки, родившей девять детей и потерявшей в разные годы шестерых из них, пережившей сиротство в детстве, потом революцию, гражданскую войну, коллективизацию и "раскулачивание", потерю умершего от голода мужа, немецкую оккупацию и послевоенную разруху, и всю жизнь хлеставшуюся на тяжелейшей крестьянской работе, не имея мужиков - помощников. Быть может, эта тяжелейшая крестьянская доля вдовы и сделала ее такой суровой.
Когда из дома пришло о смерти бабушки Саши, я, помню, опечалилась. Это была моя первая потеря близкого, хотя и нелюбимого, человека. "Бабушки нет", - говорила я себе и никак не могла вникнуть в смысл известия и представить: как это возможно, что нет на земле человека, которого я так близко знала и так долго общалась.
Я всегда с недоверием глядела на киношных бабушек, вяжущих нескончаемый носок и рассказывающих внукам сказки. Или стоящих за внуков горой, защищающих их от нападок родителей или учителей. Бабушки из рода Кичигиных сказок рассказывать не умели и с внуками, особенно подростками; были строги и требовательны. Итог плачевен – внуки старались держаться от них на расстоянии.

ИЗ ЗАКОУЛКОВ ПАМЯТИ

Мое первое ощущение себя - я на улице, солнечной, шумной - машины, дорога, деревья, палисадник, всё это огромное, и рядом ни одного знакомого лица. Мама взяла меня в город, намучилась, верно, носить на руках и оставила не минуту, наказав ждать ее. Помню ужас - одна, и рядом - все только очень большие и чужие. И мой рев, и разговоры: "Ты чья?" И бегущая через дорогу Мама. "Что ты?" - "Ага! Я думала, ты про меня забыла?" - "Да разве детей забывают?"
Мама в больнице. Мы с папой кушаем. Он - у стола, что-то мне дал попробовать, я прошу еще (кажется, это было вино?). Он отказывает: "Тебе нельзя" - "А почему ты пьешь, тебе можно - почему?" - "Я - большой!" - "Что ли ты до неба?" Для меня «большой» - категория не взрослости, а размера. Родители рассказывали - маленькая, года полтора-два, я расстилала на полу газету, становилась на нее и раскачивала руками: "Пати-лати-пи!" И прыгала с газеты на пол.
В три с половиной года Мама повезла меня  к себе на родину в село Трубеж. Что помню? Широкую улицу села, ворота, старуху, обнимающую Маму. Ещё в памяти - огромный камень под окном бабушкиного домика, усеянный красными божьими коровками. Мы около камня, на солнце (окна на запад или юг?), с моим двоюродным братцем Сенькой, сыном маминого брата Пети, пропавшего без вести на войне. Этот Сеня уже учился. Мы там были в сентябре. Сеня приходил из школы, его мать Маня усаживала его за уроки, а ему учеба в голову не шла. "Сень! Какая это буква?" - "Не зна-а-ю" И я встревала: "Буква "А"!" - "Видишь, Дина меньше тебя, а запомнила". Как-то Сенька меня обидел - толкнул, я заревел, а бабушка взяла меня на руки и напоила вкуснячим (никогда ничего подобного не пивала) топленым из печи молоком с коричневатыми, плавающими в нем пенками. И еще помню огромную сковороду зажаренных опят. С той поры опята - мои самые любимые грибы. И еще маленькие груши - мягкие, коричневато-желтые, с твердоватой, но легко разрывающейся корочкой, и такие  вкусные.
На обратном пути мы с Мамой чуть не отстали от поезда. Я помню какие-то немыслимые вагоны, набитые людьми, с нарами, без купейных перегородок. Мама на станции пошла меня обихаживать. Что-то мне захотелось - то ли пить, то ли наоборот. И мы отошли от своего поезда, и вдруг между нами и вагоном пошел огромный состав, который никак не кончался. Мама так напугалась, что наш поезд уйдет! Но обошлось. И еще. В Москве Мама купила мне куклу. Настоящую, с тряпичным телом и глиняной головой. Я ее звала Катей, и играла ею до самого, пока от кукол не отвыкла. Глиняная Катькина голова совершенно облупилась, краска с голубых глаз смылась, и пришлось Маме менять ей голову на пластмассовую, открученную от какого-то пупса (так назывались целлюлоидные голыши, у которых ножки, ручки, голова внутри были резинками так скреплены, что крутились в любую сторону).
Как-то Мама исчезла из дома, и мы с Папой ходили ее навещать в больницу. А по прошествии какого-то времени она вернулась с маленькой Галочкой. Прихожу из садика, а на краю мамипапиной кровати лежит пакетик - завернутая краснолицая сестренка.
Когда Галя подросла, ее кроватка, («качка» - потому что ножки кроватки были установлены на деревянных дугах, чтобы кровать могла свободно качаться), привязывалась к спинке мамипапиной кровати - во избежание: Галка так ее раскачивала, когда стояла на своих крепеньких ножках, что была опасность падения «качки» вместе с содержимым. С рождением Гали я стала "большой". В моих спорах с сестренкой Мама всегда говорила: "Ты же большая!", и спор решался в пользу Гали. Как Мама умудрилась наше воспитание построить так, чтобы не вызвать у меня духа обиды или соперничества?! Никогда я не обижалась на маленькую Галю. Она для меня всегда была слабее, ей нужно было уступать. Это было непререкаемо. "Ты должна уступить. Ты - большая". Эта формула вошла в меня, как правило здороваться или говорить "спасибо". Я могла злиться на Маму, быть недовольной, но я обязана была уступить. Мне кажется, что это сидит во мне и теперь. Нравится мне или не нравится что-то предлагаемое Галей - я должна уступить. Если даже я очень не согласна - я уступаю, без охоты, уверенная в своей правоте, но - уступаю, потому что - это Галя.
Не помню, после какого класса меня впервые родители отправили в лагерь. И время, проведенное в лагерях в разные годы, я вспоминаю с удовольствием. Сначала это был лагерь в деревне Князь-Волхонка (вероятно, она имела какое-то отношение к князьям Волконским), и добирались мы туда больше часа на автобусе, всегда распевая хором песни. Лагерь располагался на берегу реки, (кажется это была Уссури), куда мы в жаркие дни шли лагерем купаться. В реке, на берегу мы собирали перламутровые ракушки и "чертовы пальцы" (или водяные орехи) - черные причудливые, похожие на трезубцы, то ли животные, то ли плоды каких-то растений. В первые годы, когда я начала ездить в лагерь, мы все жили в брезентовых палатках, девочки отдельно, мальчики отдельно по восемь-десять человек. В дождливые дни в этих наших жилищах было сыро, темно, но зато мы освобождались от линеек и уборки территории, самых наших нелюбимых лагерных мероприятий. Но когда была хорошая погода, жизнь в лагерях кипела. Воспитатели и вожатые на совесть старались разнообразить нашу жизнь. Были и походы, сочетавшиеся с военными играми, и костры на ночных полянах со столбами искр под небо, и карнавалы с шитьем костюмов.
В лагерь приезжали артисты из хабаровских театров, и мы, хихикая, кучковались рядом с дверями, за которыми готовились к выходу на сцену наши кумиры. Так, однажды к нам в лагерь приехал хабаровский ТЮЗ со спектаклем, и я с благоговением посидела на одной скамейке со своим любимым артистом Тубияшевичем и даже побеседовала с ним.
Были там и такие выкидоны. Однажды начальник лагеря распорядился собрать «линейку» (построение всех отрядов вокруг лагерной трибуны) среди бела дня, хотя обычно были только утренняя и вечерняя «линейки». Оказывается, с мачты, укрепленной на трибуне, был спущен лагерный флаг. Был в лагере такой "пост №1" около этой мачты, на которую, при всеобщем построении, каждое утро поднимали красный лагерный флаг, а вечером флаг спускали, все это делал председатель дежурившего в этот день отряда. Днем около флага обязательно стояли часовые, сменяющиеся через час. Ходили слухи, что если не углядеть, то недоброжелатели из других отрядов могут спустить флаг, и тогда провинившегося выгонят из лагеря. Но никто не покушался на флаг, все же он был красный, как галстуки пионерские и знамена. И только один раз сошлись в лагере три чудака: один покинул свой пост, другой схулиганил и спустил флаг, а третий - кто-то из вожатых, решивший на этом событии сыграть в политику. Созвали линейку и чуть с виновника не сняли пионерский галстук, что было в детской среде равносильно исключению из партии у взрослых, но все обошлось соплями и слезами нерадивого часового и строгим ему выговором.
Хорошо помню один футбольный матч между двумя командами - в одной воспитатели и вожатые, в другой - вся обслуга, т.е. повара, завхозы, водители. Я редко так хохотала в жизни, как на том матче. Если вожатые отнеслись серьезно к игре и рыли землю, чтобы забить мяч в ворота, то другая команда наприкалывалась вволю. Они явились на матч разодетые, кто во что горазд - длинные юбки из штор, на головах шапки-ушанки, пуховые платки (играли и женщины, и мужчины), на ногах валенки, калоши, вообще какие-то обмотки. "Вратарь" прежде, чем занять место в центре ворот, прислонил к штанге бухгалтерские счеты - считать голы. Они долго скандалили, какую половину поля занять, покушались на судью, который от них аж взбирался на ближайшее дерево, устраивали засады на игроков прямо на поле. Я буквально падала со скамейки, глядя на все эти выходки. Так было много комедийного и больше нигде мною не виденного ни в каких фильмах. Вдруг посреди жаркой атаки один игрок начинал ухаживать за другой "игрицей", а когда его оттаскивали и подбрасывали к ногам мяч, он брал его в руки и "дарил" своей симпатии. В общем, всего не рассказать. Кто разрабатывал этот сценарий, или это все было чистой импровизацией - не знаю, но ничего подобного мне больше видеть не приходилось.
Одно лето почему-то заводской лагерь не работал, и нас отправляли в лагеря завода им.Кирова и базы КАФ (Краснознаменного Амурского флота). Эти лагерные смены мне запомнились тем, что жили мы не в палатках, а в корпусах. Территория лагеря им. Кирова была близко от воды, в нем были светлые чистые корпуса, были там чудесные воспитатели и очень интересная жизнь. Но как в лагерях нас ели громадные дальневосточные комары и мошка, лезущая куда угодно! Придешь на обед в столовую (а это длинная крытая веранда), а в тарелках суп покрыт черной сыпью - это плавает мошка, массово покончившая жизнь самоубийством, кинувшись в тарелки с только что налитым борщом. Сначала ее вычерпываешь, а через несколько дней уже так с мошкой хлебаешь первое со сладковатым от мошки привкусом. Из-за гнуса основная одежда летом была - шаровары, предохраняющие ноги от зверских укусов комаров.
Летом, когда школы закрывались на каникулы, и в пионерский лагерь ездили на одну, максимум две смены, а бабушки в ближайших деревнях были далеко не у каждого, мы целыми днями были представлены сами себе. И хорошо, если наша фантазия и энергия выливались в каких-нибудь невинных и даже полезных забавах, например, поход в лес за орехами или на ближайшее болото нарвать травы на «Троицу». Но ведь мы еще и лазали по чердакам и высоченным пожарным лестницам на "кирдомах", где проживало посельское начальство. По вечерам с крыш были видны прожектора с аэродрома, находящегося в нескольких километрах от поселка. Днем на чердаках мы собирались в кружок и рассказывали друг другу страшные истории о случаях на кладбищах или с мертвецами. Натрясшись вдосталь, вылезали на крышу и с удовольствием наблюдали за жизнью взрослых там, на земле, и ощущали некоторое чувство превосходства над теми, нижними. А то, собравшись в кучку, взяв старые сумки от противогазов и наволочки, мы отправлялись гурьбой километров за 10 в пригородные леса за лесными орехами. А вечером металлические крышки немногочисленных канализационных люков были усеяны зеленой шелухой: на люках так хорошо обломком кирпича раскалывалась скорлупа ореха.

ТЁМНОЕ и СВЕТЛОЕ

На время уличного воспитания, когда летом мы были предоставлены сами себе, упало и мое "сексуальное" взросление. Имело оно самый мерзостный характер. Начиналось все от семнадцатилетнего шалопая Виктора, племянника одной из соседок по дому на Ломоносова, 12. Переживающий бурное созревание, Виктор на каждом углу и при каждом удобном случае переходил на "эту" тему. Поскольку он участвовал в наших набегах на орешники, то всяких скабрезностей во время походов мы от него наслушались по макушку. Именно он посвятил нас, 11-12-летних голенастых и выпендривающихся сосунков в те тайны, что касаются отношений между мужчиной и женщиной и от чего появляются дети. Эти рассказы, стишки вроде "Одинажды один..." вызывали во мне никогда до того не испытываемые ощущения. В низу живота вдруг появлялась какая-то пустота, она медленно расширялась, оттуда исходила приятная истома, разливающаяся по телу... Я сама не понимала, что хотело мое тело, но с каждым разом, чтобы вызвать это ощущение, требовалась все большая откровенность в рассказах, и мы сами придумывали всякие мерзости про мужчин и женщин, разжигая свою фантазию.
 И лето 1956 года было для меня самым "грязным". Какими словами в этих компаниях мы только не выражались. Тогда я просто переболела матами, сальными анекдотами и на всю жизнь получила иммунитет  к сквернословию и вульгарщине. Это было просто как черная оспа, оставившая след во мне в виде резкого неприятия словесной и изобразительной грязи.
Распущенность как-то выхлестнулась за края (соседка подслушала наш разговор с Люськой Белоусовой и передала маме), родители "прозрели" - что творится в голове их пионерки и отличницы, и задали мне такую трёпку! Вторую в моей жизни. К тому времени я уже и сама ощущала, сколько мерзости содержится в наших разговорах, да остановиться не могла - наша дворовая компания была мне дорога, а тема "про это" в ней была чуть ли не главная. Ремень был очень кстати - пусть и жёсткая операция, но, наверное, в том случае - необходимая. "Не время!" - вот что было основным аргументом убеждения поркой. Тогда взрослые не посвящали детей в эту сферу человеческого быта, все расспросы пресекались, а слова "стыд" и "совесть" вместо разъяснений, нас, конечно, не удовлетворяли.
В доме, где я росла, матов не было никогда. Мама рассказывала, что Папа позволял себе помянуть "такую мать", если что-то не ладилось. А отучила его от этого я, трехлетняя. Одолевая как-то высокий стул и срываясь коленкой, я процитировала одно из папиных выражений в его присутствии. И все! Услыхав грязное ругательство, нетвердо и картаво повторенное дочуркой в розовом платьице с выглядывающей обтянутой белыми трусиками попкой, изумившись такому несоответствию и не желая повторения этой картины в дальнейшем, Папа с матами, по крайней мере, при домашних, завязал. И когда летом 56-го Папа взял в руки ремень, то слова: "Даже я, мужчина, себе этого не позволяю, а ты - девочка!.." - были очень убедительными.
И сейчас, когда я слышу с экрана или читаю с листа этот пресловутый народный фольклор, а автор - уважаемый художник слова, искусства ли - я в досаде. Зачем это выставлять напоказ? Да, это народная речь, да это есть в жизни, но у каждого человека происходят по несколько раз на дню физиологические акты, время от времени он освобождается от накопившихся шлаков, грязи, и ведь нормальному человеку не придет в голову копаться в этих выделениях, разглядывать их, вдыхать их ароматы... Существуют помойки, свалки - будет ли в них рыться та же Кира Муратова? Почему же их, режиссеров, актеров, писателей не коробит иметь дело с грязью словесной?
Помню, как я была шокирована, прочитав в романе Толстого "Воскресенье" слова Катюши: "Да, я - б..!" Потом я встречала эти слова и у Пушкина, и у Лермонтова, и у других классиков. Но старалась быстро "промелькнуть" эти места, объясняла их появление или глубоким переживанием писателя той сцены, которую он описывал, или озорством автора, надеющегося, что вот именно это стихотворение никуда, кроме как в руки приятеля - не попадет.
Сплошной мат на экранах и в книгах, который появился вот в последние годы, просто угнетает меня. Оказаться около матерящегося человека для меня как побывать в грязной вонючей уборной, также унизительно и противно. Возможно, отчасти этим  объясняется постепенное охладевание к фильмам и к телевизору и неизменное уважение к нашему российскому радио, которое оказалось невосприимчиво к этой новой моде и сохранило (может быть, пока) чистый русский язык.
Конечно, не раз в жизни я была поставлена в такое мерзкое состояние, что в пору было защищаться от несправедливости с пистолетом в руках, и вот тогда от бессилия, чтобы не закричать во всю ивановскую, разрядить переполнявший меня гнев - выпаливала эти слова. Но никогда это не было при посторонних, и, остынув, со стыдом представляла эту сцену и маялась втайне: "позор"!
Лето в Хабаровске жаркое, а зимы – очень ветреные и морозные. Летом мы с Папой часто ночевали на крыше нашего сарая, стоящего в десяти метрах от дома на улице Серова. Сарай длинный, на два дома. Крыша крыта толем и поката. Мы взбирались с Папой по приставной лестнице, раскидывали одеяла, подушки и укладывались вверх лицом. Как ясно был виден Млечный путь и ковш Большой медведицы. (Кстати, уже взрослой я узнала, что слово Кичига, от которой произошла мамина фамилия, означало на Руси «созвездие», иногда так звали созвездие Ориона, иногда – Большой медведицы).
В сарае несколько лет мы держали чушек. И когда под зиму чушку закалывали, то пир в доме был горой. В ход шла и жареная кровь, и сало. Вкуснее картошки, жареной на свежем сале, я ничего в жизни не едала.
Потом как-то очередная чушка заболела и сдохла. А поскольку к этому времени вышло еще и постановление «партии и правительства» сдавать свиную кожу от животных, выращенных в собственной стайке, и папа уже попробовал выполнить эту работу – снять с заколотой свиньи кожу (помню его с ножом в руке над свиной тушей – он только что не матерился при мне, но весь его вид говорил, что в гробу он видел эту работу), то больше свиней родители не держали. Попробовали завести козу – бодливую бело-коричневую Майку с длинными рогами и большим выменем. Майка пробыла у нас несколько лет и даже принесла белого козленка, который оформился в молодую белую козочку и вдруг сдох. А потом сгорело сено, запасенное папой на зиму для Майки, пришлось и ее прирезать.
И Папа увлекся охотой. Он приобрел ружье, и я любила смотреть, как папа его чистит шомполом (длинная алюминиевая палка, похожа на клюку, на одном прямом конце которой сделана длинная  щель, через нее протянутая смоченная в машинном масле тряпочка). Папа с силой несколько раз вгоняет шомпол в ствол ружья, тряпочка при каждом вытаскивании все чернее и чернее. А потом Папа начинал набивать патроны порохом, потом войлочный (нарезанный из старого валенка) пыж, потом малая толика дроби, опять пыж, но уже картонный (а может, очередность пыжей я перепутала), и всё это заливалось парафином. Готовый патрон вкладывался в патронташ.
На охоту Папа уходил рано утром, возвращался к ночи. Иногда на его поясе покачивалось несколько черных уток или попадался селезень с сине-изумрудной головкой. Но чаще папа на вопрос: «Кого убил?», отвечал, смеясь: «Кого убил – ноги и время!»
А потом у Папы началось увлечение техникой. Сначала он купил себе велосипед. И везя на багажнике новой покупки домой младшую пятилетнюю дочь, не заметил, как ножка той попала меж спиц заднего колеса. Лишь крик Галочки остановил Папу, он с ужасом увидел, что кожа на ступне содрана до крови, а девочка заходится в крике. Еще больший крик подняла тогда Мама. Гале перевязали в пункте скорой помощи ножку, и инцидент был исчерпан. Через несколько лет родители «разорились» на двухколесный мотоцикл (конечно, подержанный, часто ломающийся), а позже, когда мне уж 15 лет сравнялось, был приобретен грузовой мотороллер – вершина нашего технического оснащения. Сначала у зеленого мотороллера был кузовок, но потом Папа сделал над ним тент. Мотороллер был грузовой, людей на нем возить не разрешалось, но мы с Папой часто это нарушали. К нам не придирались. На поселке все друг друга знали, и должностные лица особо не усердствовали при исполнении обязанностей.
А вот мотоцикл, который у нас еще долго оставался (никто его покупать не хотел за предложенную цену, а дешевле – Мама говорила, что лучше уж тогда сдать в металлолом), папа оборудовал небольшой платформой, чтобы мне удобно было ставить неживую левую ногу, и мы нередко с ним выезжали «покататься». Оденемся потеплее и выезжаем на какую-нибудь не очень оживленную асфальтированную дорогу. Я крепко обнимаю широкую папину спину, мотоцикл летит по шоссе, а я распеваю во все горло что-нибудь подходящее случаю. Ах, хорошо-то как было!

ЛЮБИМАЯ ПОДРУЖКА
 
Во втором классе у меня появилась подружка Света Шемякина. Эта девочка была подарена мне Богом, как один из самых близких и любимых людей на земле. Наша дружба, продолжавшаяся до самой ее смерти в 1986 году, была редкостным, для меня больше не повторенным ни с кем, родством душ.

Мать Светы Нина Петровна работала в нашей школе учительницей по русскому языку. Со слов Светиной сестры - Гали: Н.П., не была зарегистрирована с отцом Гали и Светы, Шемякина - это ее фамилия, Светиного отца фамилия была - Шереметьев. Нина Петровна ушла от мужа сразу же, как родилась Света, к другому мужчине, оставив мужу старшую Галю, которой тогда было 2 или 3 года. Но и новой семьи не получилось, и Нина Петровна уезжает к сестре в Воронеж, где у нее рождаются ещё двое детей. Младшая Оленька умерла совсем  крохой, а со Светой и Толиком Нина Петровна в 1952-ом году оказывается в поселке Горького. Поэтому Светлана пришла к нам во второй класс.
Когда они приехали в поселок и поселились в соседнем, кирпичном доме, в комнатке коммунальной квартиры, то жили втроём - отца у Светы и Толика не было. Потом у них в доме периодически появлялись мужички, но пожив какое-то время - исчезали. Задержался один дядя Саша Л., тихий, пьющий, но работящий мужчина. Он обожал хорошенькую умненькую жену, помогал ей поднимать двоих усыновленных им детей. А когда Света и Толик выросли, свободолюбивая Светина мама рассталась с уже пожилым дядей Сашей и стала жить одна в Ташкенте, время от времени наезжая в гости к Свете и внося сумятицу в семейную жизнь дочери.
В школе нам с подружкой никогда не было скучно друг с другом; поссорившись из-за пустяков, мы искали повод поскорее помириться. В нашей дружбе я была ведущей, Света – ведомой. Я придумывала игру – Света подчинялась. Мы и ссорились, и мирились. Ревновали друг друга к девочкам. Особенно я была нетерпима, если Света вдруг «задруживалась» с другой девочкой. Я тут же разрывала нашу дружбу, а Света, поиграв с другой, стремилась вернуться ко мне. Я подолгу держала ее на дистанции, а потом меняла гнев на милость, потому что вообще-то ни с кем мне не было так интересно и хорошо, как с нею. Мне нравилась ее внешность – невысокая, полноватенькая, с полными алыми губами, желто-соломенными прямыми волосам, которые она заплетала в две толстенькие короткие косички, а потом коротко остриглась. Она была кареглаза, розовая, упругая, попрыгунья. Мне нравилось, как ее одевали, и я все время приставала к маме, чтобы мне купили такую же шляпку, как у Светы. Помню, у нее был красный фетровый берет с помпоном – лапшой. И когда я в магазине увидела точно такой (правда, зеленый), то настояла, чтобы мне его купили, хотя он совсем не так мне шел, как Светин – ей. То же получилось и с зимней шляпкой. Что было хорошо на крупноватом удлиненном Светином лице, на моем – круглом - совершенно не гляделось.
Света была первой чтицей на вечерах в школе моих стихов, которые я начала писать в 13 лет. Мы инсценировали с нею маленькие пьески, разучивали вместе стихи, читали их «в лицах». Электрифицированную географическую игру, в которую мы с нею играли, я помню до сих пор.
На фотографии, сделанной по окончании 4-го класса, Света и я стоим в центре верхнего ряда: помню, мы тогда припозднились и влетели в спортзал, где все наши уже разместились по скамьям, последними. Поэтому оказались не в привычном соседстве с учительницей, как лучшие ученики класса (такой вот был признак "классной элиты"), а на периферии - среди средних по успеваемости. В руке у меня была ветка черёмухи, и пока фотограф настраивал объектив, я эту веточку примостила между собой и подружкой. Света весело наблюдала за моими стараниями.
И до сих пор я помню ее смех и ее голос в нашем детстве. Я ничего нежнее не слыхала в жизни! Ах, моя Светочка!
В нашем поселке Светина семья прожила лишь пять лет. Непоседливая Нина Петровна отчего-то взбудоражила всю семью идеей переехать жить на Алтай. Так я лишилась своей любимой подружки. Но переписка с нею продолжалась, и мы несколько раз встречались.
В августе 1962 года за успешную сдачу школьных выпускных и институтских вступительных экзаменов родители сделали мне подарок: разрешили съездить на Алтай, в село Ильинка к Свете, гостившей там в доме родителей на каникулах. К тому времени Света уже год, как была студенткой педагогического Горно-Алтайского института. Её сельская школа, которую она окончила, избегла педагогической реформы и осталась десятилеткой в отличие от моей - одиннадцатилетки, потому и обогнала меня Света в учёбе.
В то лето в Томск, где я только что поступила в институт, приехал Папа, привезя мне тёплую одежду.  Мы сдали вещи в студенческую камеру хранения и на поезде двинулись в сторону Горно-Алтайска.
До места, кроме как поездом, надо было еще добираться с пересадками на автобусах. И вот, когда мы с Папой ожидали очередной, но последний автобус в каком-то райцентре, (а застряли мы там на несколько часов, успели сходить в местную столовую и удивиться громадным тамошним порциям) и сидели сытые, усталые и разомлевшие на августовской жаре на своих чемоданах и сумках в ожидании вот-вот должного подойти транспорта до Ильинки, вдруг сзади на меня налетел вихрь, смерч - меня подняли с узла, мои ноги даже оторвались от земли, меня тискали, обнимали, целовали и все это под крик:  «Динка! Динка приехала!"
Света в этот день была с матерью в райцентре, и ей (деревня же, все друг друга знают) сообщили, что какой-то мужчина с девушкой расспрашивали о дороге на их Ильинку. Конечно, она сразу догадалась, что это я с Папой: мы с нею перед тем списались, и я предупредила ее о нашем приезде.
Мы не виделись пять лет. Света из пухленькой, невысокой, хорошенькой девчушки превратилась в рослую, с крутыми плечами красавицу с прямыми соломенными волосами, перед которой я выглядела даже субтильной, тем более, если учесть мою стройность из-за выпавших в последние месяцы нагрузок и скудного питания в студенческой столовой.
Мы провели в Ильинке с Папой неделю. Папа уже на третий день заскучал, вечерами стоял у плетня и смотрел на закат. Он тяготился бездельем. Дядя Саша, Светин отчим, то устраивал ему рыбалку, то старался поговорить за бутылочкой, но Папа, приложившись в первый вечер, больше пить не хотел, и, в конце концов, взял в руки какой-то сельский инвентарь и занялся уборкой двора под причитания Нины Петровны: "Яков Ефимович! Не надо, вы же отдыхать приехали!"
Мы же со Светой предавались воспоминаниям, рассказам и беседам. Света покатала меня в лодке по Чулыму, (так кажется звалась протекающая мимо Ильинки река), и я удивлялась мощным взмахам ее сильных рук, управляющимся с веслами; я попробовала взять весла в руки, но уже на третьем взмахе не смогла оторвать весла от воды. Она подшучивала над моей немощью: "городская!"
Вечером мы с нею ходили в клуб на их танцы, в кино. Посмотрела я на деревенскую "тусовку" в темном, похожем на сарай, клубе, танцы под радиолу...
Однажды за нами, возвращавшимися из клуба, увязался местный "первый парень", как шепотом отхарактеризовала мне его Света. Он был хамоват и настырен. Света несколько раз одернула его за реплики в наш адрес, я молчала, он начал задираться ко мне: "А что это твоя гостья молчит, язык что ли проглотила?" Вдруг оставил нас в покое, а через несколько минут мы услыхали рев трактора за спиной, Света было отбежала, но я шла как шла, бежать не могла, да и вообще - в такую игру лучше не вступать. Так мы и дошли до Светиного дома в сопровождении трактора, время от времени взрыкивающего сзади, как бы угрожая прибавить скорость и - подумаешь! - раздавить этих "выбражуль".
Кормили нас там на убой. Мы с Папой, не избалованные в рабочем поселке поросятиной, гусятиной, свежими яичками, сначала подсаживались к столу, предвкушая пиршество, но увы - ничего есть было невозможно: Нина Петровна все, начиная от яичницы, кончая жареным гусем, безбожно пересаливала, до горькости. ("Перевод продуктов", - так выразился Папа, когда мы ехали уже обратно в Томск).
Светина судьба сложилась драматически...
В селе Ильинка, где поселилась Светина семья, не было средней школы, и после семи классов Света продолжила учиться в городском интернате. 
После института ее направили в школу одной из алтайских деревень, где она вышла замуж, скорее не по любви, а от отчаяния. Юношеский максимализм поссорил ее с любимым, учившимся с нею в институте в одной группе: как-то со студенческой вечеринки юноша проводил Светину подружку домой. Света "предательства" не простила и уехала по распределению, так и не помирившись с парнем. А он вскоре женился, и Света осталась одна.
В деревне, где она преподавала литературу и русский, доставшийся ей в мужья хлопец был первым парнем: танцор, гармонист и парень-бой. И хотя в подружках у него была не последняя деревенская красавица, Свете она, конечно, и в подметки не годилась. (Еще в школе мальчишки мою подругу звали Машей Троекуровой - до того она была хорошенькая...). И Света сдалась на уговоры "первого парня", утерев деревенским красавицам носы, задиравшиеся перед приезжей "учителкой".
Ничего путного из этого брака не вышло. Муж пил, грубил, матерился, требовал непомерного труда по дому, не помогал по хозяйству, взвалив на плечи Светы всю работу в крестьянском доме. Через полгода Света с ним разошлась и уехала к перебравшейся к тому времени в Ташкент матери.
Здесь её подстерегла ещё одна беда.
Похожая на отца, взрослая Света имела в лице восточные черты. Когда я впервые увидела певицу Азизу, которая причастна к гибели певца Игоря Талькова, то сразу вспомнила облик Светы. Рост, фигура, лицо - все в Азизе напоминало мою подружку. В Ташкенте Света познакомилась с молодым узбеком, они полюбили друг друга, но родственники Рустама, сначала приняв Свету за узбечку и не препятствовавшие их встречам, резко встали против брака, узнав, что Света русская. Свадьба расстроилась. Света под напором требований родственников парня, которые даже угрожали ей, вынуждена была уехать к тетке в подмосковный город Чехов. Через полгода до нее дошло страшное известие о том, что Рустам повесился, а еще через полгода она вышла замуж за шофера Виктора.
Летом 1972 года я побывала у них в гостях в Чехове. Светина семья занимала одну комнату в полублагоустроенной квартире двухэтажного дома в центре пыльного городка, изнывающего от жары в то знойное лето. Света была на шестом месяце беременности. Видела я, как ей хотелось, чтобы жизнь её выглядела благополучной... Но за две недели, что я у них гостила, Виктор два раза напивался до не вменяемого состояния.
Что их связало - так я и не поняла. Навряд ли можно было подобрать более неподходящую пару.
Виктор изнывал от тоски. После работы - сабантуй с друзьями, потом домой на рогах, а утром снова на работу, и так ежедневно.
А Света старалась жизнь наладить. Не могу забыть сцену, несколько раз мною наблюдаемую тогда, как Виктор, выхлебав тарелку борща и почти упираясь локтем в кастрюлю, протягивает тарелку Свете: "налей еще", а та, тяжело выпростав живот из-за стола, встает, обходит вкруговую сидящих и из-под руки мужа наливает его тарелку, затем возвращается и втискивается на свое место.
В ноябре Света родила Дианку, рыженькую, в папу, дочку. Но согласие в семье так и не наступило.
Света пыталась повлиять на мужа, отвлечь его от его полускотской жизни. Виктор неплохо играл на баяне, и Света загорелась мыслью его заочного обучения в музучилище. Ездила с ним в Москву, побуждала готовиться к вступительным экзаменам. Но Виктор, поначалу вроде бы подхвативший идею, быстро остыл, поняв, что "эта бодяга" потребует от него больших усилий.
Пока Света хлопотала с новорожденной, муж её завел себе подружку.
Напряженность в семье росла. Однажды в пьяном неистовстве он выгнал Свету в мороз. Конечно, убегая, она подхватила маленькую дочку и скрылась у подруги. Девочка заболела пневмонией. Второй подобный случай произошел уже при участии топора в руках мужа. С этих пор Света топор прятала у себя под кроватью, а пьяному Виктору в очередной раз пригрозила, что с младенцем больше никуда не побежит из дома, а скорее зарубит мужа, если он сунется. Виктор, матерясь, отступил. А на следующий день Света собрала подписи соседей под своим заявлением в милицию. Участковый побеседовал с семейным дебоширом, и тот убрался из города от греха подальше.
В январе 1978 года у меня случилась командировка в Москву, и я, конечно, поехала в один из выходных в Чехов.
Света худая, с черными кругами под глазами, нервная, курящая сигарету за сигаретой, весь вечер рассказывала мне про свою жизнь с Виктором и без него. Бедная моя подружка... Сильная внешне, но такая… неприкаянная. Со своей неугомонной матерью она рано лишилась дома – интернат, студенческое общежитие, учительство в деревне. И пусть рано обретшая самостоятельность, она, тем не менее, очень нуждалась в том самом дубе, к которому можно прижаться тонкими ветвями.
У нее был круг подружек, таких же одиноких, как и она, создавших себе призрачное подобие веселой жизни: собирались по выходным или дням рождения в компании случайных знакомых из командировочных или своих постоянных любовников из местного гарнизона, пили, курили, пьяно смеялись любому рассказанному анекдоту, опустошенные расходились. В полутора часах езды на электричке шумела Москва, но для них она была не ближе, чем для меня, сибирячки: быт, работа не давали ездить в столицу так часто, как того бы хотелось. Жизнь проходила мимо.
У Светы был фрэнд-бой на десять лет младше нее, из военных, которого она выбрала и с кем проводила время лишь потому, что он не был женат и был одинок, как и она. "Знаешь, Динка, - говорила она, нетерпеливо и глубоко затягиваясь сигаретой, - я знаю, что у меня с ним ничего не будет - ни семьи, ничего: он мальчик, а у меня возраст, Дианка... Он не понимает, какие проблемы его ждут в будущем, а я знаю и не хочу портить ему жизнь. Знаешь, сколько на нашу сестру-одиночку охочих женатиков, не говоря уже о командировочных... Еще бы, бесплатная гостиница с полным набором услуг. А женатики.. Придет с портфелем, у самого уже лысина лоснится, достает шоколад, коньяк, сервелат, усядется и начинает мне жаловаться на свою стерву-жену, а я сижу, слушаю и думаю: вот так же и мой Виктор нес гостинцы не мне, его жене, которая ему ужин сготовила, и рубашки его прогладила, и ребенка его родила и вынянчивает, а какой-то со своей автобазы разведенке и также той гундел-жаловался на меня, жену... И так мне противно от этого ухажера... Вот и связалась с мальчиком, чтобы уж точно никакой жене подлянку не делать".
Только в 1982 году я стала получать от Светы известия о перемене в ее жизни.
В Чехов в командировку приехал один специалист с Ярославского шинного завода, попал на вечеринку Светиных подруг, познакомился со Светой. Оказалось, что Стас разведен, имеет двух сыновей, живущих с бывшей женой...
Письма Светы этого периода были ни на что не похожи. Раньше в ее письмах были непрерывные ожерелья отчаяния и жалоб... Вероятно, держась суррогатами беззаботности, куревом, может быть выпивкой, она старалась не раскрывать окружающим, как ей плохо, одиноко и неудачно живется, а я была далеко, и она лишь в письмах выплескивала всю свою горечь от неудачно складывающейся жизни.
И вдруг - письма безудержного ликующего счастья. Она переехала в центр Ярославля, в трехкомнатную квартиру, обменяв на нее свою полублагоустроенную двухкомнатку в Чехове.
Стас часто ездил в служебные командировки, в том числе и за границу, привозил оттуда хорошие вещи; часть они сдавали в комиссионный магазин, часть оставляли себе. Они обставили квартиру, купили "Жигули". Света работала в школе, которая находилась чуть ли не во дворе ее дома.
В 1985 году мы договорились встретиться.
Мой супруг сочувственно относился к далёкой и незнакомой ему подруге, читал письма от неё, как продолжающуюся повесть. Света, занятая неурядицами и постоянно находясь в безденежье, ни разу в жизни не приехала к нам в гости, как я её ни приглашала. А в том году они со Стасом наметили съездить в Ленинград, и она предложила мне принять участие в поездке на их машине. Господи! Я ни разу до того не была в Ленинграде. Естественно, я уцепилась за эту возможность, и муж не стал возражать: «Конечно, поезжай! Когда ещё такой случай выпадет?!»
Стас и Света с Дианой и Андреем, младшим сыном Стаса, подхватили меня в аэропорту "Домодедово" и повезли к дому вновь обретённой Светиной сестры Галины, которая незадолго до этого вдруг "нашлась", когда сестрам было уже под сорок. Она никуда и не исчезала, просто мать Светы и Галины, оставив старшую дочь мужу при разводе, никогда не рассказывала Свете о существовании у нее сестры, а сама Света по малолетству этот факт не запомнила. Галя же знала о существовании Светы и долго разыскивала мать и сестру. Наконец, сестры встретились. Конечно, Галя не могла забыть, что Нина Петровна оставила её, маленькую, без своего попечения да еще и разлучила ее с родной сестрой, поэтому отношение между матерью и старшей дочерью восстановилось не сразу. А Света, хотя и признала кровное родство с Галиной, душевно сблизиться с нею не могла, в чем мне сама призналась: "Уж очень мы разные".
Воспоминания о той поездке – отрывочны, но ощущение переполненных впечатлениями дней не исчезло до сих пор. И связано это не только с новыми, давно желанными местами, но и всей атмосферой той длительной поездки на автомобиле.
Света рядом со Стасом («Я – штурман», объясняет она, обернувшись), на коленях у неё карта, и идёт профессиональный обмен мнением – это тот поворот или надо ехать до следующего. Машина притормаживается, они склоняются над картой, переброс репликами (сколько внимания к словам собеседника), улыбаются друг другу, и мы трогаемся. Или вдруг небольшая поломка, и мы со Светой уходим под придорожное дерево и продолжаем нескончаемый разговор, а Стас с Андреем возятся с колесом. Диана ходит между деревьями и бросает в нашу сторону ревнивые взгляды.
В машине нас пятеро, я – у окна, за Светиной спиной, рядом сжата между мною и Андреем – Диана. И ей, так мне казалось, поездка не нравилась. Она капризничала и уросничала. Но Света была – само терпение. Однажды меня укачало – клонило в сон. И Света, заметив, остановила движение и достала из багажника подушку – «тебе будет ловчее».
Остановились мы у прекраснейшей ленинградской добрейшей семьи (родственников Светиной знакомой), которая приняла нас как родных. До чего все были к нам внимательны в этой поездке, будто мы всем, с кем общались, были близкими людьми. Как удивили нас ленинградцы своей отзывчивостью: если мы, заплутав в ленинградских переулках, обращались к прохожему, будь то пожилая женщина с хозяйственной сумкой, молодой человек или стройный военный - любой человек резко менял направление движения, останавливался и подробнейшим образом разъяснял нам наш дальнейший путь.
Первым делом решено было посетить «Эрмитаж». Поколесив по центру, полюбовавшись на голубую Смольненскую церковь, мы припарковали «Жигули» и отправились в музей. А там решили разойтись. «Что вы будете ко мне подстраиваться, - решила я не связывать их своей медлительностью, - давайте условимся о времени и соберёмся в вестибюле к…» Время было назначено, я отправилась искать Рембрандта и «Мадонну Литту» и, понятно, заблудилась. Не в смысле, что пошла не в ту сторону, а в том – что всё время отвлекалась и заглядывала то в один заманчивый зал, то в другой, то замирала перед скульптурой Петра, то – перед каретой… Одним словом, отгуляв четыре часа и спустившись к месту встречи, я застала всю компанию в сборе несколько раздражённую – оказывается, мы назначили время – четырнадцать часов, а я вернулась к четырём. Пока шли к машине – выясняли, кто кого не понял. Понятно, я оказалась в меньшинстве: они-то по музею двигались все вместе.
Недосмотренный, а вернее, лишь на сотую часть увиденный «Эрмитаж», снился потом мне несколько лет – как я иду сквозь зал со скульптурами и мумиями и не могу себе позволить остановиться – должна спешить. Эти сны всегда были динамичны – иду и иду…
Погода в эти дни стояла не ленинградская, не та, о которой в песне: «Не изменяя весёлой традиции – дождиком встретил меня Ленинград». Погода выдалась отменная – тепло, не жарко, солнечно, голубое небо. И в один из дней мы поехали к Петропавловской крепости. Прошлись по её территории, в соборе побывали, между захоронениями царей походили, крепость обошли, а вот спускались ли в равелины – не помню: картина «Княжна Тараканова» всё забила. При слове «равелин» - она в памяти всплывает.
Решили искупаться. К Диане (для своих 12-ти лет выглядела она вполне на 15) стал клеиться какой-то дядя, и Света нахмурилась. Стас что-то пытался объяснить ухажёру, но тот стал задираться. Пришлось уехать. После пляжа у Светы и Дианы испортилось настроение, и было решено ехать за город.
Пушкин, Петергоф, Павловск, Царскосельский лицей («Обязательно, - сказала Света, - мне надо по работе»), классы, жилые комнаты лицеистов, Пушкин на скамье, нимфа у разбитого кувшина, пруды, мостики, павильоны. Мы уже не теряли друг друга из виду, и даже, если расходились, то шли в видимости спутников.
Последний день было решено посвятить магазинам…
Так и остались мне на память о той поездке фотография у фонтана в Петергофе да театральная сумочка, которую я, преодолев жлобство (уж больно была для меня дорогая), купила себе в огромном Ленинградском универмаге.
Теперь это уже раритет, и мои внуки, возможно, не выбросят её и будут хранить: «Бабушкина театральная сумочка», не зная, что у неё есть имя: "Светина".
В поездке я снова убедилась, как близка мне Света: мы с нею не могли друг с другом наговориться, и Стас, ведя машину, иногда умоляюще обращался к нам: "Девчонки, помолчите, а то я засыпаю под ваши разговоры!" С обратной просьбой к нам обращалась Диана по ночам: "Ну, хватит вам разговаривать, я уснуть не могу". Темы разговоров были самые разные: от рассказов о семейных событиях, Стасе и описания их знакомства, о моих детях, о наших работах, о прочитанных книгах, любимых писателях и поэтах, о нравящейся музыке.., да о чём угодно. Мы не надоедали друг другу, и все, что касалось нашей жизни, было нам взаимно интересно.
Из Ленинграда меня повезли в Ярославль.
Прожив в семье Светы две недели, я уехала с чувством, что побывала в перламутровой раковине красоты, покоя и счастья. Нигде и никогда я не видела больше, чтобы два - вообще-то уже не юных - человека были так открыто счастливы от того, что они рядом. Какими сияющими взглядами они обменивались, как заботливо ухаживал Стас за женой, как радостно звучал тихий смех Светы, любующейся мужем.
Под Ярославлем в селе Курба они купили дом с садом для Светиной мамы и почти ежедневно ездили туда. Света ухаживала за садом-огородом при доме, доила козу, приобретенную матерью, и по утрам приносила мне чашку парного молока. Она увлеклась домашней агротехникой, начала опыты с саженцами и испытывала от этого истинное удовольствие. "Ты знаешь, Динка, я вот проснусь в нашей спальне, открою глаза, гляну кругом, на Стаса и думаю - неужели это все со мною происходит наяву!"
Ярославль мне несказанно понравился. Я бродила по набережной над Волгой, сидела в ажурных беседках над рекой, послонялась по шикарному речному вокзалу, сходила в музеи...
Света смеялась: «Я тут уже четыре года, а не видала того, что ты – за две недели…»
Меня поразила Волга: труженица - столько плыло по ней всяких судов. На нашей Томи когда-никогда медленно проплывет баржа или стремительно пронесется "ракета", в основном же неподвижно замрет земснаряд, сосущий со дна реки гравий. Волга же "работала" по-настоящему...
Понравилось Курба. Так и стоит в глазах далекая колокольня, которая возникает на горизонте, как только выедешь из города в направлении села. И там, в селе, меня удивила круглая, как цирк, красная кирпичная приземистая церковь с зарешеченными небольшими окнами в толстых стенах, довольно запущенная в то время. Возможно, теперь ее восстановили, и я думаю, что она засияла в полной красоте и оригинальности.
Меня удивляла дешевизна яблок (по 30 коп. за килограмм), что в городе нигде не было раскопок на улице, как у нас в городе летом, а из кранов всегда журчала вода: и холодная, и горячая, что тоже для нас совершенное необычное дело летом.
В центре города меня влекли лавочки в торговых рядах, маленькие магазинчики, где можно было приобрести любимую мной финифть в любых обрамлениях.
Я побывала в ярославском кремле, в его соборах. И впечатление от Ярославля, как от очень красивого города, - осталось на всю жизнь.
Через две недели я уезжала в Москву на утренней электричке, с тем, чтобы самолетом вернуться домой. Света провожала меня на вокзале. В последние дни мы с нею обсуждали тему, заводить ли ей ребенка в 41 год. У меня уже был ненаглядный трехлетний Алешка, и я всячески поддерживала в ней эту идею. "Подумаю", - смеялась она уже на вокзале.
Электричка тронулась. Света, высокая, стройная, в ситцевом платье и пиджаке, накинутом по причине утренней прохлады, улыбающаяся шла по перрону, вровень с окном, пока электричка набирала ход...
Так и осталась она в моей памяти: веселая, счастливая, уверенная в себе и своей наладившейся жизни, влюбленная и любимая моя подружка.
После приезда из Ярославля я начала хлопоты по воплощению идеи, которая возникла у нас со Светой во время моего гостевания - мне перебраться с семьей в Ярославль. Мы обе дали объявления о межгороднем обмене квартир в наши областные газеты. Начал вырисовываться очень неплохой вариант. Уже два раза у нас побывал весёлый мужчина, желающий перевезти из Ярославля в Сибирь мать.
- Как это вы - с запада в Сибирь? Почему не вы - туда? - удивлялась я.
- Там нет такой рыбалки, охоты, - объяснял он.
Надо было только собраться с деньгами - ярославцы просили доплату за третью комнату. К следующему лету мы планировали уже переехать.
Не знаю - рок какой-то! В седьмом классе нас разлучали обстоятельства, а когда мы попытались снова "съехаться" - уже не обстоятельства и люди встали между нами...
Кому мешало, чтобы мы жили в одном месте?
Письма из Ярославля в мой город и обратно шли беспрестанно. «Я бросила курить», - как бы отчитывалась подружка в своём послушании. Мама её в Курбе меня просила: «Повлияй на Светланку – так же нельзя курить!», и я «влияла»: «Бросай ты это дело!»
«Мы повесили чешскую люстру», - опять «рапорт», в основе которого выполнение моего совета на раздумчивое: «Такая красота – правда же? Но вот – опять трудно с деньгами, наверное сдадим в комиссионку». - «Вы что? Чешское стекло! Не вздумайте»…
И почти в каждом письме – «Мы со Стасом…».
И вдруг Света замолчала. Одно мое письмо без ответа, другое... Наконец, ее письмо: "… страшные боли в ноге… врачи ничего не могут понять… еду в Москву на обследование..."
Больше трёх десятилетий прошло с того горестного дня - 21 октября 1986 года, а я помню его до подробностей.
Дом наш, находящийся в двух кварталах от места моей работы, не был ещё телефонизирован. Телеграмму от Стаса получил старший сын. Он, испуганный известием, не понёс её ко мне на работу, а решил дождаться обеда: я обычно приходила в это время домой. И когда я открыла дверь, сын с испуганным лицом протянул бланк, на котором были наклеены белые полосочки: "Света умерла похороны 22 октября».
И я закричала – «а-а-а-а!»
Чудовищная несправедливость к ней, ко мне. Не могло так быть, но так случилось.
Она пролежала в больнице несколько месяцев. Не знаю, всё ли время там находился Стас, но вот сестра и мать были рядом. Как-то я получила от неё письмо, где она вроде бы шутила: «Тебя пригласят, если что…» Я рассердилась на неё и написала: «Даже думать не смей!»
И вот телеграмма. Похороны завтра. А день был в самом разгаре. Времени, чтобы успеть, было в обрез.
- Я полечу, скажешь папе.
С опухшим от слёз лицом я вернулась на работу, написала заявление на краткосрочный без содержания, заняла у сослуживцев денег и поехала в аэропорт.
Прямой рейс до столицы уже улетел, да и с пересадкой в Новосибирске было сложно - билеты на рейсы были все распроданы. По телеграмме мне дали билет на последний рейс до Новосибирска.
В этот день после дождливой погоды вдруг ударил мороз, помела поземка, взлетные полосы в сибирских городах требовали уборки, рейсы задерживались. В половине десятого вечера, когда в очередной раз отложили вылет моего рейса на Новосибирск, я поняла, что к похоронам не успеваю: впереди был Новосибирский городской аэропорт, переезд на Толмачёво, оттуда самолётом (а билет?) до Москвы, и только тогда каким-то транспортом до Ярославля...
Я сдала билет, прямо из аэропорта дала Стасу телеграмму, вся в слезах вернулась домой и села писать письмо мужу и матери Светы, умоляя сообщить, что же произошло.
Ответное письмо пришло очень быстро. Стас описал похороны (возле Курбы), диагноз: рак лёгкого.
Курение ли в пору жизненного кризиса или вся нескладная Светина жизнь вызвали эту страшную болезнь - кто это может сказать? Только пять лет счастья и покоя (кроме детских лет, когда заботы и жизненные невзгоды взрослых её не затрагивали) дала Свете судьба из прожитых ею сорока двух лет...
Потом у Стаса была очень некрасивая тяжба с родственниками Светы, которые отстаивали интересы осиротевшей Дианы, пытались, чтобы суд все имущественные и жилищные права отсудил девочке. Опекунство над нею оспаривали Стас и Галина, сестра Светы.
Стас не усыновил Диану при жизни Светы, хотя был не против это сделать. Но работавший на севере родной отец платил Диане очень неплохие алименты, и удочерение Стас и Света отложили на потом. Девочка после смерти матери повисла между небом и землей...
В конце концов, Виктор забрал дочь к себе, но в новой его семье Диана не прижилась и уехала в Ярославль через несколько месяцев.
Она жила с бабушкой, Светиной мамой, в доставшейся ей после раздела со Стасом однокомнатной квартире. Диана рано вышла замуж, родила девочку, где-то училась. И у неё поначалу всё складывалось неплохо. Может быть, ее хранила тень матери, любившей дочь до умопомрачения. "Знаешь, Динка, когда у нее, крошечной, была пневмония, она задыхалась, я сидела у ее постельки и оглядывала стены комнаты, куда можно вбить крюк, чтобы покончить с собою, если вдруг Дианка умрет", - говорила она мне.
Не знаю, как сложились дела у Стаса. Не знаю, насколько верны те обвинения, которые предъявили к нему сестра и мать Светы, что он якобы вынес все из квартиры перед описью имущества, что старался размен квартиры сделать как можно более выгодным для себя, что и опекунство Дианы он хотел оформлять не в её, а в своих интересах...
Раза два я, будучи проездом в Москве, встречалась с Галей, Светиной сестрой, и неизменно она крайне плохо отзывалась о Светином муже. Я слушала и не пыталась спорить. У неё был свой взгляд на те события.
Но когда я вспоминаю тот восторженный взгляд и задорный, подбородком вверх, кивки головами, которыми Света и Стас обменивались друг с другом, встречаясь глазами, я все ему готова простить.
Света была счастлива с ним.

ОПЕРАЦИЯ

Вернусь к событиям 1957 года, когда все для меня только начиналось.
13 мая 1957 года меня положили в больницу, расположенную на главной площади Хабаровска, называемой до пятидесятых годов Красной, а потом переименованной в пл.Ленина ("Красной" в СССР могла быть только одна площадь - в Москве). В войну больница носила имя "Госпиталь 1200", а меня положили уже в 3-ю городскую больницу, детское хирургическое отделение. Оно находилось на пятом последнем этаже, и окна нашей палаты выходили прямо на площадь.

В палате размещалось шесть коек. Я быстро сдружилась с обитателями своей и соседних палат. Особенно запомнились две девочки - Света и Аллочка. Света - лет 15-ти, черноволосая с короткой прямой стрижкой, очень худенькая, высокая. Характер -  резкий, порывистый. Она очень хорошо рисовала, но левая рука у нее была поражена какой-то болезнью и сохла. Помню ее безудержный горький плач перед выпиской: врачи вынесли жестокий приговор - несмотря на лечение и несколько проведенных операций рука не оживала, и прогноз был самый неутешительный. Возраст Светы уже давал ей возможность осознать свою трагедию...
Аллочка - хорошенькая, похожая на армяночку (скорее всего, она была еврейкой), славная, тихая, с прекрасной улыбкой и незабываемым журчащим смехом. Она появлялась на пороге палаты на костылях с неизменной улыбкой, и видеть ее огромные черные глаза, слышать ее голос - для нас было радостью. Тем более обидна была ее болезнь: от рождения у нее были разной длины ноги, и врачи пытались операционным путем исправить этот дефект. Моя Мама очень жалела Аллочку. Операции нам сделали почти одновременно, но за мной, как за тяжелобольной, разрешили ухаживать и Маме, у Аллочки сиделки не было, и Мама навещала и ее. Особенно мне запомнилось вот это: после операции очень хочется пить, а нельзя, и рекомендуют давать лимоны, но я не смогла их есть - они обжигали рот. Мама понесла лимоны Аллочке и потом рассказывала, что та съела их, захлебываясь от нетерпения - до того ее мучила жажда. Аллочка ушла из больницы задолго до моей выписки, на костылях, чтобы через какое-то время вернуться для очередной операции.
Моя операция была назначена на 22 мая. Предполагалось сначала сделать биопсию и по ее результатам решать: ампутировать или не ампутировать ногу.
Родители не сразу дали согласие на эту операцию. Они написали в Москву в министерство здравоохранения: есть ли возможность спасти дочке ногу и куда им обращаться. В горздравотдел Хабаровска был телеграфирован ответ: собрать врачебный консилиум хабаровских хирургов и дать медицинское заключение. Консилиум состоялся и решение было такое: саркома нижней трети левого бедра несомненна, единственный путь - ампутация, но при операции сделать биопсию больных тканей для окончательного контроля.
Накануне вечером Мама и Папа навестили меня. Мама гладила больную ногу, буквально моя ее слезами, снова и снова спрашивала меня - согласна ли я на операцию. Папа стоял, сжав зубы. Вероятно, немного было в его жизни часов таких же мучительных. Сразу же на другой день после моей операции он слег в больницу с нервной экземой, которая с тех пор не оставляла его, и каждый раз, понервничав, он начинал чесаться. Тело, руки, ноги покрывались красными рубцами, взбугрившейся красной кожей, гнойничками, начинали мокнуть... "Отец опять чесаться стал", - говорила Мама, это означало: опять отца расстроили.
Спустя много лет в семье моей сестры случилось большое горе – её старший сын, умница и многообещающий тележурналист, заболел глиобластомой. И став участником и свидетелем этой трагедии, я по-новому осознала, что могло происходить в семье моих родителей с момента утверждения диагноза – саркома.
Тогда эта болезнь не оставляла надежды на выздоровление. Никакой химиотерапии в те времена ещё не применялось (по крайней мере, у нас, в далёком от столичных больничных центров Хабаровске). Ампутация конечности могла продлить жизнь больного, но ненадолго, максимум – на пять лет. Метастазы – они давали локальный рецидив болезни то в одном, то в другом органе. И далеко не всегда операция на очередном органе могла быть возможна. Отказ же от ампутации больной ноги означал согласие на те же муки, но быструю смерть - в течение нескольких месяцев.
Это мучительнейший выбор. И родители принимают его, думая о как можно большем продлении жизни ребёнка, исходя из призрачной надежды, что - пока продлевают жизнь больного - может быть, будет найдено лекарство от болезни… Мечты не реальной, конечно, но - охваченные горем - они готовы были верить во что угодно, только бы отдалить смерть.
О том, что дочь может выздороветь после операции и будет жить калекой – родители об этом старались не думать. Только бы жила, только бы жила…
Горе, произошедшее в семье моей сестры и собственной семье племянника, осиротившее двух малышей и сделавшего вдовой в 29 лет его молодую жену,  как бы отдёрнуло занавесь с тех событий и потрясений, что следуют за потерей близкого и любимого человека. Вероятно, только личные переживания такой потери могут объяснить человеку, почему смерть родного человека, безвременная смерть, ужасает, и её возможность все пытаются оттянуть: физическая рана затягивается в течение нескольких дней, а душевная мучит годами.
И никто, конечно, не представляет муки больного, которому стараются продлить жизнь…
Мое согласие было нужно Маме потому, что она боялась: когда-нибудь я обвиню их, моих родителей, что они именно так распорядились моей судьбой, дав согласие на операцию. Это жуткий выбор. Случись, не дай Бог, что-то подобное со мною, я не знаю, как бы поступила в отношении своих детей, не знаю... Много раз я мысленно и даже иногда устно упрекала родителей, что они так решили мою судьбу... Конечно, в первую очередь они боялись потерять ребенка, самое горькое горе из всех, что грозит человеку на земле. Но, уже имея жизненный опыт, пережив и голод, и безотцовщину, и войну - они представляли как труден земной путь, и все-таки решились оставить дочь на земле, с порога лишившейся в прямом смысле опоры. Они понадеялись, что смогут мне заменить эту опору...
Сейчас, по прошествии стольких лет, пройдя большую и лучшую часть своей жизни, я вижу, что могла бы быть намного удачливее что ли и при своей инвалидности, если бы жила в других условиях, я уж не говорю - в другой стране. У меня выработался крепкий характер, от природы я умна, есть способности. Мне нужна была бы хорошая (не только родительская) поддержка и советчики. Если бы окружающие меня взрослые не только жалели меня, горестно покачивая головами: как не повезло, а постарались наилучшим образом развить данные мне способности, если бы у государства была программа помощи и реабилитации таких как я, Света, Аллочка - детей, ставших инвалидами, все могло бы сложиться по-другому. Сейчас я вижу, что-то делается: центры поддержки, специальные программы вузов для детей-инвалидов, льготы для поступающих в вузы, пенсии, постановления, касающиеся специальных архитектурных решений, конструирования транспорта с учетом потребностей инвалидов... Но все это пока в зародыше и крайне плохо пробивается в жизнь. Нас немного, наши проблемы так чужды людям здоровым, что понимаешь - очень нескоро каждый инвалид России сможет в наибольшей степени реализовать себя. Сейчас в ХХI веке российские инвалиды озабочены не реализацией себя как личности, они просто стараются ВЫЖИТЬ в этих - порой  невыносимых даже для здоровых людей - условиях.
Тогда же накануне операции меня беспокоило одно - как же я буду прыгать через веревочку. Все остальное представлялось мне таким незыблемым и вечным: сильный любящий Папа; Мама, готовая для нас не спать ночами и носить на руках больное дитя; школа, где все учителя относились ко мне очень доброжелательно; мой пионерский отряд; моя подружка - все это оставалось со мною, а что мне еще нужно? Я также буду петь, слушать хорошую музыку, собирать цветные репродукции из журналов, я буду заниматься самым моим любимым - читать, ведь всего этого у меня с ногой не отнимут? Я не осознавала необратимости того, что со мною должно было произойти завтра.
Один случай в моей дальнейшей жизни позволил лишь слегка заглянуть в ту бездну, что раскрылась тогда, после операции, перед моими родителями. Девятилетний сын Алешка как-то в зимние каникулы вернулся с прогулки с разбитыми губами: он с друзьями отправился в Городской сад, и там они решили покататься на качелях, законсервированных на зиму и не охраняемых. Скользко, сын не удержал равновесия и слетел с ледяного сугроба прямо навстречу раскачивающейся лодке, и ему выщербило два передних зуба. Так он в слезах и с окровавленными губами, подвывая от боли, предстал перед мною в дверном проёме. Больше всего меня поразили эти выщербленные зубы - это потеря навсегда, не отрастут, исправить можно только искусственными зубами. Вот что (только гораздо в большей степени) испытывали мои Мама и Папа, видя меня на костылях, на протезе, вспоминая меня танцующую, бегающую...
12 мая, накануне того дня, когда мне надлежало лечь в больницу, в школьном дворе мы делали уборку, а старшеклассники рассаживали на пришкольном участке саженцы кустов. Был теплый день, мы расшалились, носились по кучам земли, учителя останавливали меня:  «Дина, не бегай так с больной ногой", а я отмахивалась и продолжала взбегать и скатываться с земляных холмиков. Когда меня особенно достала одна из учителей -"не бегай так", я взмолилась: "Не останавливайте меня, может, я в последний раз бегаю!" - меня оставили в покое.
Моя беда для Папы вылилась в экзему, Мама же обиделась на Бога. Она не была такой уж и верующей, как, например, баба Саша, но существование высшего, следящего за порядком на Земле, существа она допускала, хотя к церкви у нее всегда было отрицательное отношение, идущее еще из детства и передавшееся нам с сестрой. "За что такое наказание нам?- спрашивала Мама у Бога. - Почему Ты сделал так, что ничего нельзя исправить?"
Поскольку врачи не давали гарантии, что операция обеспечит мое выживание, Мама дала себе на всю жизнь зарок: никогда не пригубливать ничего спиртного, если я останусь жива. К пьянству она всегда относилась крайне отрицательно, но как все русские люди в праздники за столом могла выпить рюмку-другую... 1957 год она встречала в компании сослуживцев,  очень хорошо повеселилась и потом всю жизнь вспоминала: «Как я весело встретила Новый 1957 год и какую он мне горькую беду принес...».
Свой зарок она не нарушила ни разу, даже на похоронах Папы...

За мною пришли около одиннадцати утра. "Ну, Дина, собирайся, поедем!" - "Почему поедем?" - "На каталке... Видишь, какой тебе почет!" - "Нет, ну разрешите мне самой пойти, вдруг я больше никогда не смогу ходить ногами!" - "Нет, не положено, в операционную только на каталках больных ввозят". Я улеглась на белую простынь - поехали!
Как интересно лежа ехать. Света помахала мне здоровой рукой, Аллочка улыбнулась из дверей своей палаты (ее тоже должны были  сегодня оперировать). Коридоры-коридоры, лестница, лифт... Приехали. Дверь в операционную, въезжаем.
Большая комната, посредине вдоль нее длинный стол. Около несколько человек в масках. Слышен голос моего врача Ольшевского. Он тут главный. Вижу знакомые глаза медсестры и нянечек нашего отделения. Меня переложили на операционный стол. Неспешная суета. Маска на лицо:  «Дина, считай до десяти". Я начинаю: "Один, два... семь" - и спускаюсь в колодец точно такой же, как тот - во дворе нашего дома, куда Папа меня, пятилетнюю, спускал за упущенным мячиком. Он тогда веревкой подвязал меня подмышки, подложив тряпичные валики, чтобы не резало кожу, и, встав на края деревянного сруба, спустил меня в прохладный сумрак давно заброшенного колодца за лежащим на дне мячиком (после войны каждая игрушка имела огромную ценность: и дорого, да и негде купить...). Стены колодца красновато-желтые, бревна толстые, но дна не видно. И вдруг поляна, зелень, а вдали опять сложенные свеже-спиленные бревна, избяной сруб, колодец. Почему в моем наркотическом сне мне снились эти бревна? Может быть, я сквозь сон слышала звук пилы, перепиливающей кость ноги?
Колодец закончился уходящей вглубь темнотой... Свет от окна...мешает.. Кто-то рядом всхлипывает... Глаза никак не разлепить - тяжело, мука... Мама рядом, голова опущена, слезы. "Мама, ногу отрезали?" - Молчание, тонкий плач... Еще раз с трудом, устала: "Мама, ногу отрезали?" И уже не надо ответа, уже знаю.  «Диночка, ты же дала вчера согласие, я же тебя спрашивала, помнишь?"
Все, свершилось. Где-то на небесах была открыта новая страница моей судьбы, и в нее вписана первая строка.
И опять провал...
А потом долгое просыпание с невероятным чувством жажды. Пить не разрешают, для утоления советуют кисленькое. Откуда-то у Мамы лимоны (где она их в мае в Хабаровске доставала?), но я их не могу есть, кислота лимона не утоляет жажду, а делает ее еще и горькой, лимоны отдаются Аллочке.
Боль-боль-боль. Переливание крови и жуткий, подбрасывающий тело озноб, который не устраняется никакими одеялами. "Реакция", - слышу как сквозь туман. Опять боль. Нога ощущается полностью, но там, где вместо нее - повязка - страшная невыносимая боль. Вся палата знает, когда у меня кончалось действие обезболивающего - по моим сначала стонам, а потом крикам. Первые десять дней после операции меня мучила эта разрывающая боль. Мама была все время рядом. Ей освободили койку около моей. Изредка, когда, я, измотанная, чуть затихала, она бежала на рынок (он был рядом с площадью), чтобы привезти мне свежей ягоды, тепличных помидор - по баснословным ценам, ведь был только конец мая...
Как только я пришла в себя после наркоза, тут же стала исследовать, что мне осталось от левой ноги. Культя была вся перебинтована и спрятана в гипсовый корсет, держащийся на тазобедренных костях. Длина культи была всего 11 см (делающие операцию врачи ампутировали ногу насколько можно выше, чтобы застраховаться от оставления пораженных тканей и обеспечить возможность носить протез), бинты на такой коротенькой культе не держались (никаких лейкопластырей и эластичных бинтов тогда и в помине у нас не было). Культю засунули в гипсовую перегнутую пополам широкую пластину, и она вначале ввела меня в заблуждение, казалось, что ногу оставили до колена. Но пробравшись пальцами по этот гипсовый футляр и ощупав тот кусочек ноги, что мне оставили, (по краю напоминавший полумесяц), я, помню, представила совершенно фантастический протез, который мне придется носить: он должен быть таким, чтобы надевался на всю нижнюю часть тела; я не могла представить, чтобы такой коротенький обрубок позволял мне управлять целой искусственной ногой. О своем исследовании я доложила врачу при очередном осмотре. Она подняла тогда глаза к окну над моей кроватью и задумчиво повторила: «В форме полумесяца…» и больше ничего не сказала.
Медперсонал отделения, привыкший уже, конечно, к виду и несчастьям своих юных пациентов, был так добр ко мне, что   сейчас, уже взрослая, я поражаюсь огромному запасу сочувствия и жалости, заложенных в этих людях. Своими криками и стонами после операции я должна была вызвать к себе как минимум раздражение, но ни разу никто не прикрикнул на меня: "ну, хватит!" Там была одна нянечка, все звали ее Кирилловна. Злая, раздраженная старуха. Сейчас я понимаю, что она могла быть глубоко несчастна. Недавно закончившаяся война, преклонный возраст, тяжелая послевоенная жизнь, а может быть, истоки ее несчастья были еще глубже - жизнь в сталинской России для всех была тяжелой. Но тогда мне не было дела до причин ее вечного недовольства. За неделю, пока я ждала операцию, я ее возненавидела. Чем-то она напоминала бабу Сашу: ворчание, раздражение, окрики, когда она появлялась в палате... И вот, когда отходил наркоз и появились первые признаки боли, и Мама держала меня на руках, в палату вошла Кирилловна. При врачах и других взрослых она была тихая, но в тот миг она соединилась с болью, которая в это время завладевала мною. "Кирилловна пришла, больно, Мама, пусть Кирилловна уйдет, жжет, пусть Кирилловна уйдет". Сидящая тут же врач рукой показала, чтобы нянечка вышла. Больше Кирилловну мы не слышали. Она молча заходила в палату, делала свои дела и исчезала.
Сейчас, по прошествии шестидесяти лет, я позабыла имена и облик нянечек и врачей детского хирургического отделения «госпиталя 1200». Остался образ профессора Ольшевского, седого старичка, как мне казалось, хотя ему вряд ли было даже 50. Он был ну такой ласковый со мною: "Ну, Дина, как дела?" Этим вопросом он здоровался со мною. Запомнились Софья (то ли медсестра, то ли врач), светловолосая, с тихим душевным голосом; врач Юлия - молодая общительная женщина, имевшая уже семнадцатилетнюю дочь, о которой она много рассказывала Маме: "носим одни и те же платья"; полная лицом похожая на актрису Римму Маркову нянечка (а имя забыла). И еще много лиц врачей, сестер, нянечек держится в моей памяти с той поры. Они создали вокруг меня сферу сочувствия. Они, взрослые, прекрасно понимали, что присутствуют в начале очередной человеческой трагедии, связанной с тем, что в жизнь выходит человек, не приспособленный к основной цели живого существа на земле - к выживанию. И этот человек - будущая женщина, природой предназначенная к продолжению рода, а потому обязанная быть привлекательной, здоровой физически и сильной душевно, терпеливой, чтобы привлечь партнера, родить здорового ребенка, выходить его, сохранить семью и для себя, и для детей, построить основу материального благополучия и не оказаться одинокой в старости. Но даже и все это было во вторую очередь, поскольку на первом плане для меня была задача - выжить. От смерти среди заболевших саркомой убегали единицы. Это знали все работники отделения и мои родители, но не я, конечно...
По истечении 11-ти дней после операции для приостановки болей было решено сделать новокаиновую блокаду. Измотанную бессонными ночами и собственным криком, мокрую от слез и пота (ведь почти две недели не мылась, а было начало июня, жаркого хабаровского июня) меня повезли в перевязочную и там полчаса уговаривали потерпеть и позволить ввести в культю шприц. Полчаса я криком не подпускала к себе медсестру со шприцем, пока меня буквально не скрутили - четыре медсестры и нянечка держали меня, пока Ольшевский вводил в горящую огнем культю иглу. Помню, около моего лица была круглая, обтянутая халатом грудь одной из державших меня медсестер, и я вцепилась кончиками пальцев в кожу этой податливой груди и крутила ее, пока уколы не сделали свое дело. А та, бедная, не стряхнула мои пальцы, ведь ей же больно было неимоверно, терпела, пока пальцы сами не разжались.
Уже после второго кубика я перешла на стон, а к окончанию процедуры "опьянела" (как сказала одна из сестер). Впервые за 12 дней я не чувствовала не только огненной боли в ноге, но вообще ничего: ни жара комнаты, ни запахов. На меня дул легкий прохладный ветерок, перевязочная была такой светлой, солнечной, я будто парила над столом, на котором лежала... Вероятно, я пережила самое настоящее наркотическое опьянение. Такую меня и вернули Маме в палату. Та в слезах ожидала меня, слушая вопли и крики из перевязочной, и пораженная застыла, когда вдруг настала тишина.
После блокады, хотя боли и возобновились, но не с такой силой, культя стала заживать. Ежедневно мне делали перевязки, и я с удовольствием ездила в перевязочную: память о блаженстве, которое я испытала в этой комнате, сделала для меня ее просто желанной. Но, увы, прежних ощущений мне уже не удалось испытать. Маму "выписали" из больницы, и на ее место положили белобрысую, остролицую девчонку Ирку, бойкую и влюбчивую. А в соседней палате за время моих страданий появился черноволосый, стриженный Вовка 15-ти лет, ловко прыгающий на костылях с поджатой в коленке ногой.
Жизнь продолжалась.

ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ

 В середине июля меня выписали из больницы. Предстоял еще курс рентгенотерапии и другие прелести. Но связанные с переводом меня в новую жизнь больничные хлопоты закончились. В больницу приехала живая непоседа, не раз убегавшая от преследовавших ее после уроков мальчишек, любящая петь, танцевать, кататься с горки, прыгать в классики, через скакалку, играть в "чижика", лапту, "вышибалы", "казаки-разбойники", лазать по крышам, ходить в лес за орехами, неизменная звеньевая или председатель совета пионерского отряда, участница драмкружков и запевала... Выходила та же девочка, но без ноги. Ей было только тринадцать с половиной лет, и впереди была целая жизнь.
Эта новая жизнь заявила о себе чуть ли не с порога больницы. Мама с Папой сразу же повезли меня в Детский универмаг и там одели в потрясающе красивое, шелковое ("веселое"), яркое платье с белым воротничком. Продавцы поглядывали на меня  сочувственными взглядами: "Почему она у вас такая бледненькая?" - "Она только что из больницы," – тихо, но как-то быстро, с готовностью отвечала Мама и что-то шептала ещё. И мне был неприятен этот разговор, хотя я и не понимала, что же мне не нравилось. А не нравилось, что обращали внимание на меня, как на нечто диковинное. Кому понравится, что на него пялятся только потому, что он не такой, как все. Тайное желание таких, как я, – не выделяться из толпы. И Мамина готовность поделиться нашей бедой с посторонними тоже вызывала досаду. (Хотя, как я поняла уже взрослой, людям свойственно вот это желание сочувствия от кого угодно, когда с ними случается что-то катастрофическое, необратимое).
Когда мы собрались возвращаться в поселок, родители решились на невиданную роскошь - нанять такси. Мы подошли к очереди людей на стоянке. Подъехала «Победа» с шашечками по бокам, и папа из хвоста очереди поспешил к машине, полагая, что все видят девочку на костылях и не будут возражать, если мы поедем без очереди. Но люди возроптали – меня с Папой не было, я стояла в стороне. И тут к моему ужасу раздался высокий голос Мамы: "Вы что, не видите кто у нас? Это же ИНВАЛИДКА, мы только что из больницы, неужели вы не можете ее пропустить, ей же тяжело стоять, неужели не понимаете?"
Это был кошмар. Все сразу воззрились на меня, готовую провалиться сквозь землю. "Мама, перестань, перестань!"- закричала я, уже не справляясь с собою. Как меня запихали в машину - не помню. Но до сих пор звучит во мне этот мамин крик: "Она же инвалидка!" Ненавижу это слово, на всю жизнь ненавижу. Только вот последние несколько лет научилась выговаривать его недрожащим голосом. Ненавижу то, что со мною случилось. И всю жизнь старалась, чтобы как можно реже слышать это слово: инвалид. Ненавижу, когда меня жалеют, расспрашивают: что с вами было?
По приезде домой меня в первую очередь волновала встреча с Вадимом, нашим соседом по площадке. Я уж год, как была в него безответно влюблена. Он был на полтора года старше, уже ходил в поселковый клуб на танцы, и я вздыхала по нему в тайне.
Родители оставили меня на скамейке у дома "на воздушке". И вот идет он, в белой рубашке, притихший. Подошел, поздоровался, о чем-то спросил... Где моя дрожь и горячие щеки? Наоборот, мне даже как-то прохладно и всё-всё равно. Свободна! Так неожиданно кончилась моя почти полуторогодовая, тайная, первая любовь. Как отрезало...
Перед выпиской лечащие врачи предупредили родителей, что операция, хоть и такая радикальная, не отвела от меня опасность. Удалённая вместе с ногой злокачественная опухоль могла оставить в организме больные клетки (метастазы), опасные возбудители новых злокачественных образований. Первый контрольный срок - три месяца: если болезнь хотя бы на время остановили, то в эти месяцы это и выяснится. Чтобы подавить раковые клетки, мне должны были провести курс рентгенотерапии. Для этого несколько раз в неделю (на посельской "скорой помощи" в сопровождении детской медсестры из нашей поликлиники тети Аси Матвиенко) меня возили в ту же горбольницу на облучение. И вот, на следующее утро после очередного сеанса, проснувшись, я вдруг не смогла пошевелиться от режущей боли - будто острый твердый предмет изнутри разрывал культю. Мама была на работе, со мною была Галинка. Напугавшись моих криков, она пулей унеслась за Мамой. Вызвали "скорую" (такую же фанерную голубую коробку, которая возила в город когда-то жителей посёлка), и меня, вскрикивающую от тряски, повезли в ставшую уже вторым домом больницу. Что там у меня было, я так и не поняла. Маме объяснили - рентгеновский ожег. Вероятно, мне снова вкололи обезбаливающий. Несколько дней после этого я боялась пошевелиться - иначе снова боль и вызов тёти Аси с уколом.
Мама решила, что  болезнь возобновилась .
Родители были готовы к худшему – не через несколько месяцев, так через несколько лет. Как это знание переносил Папа – я уже писала: нервная экзема. Мама держалась: ей, помимо службы, надо было выполнять всю нелёгкую домашнюю работу, обхаживать семью и предоставить смертельно больной старшей дочери на остаток её дней «хорошую жизнь». Настолько, насколько позволяют возможности семьи.
В числе её забот, чтобы у меня было всё, что они могут дать, она включила и предстоящие похороны. «Надо узнать – в каком платье она бы хотела быть похороненной». И как-то, нося меня, стонущую от боли, на руках (представить себя, дылду, с головой на мамином плече и чуть ли не с волочащейся по полу оставшейся ногой я могу с трудом), она об этом и спросила: "Вот если бы ты, к примеру, лежала в гробу, то в каком бы  хотела платье?.." Получила ответ: в любимом сереньком, штапельном, с рукавчиками-фонариками...
Но в тот раз постепенно боль от ожога утихла, и я перешла под наблюдение нашей посёльской поликлиники. Однажды после дождя мы возвращались с Папой от врача, шли по тротуару: он впереди, я - позади, и мои костыли на мокром деревянном тротуаре "поехали". Ох, как же я тогда ударилась еще не зажившей окончательно культей, боль была страшная, до сих пор ее помню. Папа: "Ах, ты, мать честная! Дина! Да как же ты?"- подхватил меня, бьющуюся в истерике, на руки - и домой. И там, пока я затихала, плакал надо мною. Он, мой Папа, часто плакал, особенно выпив, сидя на кухне, в одиночестве. Я не ходила его успокаивать: почему-то чувствовала себя виноватой в его слезах.
Я считалась в семье  папиной любимой дочкой, а Галя - маминой. Но после операции Папа стал меньше со мною общаться. Вероятно, мой вид надрывал ему сердце. Наш Папа очень любил жизнь и все красивое в жизни. Куда бы он не приезжал, обязательно ходил по городу, посещал музеи, парки. "Как здесь красиво!" - это восклицание было у него одним из самых частых. Я думаю, что причиненное мне болезнью уродство он бессознательно отталкивал, и общение со мною причиняло ему боль. Потом он привык, и снова стал прежним Папой, только я уже почти не слыхала от него: "Наши девочки самые лучшие!" Да и пить он стал больше, бросил вечерний техникум, в котором было начал учиться.
Но какие чудесные воспоминания связаны у меня с Папой по поводу наших разговоров "за жизнь", когда я стала взрослеть. Как неподдельно он интересовался моими делами, как внимательно слушал и сопереживал моим рассказам. Ему было все интересно: и как прошел школьный день, и какую книгу я читаю, и что там написано. Если я приносила домой очередную пятерку за контрольную, он всегда ревниво спрашивал: "А у кого еще пятерка?" Он обожал, когда я пела… Все, что бы я ни сделала: что-то сшила, вышила, нарисовала - вызывало в нем восхищение.
А как я благодарна ему за наши поездки на мотоцикле! Старенький, постоянно ломающийся двухколесный мотоцикл появился у нас, когда нам выделили садовый участок. Это было уже после моей операции. Я страшно любила на нем кататься, но неудобно было сидеть на заднем сидении - постоянно слетал с подножки протез, и тогда Папа смастерил под ноги устойчивые платформочки. Мотоцикл этот часто выходил из строя, и папина согбенная фигура, умостившаяся на детском стульчике в коридоре нашей следующей квартиры на улице Жуковского  перед разложенными на газете деталями от мотоцикла, подпертая горестно рукой щека и причитания: "В чем же тут дело?" - эта сценка и сейчас стоят перед глазами.
Позже, когда болезнь отступила, именно Папино отношение поддержало у меня веру в себя – не совсем уж я пропащая. В Маминых глазах я на всю жизнь осталась неполноценной, кому надо физически помогать, давать правильные советы, требовать стойкости и самоограничения. И главное - убеждать довольствоваться малым и "знать свой шесток".

СТУПЕНИ И ПОРОГИ НОВОЙ ЖИЗНИ
 
Первый школьный год после операции я проходила на костылях. Сначала меня до школы провожал и встречал кто-то из родителей. Постепенно, руки привыкли держать тело, и я почти вприпрыжку неслась от дома к школе. Там костыли мне жутко мешали - руки-то были заняты, а отставишь костыли - они тут же грохнутся на пол.  Поэтому я передвигалась по коридорам и в классе, прыгая на одной  ноге. Сейчас даже не по себе становится, когда я представляю себя, четырнадцатилетнюю, в школьном переднике, прыгающую по коридорам и лестницам школы.  «Дина, упадешь!" - останавливали меня учителя, но я только махну рукой - и поскакала дальше. Так же я передвигалась и дома, а костылями пользовалась только на улице. И при этом почти не падала. К доске меня старались не вызывать, спрашивали с места.

Училась я по-прежнему хорошо. Вероятно, в школе среди детей и учителей была какая-то беседа проведена. Я там не встречала соболезнующих глаз, жалостливых вздохов. Лишь один раз в школе меня задел один мальчишка. Было это перед новым годом, когда я уже училась в 8-ом классе. Мы - несколько мальчишек и девчонок из нашего класса - сидели в кабинете Марии Степановны, химички, добрейшей маленькой, черненькой, быстренькой, как мышка, одной из наших любимых учительниц. Готовили игрушки на школьную елку. Разогрели в кастрюльке парафин и опускали в него сделанные из цветной бумаги поделки. В нашем классе учился Сашка Корольков, маленький приставучий пацан, которого я не принимала всерьез: уж очень он на пятиклассника смахивал и ростом, и мышлением. Он все норовил опустить в парафин руку - ему было интересно, как на руке, повторяя все изгибы пальцев, застывает парафиновая "перчатка", и я, наконец, просто оттолкнула его от кастрюли: "Не лезь, мешаешь". - "Чо ты пихаешься? - заныл он. - Мало, что тебе ногу отрезали, еще больше надо". Я замерла на несколько секунд и следом устроила цирк: бросила на пол бумажный цветок, который намеревалась опустить в парафин, и заорала: "Иди отсюда, сволочь!" и - в слезы. (За спиной шёпот Томы Поповой: «Это он ей, что ли?»)
Конечно, я осваивалась со своим положением – «не такая, как все», конечно ощущала недостаток всего, что в этом возрасте мне должно быть присуще - подвижность, в первую очередь. Ушли зимние горки, танцы на школьных вечерах, коньки, лыжи, бег вперегонки, лазание по холмам. Ушли первые выражения симпатии мальчишек. Летом приятельницы заходили поболтать, а потом, объединившись, уезжали в город на Амур купаться. Всё это шло мимо, мимо. И конечно, досада от неосуществимости самых простых желаний требовала разрядки. Неосознанное стремление выкричаться складывалось в мечту: перенести упрёк. Я представляла, например, как в класс приходит новая учительница, которую не успели предупредить, и как она "измывается" надо мною, требуя быстро идти к доске и прочее. Но, увы, никто меня не обижал. И вот в тот раз на Сашке я и «отоспалась».  Конечно, моя истерика была больше на публику. Когда вечером он постучал в нашу дверь с извинениями, на которые его надоумила, конечно, его мама - добрейшая женщина, наверное, слезами умывшаяся от поступка своего глупого чада, - я и думать забыла о своей обиде и с легкостью отпустила грехи этому олуху: "Ладно, извиняю!"
После операции моя общественная активность не снизилась.  Только если раньше я была звеньевой или председателем совета пионерского отряда, то теперь стала старостой - следить за порядком в классе. Ещё участвовала в самодеятельности (пела), в конкурсах чтецов и довольно часто занимала первое место на них. Конкурсы проходили сначала в школе, потом лучших посылали на районные смотры (они проходили в нашем клубе), а уже районных победителей отправляли на городской смотр.
Помню, поехали мы с папой (я еще на костылях, 7-ой класс) в Дом пионеров, на городской смотр. Заходим за кулисы. Папа распорядителю: «Я сопровождаю вот ее», - кивнул на меня, стоящую рядом. Подходить моя очередь, говорю распорядителю: «Мне стул надо на сцену, чтобы я за него держалась». Он: «Сделаем», и к папе: «Помогите мне чехол с рояля снять». Тот с охотой помог, потом они крышку подняли, и распорядитель папе: «Вам удобно будет?» Тот (недоумевающее): «Как это удобно?» - «Ну, вы же девочке аккомпанировать будете». Мы в два голоса: «Нет, зачем?!» - «Но вы же сказали – сопровождаете. Я понял так, что обеспечиваете музыкальное сопровождение декламации». Недоразумение разъяснилось.
В эти же годы я начала сочинять стишки. Еще в больнице сочинила длинное стихотворение о том, как тяжело живется неграм в Америке... В общем, стих был многотемный: сначала описывалась ночь и сны советских ребятишек, потом действие переносилось "за границу", где "чёрный мальчик, чуть дыша, видит сон, что превратился он в московского малыша", потом все это плавненько переходило в тему борьбы за мир против "атома, превращающего все в дым", и заканчивалось, естественно, призывом: "Нам нужен мир!" Эти стихи Света читала на одном из школьных утренников, а я, автор, сидела в зале, и когда Свете аплодировали, то я строго поджимала губы, мол, принимаю ваше восхищение. Папа отправил стихотворение в «Пионерскую правду», приложив описание того, что со мною случилось (та самая потребность – поделиться необратимым горем). От литконсультанта газеты пришло длинное письмо, где сочувственно отзывались о моей беде, но стихи «раздолбали», хотя и очень мягкими словами. Больше никуда никаких стихов не посылали – я запретила, видела, что очень плохо сочиняю. А сама-то отличница – все стремилась делать на пятерку. Стихи же были на тройку с минусом.

ЧТО ЗНАЕМ ЛИШЬ МЫ
 
Я – ничем не выдающаяся личность. В моей жизни было несколько замечательных эпизодов с известными людьми, но их локальность и непродолжительность не даёт право претендовать на какой-то интерес в этом плане. Единственно, почему я осмелилась помещать в сети свои мемуары – это моя инвалидность, опыт жизни со значительным физическим дефектом.
Как-то в сети я прочла одну жизненную историю женщины, потерявшей в молодости две ноги и всю жизнь прошагавшей на культяпках – она отказалась от протезов. История написана внучкой, не самой женщиной. История большая, вместившая 70 лет этой женщины. Очень впечатляющая. Но в ней нет переживаний своих ограниченных физических возможностей самой женщиной. Только взгляд со стороны, взгляд сочувственный и восхищённый, но не укажи автор записок про трагедию в самом начале,  никому и в голову бы не пришло, что речь идёт о женщине безногой. Это как танец артиста Кадочникова в фильме по повести Б. Полевого про лётчика Маресьева: у «безногого» танцора ходуном ходят пальцы стоп и крутятся пятки. Так и в повести про бабушку Полину – ног нет, а всё в повествовании так идёт, что - нет и не надо.  Надо! А если нет, то жизнь в разы не качественная, не полная. Человек вынужден преодолевать не только то, что преодолевают все остальные люди, но и свою физическую ущербность. И не для удовлетворения праздного любопытства я решилась на эти вот записи, и не для того, чтобы пожаловаться на жизнь или, наоборот, похвалиться – вот, дескать, какая я молодец – всю жизнь работала, родила и воспитала двух сыновей и ни у кого не висела на шее. Нет! Я пытаюсь участвовать в движении инвалидов России за наши права на качественную жизнь, движении робком, спонтанном, разрозненном. И, на мой взгляд, бесперспективном, если окружающие нас люди НЕ ПОНИМАЮТ наших проблем.
(Однажды знакомая удивилась моему отказу приехать к ней в гости, объяснённый тем, что обледенелые тротуары и скользкие остановки очень опасны для человека на протезе. «А разве он вам не заменяет ногу?» - задала она вопрос…)

На следующее лето, через год после операции, мы с Папой поехали в протезную мастерскую для заказа мне первого протеза. "Богом проклятое место", - так я всегда называла с тех пор все протезные предприятия, с которыми приходилось сталкиваться.  Атмосфера безразличия, неряшество и неприбранность, отсутствие удобной мебели, ширм, запах, полные коридоры всевозможно изувеченных людей, в том числе и детей, необязательность - да мало ли еще других неприемлемых вещей, которые делали мои посещения туда мукой мученической. Там я могла встретить прекрасивого мальчика с культей руки и с одной ногой. Там типичным был случай, когда мать с ребенком-инвалидом на руках из района являлась в стол заказов, но доктор отказывался ее принять, т.к. она опоздала, и он не может задерживаться. И все уговоры бедной, что они так издалека ехали, что им трудно будет еще раз перенести такой путь - никакого результата не давал, и она, страстотерпица, покорно укутывала уже большенького ребенка, брала его на руки и выходила вон...
Первые несколько лет мне каждый год делали новый протез, предполагалось, что я расту. Хотя после операции я расти перестала. И если в пятом классе была выше всех одногодок-девчонок, то к окончанию школы оказалась одной их самых низкорослых в классе.
Первые протезы изготовлялись полностью из дерева: бедренный приемник до колена, соединяющийся с "голенью", и внизу деревянная же стопа с резиновой пяткой и носком. Вся эта тяжелая махина ремнями подцеплялась к бандажу - широкому застегивающемуся поясу, напоминающему женский пояс для чулок, но не такой изящный. Протез изгибался в колене, небольшую возможность гнуться имела резиновая стопа. Я должна описать этот протез и следующую модель, которую я ношу до сих пор. Я должна описать эти вещи, чтобы можно было представить, какое это бедствие. Не думаю, чтобы человеческая мысль, создавшая те чуда техники, которые у нас перед глазами, не способна была создать что-нибудь лучшее, чем наши российские протезы. Скорее всего, в серийное производство было выпущено наиболее дешевое изделие с минимумом потребительских свойств. Наши протезы чуть лучше, чем выдолбленные колоды, которые до революции нищие безногие надевали на свои обрубки. Такие протезы носили мужчины: идет такой, прихрамывает, взгляд встречного прохожего непроизвольно сразу к ногам спускается, а у того вместо стопы из-под брюк выглядывает палка. За границей эта отрасль освоена не в пример грандиознее. Инвалиды на немецких протезах бедра, например, по горам лазают и на лыжах могут... Правда стоимость таких изделий исчисляется миллионами.
Первая искусственная нога была очень тяжела. При сгибании и разгибании деревянные части стукались друг о друга, приходилось как-то этот стук заглушать - разговорами ли, другим звуком. Тонкие чулки носить было нельзя, просвечивались детали протеза, и цвета ноги и протеза отличались. Поэтому я надевала несколько чулок на протез и не менее двух на живую ногу. Летом по жаре в бандаже, в двух чулках - мука. Кожаные и шарнирные части время от времени начинали скрипеть, и надо было смазывать их вазелином. Каблук даже средний ("венский") ни-ни, иначе протез подсекался, т.е. в ходьбе вдруг сгибался в колене, и я падала навзничь. По молодости падения почти не опасны - лишь раз я вывихнула палец на руке. И лишь чувство неловкости при довольно частых падениях оставляет ощущение досады и стыда. С возрастом падения крайне опасны, и сейчас, когда мне за семьдесят, выход на улицу всё чаще - даже когда сухие дороги - требует спутника.
Конечно, первые четыре года, пока у меня был деревянный протез, я ходила только с тросточкой - протез был очень неустойчив, и падать приходилось очень часто. Новая модель протеза, была сделана где-то в начале 60-х годов. Приемник был так же деревянный, но в нем был вставлен вакуум-клапан, благодаря которому протез держался не только на бандаже, но еще и на культе, пневматически втянутой в приемник. Благодаря лучшей управляемости и легкости нового протеза я смогла отказаться от трости летом; зимой, конечно, когда скользко, я продолжала на улице ходить с тростью.  Не знаю, когда бы возрастные изменения в позвоночнике и здоровой ноге заставили меня постоянно пользоваться третьей опорой, но в конце девяностых, в 53 года, при неудачном падении я сломала культевую кость и с тех пор больше не выхожу из дома без  трости
Голенная часть новой модели протеза представляла собою стальную трубку, шарниром сверху соединенную с бедром-приемником, а снизу с фильдиперсовой или резиновой стопой. Весь протез покрывался снизу до верху поролоном и эстетически обрабатывался по образцу живой ноги. Это было несомненным прогрессом: протез был гораздо легче деревянного, более управляем из-за вакуум-клапана, более безопасен, эстетически он больше походил на живую ногу, был мягок. Но всего раз за мою жизнь мне был сделан поистине качественный протез этой модели. Тогда папа заплатил мастеру в протезной мастерской, и тот несколько дней возился со мною, подгоняя приемник и все детали. Протез получился таким легким, удобным, он так прилегал к культе, что в принципе его можно было даже носить без бандажа, он не соскакивал. И лишь при усаживании воздух мог просочиться в приемник, и протез "отлипал".
В этом протезе я отходила первую беременность, а в родильном доме так его и носила - без бандажа. Больше такого протеза у меня не было. Деньги тут роли не играли, просто тот протез мне делал мастер, чувствующий свое изделие. Ни деньги, ни особые доверительные отношения с мастерами, делающими мне другие протезы, не помогали - протезы соскакивали с культи, бандажи впивались в тело, культа была вся в потертостях, внешне всегда можно было отличить живую ногу от "больной". Протез все время выглядел то распухшим, то более тощим, то с нарушением симметрии в икре или в лодыжке... Немногие люди знали, что у меня протез. Особенно это обстоятельство проявилось в начале 90-х годов, когда появилось много деятелей нетрадиционной медицины. Эти целители или обладатели так называемого "третьего глаза" увязывались за мною на улице или приставали в транспорте, предлагая свою помощь в избавлении от хромоты, полагая, вероятно, что у меня нелады с позвоночником. Меня всегда это забавляло: каков должен быть эффект лечения у "специалиста", не умеющего отличить живую ногу от протеза? Мне казалось, что это бросается в глаза: ассиметрия, негнущаяся слишком узкая или слишком широкая искусственная стопа, характерная посадка, походка с негнущейся коленкой, перенос ноги не бедром, а тазом. И тем не менее помню ужас в глазах сослуживицы, когда она увидела меня на костылях с одной ногой в приемном покое протезного завода: "Что с тобой?"  Еле я ее успокоила, что не попадала в аварию, а это у меня с детства...
Очень большая проблема возникает при смене сезонной обуви, да и вообще какой бы то ни было обуви. Для здоровых людей нет разницы, высок или низок каблук, какой высоты голяшка обуви, какая подошва: сплошная или с каблуком... Для того, кто ходит на протезе,  все это выливается в частые падения на первых порах - пока тело не найдет устойчивое положение.
Нельзя абсолютно носить обувь с металлическими набойками или на тонкой кожаной подошве - она скользит на гладком полу. Очень велика проблема подобрать устойчивую носкую удобную обувь. А особенно трудно купить обувь на выход, нарядную. Почти не продают обувь на низком широком каблучке, чтобы ее можно было надеть в театр или в другое место с красивым платьем. Купленная обувь быстро разнашивается на здоровой ноге, и нарядные туфли приходится списывать быстро и искать новую подходящую пару. Пробовала шить обувь на заказ, но ничего хорошего не вышло из этого - топорная и дорогая получалась обувка.
Но все проблемы с обувью ничто по сравнению со сменой протеза. Какой бы несовершенный не был новый изготовленный протез, но со временем к нему приспосабливаешься, находишь наиболее устойчивую посадку, культя в приемнике устраивается так, чтобы потертостей было как можно меньше. Но проходит время, и протез изнашивается, и ты идешь заказывать новый. Заказ выполняется  несколько месяцев. Вроде бы и возится с тобою мастер, и приемник подгоняет, а получишь новую ногу и долго не решаешься ее носить: хлябает или наоборот натирает, никак не найдешь новую посадку, меняешь ступни, подгоняешь пятку, съездишь не раз на завод с жалобами, отложишь и снова пойдешь на старом, дожидаясь не скользкого сезона. И наконец, когда старый уже начнет разваливаться, волей-неволей наденешь новую ногу и несколько месяцев будешь мучится, пока не привыкнешь, не перестанешь бояться падения, пока прекратятся боли в растертой культе.
В протезе нельзя купаться: во-первых, он держится на полотняном бандаже, во - вторых, в нем есть металлические части, к которым нет прямого доступа, т.е. их не протрешь и не смажешь, да и кожаные детали мочить не рекомендуется. Я уж не говорю о внешнем виде человека с протезом конечности... Нельзя купаться - вот беда-то. Летом около озера, реки, куда нырнули твои разомлевшие близкие, а ты как курица, вынуждена крутиться на раскаленном песке - вот где я чувствую свою обделенность. Иногда, дождавшись в жаркий июльский вечер, когда пляж опустеет, удалившись как можно дальше от купающихся, я с помощью в детстве Папы, потом мужа, забираюсь в воду и плаваю до посинения, поскольку два раза подряд в воду войти не могу: поздно, солнце село и холодно, да и намокший от тела бандаж уже не позволяет двигаться, надел его после купания и - больше никуда. За лето я купаюсь один, от силы два раза, (поскольку это очень хлопотно - выискивать опустевший пляж), и тогда считаю, что лето не пропало даром. Ехать отдыхать на море нет никакого резона, тем более, что по песку на искусственной ноге передвигаться - это огромный труд. Я уж не описываю сложности, связанные с выполнением обыкновенный бытовых потребностей: приемом ванны (даже в благоустроенном доме, не говоря о том, чтобы пойти в баню), уборкой квартиры, приготовлением пищи, глаженьем, стоянием в очереди, да даже обыкновенным подъёмом утром с постели, когда здоровая нога суётся в тапочек, а другую ногу надо надеть, все расправить, чтобы не терло и не жало, застегнуть бандаж, расправить все ремни. Садиться в транспорте не желательно - протез "отлипает", и его необходимо снова где-то в укромном месте поправлять, утрамбовать культю, иначе нога не переносится, а волочится, и устойчивость снижается. Но и стоять в транспорте не желательно - при любом торможении ты, стоящий на одной ноге, уцепившись за поручень, болтаешься вокруг этого поручня, как вокруг оси, толкая окружающих и рискуя в любой момент улететь в другой конец салона. Протез является опорой только при ходьбе. Когда стоишь, вся тяжесть приходится только на здоровую ногу. С годами здоровая нога устает все больше и быстрее, поэтому стараешься ее не очень нагружать, и приходится садиться при любой возможности, даже когда стояние продлится несколько минут. И конечно, желательно устраиваться рядом с дверью - там и поручней больше, и не надо пробираться меж другими пассажирами. Но другой раз взберёшься в автобус, а места у двери заняты вполне здоровыми и молодыми, несмотря на знак - "Для инвалидов...". Попросишь освободить, так тебе отвечают - "А вон есть место!",  и указывается дальний угол салона. 
Когда же начинается зима, начинается и особая жизнь. Каждый выход из дома сравним с небольшим подвигом. Наледи на тротуарах и остановках, перед входными дверьми, накатанные до блеска дороги, высокие обледеневшие ступеньки в транспорте, промороженные полированные плиты перед входами зрелищных или помпезных административных зданий, малейшие бугорки и холмики на пути - все это страшно усложняет перемещение по улице! А пользование транспортом! Чтобы не ходить по скользкой земле, стараешься все же сократить прогулки и с любой ближайшей остановки уехать. Не тут-то было! Оптимальный вариант, когда двери остановившегося автобуса находятся от тебя не далее, чем в метре, и транспорт почти прижат к бордюру. В остальных случаях уехать невредимой - почти неразрешимая проблема. Во-первых, если автобус остановился не около тебя, нужно ухитриться в толпе спешащих к нему людей не попасться им под ноги или второпях самой не поскользнуться на гололеде, всегда возникающей на остановках в течение дня. Во-вторых, ты рискуешь элементарно не успеть, т.к. хотя водитель и видит в дверное зеркало, что к автобусу спешит человек с плохими ногами, но крайне редко подождет бедолагу. Каких-то секунд, бывает, не хватает, чтобы сесть в желанный теплый салон, и ты, глотая слезы от обиды, замерзшая, стоишь и ждешь еще полчаса свой рейс. А сколько раз я оставалась на остановке потому, что автобус подъезжал не к кромке, а останавливался в полуметре от бордюра, а у дверей была отшлифованная наледь, и я боялась ступить на нее, т.к. в этом случае тебе, поскользнувшейся, грозит очутиться под колесами, и еще не известно, заметит ли это вовремя водитель. Эта осторожность выработалась у меня с годами. Не раз оказывалась я и лежащей на обледеневшей дороге перед бампером наезжающей на меня машины, и почти под колесами трамвая, заспешив на скользкой остановке к дверям под сварливые крики кондуктора: "Поторопитесь с посадкой!" А однажды меня самыми грязными словами обругал из окошка кабины водитель самосвала, подлетавшего к пешеходному переходу черт знает с какой скоростью и чуть не сбившего меня. По-хорошему с протезом бедра, как у меня, зимой лучше избегать приближаться к дорогам и городскому транспорту.
Конечно, это издевательство. Сохранив нам жизнь с помощью "бесплатной медицины" и обеспечив нас несовершенными бесплатными протезами, государство предоставляло нас самим себе - выживайте, как можете. Мизерные пенсии, малодоступная среда - даже взобраться по лестнице без перил без риска оступиться - трудновато, а много ли уличных лестниц в здания с перилами? Что уж говорить про тех, кто прикован к инвалидной коляске! Кому и из квартиры-то выбраться - проблема.
Самое же главное - это отсутствие доступного личного транспорта. Как бы это облегчило жизнь человека, лишённого возможности быстро перемещаться!
И ещё - возможность работы... Работа желательна не только из-за материального достатка, она помогает сохранить в себе уверенность, кому охота чувствовать себя иждивенцем?! Но как получить полноценное образование, если ты фактически по физическим возможностям пенсионер, и как, найдя работу, до нее ежедневно добираться и возвращаться? Но в СССР, не делая ничего для облегчения жизни инвалида, по крайней мере гарантировали ему работу. Сейчас же смолоду физически неполноценный человек может рассчитывать только на чью-то гуманитарную помощь, как правило - частных лиц, и все!
И вот – Россия, не СССР. Нынешнее наше государство решило свои социальные проблемы очень просто – сделать вид, что инвалидов или нет, или пусть они себя спасают сами. Те мизерные льготы, что им дали – это веником сор в угол. Если инвалид не заработал трудовую пенсию, то даже  с высшей степенью инвалидности на свою инвалидную не сможет элементарно прожить. Я встречала в протезном заводе женщин, которые получают инвалидную пенсию – живут в неблагоустроенном доме (или с хорошими родственниками), т.е. за квартиру платят по минимуму, питание – хлеб, кефир, дешевая рыба, никуда не выйти, одно развлечение – телевизор. Сейчас с отменой льгот все скидки отменили, оплачивай телефон, коммунальные, транспорт, компенсации – смех. Обеспечение лекарствами – издевательство. Инвалидов в стране нет. А кто еще есть, то задача – снижать их число естественным путем – не лечить, не поддерживать, может, быстрее исчезнут.
И только собственные усилия (т.е. неимоверные усилия по собственному жизнеустройству) да материально благополучные, здоровые родственники могут дать возможность инвалиду хоть частично сносно прожить. Существующие фонды помощи в основном направлены на больных и детей. Редкие благотворительные акции в помощь отдельным увечным гражданам проблемы, конечно, не решают.
Одним словом, если удача с материально обеспеченными близкими родственниками или спонсором тебя обошла, то пиши пропало: твоя стезя - оставаться на задворках жизни.
Спортсмены-инвалиды – отдельный разговор. Я ничего не знаю об этой категории ампутантов. Появилась она в России тогда, когда мне уже было за 50, и интересоваться этой возможностью себя реализовать мне не было никакого резона…

ПРИЁМ В КОМСОМОЛ. ОБРЕТЕНИЕ ХАРАКТЕРА

 В 14 лет меня приняли в комсомол. Было это так: я выучила Устав и сначала прошла процедуру приема в школьном комитете комсомола. Утверждение надо было получить в районном комитете комсомола, а он был в городе. В то время я еще ходила на костылях. У наших школьных активистов возникло затруднение: как со мною быть. Зима, надо ехать в город на общественном транспорте. Может быть как-то договориться в райкоме, чтобы меня заочно утвердили. Но я сказала "нет". А как же борьба с трудностями? Пепел всех героев: Павлика Морозова, Зои Космодемьянской, Володи Дубинина, Лени Голикова и т.д., и т.д. стучал в мое сердце и звал к победе над собою. Это был холодный ветреный, как часто бывает в Хабаровске, январский день. Трудная (на костылях же по снегу, по льду) дорога в райком, а на обратном пути долгое стояние на остановке под фонарем в тонких не по морозу рукавичках... Эта поездка мне запомнилась по чувству довольства собою: я это стойко перенесла, хоть и продрогла, и устала.
Не знаю, под влиянием ли воспитания, характера ли, но я уже тогда не давала себе спуску и снисхождения. "Так и только так!" - я подчиняла себя этому правилу.
Отношения с комсомолом, а раньше с пионерской организацией, у меня были идеальные, такие, какие от нас требовались. Мама всю жизнь приучала нас с сестрой к порядку, скромности; ее вечное недовольство нами, авторитет, которым она пользовалась у нас - все это вело к беспрекословному подчинению старшим. "Так надо! Вы должны!" - вот слова, заставляющие нас выполнять любое ее требование. Такое же подчинение догмам, установленным в пионерских правилах, в комсомольском Уставе, требовалось от нас и в школе. Это подчинение поощрялось хорошей отметкой по поведению, хорошей характеристикой. Оно было целесообразно, логично. Оно было правильным, т.к. регулировало отношения между нами детьми и взрослыми.
Папа не вмешивался в наше воспитание, мы ему нравились и такие, какими нас создала природа. Когда я стала взрослеть, и обрела голос, то порою начинала на Папу "накатывать", особенно, когда он приходил домой пьяным поздно вечером. Мама, уже устроившаяся с кем-нибудь из дочерей в кровати, начинала на него кричать, призывая к совести и прося дать ей покой, а он с хмельной усмешкой вставал над нею и пытался что-то объяснить: "Дуся, ну ты слушай сюда." Тут и я принималась его увещевать, конечно, криками - "как не стыдно!.. Мама наработалась, а ты где-то нагулялся и спать нам не даешь". Он махал на нас рукой и уходил бродить. Хмель в нем возбуждал жажду общения, желание с кем-то поговорить. Но в нашем доме никаких поблажек пьянству не было. Мама сама себе дала зарок и, похоже,  Папу хотела насовсем отвадить от алкоголя.
Надо сказать, что хотя Папа и прикладывался к бутылке, но крайне редко и только по особому случаю позволял это себе в будние дни и никогда - во время работы. Для него было "табу" вывести во хмелю из гаража мотороллер. Даже уезжая на сад, он никогда не брал с собою бутылку, т.к. возвращаться надо было на "технике", а он ни в коем случае даже на несколько метров не позволял себе сесть пьяным за управление. Приедет с сада, тогда и расслабится. Особенно он обожал пиво, мог пить его в неимоверных количествах, отчего рано обзавелся пузком.
В хмелю Папа был миролюбив. Обладая солидной комплекцией и ростом, он никогда не задирался, любил разговоры за жизнь и, выпив, становился очень сентиментальным. В таком состоянии он особенно восхищался своими близкими: жена у него была просто красавица, дочери умницы и вообще лучше всех. Он любил хвастаться нашими успехами в школе, чем часто раздражал своих собутыльников.
И вот при таком добродушии Папы я страшно боялась его в гневе. Я уже описывала, как родители меня побили за скачки по сидениям в клубе. Вывести Папу из себя - это надо было очень постараться. На Маму он вовсе не обращал внимания, а вот я, разухарившись, могла вдруг перегнуть палку, обвиняя его в каких-то прегрешениях. "Ну-ка, замолчи, кому я сказал, чтобы я тебя не слышал!" -  нахмурив брови, вдруг говорил он, и это было так страшно для меня, что я мигом приходила в себя и старалась стушеваться. Папин гнев означал, что все рамки переступлены, что я забылась и веду себя нетерпимо. По эффективности такая реакция была несравнима с Маминой, кричавшей по всякому, даже пустяковому, поводу и только злившей меня.
Почитание и уважение слова старших в нас было заложено в детстве. В нашем доме не обсуждались какие-то политические проблемы, никогда мы не слышали каких-то "диссидентских" разговоров от взрослых или критики нашего образа жизни.Постулат: "Мы живем правильно и лучше всех в своем великом и могучем СССР" - не озвучивался, но подразумевался. Не знаю, с чем это было связано: с происхождением ли наших родителей, вышедших из тяжелого крестьянского безотцового детства, не имея ни образования, никакой поддержки родственников, поднявшихся буквально из грязи и добившихся нормальной, в меру сытой жизни,  и благодарных поэтому строю, создавшему условия для этого; или было что-то напугавшее их в ранней молодости и не позволявшее им даже дома, среди своих близких, критиковать власть. Вероятно, у Мамы было второе - она очень трепетала перед любым проявлением власти, боялась своих начальников, строго выполняла все официальные установки и увещевала Папу, время от времени, как Дон-Кихот, кидавшегося критиковать недостойное, по его мнению, поведение коммунистов-прогульщиков, пьяниц, лодырей: "Не вмешивайся, чего ты лезешь со своей критикой!"  А Папа громил этих людей на партийных и профсоюзных собраниях, писал о них заметки  в заводской многотиражке. Он искренне верил, что общественными силами можно из лодыря и прогульщика сделать честного труженика, особенно если это коммунист. Его до нервной экземы раздражало, когда в компартию в цехе принимали запятнавшего чем-то себя человека. Он свято относился к коммунистическому Уставу, особенно, когда дело касалось отношения к труду и общественной работы. Свой долг коммуниста он видел в искоренении всех недостатков, свойственных человеку. У него совершенно не было интереса к добыванию денег, вполне устраивала зарплата. 
Надо ли говорить, как мало было у Папы друзей. Я помню лишь Василь Васильевича Орлова, сослуживца по ремесленному училищу. С ним Папа играл в шахматы, «раздавливал» бутылочку в выходные и вел долгие душевные разговоры, неинтересные ни нам с сестрой, ни Маме.
И еще, конечно, Папа пользовался любовью своих бывших воспитанников по ремесленному училищу. Приезжая в Хабаровск, они часто останавливались у нас семьями. Одна его ученица Рая, кажется, уверовала, что наша семья - это ее семья, приезжала сама четверта всей фамилией из Магадана, присылала на лето своего старшего сына, как к бабушке с дедушкой. Мама ворчала: "Зачем мне эта ответственность?" и принимала эту семью, как родню. Как правило, днем магаданцы делали покупки в Хабаровске, а вечером - обязательно застолье. Для Мамы эти наезды были как нашествие татар. На стол выбрасывались все запасы, оставшиеся после зимы (эта семья наезжала в июне-июле, когда еще не поспел свежий урожай). Богатые северчане покупали спиртное, молоко, мама жарила картошку на сале, резала кету, которая у нас не переводилась, выкладывала соленые огурцы, квашеную капусту. Сама она не пила, поэтому эти застолья ее радовали лишь первые два-три вечера, пока не наговорились за весь год разлуки. Потом Маму начинало это ежевечернее пиршество тяготить, и она втихоря начинала на Папу «шипеть»: «Каждый вечер пьянка, Райка – как мужик, только и отличие, что молоком водку запивает. Когда они дальше поедут?» (Нагостевавшись в Хабаровске, магаданцы отправлялись дальше, «на большую землю», к родственникам главы семьи). 
Иногда эта семья в гости приезжала в неполном составе – или Рая с детьми, или один Миша. И в последнем варианте Маме совсем были не по нутру ежевечерние мужиковые посиделки. Без Раи не было для Мамы никакого оправдания этим застольям, где её обязанностью было – сготовить и убрать. Это при ежедневном восьмичасовом рабочем дне и двух своих детях. И однажды, видя, что на Папу мамины увещевания не действуют, а Михаилу Мама не считала удобным сказать, что он «загостился», я взяла эту миссию на себя. Мне тогда лет 15 было. Вечером, «накаченная» маминым свистящим шепотом на кухне («да когда же они напьются-то? сколько этот Михаил еще у нас жить будет?»), я вышла в большую комнату, где был расставлен стол и сидели два приятеля, и выдала гневным голосом все, что думала по этому поводу: «Сколько это может продолжаться?! Вы ежедневно пьете... не дом, а забегаловка... У Мамы уже руки отваливаются вам готовить и убирать. Не пора ли это прекратить?» и в том же духе. Мама прибежала из кухни, начала меня останавливать. Пьяненький Папа посмеивался сначала, но, увидев, что дочь вышла за рамки, гневно на меня прикрикнул: «А ну, замолчи!» - «Не буду молчать! Я правду говорю. Вы этого дяде Мише не скажите, а он не понимает сам».  Мама утянула меня на кухню, не очень-то и ругая. Только и сказала: «Да разве так можно гостю?»   
Эта выходка мне запомнилась еще и потому, что, когда через день Михаил от нас уехал, родители ни словом не попрекнули меня за самовольство и учиненный скандал. Вероятно, они и сами уже не рады были этому затянувшемуся гостеванию. Для меня же этот случай был значимым. Если бы я получила гневный отпор от родителей, как они делали, когда были мною решительно не довольны, то не утвердилась в понимании - порою высказать истинные чувства полезно и даже нужно. Много позже это понимание получило подтверждение в известной молитве: "Дай мне силы изменить то, что я могу изменить. Дай мне терпение, чтобы смириться с тем, что я не могу изменить. И дай мне мудрость, чтобы отличить первое от второго".   
Гость – святое дело, пример родителей закрепил эту формулу. Но совершенно иначе нужно относиться к гостю, забывшему закон гостевания. А он такой – гостить в меру возможностей хозяев. 

НЕМНОГО ЖИТЕЙСКОЙ ПОЛИТГРАМОТЫ
 
Когда генсеком компартии стал Хрущев, Папа уверовал, что все пойдет по-новому: лодырей, нечистых на руку выгонят из партии и  не будет в ней недостойных звания коммуниста. Он даже писал свои соображения в Москву. Эта эйфория у него продолжалась до снятия Хрущева. Газеты он читал от корки до корки и свято им верил.
Когда началась компания по критике снятого генсека, Папа буквально на все махнул рукой. До него дошло, что у всех имеется свой личный интерес, и никому в верхах нет дела до построения коммунизма, что нет идеальных людей, а значит и в генсеки может попасть, грубо говоря, проходимец. После 1964 года Папа начал болеть только за работу. Он перешел из ремесленного училища на завод, работал по своей прежней специальности - токарем 6-го разряда. Папа был классный мастер, ему поручали самые ответственные детали. Его активность поощрялась тем, что он выбирался то профоргом, то парторгом цеха. Папа любил почет от людей и верил, что раз его избирают на ответственные должности, значит, уважают и ценят. У него было много грамот, медалей, вручаемых на различные "летия", награда "Ветеран труда". А Мама называла его "балаболкой". "Избрали - рад! Да просто нет больше таких чудил, кто бы соглашался время на эту общественную работу тратить!" - встречала она его после собрания, где его в очередной раз переизбирали в местком ли, в партком ли. Но, понимая папино желание уважения от людей, она не препятствовала в этой его работе. Когда Папа уже ушел с завода по возрасту, и его выбрали председателем садового товарищества, вот тут она ему закатила скандал: "Зачем тебе это надо? Когда ты угомонишься? И так над тобою все потешаются, что ты везде лезешь. Что тебе неймется, молодых нету?"
Так же, как нас с сестрой воспитывала окружающая жизнь, так и Папа был, что называется, продуктом эпохи. Он родился в 1917 году (ровесник революции) на Украине под Харьковом в многодетной середняцкой семье. Когда ему исполнился год, отец его умер по так и оставшейся для нас не известной причине. Мать скоро вышла замуж и ушла к новому мужу, оставив детей на воспитание старому своему отцу. Уже в пять лет маленький Яша работал за кусок хлеба пастухом у своего зажиточного дядьки. "Будят меня в 4 утра - вставай, выгоняй быка, а я - ну так хочу спать, что, думаю, был бы у меня мешок хлеба, я бы отдал, лишь бы дали еще поспать", - рассказывал нам Папа. Бит за недосмотр он был не раз: с его силенками мог ли он хорошо управляться пусть и с небольшим стадом?
В семь лет Папа убежал из деревни и отправился в Харьков, стал беспризорником. Пробовал воровать на базаре, но оказался совершенно неспособен к этому ремеслу. Ватага, к которой он было прибился, в конце концов отказалась его кормить и выгнала из компании. Папа чуть не умер от голода в каком-то уличном котле. Но прохожий выудил его оттуда и отвел в колонию для беспризорных. Там он и закончил несколько начальных классов и выучился на токаря. Понятно, что новое общество и воспитало его. И вот почему Папа всю жизнь был атеистом, а поскольку человек не может жить без веры в лучшее будущее, то для него этой верой стал коммунизм. Конечно, он видел все несовершенство окружающей жизни и часто говорил: "Зря все же Бога отменили. Народ перестал бояться. Ничего не стесняются! Воруют, ловчат, обманывают, и никакой управы нет!" Но будучи от природы очень трудолюбивым, добрым, мягким человеком, абсолютно не умеющим врать (в этом для Мамы была трагедия, т.к. после посещения какой-нибудь стосковавшейся без мужа вдовы он приходил домой и выкладывал Маме, где он был и у кого), Папа, вероятно, нашел в коммунистической идее тот "идеал", который совпадал с его представлениями о правильной жизни, и старался в меру возможностей следовать жизненным установкам, соответствующим этому идеалу.
Нам он их не навязывал, но нам хватало и школы, пионерской и комсомольской организаций, чтобы стать "верными ленинцами".

Еще немного напишу про Папу.  Он умер в возрасте 72-х лет в палате Сибирского военного госпиталя 26 апреля 1990 года. Работал до 65-ти лет.
У него обнаружили диабет, и он 12 лет от него лечился. Последние года два Папа уже почти не выходил из квартиры и предпочитал лежать в постели. Как-то Мама стала ему стричь ногти на ногах и чуть поранила большой палец. Обычное дело! Но палец стал нагнивать, причинять ему боль. Когда некроз задел и ступню, его положили в больницу, в общую палату на 6 (или даже 8?) человек. Мы приходили к нему, и сначала Папа выходил к нам - большой, с палочкой. Его готовили к операции. Папа не хотел, чтобы ему отрезали ногу, и ему чистили рану и потихоньку «открамсывали» по кусочку ступни. Боли в ноге были  сильные, и Папу держали на обезбаливающих, он почти все время спал. Очень похудел. Операция по ампутации была назначена на 27 апреля, а в ночь на этот день Папа умер. У его кровати сидела тогда только Мама. Галя была в отъезде, телефона у нас не было. Мы с мужем  у Папы были за 3 дня до этого и готовились придти к началу его операции.
Уже после того, как Папа лег в больницу, обнаружились очень удручающие подробности  его лечения последние полгода.
Дело в том, что последние месяцы Папа уже не вставал даже в туалет, он боялся упасть – у него кружилась голова. Однажды он свалился около кровати, и Мама в слезах звонила мне на работу – помочь поднять Папу. Я тогда вызвонила наших с сестрой мужей, и они ездили выполнять эту нелёгкую работу. Поэтому Мама сама давала ему таблетки от диабета  и однажды перепутала лекарства  долгого и краткого действия. Она их различала по размеру упаковок, а не по названию. Полгода Папа принимал только инсулин краткого действия. Болезнь обострилась... 
Мы с Галей не стали этого рассказывать Маме, но может быть, она и сама догадалась, что Папа фактически несколько месяцев до смерти не принимал полноценного лечения. А себя мы простить не могли – почему ни разу не поинтересовались, чем и как лечится Папа, положившись на Маму?!
 
По окончании школы с меня быстро слиняла вся комсомольская общественная активность - на нее элементарно не стало хватать времени. Жизнь наполнили другие заботы и интересы. Нет, я не стала "диссиденткой". Мало того, искренне полагала, что социалистический строй самый правильный. И если там, на Западе, жизнь лучше, то не у многих, да и у тех за счет нещадной эксплуатации всяких негров и других бедняков. Честно говоря, я политикой вообще до поры до времени не интересовалась. Помню, когда в институте начали изучать философию, то мне, в отличие от диалектического материализма, никак не давался исторический материализм - что-то в нем было нелогичное. Особо углубляться не было нужды, да и не поощрялось это... Но концы с концами в выводах основоположников не сходились. Я еле вытягивала предмет на четверку, беря зубрежкой то, что не понимала. Прозрение моё совпало с "коллективным" и произошло благодаря гласности. И за это только я благодарна зачинщику перестройки Михаилу Горбачеву, выбранному, по-моему, Богом для поворота России от идиотизма «построения коммунизма в отдельно взятой стране» к нормальному историческому развитию.

МОИ ВОЗМОЖНОСТИ
 
Не моя мысль, что каждому человеку при рождении дается талант, а скорее всего - несколько. Это как саженцы, данные тебе небесами (у Мих. Пришвина есть этот образ), которыми ты должен засадить сад свой, ухаживать за ними, и они дадут тебе плоды, которыми ты будешь кормить себя и свою семью и продавать, если захочешь. И никто не вправе посягнуть на этот твой сад, именно потому, что саженцы от Бога. Никто не вправе заставить тебя свой талант поставить на чью-то службу, кроме тебя самого. Притча из Евангелие о талантах, данных рабам уехавшим господином с приказанием распорядиться с наибольшей пользой ими, мудра до беспредела. Но в начале пути долг родителей и учителей разглядеть в ребенке эти таланты и не дать сорнякам - случайным увлечениям- их забить.
Я рано стала противоречить взрослым, оберегая свою независимость. "Ты всегда была непокорной дочерью!" - как-то уже взрослую меня упрекнула Мама, но я и не могла быть другой, такая уж родилась. Но вот профессию мне выбрала все же Мама.
В нашем рабочем поселке были люди просто бедные, средние и "богатые". Бедные (рабочие низкой квалификации, почти неграмотные, многодетные, много пьющие) и "средние" (такие как Папа, трудолюбивые, но малообразованные люди, мастера цехов, бухгалтеры, служащие, продавцы, столовские работники) жили в одинаковых двухэтажных домах или бараках, иногда, спружинившись, выстраивали себе частные немудрящие домишки, ходили в баню, пользовались удобствами на дворе. И были "богатые" люди - это те, кому посчастливилось получить хорошее образование или сделать партийную карьеру. Это были начальники цехов, директора магазинов и других сфер услуг, конечно, партийные боссы. Они жили в кирпичных благоустроенных домах ("кирдомах"), их дети ездили в Артек, одевались и обувались в такие красивые одежды, о которых мы, дети из неблагоустроенных домов, и помечтать не могли. Если нам удавалось попасть в гости в такую семью, то мы дивились невиданной и удобной обстановке, интересным вещам, лежащим на столах и на полках, плюшевым скатертям, длинным шелковым халатам хозяек, задрапированным окнам. Но никогда у меня не возникало вопроса: а почему этого нет у моих родителей? Мы привыкли воспринимать это как данность - они богатые, хотя в школе и твердили: у нас все равны, в Октябре не стало ни бедных, ни богатых. Чтобы сравняться с этими людьми, считала моя Мама, необходимо быть «ученым», т.е. закончить институт.
Про университеты Мама ничего не знала, и я считала по наивности, что университет - это что-то высшее, больше, чем институт, и учиться там труднее. В представлении Мамы существовало только три вида института: инженерный, учительский, врачебный. Других она не знала. С больными иметь дело, если станешь врачом - это как-то хлопотно и опасно, учителем быть - не дай Бог, тут с двумя дочерьми нет сладу, а в школе сколько детей! Лучше всего быть инженером. Все начальники - инженеры, богатые, хочешь хорошо жить - иди учиться на инженера. Так с малых лет нам и твердилось: надо быть инженером. И хотя я противилась этой участи, попыталась после 8-го класса поступить в технологический техникум, учиться на швею, а после одиннадцатилетки решила пойти учиться "на прокурора", но ничего из этого не вышло. В техникум меня не взяли из-за слабого зрения, а в юридический - я попала под ту самую хрущевскую школьную реформу, когда прежде, чем поступить на некоторые специальности, в том числе и на юридическую, выпускники школ должны были отработать в народном хозяйстве не менее двух лет (чтобы жизнь «понюхать»). Я не захотела терять эти два года и сразу после школы поступила "учиться на инженера".
А были и другие дороги...
Все предметы в школе давались мне легко, кроме русского - все норовила запятую поставить там, где  в интонации была бы пауза. Фантазии переполняли мою голову. В каких только ситуациях под впечатлением прочитанного я себя ни воображала! Каждая прочитанная, конечно понравившаяся, книга переживалась мною "изнутри". Я поочередно представляла себя то одним героем, то другим... А кино! О! Вот фильм "Руслан и Людмила", тот, старый, где герои не говорят, а только действуют, а за кадром читается пушкинский текст на фоне музыки (наверное, Глинки, я тогда еще не разбиралась, чья где звучит музыка). Мне прямо казалось, что Людмила- вылитая я с лица. Но мне нравилась не она, а ехидная Наина, у той было живое старушечье лицо, и я, стоя перед зеркалом, с наслаждением гримасничала, произнося ее тексты. Я обожала пересказывать фильмы нашим дворовым ребятам, которым не удавалось еще их посмотреть. Ух, и напридумывала я сцен, которые, на мой взгляд, были там очень уместны и делали героев еще "красивше", еще романтичней.
Фильмы в то время выходили очень редко, в заводском клубе их показывали по 2-3 дня. На понравившиеся фильмы я просилась у Мамы еще раз, но никогда выпросить у нее денег на это не удавалось. Однажды, когда я посещала старшую группу детсада, был случай. Шел фильм "Золотой ключик", от которого, конечно, я была в восторге, но посмотреть его еще раз - об этом не могло быть и речи. Дело было летом. Фильм показывали в 9 утра на детском утреннике (так назывались сеансы для детей). И вот чего я сотворила. Вооружившись ножиком с широким лезвием, натрясла из фанерной копилки через щель мелочи на стоимость билета и пошла, зажав ее в кулаке, в детсад. Не помню, что я врала воспитательнице, чтобы она позволила мне прийти в детсад попозже. Конечно, меня не отпустили, поскольку Мамы рядом не было. Садик был неподалеку от дому, и в старшую группу я ходила самостоятельно. Я постояла в раздевалке, снедаемая сомнениями и страхом, понаблюдала, как приходят дети, и воспитательница направляет их в группу, и, наконец, решилась - потихоньку выскользнула за двери и понеслась в клуб, на утренний сеанс - посмотрела фильм еще раз, а потом вернулась в детсад. Помню, как я в одиночестве сидела в столовой детсада и ела завтрак, когда вся ребятня гуляла. Вероятно, вечером мне влетело от Мамы, которой конечно воспитатель рассказала, что я заявилась в детсад почти в 11 часов - вот этого я уже не помню. Но сам этот эпизод я вспоминаю с удовольствием. Вероятно, впервые я тогда почувствовала сладкий вкус свободы, когда я сама собою распорядилась.
Фильмы и книги были моей страстью. И пение... Музыка, песни звучали во мне сразу же, как только я открывала глаза. У нас в семье пел Папа, в молодости он был участником самодеятельного заводского хора,  Мама умела плясать, но петь - у нее совсем не было слуха. У Папы же был красивый баритон. "Споемте, друзья, ведь завтра в поход, уйдем в предрассветный туман..." или "Хвастать, милая, не стану..." Это были его любимые песни. И еще песни его родной Украины: "Ты ж минэ пидманула, ты ж минэ пидвела..." За два дня до смерти, лежа в общей палате, умирая от диабетической гангрены, в присутствии Мамы, просидевшей у изголовья до последний его минутки, Папа вдруг начал петь и перепел, кажется, весь свой репертуар, насколько позволяли ему силы. Больные и врачи заглядывали в палату: "Что происходит?", а Папа, исхудавший, прикрытый одной простыней, уже без одежды, чтобы легче было за ним ухаживать, пел в последний раз по душевной потребности, уже смутно понимая, наверное, где он и что с ним.
По утрам, просыпаясь, я начинала петь, а потом уже - говорить. Детям очень скучно каждый день выполнить одни и те же процедуры. Автоматизма еще не выработалось, потребности нет - чистить зубы, умываться, стелить постель - ну такая скука... Но Мама постоянной ругается: "Как не стыдно, ты же девочка!" Я себе поставила условие: не пою, пока не умоюсь и не застелю постель. Помогло! Недели за две умывание перестало быть в тягость, я старалась от него отделаться - и запеть.
Как-то утром в радиозаставке к утренней зарядке я спросонья услышала мелодию, которая показалась просто волшебной. "Что это такое? Я еще раз хочу её!" Была даже мысль написать заявку на радио и попросить исполнить ту музыку, что звучала утром такого-то числа этого месяца в 7 утра перед зарядкой. Позже я определила, что это был "Неаполитанский танец" из "Лебединого озера" Чайковского. Вот с этой музыки и началось мое знакомство и увлечение классической музыкой. Как и во многих «пролетарских» семьях, "симфонии" в нашем доме не уважались. И хотя в сталинские времена они довольно часто звучали на радио (так повышали культуру народа), Мама  безжалостно выключала репродуктор, а позже - приемник "Балтика" : "Опять симфония", - недовольно ворчала она. Но я уже уловила, что эта музыка - не песни, ее не напоешь. Но когда ее слышишь, то начинает петь внутри тебя, хочется смеяться и плакать одновременно, так тебе делается хорошо, и потом, когда уже замолчит оркестр, она остается в тебе и звучит где-то в глубине то ли головы, то ли груди, и не проходит чувство "как все славно, хорошо".
В 10 лет родители сделали мне два подарка - шахматы и лыжи. На лыжах я не много накаталась. В Хабаровске зимы малоснежные, ветреные и морозные. В поселке ходить на лыжах было негде, а выходить за поселок – одной не хотелось, а спутников не было. А вот в шахматы меня Папа научил играть довольно прилично. Я даже принимала участие в районных шахматных соревнованиях, представляя свою родную школу №37. Как правило, соперницами у меня были девочки из 9-10-го класса, и нередко я выигрывала.

Одновременно начались увлечение "сценой". Несколько ребят из ближайших домов объединялись в группки, меж них распределялись роли в нехитрых детских сценках. Откуда попадали к нам сценарии - ума не приложу. Они были так примитивны, так наивны... Отрепетировав, мы устраивали "концерты". Зрители - та же ребятня, но помладше, усаживались на ступеньках лестничного пролета, а мы "артисты" на площадке первого этажа разыгрывали спектакль. Это могла быть или свободная вариация на тему последнего увиденного кинофильма, или придуманная самими (или подслушанная где-то) сценка, но удовольствие, доставляемое этим театром и зрителям, и "артистам", было огромным. Конечно, при этом здорово шерстили шкафы в поисках подходящих маминых юбок, папиных шапок, на "сцене" использовался реквизит из кухонь... Потом за все это попадало от мам, т.к они ничего не могли найти на положенном месте. Строго настрого нам запрещалось брать "для театра" одежду и домашнюю утварь, но мы, конечно, были уличными, не паиньками, и одежда и бытовые и кухонные вещи  продолжали участвовать в наших спектаклях...
В школе, когда к нам  пришла «литераторша» Нина Александровна Парфенова, был создан драмкружок, и к новогоднему празднику мы - пятиклассники - подготовили несколько сценок из "Зайки-Зазнайки" С.Михалкова. Мне поручили роль Лисы, а Волка играл Генка Глазунов, староста из нашего класса, худущий второгодник из очень многодетной и очень бедной, потерявшей на войне отца, семьи. Генка выделялся из нашей среды большой серьезностью и суровостью. Я его как-то к взрослым причисляла больше. И вот про него (вернее, Волка) я должна была петь: "Очень Серого люблю!" Ох, с каким трудом мне давались эти слова на репетиции. Но после этого спектакля очень долго меня окликали: "Лиса!" В пионерском лагере я занималась тем, что устраивала "театр одного актера", пересказывая в лицах сценки знаменитых комиков Тарапуньки и Штепселя. У нас дома было несколько пластинок с записями этих артистов, которые я без труда запомнила и потешала всех желающих, копируя в одном лице обоих комиков. К школьным и лагерным смотрам художественной самодеятельности мы со Светой-подружкой обязательно готовили или стихотворение, или песню, или сценку. Как-то в пионерском лагере наш отряд занял первое место, хором спев "Город над вольной Невой..." из репертуара М.Бернеса, а организовала (за два дня) и запевала в этом хоре я.
Я взрослела, входила в юность с ее мечтами, желаниями, ощущением наступающей свободы распоряжаться собою... и осознанием своей ущербности. После седьмого класса попыталась поступить в технологический техникум учиться на швею. В ту пору в магазинах трудно было купить платье на меня. Родителям хотелось одевать меня получше, чтобы хоть как-то скомпенсировать физический недостаток. Тогда мы познакомились с посельской элитной портнихой Людой. С детства она не могла ходить без костылей, кажется, из-за перенесенного полиомиелита. Шила она только на жен начальников и других посельских знаменитостей. Вероятно, ее тронула схожесть наших с нею несчастий, и она согласилась шить платья и мне. Вот глядя на материальное благополучие этой женщины, Мама и уговорила меня пойти в техникум. Я уже говорила, что в нас с Галей ни дома, ни в школе ни в коей мере не развивалось честолюбие и стремление осваивать какие-то карьерные высоты. Но даже документы в техникум у меня не приняли из-за слабого зрения.
И еще один мой возможный дальнейший путь был перегорожен в эти же годы. Училась я в школе очень хорошо. А это было как-то не свойственно детям простых рабочих. Обычно хорошо и отлично учились дети начальников, т.е. людей, имеющих хорошее образование. Девочки этих элитных родителей, как правило, получали еще и образование в музыкальной школе поселка, поскольку у родителей была финансовая возможность платить за дополнительное обучение, купить музыкальный инструмент. Выработался стереотип: если ребенок хорошо учится, значит, он из семьи, где образованные, хорошо зарабатывающие родители. И меня часто спрашивали, не учусь ли я в музыкальной школе. Конечно, это была моя розовая мечта - уметь играть хоть на каком-нибудь инструменте. Но увы, среди нашей родни никто ни на чем не умел играть. Несколько раз я пыталась "подмазаться" к знакомым, играющим хотя бы на гитаре, но учить меня вот так, на общественных началах, желающих не находилось. И вот в седьмом классе Папа нас с Галей повел на прослушивание в музыкальную школу, обосновавшуюся в ДИТРе. Конечно, нас приняли, т.к. музыкальным слухом и чувством ритма нас Бог не обделил. Однако дома нас ждал скандал. "Зачем это? У нас что - деньги лишние платить за музыку?! Вырастут, захотят - сами выучатся." - был мамин вердикт. Папа развел руками.
Действительно, денег лишних в доме не было. Считали каждую копейку. Все финансы были в руках у Мамы, и экономия была строжайшая. Каждая покупка одежды или обуви воспринималась мною, как незаслуженный подарок; я испытывала чувство вины, что на меня были потрачены деньги, да еще такие большие. Естественно, когда мы обзавелись семьями, и у нас с Галей подрастали свои дети, мы их отдавали учиться в музыкальные школы, тем более что наши мальчишки наделены от природы музыкальным слухом. Все наши четыре мальчика играют на гитарах. У Гали в доме появилась скрипка, у нас - пианино, и эти инструменты не молчали. Но мы с Галей выросли, а ни на чем играть, как Мама надеялась, не научились - время ушло.
А моя дорога могла бы пойти в искусство, может быть, в искусствоведение. Но увы… Ничегошеньки я не знала, никаких специальностей (например, литературоведа, филолога, искусствоведа), которые требовали бы окончания института,  только три зримые дороги лежали передо мною, те, которые знали наши родители: учитель, врач или инженер. Мой кругозор был страшно узок. Посёлок и малообразованная среда, в которой я росла – причины этого. Если бы мы хотя бы в городе жили или была бы я более свободна в общении! Никуда не ездили – даже в ближайший город редко-редко: экономия да и Мама боялась отпускать с глаз – вдруг что случится.
И вот я уже второй десяток лет на пенсии. Не люблю определение «по старости», лучше – «по возрасту». Ушла в 55 лет, имея полный рабочий стаж около 30-ти лет. (Обучение в вузе в стаж у нас не входит, как известно). Закончила я технический вуз, работала преподавателем в вузе, училась в аспирантуре, потом работала в научных учреждениях. И всё это было – не моё.
Куда бы я себя сейчас направила? Конечно, если уж не избежать было технического вуза, то в область компьютеров. (В мои годы эта сфера чуть-чуть только намечалась. В институте у нас был курс "Матмашины", мы осваивали тогда "Проминь" ("Луч") - украинского производства, размером в огромный гладильный стол, изумительно элегантную, серо-голубую вычислительную, программируемую с помощью перфокарт и штекеров, умницу-машину, в которую я была просто влюблена)...
Но лучше бы мне было направиться всё же в гуманитарные сферы. Страсть к чтению, отличные отметки за содержание сочинений - заведомо указывало на мои филологические и лингвистические способности – «любовь к языку»: значит, на факультет филологический или в институт иностранных языков, скажем, на переводчика. С иностранными у меня тоже было всё в порядке: английский – беспрекословная пятёрка, да и уже взрослой освоила на разговорном уровне несколько языков. Увлечение театром – в институт культуры, изучала бы историю культуры. Голос и музыкальный слух – в музучилище, прежде, конечно, закончив музыкальную школу. Это вот навскидку…
Много, очень много разных профессий и специальностей, которые можно освоить и прекрасно трудиться физическому инвалиду. Главное, помочь ему разобраться и вовремя остановить, если он выбирает дело не по плечу или не по таланту. Тягаться со здоровыми работниками можно только в умственной деятельности. Те же профессии, которые требуют ещё и физического здоровья, не дадут инвалиду выразиться в полной мере.
Конечно, быть, скажем, инженером-конструктором и сидеть за кульманом – можно, но тут ещё надо учитывать и пол. Женщина-конструктор будет находиться позади коллеги-мужчины, даже и здоровая.
Поэтому, выбирая профессию, инвалид должен не романтически стремиться к звёздам, а трезво оценить: сможет ли хотя бы твёрдо стоять на земле.

ВГЛЯДЫВАЮСЬ В БУДУЩЕЕ

Как-то уже в 11-том классе наша любимая Екатерина Михайловна (классный руководитель, ведшая у нас литературу) вдруг резко отозвалась о Маяковском: "Я его не люблю! Что это за чванство - профессор, снимите очки-велосипеды..." Это было так необычно: учитель литературы - против программного поэта.
Если бы нам разрешалось вольнодумие!
Я не любила писать сочинения по литературным образам. Это стало общим местом, что в школе нам не прививали, а вытравливали любовь к литературе. Нашему классу повезло - два потрясающих преподавателя литературы: Нина Александровна и Екатерина Михайловна. Какие слова и образы они находили, чтобы донести до нас прелесть разбираемых поэм и повестей! Мне кажется, что они передавали нам и свое восхищение, и свое неприятие каких-то авторов. Я так и не полюбила в школе Маяковского и Толстого - к ним были равнодушны наши учителя. (Уже глубоко взрослой я снова вернулась к этим именам и удивилась: то ли нашим прекрасным учителям не хватило широты взглядов, то ли они намеренно «зауживали» их, ведя уроки, будучи «у времени в плену»).
В 10-ом классе как-то нам задали сочинение по нашей трудовой практике. И я описала ателье, где тогда работала по дню в неделю. Мне захотелось написать не столько "про радость труда", сколько про людей, с которыми я там познакомилась. Они были такие разные - те женщины, у каждой свой характер, своя судьба, своя манера.
Сочинение получило оценку "прекрасно!" И на школьном вечере директор школы даже вручил мне грамоту – оказывается, сочинение выставлялось на какой-то конкурс и было признано лучшим.
Сейчас вспоминаю эти конкурсы, олимпиады – я к ним относилась, как к обязательной составляющей школьной жизни. Победы на них меня особо не радовали, потому что были привычны. О своих способностях я была довольно среднего мнения – слишком всё легко давалось, не было соревнования, не было достойных соперников. Да ещё и факт жалости ко мне со стороны всяких жюри и судей. Диагноз – саркома – оставлял мне по тем временам пять лет жизни. Не исключаю, что, оценивая мои работы, учителя это тоже имели в виду. Надо было выйти из привычной среды, чтобы осознать себе реальную цену.
Возможно, ещё и поэтому никто из старших (учителей, особенно) не заговаривал со мной о будущем. Через десятки лет я стала спрашивать себя - почему никто мне тогда не сказал, что, возможно, у меня есть талант? Из-за моих пятерок по всем предметам? Почему меня никто не подтолкнул к филологическому - я даже слова этого не знала в школе. Заниматься любимым делом - читать, и это сделать своей профессией - изучение и исследование литературы. А на это еще и указывало мое пристрастие вести дневник. Несколько раз в течение своей жизни я принималась это делать, описывала подробности своих дней, но позже иные дневники сожгла, другие искалечила, вырвав важные, но слишком откровенные (боясь, что Мама прочтет) страницы. Мне так хотелось искренности в своих писаниях, но куда прятать, если, зная мамины требования (скромность, послушность, прилежность – губки бантиком и потупленные глазки), понимала, что моя писанина будет ею отвергнута, а мне будет такой нагоняй!
В старших классах я стала больше интересоваться людьми. Расширился круг друзей-приятелей, я полюбила разговоры и обсуждения чего-то увиденного или услышанного. К сожалению, круг моего общения был очень замкнут. Одно, что я стала очень стеснительной. Операция в первую очередь подкосила мою уверенность в себе. Комплекс неполноценности, не давая ему определения, я осознала очень быстро. Я и так-то была не в восторге от себя – веснушки, очки, а тут – вообще, хромая, с искусственной ногой. Сама я никак не могла относиться к такому облику с симпатией и, может быть, даже и излишне драматизировала, но не могла поверить, что я могла бы кому-то нравиться. А подходила пора, когда вот-вот должна придти любовь. Я взрослела.
И я зажалась. Как бы меня ни привлекал мальчик – я только грубела по отношению к нему. Но говорить на эту тему и вообще, общаться - хотелось, и я тянулась к оставшейся половине человечества – девушкам. У меня появилась масса приятельниц – и из класса, и не из класса. Валя, Алла, Рая, Люда, Нина – это еще не полный перечень. Они сменяли друг друга, или мы дружили втроем, вчетвером, группой. Но это был замкнутый круг, выхода во внешний мир из него не было. Поэтому, когда на поселок приехала из Томска выпускница ТПИ Нина (Нинель) Попова, инженер по вакуумным установкам, и она выделила меня в клубном хоре и стала со мною общаться, я, конечно, с готовностью повернулась к ней лицом, хотя разница в возрасте у нас была больше пяти лет.
Именно Нина и открыла мне мир за пределами Хабаровска, именно благодаря ей я стала думать об отъезде после школы из дома. Уверена, приедь Дина (или другой взрослый человек, подружившийся со мною) из любого другого города, я бы поехала туда, откуда этот человек приехал. Сейчас думаю, почему Мама и Папа не направили мои мысли, скажем, в Харьков или Курск – свои родные города, раз уж я решилась уехать учиться в другой город? Где жили наши родственники, где не суровые зимы. Не знаю, а спросить уж не у кого.

ПОДРУЖКИ

 Сумбурные у меня получаются мемуары - скачками. Во мне-то они складываются в логическую цепочку, но вот читать их, наверное, не просто. Почему не последовательно писать - детство, юность, взросление, взрослость?..
Не получается. Было бы это художественное произведение, можно было бы что-то вставить и от себя, вмешаться в собственную повесть, написанную не мною, и что-то присочинить. Но я пишу мемуары, когда мне уже за семьдесят. И, разбираясь в хитросплетениях нитей, из которых ткалось полотно моей жизни, вижу руку ткача (или автора-писателя), вплетающего в ткань то событие, то человека, то местность, которые поворачивают сюжет или сказываются на формирование моего характера, а значит и судьбы. Всё вроде бы по пословице: посеешь поступок - пожнёшь привычку, посеешь привычку - пожнёшь характер, посеешь характер - пожнёшь судьбу, да только ещё люди, и место рождения, и болезнь, и внутреннее содержание (гены?). и много ещё чего вплетается в ткань судьбы. В общем, приходится в мемуарах всё время оглядываться - "А вот это событие - оно как сказалось?.." Отсюда и многочисленные возвраты в прошлое и следом перескакивание через годы и десятилетия.
В моем детстве и юношестве было много друзей, то есть людей, с которыми мне было хорошо. Почему мы тянемся к одним людям и равнодушны к другим? Уже у взрослой у меня создалось в голове понятие некоей матрицы на каждое наше предпочтение в жизни. Скажем, я не люблю ничего кислого, сладкое нужно в очень малых дозах и изредка, а вот соленое - это мое. Так же и к людям - к их внешности, чертам характера, поведению. Мне кажется, что уже при рождении в человеке существует набор матриц его предпочтений. И чем больше объект совпадает с существующей во мне матрицей, к которой он относится, тем более он для меня привлекателен. Я не смогла бы ответить на вопрос: "Почему ты с нею дружишь?" Мне с нею (с ним) хорошо (более или менее), потому я и предпочитаю ее (его) общество другому. И согласно этой "теории матриц" - один человек (из выбранных мною) может нравиться больше, другой - меньше: просто один совпадает с матрицей, сидящей во мне, по большему числу ячеек, чем другой. А есть люди, может быть очень достойные с объективной точки зрения, но мне они не интересны - их черты почти не вписаны в ячейки моей матрицы.
В детсаде у меня была подружка Вера Склупская. Я уже почти не помню расплывчатые черты ее широкого лица с чуть припухлыми глазами. На одной из старых фотографий мы, четырехлетние, сидим на общем групповом снимке, сцепившись ладошками, так что переплетены пальцы. Я помню, как нас фотографировали тогда. Это одно из моих первых осмысленных воспоминаний. Мы группой идем фотографироваться в игровую комнату, и по дороге я предлагаю Вере взяться за руки. Так мы и остались на снимке, подняв на уровень плеч эти сцепленные руки. Не помню, кто были Верины родители, но что в доме у них было много игрушек - это в памяти осталось. Когда они уезжали из посёлка, мы обменялись с Верой на память подарками. Как мне хотелось получить от нее что-то блестящее, заводное - птичка какая-то, что ли? Но мне подарили зеленый танк, а я Вере - деревянный стульчик из игрушечного набора, подаренного мне крестными. Этот набор состоял из фанерного домика, раскрашенного так, чтобы были видны окна, двери, наличники, к нему прилагались четыре зеленых стульчика-креслица, диванчик и столик.
(Про игрушки можно отдельную главу писать. Послевоенное время в провинциальном посёлке - ситцевые платья на танцах... Где уж тут до кукол, зверюшек и машинок! Наши папы старались хоть чем-то нас порадовать: свистульки из молодых ивовых веток, набитые тряпьём мешочки вместо мячей... Помню восторг от акробата на ниточках, протянутых между двумя жёрдочками, изготовленного Папой. Как он крутился, повисая на картонных мускулах...)
В старшей группе я подружилась с Галей С. С нею и в первый класс пошла. Дружили до второго, пока не появилась у нас Света. Нас в школе то сводили в одном классе, то разъединяли. Мы и со Светой с пятого класса были в разных группах. После 4-го класса мы с Галей оказались и в разных школах: в посёлке открыли ещё одну, куда и были переведены многие мои одноклассники. А с Галей я потом встретилась уже в старших классах, когда всех школьников, переведённых в девятый, собрали в школе №27, ставшей единственной на посёлке полной средней.
Про Галю надо писать отдельную историю.
Кроме Гали в семье  было еще двое - старшая Лида (некрасивая, со скалиозной спиной и плечами серьезная девушка) и младший брат, которого я вообще не помню. Тетя Юля - их мама - всю жизнь проработала в посельском промтоварном магазине - то в посудном, то в тканевом отделах. Добрая и приветливая женщина. С отцом Гали я почти не общалась и не помню его, но работал он, скорее всего, на заводе. Галя - черноволосая, с быстрыми темными глазами худенькая девочка со временем превратилась в стройную, привлекательную девушку. Ее мальчишеская высокая фигурка с широковатыми плечами, но узкими бедрами - всегда была перетянута широкими поясами - лаковыми или кожаными, черные волосы в стрижке" каре" свободно падали на плечи. Слабая улыбка, тихий голос с каким-то оттенком смущения. Галю многие любили. Галя выделялась в юности и своей осанкой и тем, как одевалась. Тетя Юля - продавец - имела доступ к дефицитным кофточкам, тканям, вообще ко всему тому, что нашим мамам приходилось выстаивать в длинных, потных очередях, вступая в скандалы ("Я тебя тут не видела, бессовестная!"), сплетничая и обсуждая последние посельские новости.
Девятый класс наш был довольно демократичен, но дети высокооплачиваемых начальников и инженеров, конечно, выделялись атласными черными фартучками, кружевными воротничками, шелковыми, в богатых оборках, белыми фартуками. А уж на школьных вечерах иногда и пан-бархат слепил глаза, и крепдешин. Но то были дочки "богатых". Галя же одевалась не по рангу красиво и нарядно только благодаря счастливому обстоятельству - маме-продавцу. Она тогда дружила особенно тесно с Зоей Нестеровой. Вот с Зоей и произошла история, главной героиней которой была Галя. Уже когда мы разъехались по институтам, и Галя попала в Томск по распределению от нашего завода (она проработала на нем 2 года после школы), когда я была замужем, и мы снимали халупу в Вузовском переулке, мы с Галей иногда встречались и радовались встрече, как землячки и одноклассницы.
Как-то летом, когда я укладывала чемодан - пора было возвращаться в Томск после каникул, к нам пришла тетя Лена - Зоина мама. Она была смущена, и у нее был вид человека, который доводил дело до конца, хотя это дело было ей очень не по душе. Суть состояла в том, что они, Нестеровы, давно заподозрили Галю, лучшую подругу Зои, в воровстве. Часто, с уходом Гали от них,  пропадали безвозвратно вещи. Вот и на днях Галя зашла проститься с уезжающей во Владивосток Зоей (та училась в технологическом институте), а после ее ухода обнаружилась пропажа шерстяной Зоиной кофточки. "Вот как на мне, только цвет – голубой, - сказала тётя Лена, поднявшись со стула и оглаживая на себе вязаную тёмно-малиновую кофточку. -  Посмотри. Я приготовила ее - пуговочку надо было пришить. Галка ушла - смотрю - нигде кофты нет, как съели!" Тетя Лена попросила при случае, если встречусь с Галей в Томске, попытаться узнать - есть ли у нее такая кофточка. Я была заинтригована, и хотя не очень верила в такое вероломство - задание приняла. И выполнила. Как-то, встретив Галю в городе, зазвала ее в нашу хибарку, и на Гале была именно эта кофточка. На мой комплимент "Как тебе идет!", Галя от растерянности вовсе себя выдала: "Мне она тоже нравится. Это Лидкина (т.е. ее старшей сестры), Я ТОЛЬКО НА НЕЙ ПУГОВОЧКИ ПОМЕНЯЛА". Я тогда сфотографировала Галину, но фотографии не получились – света в хибаре не хватило. Галю я больше не встречала, а написала письмо Зое, все ей рассказала, но попросила: мол, если будешь выяснять у Галины, то не говори, что я тут расследованием занималась по просьбе твоей мамы, а скажи, что получила от меня ее фотографию (могла же я послать Зое фотографию подруги), и на ней опознала свою кофточку.
Как я узнала позже – Галя прислала подруге гневную отповедь и приложила какую-то сумму денег, мол, ничего я у тебя не брала, но раз ты так на меня думаешь, вот тебе за кофточку деньги. Глупое сочетание: или бы уж все отрицала, или бы повинилась и послала деньги. А то – двусмыслица получилась. Конечно, подруги рассорились. Но мы все, посвященные в эту историю, договорились на поселке ее не разглашать, жалели Галиных родителей. Но порок (болезненный, надо полагать, потому что уж кто-кто, только не Галя могла завидовать чужим шмоткам вплоть до их присвоения) сыграл в судьбе Гали роковую роль. Она воровала у девочек в общежитии, и ее долго не могли уличить. Да и в голову никому из ее соседок по комнате не могло придти, что это Галя их обворовывает. Накануне Галиной свадьбы одной из ее соседок пришла посылка от родителей с очень красивым бельевым гарнитуром, который на следующий день исчез из незапертого чемодана. Это было последней каплей. Девчонки устроили взаимный обыск. Гали как раз в комнате не было, но и ее чемодан заодно проверили и нашли там не только гарнитур, но и много другого, что до того исчезло в комнате. Вернувшейся Гале поставили ультиматум - или она все рассказывает жениху, или девочки ему сами расскажут: "Чтобы видел, кого берет в жены". Галя признаваться отказалась. Жених был введен в курс дела, свадьба расстроилась.
В Томске было целое землячество студентов из поселка Горького - ТПИ готовил инженерные кадры, в том числе, и для хабаровских заводов. И все, кто из горьковчан был приглашен на свадьбу, узнали эту историю, и конечно, далеко не все скромно промолчали. Поселок был оповещен, и Галиным родителям стало ясно, почему их дочь перестала приезжать на каникулы домой и после окончания института не вернулась на завод, а каким-то образом получила распределение в другое место. Вот такая история.
После отъезда Светиной семьи на Алтай, я осталась без подруги. Какое-то время дружила с Людой Костенковой ("Косточкой" - мне она представлялась абрикосовой косточкой, невзрачной внешне, но с вкусным ядрышком). Это была маленькая черноволосая курносенькая, с чуть раскосыми глазами девочка - неимоверной доброты. До сих пор у меня в глазах ее ласковая улыбка. Она была такая доброжелательная и покладистая! Наверное, поэтому мы с нею и постепенно разошлись. Нашу дружбу мне надо было все время поджигать - в ней не было того задора, что со Светой. Света часто сама была зачинателем каких-то дел, всегда мои идеи подхватывала и развивала. Со Светой было интересно. Косточка предоставляла мне и придумывать, и осуществлять. Она только улыбалась. С ней хорошо было обмениваться книгами, но что-то зажечь она была не способна.

 Потом была Рая Афанасьева. Толстая, дебелая, светло-русая с мелко вьющимися короткими волосами. Они с матерью и младшей сестрой жили в тесной комнатке коммунальной квартиры. Почему я с нею дружила? Она была хитровата, ленива, смешлива, довольно рано повзрослевшая (она раньше всех моих сверстниц вышла замуж, со свадьбой и прочим. Была я на ее свадьбе, упилась, к своему позору, поскольку совершенно не знала своей дозы, а пили там только водку). Возможность посидеть и поговорить про "мужиков" - вот наверное основная причины моей к ней тяги. Я с нею не стеснялась говорить на эту тему. Когда эта тема перестала для меня быть "табу" со всеми сверстницами - я от Раи отошла, она была абсолютно мне противопоказана. Но естественность и искренность, которые меня привлекали в людях - все это у Райки было.
И еще была Нина Зацепина. Совершенно беловолосая, с очень хорошей впоследствии фигурой, но жутко угреватая - просто лицо сплошь было покрыто красными, бугристыми, гнойными угрями. Это продолжалось до ее замужества. И все эти годы она упорно билась с этим дефектом, он был ее крестом. Как она переживала! Сказать, что Нина была моей задушевной подругой - это была бы неправда. Нас соединяла любовь к пению, мы обе неплохо учились. Нине хорошо давались точные науки, но она совершенно терялась на истории, литературе. Рассказывать абсолютно не могла. Может, причина в тех же угрях. Задачи у доски решались спиной к классу, а вот отвечать устно надо было, повернувшись лицом, и Нина совершенно терялась. После 8-го класса она ушла из школы, поступила в вечерний техникум, пошла работать. Она была немножко вещью в себе. Иногда я ее подозревала в неискренности, иногда - в холодности. Сдружились мы с нею, когда обе пели в заводском хоре, и она влюбилась в Колю Ж. - нашего солиста, невысокого, беловолосого, крепенького, чем-то похожего на артиста Проскурина и внешне, и поведением. Любовь у них длилась недолго - похоже, Дина была не во вкусе Коли. А потом Нина вышла замуж за чудесного парня Гену Чернова, родила ему мальчика и девочку, была очень счастлива. Но Гена, к сожалению, в минуту душевной депрессии покончил с собою, оставив злополучную Нину растить детей и мучиться неразрешимой загадкой - зачем он так поступил.
Приятельские отношения связывали меня с Женей Грузиновой и Томой Поповой, нашими девочками из элитных семей. Женя вышла замуж за Сашу Курочкина из нашего класса, и это была единственная семья наших одноклассников. Остальные пары - не состоялись. А было несколько: Вова Голубец и Вера Лисовцова, Зоя и Толик Горбачев. Вот эта последняя пара имела очень романтическую историю. Возможно, я как-нибудь её расскажу. Зоя ещё раз появится в этих воспоминаниях.

ПРО МАЛЬЧИКОВ
 
Воспоминания...Можно ли исключать какие-то эпизоды, если они затрагивают сферу очень-очень личного? Не интимного, но почти. Никакое взросление не обходится без... Даже не знаю. Вот в книге "Лестница Якова" Людмилы Улицкой прочла фразу: "У половины девочек класса при виде Никиты включалась программа продолжения рода..." Она - биолог, ей виднее, но всё же меня в этой фразе что-то очень коробит. Не могу я согласиться, что уже в пять лет во мне "включалась" эта программа. С чего бы в еле проклюнувшемся росточке "инстинкт продолжения рода"? Другое это, совсем другое...
Но, помолясь, продолжу.
На 13-том году я в первый раз влюбилась по-настоящему.
Нет, первый раз я ощутила, что мальчики - это что-то не то, что они вызывают другое к себе отношение по сравнению с девочками, на пятом году. Смутно очень помню, как с малышом из нашей группы мы уединились в спальне детсада под кроватями и играли «в доктора». Что там было? Не помню. Конечно, мы снимали трусики и разглядывали друг друга, как делали это врачи при нашем осмотре. Что еще? Лет через 7 я с этим мальчишкой в одном отряде пионерлагеря была и избегала его, как только могла – стыдилась, наверное, помнила еще, что же было во время этой игры «в доктора». А лет в 5-6 я впервые ощутила, что некоторые мальчики вызывают к себе совершенно другие чувства, нежели знакомые девочки..
Мы тогда жили еще в старом доме, в коммуналке на улице Серова. К соседям, живущим в нижнем этаже, приезжал из города родственник, звали его Валеркой. Сколько же ему было лет? 13? 15? Он умело играл на гитаре (пропала я! Всегда меня поражали люди, владеющие  умением играть на музыкальном инструменте). С той поры песня "Расцвела сирень-черемуха в саду" из только что тогда вышедшего кинофильма, которую Валерка лихо пел во дворе, для меня - как, наверное, зов охотничьей трубы для старого коня. "Как услышу - все во мне заговорит."
Плохо помню развитие своей "любви", но как я пряталась за угол дома, стоило этому мальчишке появиться во дворе, как преследовала его, прячась за деревьями (что было легко, учитывая мой рост), как выглядывала в жгучем желании его видеть и не менее жгучем чувстве "нельзя, не должен он видеть меня, узнать, что я так хочу его видеть". Быть рядом и страх - это нельзя! Почему? Непереносимость такого счастья, желание провалиться сквозь землю, сделаться невидимой, чтобы безнаказанно с благоговением взирать на обожаемое лицо, слышать этот чудный голос…И как же я напугалась, когда уже 10-тилетней встретила его как-то в городе, и он со смехом вознамерился подойти, говоря своему спутнику: "Погоди-ка! Постой!" и направляясь ко мне. И опять - сквозь землю бы провалиться, так я не хочу этого воспоминания, этой встречи. "Пошли быстрее!"- говорю я подружке, сама почти в ужасе, что придется заговорить с ним: а вдруг он напомнит, как я от него бегала…
Вообще я была не равнодушна к красивым, а главное, лихим мальчикам. Тихони, даже и красавцы, меня не привлекали. У нас в соседях жил очень умный еврейчик Леня, сын безответной тети Риты. Меня с ним связывала дружба, мы менялись книгами, диафильмами, могли подолгу разговаривать об увиденном и прочитанном. Как-то он передал мне записку:  «Дина, давай с тобою переписываться". Хоть бы что-то во мне шевельнулось! Я написала ответ: "Леня, зачем нам с тобою переписываться, если мы через стенку живем", и понесла письмо в соседнюю квартиру. На стук он вышел с мокрым лицом и намыленными руками. Я протянула ему книжку, в которой лежал ответ. "Ты прочитала, что я написал?"- спросил он сквозь стекавшую с губ воду. "Боже, какой он нелепый!" - подумала я, сунула ему книгу, сказала, что ответ в книге и ушла. Увы, ценность душевной красоты в отрочестве мне осознавать было не дано...
А вот к внешне красивым и мужчинам, и женщинам я сохранила тягу и по сегодня. Это даже не влюбчивость, я не жажду с ними общаться, разговаривать, я просто люблю на них смотреть. А поскольку этого не принято делать открыто, то мне приходится любоваться ими исподтишка, украдкой.
Вот и моя тяга к Вадиму Бражникову так выражалась. "Мы жили по соседству, встречались просто так..." Двери наших квартир смотрели друг на друга. Вадиму было 15 лет, а мне шел тринадцатый. Сначала у нас были обычные дворовые отношения: игры в "казаки-разбойники", лапту, потом в шахматы. И вот обычно запросто выигрывая у него партию одну за другой, влюбившись в него, я катастрофически поглупела и стала ему позорно проигрывать. "Э, Дин, ты совсем играть разучилась!" - довольно смахивал он фигуры с доски, а я краснела и не знала куда девать руки и глаза. Кончилось тем, что я стала бояться попадаться ему на глаза.
Гулять мне полагалось только до десяти вечера, а он уже ходил в клуб на танцы. Выключив в комнате свет, я у окна поджидала его с танцев. Когда Вадька появлялся на тротуаре, ведущему к дому, я бежала к входной двери и приникала к замочной скважине, следя за каждым его движением: как он искал ключ в кармане, открывал дверь квартиры, дверь захлопывалась, и я шла спать с легким сердцем: ОН ДОМА. Естественно, Вадим ни о чем не догадывался, я для него была такая малышня! Но Мама быстро раскусила мои маневры и, наверное, поделилась с дядей Мишей, Вадькиным отцом. Тот тут же стал звать меня "невесткой". Это слово просто изводило меня, и уж с дядей Мишей я старалась не встречаться вовсе. Зато все свои чувства и симпатии обрушила на младшую сестренку Вадима - Оленьку, пухлую, розовую кудрявенькую трехлетку. Бражниковы доверяли её мне, и мы гуляли с Оленькой по поселку до тех пор, пока какой-то оголтелый велосипедист не налетел на нас на дорожном повороте. У Оленьки оказалась сломанной ключица, и наши прогулки с нею прекратились к моей печали. Операция "излечила" меня, сама не знаю - как.
Потом было еще несколько влюбленностей - Толик Лунев - некрасивый, веснушчатый, но играющий на баяне и лихо пляшущий чечетку. И Боря Маслов - тонколицый брюнет, тоже удивительно играющий на баяне. В него я влюбилась после Вадима. Он сопровождал игрой на баяне занятия в школе. Перед началом каждой смены в школе обязательно была 15-тиминутная физкультразминка. Все школьники выстраивались вдоль коридора и под музыку под управлением физрука «делали упражнения». Я была свободна от этого (ходила тогда на костылях), выпрыгивала в коридор, становилась на углу, заложив руки за спину и прижавшись к стене - и слушала "Парень-паренек, золотистый огонек", не сводила глаз с баяниста. Борьку я обожала года полтора.
Летом 58-го я познакомилась и очень подружилась в пионерском лагере с его сестрой Нелькой - красивой, светлоглазой оторвой. Она мне нравилась и как сестра Борьки, и вообще - своей независимостью, бойкостью. Но что-то случилось тогда. Вдруг Неля не только охладела ко мне, но стала меня избегать. В растерянности я не знала, что подумать и как реагировать. Даже наша воспитательница ее урезонивала, так она была груба со мною, когда я искала её общества. А потом она упала с качелей, очень сильно расшиблась. А я сидела в медпункте, меняла ей на голове холодные полотенца и плакала: "Нелечка! Нелечка!". Ее увезли домой, больше мы с нею не встречались. Так и осталось для меня загадкой - почему Нелька отвернулась от меня. (Когда такое случалось во взрослой жизни, я понимала - сплетня: кто-то зачем-то стравливает людей. Возможно, это объясняет и то охлаждение).
Надо ли говорить, что после операции я не потеряла свой влюбчивости, но если раньше проявлять ее мне не разрешали строгие установки Мамы ("Стыдись, ты же девочка!"), то теперь я стала стесняться своего вида. И если влюблялась, то свой интерес, как могла, маскировала восхищением какого-то достоинства "моего предмета" - "Он здорово играет на баяне, я обожаю его слушать", "Он здорово танцует, я люблю смотреть, как он отплясывает", "Он здорово поет, я просто заслушиваюсь", "Как у него здорово получается в волейбол (футбол, на турнике), у меня дух захватывает" - вот мое объяснение, почему я глаз не свожу с "предмета". Мне нравилось почти одновременно несколько мальчиков: один хорошо играет на баяне, другой красивый, третий очень ловкий на физкультуре. Кажется, я могла влюбиться во всех сразу.
Я тоже ловила на себе взгляды некоторых мальчишек. Похоже, это была пора общей повальной влюбчивости. Год назад наш шестой класс почти всем составом ежевечерне выбегал на зимнюю горку, построенную на центральной площади поселка, и уже там были заметны взаимные симпатии у некоторых пар девчонок и мальчишек. Я к тому времени еще не созрела, как мальчишеская подружка. Для меня показать, что какой-то мальчик мне нравится больше всех - это было бы так стыдно, что и подумать нельзя. Да и соседский Вадька занимал тогда место в моем сердце. И вот мне четырнадцать, сердце свободно, а "тот, кто нравится - меня обходит стороной". Мне самой казалось, что я очень ничего и могла бы претендовать на внимание выбранного мною объекта обожания, но мальчики оказывали внимание всем в моем окружении, Свете в том числе, но не мне. Те же, которые смотрели в мою сторону - мне не нравились, взгляды их даже раздражали - не то это. Постепенно во мне сложилось убеждение, что испытать влюбленности в себя нравящегося мне мальчика я не смогу, и с этой мыслью приходилось сживаться. 
Летом после седьмого класса я поехала в заводской пионерский лагерь. И там влюбилась по уши в пионервожатого нашего отряда Кравцова Сергея (потом оказалось, что он еврей и зовут его Феликс). Как я страдала! Он относился ко мне очень доброжелательно. Я была председателем совета дружины лагеря, активно участвовала во все мероприятиях, рисовала и сочиняла заметки в стенгазету, организовывала выступления в конкурсе самодеятельности, играла в шахматы на спартакиаде. Мне все удавалось, я была влюблена. Сергей конечно же почувствовал, что я "не ровно к нему дышу", и как мог остужал меня: "Ну что, Дина, что ты тут стоишь?" - замечал он меня в сумерках, притихшей недалеко от скамейки, где он сидел. Я тяжело вздыхала - что ему ответить, что для меня нет на земле другого более желанного места?
Приехав из лагеря домой, я первым делом заручилась, что меня отправят на следующую смену. Увы, Сергея уже в лагере не было, что-то случилось у него дома, и его место в отряде занял ну такой зануда Игорь, которого я всю эту тягомотную лагерную смену третировала в отместку за отсутствие Сергея. Через полгода я встретила Сергея на новогоднем балу в заводском клубе. С ним была хорошенькая полненькая брюнеточка, но сердце мое уже не дрожало на него. Мы поулыбались и покивали друг другу - все.

ГОД СМИРЕНИЯ

По прошествии более, чем шестидесятилетнего бытования в качестве инвалида (добавлю – в нашей стране, что очень немаловажно), я осознаю, что год 1958-ой стал для меня переломным. Не предыдущий, когда я лишилась ноги, а именно – последующий - Год смирения. Не полного смирения, но очень значительного.
В 57-ом я ещё надеялась на возврат к прежней жизни: вот сделают мне протез, и заинька запрыгает снова. Конечно, я видела вокруг себя много искалеченных войной инвалидов: и на платформочках с колёсиками вовсе безногих (про инвалидные кресла тогда ещё и слыхом не слыхали), и на деревяшках, и хромающих («Он на войне ногу потерял», - поясняли старшие). Но беспечность детства стояла барьером к осмыслению и примериванию на себя облика этих людей. Когда же и меня  коснулась эта неисправимая беда, выяснилось, что я до отторжения не приемлю уродство людей.
Основательно повзрослев, я смирилась с этим - никуда не денешься, люди-калеки выживают и живут между здоровыми.
Но как стареющие женщины не любят фотографироваться, так я всю жизнь не могу смотреть даже на свою тень, когда я иду. Изнутри я не ощущаю, как это уродливо: я двигаюсь, и это радость. Но со стороны на это смотреть - нет, это невыносимо. И всю жизнь я, как радар, ловлю сигналы людей - реагируют ли они так же на меня, как я на других калек. Если "да" - я стараюсь держаться от этих людей подальше. Причем ни в коей мере не виню их.
Часто они сами не чувствуют, как выдают себя. Ведь все мы хотим считаться цивилизованными людьми, а значит - не желаем показывать своего неприятия уродства. Но мне кажется - всем нормальным людям свойственно стремление к совершенству и красоте, и в том, что человека шокирует живой, но уродливый человек, нет ничего необычного. Просто некоторым людям свойственно очень сильное сострадание, и человеческое уродство воспринимается ими как беда, вызывающая желание помочь... Есть люди с очень крепкой волей, ни в коем случае не показывающие вида, что они шокированы. Но есть просто мерзкая привычка у некоторых людей - сплевывать под ноги хромающему человеку. Я долго не могла понять, почему часто идущий  навстречу мужчина вдруг плюет мне под ноги, пока не прочитала в одном из рассказов Шукшина об этом "народном обычае".  Вот что оскорбляет-то до слёз.
Итак, мне сделан первый протез…
Какие могут стоять невыполнимые задачи перед подростком, одарённом жизненной энергией, хорошей памятью, артистическими задатками, любознательностью и здоровьем? У которого к тому же любящие родители, хорошие воспитатели… Да никаких! Всё ему по плечу. И вот – болезнь, подросток лишается ноги. Невыполнимые задачи сваливаются комом, и первая – скорость и свобода передвижения. И вся твоя жизненная энергия оказывается скованной: зачем она, если ни побежать, ни попрыгать, ни потанцевать, ни на пляж летом, а зимой вообще из дома опасно выходить. И твои актёрские способности – дар напрасный. (Как я уже взрослой сожалела, что поставила крест на мечте стать актрисой: вот Герд-то, Луспекаев – они ж смогли. Я ж и представить не могла, что без ноги и эта дорога не заказана. Например, в кукольном театре или диктором. Нужны-то всего, в дополнение к способностям, желание и настойчивость. И не бояться...).
Не хочу застревать снова на «упущенных возможностях». Вернусь в 1958-год – год потери всяческих иллюзий. Протез, да ещё тот, деревянный, напрочь отрубал всю прошлую жизнь с её радостями (ну, кроме чтения да кино). Оказалось, что приспособиться к нему – уже почти не решаемая задача. (Конечно, решаемая, но на первых порах – это такой кошмар! Сколько человек я видела в своей жизни с такой же травмой – то есть ампутированным бедром, не нашедших сил для освоения протеза и оставшихся на всю жизнь на костылях или пересевших в инвалидное кресло).
Перемещение вприпрыжку не сравнить с этой тяжёлой штукой, привешенной к тесному бандажу и постоянно опасно подсекающейся при ходьбе. Я долго предпочитала именно «свой» способ передвижения. Но он был хорош в помещении, на улице же – костыли. А это значит – занятые руки, проблемы с транспортом – взобраться, выбраться. Опять же скользкие зимние тротуары, замерзающие руки на поперечных поручнях костылей. И главное – твой вид… Я ж росла. Я ж бессознательно хотела быть привлекательной, нравиться мальчикам, не шокировать людей, не вызывать на их лицах жалостливое выражение. Мама и Папа, настроенные врачами на мою скорую смерть, не хотели усугублять остаток жизни дочери хлопотами и трудностями освоения протеза и не особенно настаивали, чтобы я его носила. Я же, ничего не зная о предстоящей участи, хотела как можно быстрее вернуться в прежнюю жизнь. И, сжав зубы, начала учиться ходить на искусственной ноге.
Опять же, основательно повзрослев, узнала я, что владению протеза инвалида должны учить специалисты из ортопедических предприятий. Существуют методики и тренажёрные залы с зеркалами и дорожками, с параллельными брусьями, где под присмотром инструктора обучаемый учится выбрасывать колено, переносить бедро, распределять тяжесть тела на опоры… Ничего этого тогда, при освоении первого протеза, у меня не было. И протезная мастерская была далеко – не наездишься, и родители не были, вероятно, оповещены о необходимости такого обучения. Да и были ли в штате протезного предприятия тогда инструктора? А может, никто просто не счёл целесообразным тратить на это время – «пять лет, потом метастазы...».
Коротко говоря, освоение протеза – это только моя воля, осуществлялось самостоятельно и как Бог на душу положит. Хорошо им владеть (то есть уметь плавно ходить и не бояться обуви на повышенном каблуке) я так и не научилась. Позже, когда я переехала в Томск, и протезное предприятие стало для меня более доступным (несколько остановок на трамвае), и я бывала там достаточно часто, тамошние инструктора со вздохом объяснили: правильной посадке на протез надо учиться с самого начала. Привыкнув к своей походке, переучиться тело практически уже не может.
Но протез осваивать было надо. Это у меня было и на сознательном, и на бессознательном уровне. Он высвобождал руки: даже портфель в школу на костылях донести сложно. На протезе в магазине можно было делать покупки, в библиотеке выбирать на полках книги. (Да не перечислить, как ограничивают костыли твои возможности!) Он не создавал проблему – куда его пристроить, пока ты находишься в покое: костыли постоянно с грохотом сваливались, стоило лишь их опереть о стенку. Он не натирал подмышек и не делал тебя похожей на нахохлившуюся птицу. Он позволял двигаться с кем-то рядом, не рискуя отдавить ногу спутнику. ОН СНОВА ДЕЛАЛ ТЕБЯ ПОХОЖЕЙ ОБЛИКОМ НА ОСТАЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ. И вот эта последняя причина для меня была (неосознанно) самой главной. Я хотела быть, как все.
Уже взрослой (много в жизни переосмысливается и формулируется задним числом) я поняла свою проблему – я не хотела становиться членом меньшинства.
Это слово только лет десять как появилось в общем употреблении.
Меньшинства… Они бывают по различным признакам – расовому, национальному… Нетрадиционная сексуальная ориентация, инвалидность – всё это тоже выводит человека из круга обычных людей и вталкивает в круг меньшинств. И существование меньшинств в цивилизованном обществе – проблема. Охлос, традиционалисты меньшинства не терпят. Причины разные. Не моя задача тут их исследовать. А государству – забота: сдерживать охлос и обеспечить меньшинствам «права человека»…
Инвалид (да любой представитель меньшинств) ощущает эту свою невольную вину перед обществом и опасность, исходящую от охлоса, и многие по мере сил пытаются себя закамуфлировать: «Нет-нет, я ничем от вас не отличаюсь, не обращайте на меня внимания». Таким образом, отталкивая от себя возможность оказаться изгоем. Ещё не сложившийся человек (подросток) особенно верит в эффективность такого поведения. Иногда оно приносит хорошие плоды – по крайней мере, закаляет волю: пытаясь ни в чём не уступать большинству, прилагая неимоверные усилия, человек выходит в жизнь с крепкой нервной системой и не боится ставить перед собой, казалось бы, не решаемые в его положении задачи. «Сильный человек» - говорят про такого. А причина вот в этом – стремление не отличаться от большинства.
Ну, ладно. Что-то меня увело в сторону.
Моё желание освоить протез диктовалось и этим собственным подсознательным желанием – не выделяться, и ещё «подогревалось» одним обстоятельством – Маминым полным неприятием женской инвалидности. Выяснилось это гораздо позже (для меня выяснилось, не для неё). Один пример: как-то (это было в 2000-ом году, Маме уже было 80 лет) я ей пожаловалась на мужнину скверную выходку. И услышала: «Скажи спасибо, что он тебя такую взял и у тебя законные дети».
Выросшая в крестьянской семье, где женщина должна нести физическую нагрузку наравне с мужчинами (одна из часто повторяемых ею поговорок: «Муж любит сестру богатую, а жену – здоровую»), Мама в первую очередь ценила в женщине лошадиное здоровье и выносливость. И, похоже, я всю жизнь была для неё сплошным разочарованием – тяжёлый труд мне был не по силам. Моя голова, упорство, мои успехи в учёбе – всё это было «прилагательным», существительным же было – ни полы помыть, ни мешок перенести, ни лопатой поработать… И когда стало выясняться, что быстрая смерть мне, похоже, не грозит, Мама стала меня настраивать «не раскатывать губу» на жизнь нормального человека. Возможно, она боялась моего разочарования в жизни и последующих неврастений… не знаю. Но я была поставлена в известность, что рассчитывать на брак со здоровым парнем мне не приходится («Может, какой инвалид тебя возьмёт»). И детей своих навряд ли я буду иметь («Если только кого усыновишь»). И вообще – в жизни я должна руководствоваться её, Мамиными, установками, и тогда можно ожидать, что проживу "не хуже других". И лучше, если бы жила  рядом с ними, родителями, потому что сама в жизни устроиться не смогу. Всё это ненавязчиво и постепенно в меня втолковывалось с небольшими поправками в течение всей жизни, а началось формулироваться вот в этот первый год моей безногости.
И да, я поддалась – раз так получилось, рассчитывать на нормальную жизнь не приходится. И смирилась – любить меня никто не будет, семьи не будет, артисткой не буду, в другие места выбраться не смогу – куда я на протезе! Мама всё правильно говорит.
И этот год был годом нашей с Мамой крепкой любви и дружбы – одна у меня надежда: родители.
Пружина сжималась. И когда-то она должна была распрямиться.

НОВАЯ КВАРТИРА
 
К этому времени наша семья переселилась из неблагоустроенной, но отдельной двухкомнатной квартирки в благоустроенный дом на улице Жуковского, где были все удобства: ванная и туалет. Мы заняли две смежные комнаты трехкомнатной квартиры на первом этаже. Профком завода, где работали мои родители, внял их просьбе и поменял нам жильё. Раньше мы жили, как все рабочие посёлка: колонка через квартал, помыться – в баню, пожалуйста, по-маленькому – в поганое ведро, что в тамбуре, сразу за входной дверью, по-большому – вон, в тридцати метрах от дома шестиугольное строение с толчками. Понятно, что человеку на костылях все эти радости – ни к чему вовсе.
Просьбу уважили, но снова появились соседи. В третьей комнате  квартиры жила бездетная чета - тетя Пана и дядя Изя - инвалид войны, тоже без ноги (у него отсутствовала часть голени), довольно пожилой на мой тогдашний взгляд.
Конечно, я его сразу же невзлюбила, хотя это был вполне добродушный дядька. И причина отторжения была одна -  одинаковый физический недостаток.
Возненавидев с  порога больницы собственное состояние, я болезненно переживала, если на людях оказывалась в компании еще одного хромого или на костылях человека. Если я шла по улице, и рядом оказывался такой прохожий, я останавливалась и пережидала, пока он скроется из глаз. Мне казалось, что уж слишком недопустимое зрелище - два ковыляющих человека,  довольно и одного.
А дядя Изя, как нарочно, все время торчал у меня на глазах. Не успею я выйти на кухню, как тут же открывается их дверь, он в пижаме на костылях выползает сюда же, садится за свой обеденный стол, курит или просто так сидит. У меня было впечатление, может быть и не беспочвенное, что он меня просто подкарауливает. И ещё у него была ужасная привычка курить в туалете. И так-то там запахи не ароматные, а после него ещё и стоял тошнотворный запах «Беломора». Бр-р-р! Поэтому я этим соседом просто брезговала и не могла есть при нем. Если он на кухне, я отрезала себе кусок хлеба, кеты, брала кружку чая и шла в комнаты. Через некоторое время выйду на кухню - его нет, только сяду, опять стук костылей... Я даже Маме жаловалась, что сосед мне покоя не дает. "Ну что я могу сделать?" - вздыхала Мама.
Комнаты в нашем жилье были смежные. Дальнюю ("маленькую") выделили нам с сестрой, в первой же комнате стояла родительская кровать, одёжный шкаф, круглый стол, огромный дерматиновый диван с круглыми валиками и тумбочка с радиоприёмником "Балтика". В нашей ("детской", сказали бы сейчас) вдоль стен - две наши с Галей кровати, этажерка с книгами и журналами, комод и у окна квадратный стол. Когда позже был куплен телевизор "КВН", то он уместился в углу у окна, потеснив этажерку.
Стены комнат, конечно, не знали обоев или другой отделки стен. Обновлялись комнаты побелкой да покраской полов. Мы с подросшей Галей настояли, чтобы в нашей комнате одну из стен украшала географическая карта страны. Ну и над всеми кроватями висели рисованные "ковры". Ходили тогда по квартирам умельцы, берущиеся изготовлять эти суррогаты внутреннего убранства: на лоскуте байковой материи наносить краской рисунок, имитирующий недоступный в те годы восточный ковёр.
В этом интерьере прошли четыре года моей юности с её непременными атрибутами: любовью и  выбором дальнейшего пути.

Учёба - учёбой, подружки - подружками, но ведь и на люди тянет помимо школы.
Развлечений в поселке было немного, но на концерты ходить люди не спешили. В наш клуб серьезные коллективы (театры, гастролёры, симфонические оркестры) приезжали крайне редко. Разве на день выборов или на какие-нибудь заводские мероприятия, посвящённые знаменательной дате, и вот тогда на дармовщинку большой зал клуба набивался битком. Основным развлечением жителей поселка, за которое они соглашались платить деньги, было кино. Народ любил повеселиться, с удовольствием плясал под баян на демонстрации, обожал всей семьей, принарядившись, заявиться на избирательный участок и вообще весь день выборов провести в клубе, активно посещались торжественные вечера, посвященные праздникам 1 Мая и 7 Ноября. Платить же за зрелища желающих было мало - народ на поселке жил бедно, а потребности в приобщении к культуре люди не ощущали. Превалировали грубоватые манеры.
Молодежь охотно посещала танцы, устраиваемые по выходным в малом зале клуба, а летом на танцплощадке в приклубном парке. Была еще стихийная танцплощадка перед заводоуправлением, называемая почему-то "тырла". Порядки на тырле были конечно более дикие, чем на платных танцплощадках, поэтому там были и пьяные, и драки, и матерщина. В клубе же девушки и парни были более церемонны, там знакомились, ухаживали и принимали ухаживания, выбирали друга и суженного. Порядок поддерживался дружинниками, комсомольскими активистами; милиция там появлялась редко.
Обычно молодежь сначала шла на первый вечерний киносеанс в большом зале клуба, а затем, раздевшись в раздевалке, поднималась на второй этаж, на лестнице отдавая билеты парням в красных повязках. Буфет в клубе тоже был, но он находился на первом этаже, и если кто-то, перебрав там пива или чего погорячее, желал вернуться на танцы, то его могли и не пустить. Поэтому танцевальные вечера - это было действительно весело и никаких безобразий. Участники вечера ценили эту атмосферу, и если кто-то выходил за рамки принятого там поведения, то его сами же участники вечера призывали к порядку.
Тем, кто занимался в каком-нибудь самодеятельном коллективе (а при клубе их было несколько), позволялось после занятий оставаться и на танцевальных вечерах.
В ноябре 1959-го года я стала хористкой. Подробнее про эту часть своей жизни напишу позже - хор того стоит: он во многом определил дальнейшую мою судьбу. Сейчас лишь несколько строк: кроме распевок и репетиций на хоре нас знакомили с нотной грамотой, с историй музыки. Благодаря поездкам хора в близлежащие районы, мы знакомились с окрестностями города, с жизнью людей в деревнях. После репетиций хористам разрешалось оставаться на клубных мероприятиях, проводимых по выходным: танцы под магнитофон (или ещё радиолу?), профессиональные вечера; иногда нас бесплатно пускали на киносеансы. Благодаря свободному доступу вечером в клуб, я могла слушать приезжающий изредка в клуб симфонический городской оркестр. Помню, как впервые в 16 лет попав на концерт симфонической музыки, я захлопала после первой части симфонии, слушаемой мною впервые не с пластинки и не по радио, и как смутилась, поняв, что попала впросак.
(Удивительно! Большинство слушателей в зале заводского клуба были осведомлены о правилах прослушивания симфонических концертов - между частями исполняемого произведения в зале должна сохраняться тишина. Кто были эти люди, откуда, из каких городов приехали они на край страны в захолустье нашего посёлка со своей культурой, и держались, и продолжали в себе эту культуру хранить. Учителя, библиотекарь ДИТРа, руководители самодеятельности...)
... И хотя не могла я уже танцевать, (и вообще, на первых порах, встав на протез, не расставалась с тростью), с большой охотой оставалась "на танцы". Мне нравилось находиться среди праздничных людей. Из-за своей застенчивости, которую всячески пыталась скрыть, я держалась в стороне даже от знакомых и вливалась в группки только если меня позовут. Девочки, мои приятельницы, уже обзаводились дружками (так и говорили про пару: "они дружат"; оттенок - "они гуляют" означал, что отношения далеко зашли, это был термин из арсенала сплетен, но моих подружек он не касался), я для приятельниц была необходима только до первого приглашения на танец. Бывало, что в дружной компании после хора мы идем в танцевальный зал, и вот я уже одна-одинешенька слежу за танцующими парами.
До операции я очень любила танцевать (Мамины гены), но по возрасту так и не успела научиться вальсу или танго. На Новый 1957 год мы со Светой были за хорошую учебу поощрены пригласительными билетами на детскую елку в городской Дворец пионеров. Поехали вдвоем. Какой бес в нас тогда вселился! Я до сих пор помню, сколько мы смеялись в этой поездке в город. Особенно нас насмешила одна сценка. Впереди нас шли двое мужчин, и один из них, поскользнувшись, растянулся на тротуаре. Другой же тут же отреагировал: "Подвинься - я лягу!" Мы чуть не померли со смеху. И долго потом кто-то из нас только начинает: "Подвинься...", как другая, изнемогая от подступившего хохота, заканчивает: "...я лягу".
И как мы тогда отплясывали на елке! "Полечки", "падэспань", "падеграс" - эти танцы не предполагали нежных чувств у партнеров, как вальс. "Полечка" - это зажигательный танец, когда взявшись с подружкой за руки, весело скачешь и кружишься под плясовой мотив. "Падэспань" и "падэграс" - эдакие церемонные танцы, когда партнера почти не касаешься, а чинно, взяв и слегка приподняв пальчиками за края подолы длинных платьев, приседая, двигаешься в веренице танцоров.
Праздник тот был многолюдным, и мы, натолкавшись под елкой, унеслись в какую-то большую пустую комнату, где кроме нас никого не было, а музыка была ничуть не тише, чем в зале, и скакали и крутились, как Бог на душу положит.
Особенно меня взбудораживали народные пляски. Со мною до восьмого класса учился Толик, рыжий веснушчатый мальчик. Он был старшим ребенком в безотцовой семье, где кроме него было еще две девочки. Тетя Зоя, Толикина мама, воспитывая детей одна, всем им дала музыкальное образование. Толя и его сестры в общеобразовательной школе учились средне, до десятого класса не доучивались, но все во взрослой жизни зарабатывали на жизнь музыкой. Толик, мало того что играл прекрасно на баяне, но еще и плясал, умел отбивать чечетку. Положит ладони на бедра и давай по-испански отстукивать! Даром, что роста невысокого - во время танца он хорошел, стройнел и был просто неотразим. Когда он играл или плясал, я любила его до слез, мне хотелось подвывать от восторга.
И всю жизнь, когда видела пляшущих людей, часто не могла сдержать слез, до чего же мне хотелось в круг - отстучать каблучками чечетку, дать волю ногам и телу, разлететься по кругу, до изнеможения закрутить того, кто согласился бы со мною потягаться. Я вся напрягалась в такие минуты, будто вселялась в кого-нибудь из танцующих, встряхивала вместе с ним головой, поводила плечами, а глаза плакали, хотя я и смеялась от радости за испытываемую мною удаль. Может быть, так чувствовала бы себя засунутая в клетку птица, видя полет стаи?

ДЕНЬ СЕДЬМОГО НОЯБРЯ - КРАСНЫЙ ДЕНЬ КАЛЕНДАРЯ

Я училась в восьмом классе. Моя любовь к музыке, пению искала выхода. Поэтому постоянно я участвовала в школьных концертах на вечерах, пела в школьном хоре, пела соло, читала стихи. В «пору костылей» для меня выносился на сцену стул, я опиралась двумя руками о спинку и так читала. А когда  встала на протез, то смогла и петь в хоре.
В посельском клубе было несколько самодеятельных коллективов, но детей туда не принимали. У Нины Зацепиной из нашего класса был неплохой голос. Физически она выглядела повзрослее меня и потому посещала клубный хор чуть ли не с 7-ого класса. Узнав об этом, я тоже загорелась: "Спроси там, можно мне прийти в хор?" Руководитель коллектива не возражал, а наоборот - с энтузиазмом приветствовал такой похвальный порыв. Мы сговорились с подружкой Валей Бузиновой сразу после ноябрьских праздников идти на хоровое занятие и "записаться".
4 ноября в клубе по случаю 42-ой годовщины Октябрьской революции проходило торжественное собрание. После речей и награждений, как всегда, давали праздничный концерт клубной самодеятельности. Хор спел несколько песен (я уже чувствовала себя чуть ли не членом этого коллектива), танцевали гопака танцоры, читались стихи. Ведущий объявил: «Сейчас выступит солист хора…», назвал ничего мне не говорящую фамилию. На сцену вышел невысокий, крепенький паренек в черном костюме и приличным, громким баритоном спел три песни. Все похлопали. Концерт продолжался. В одну из пауз между номерами этот паренек вышел из боковых кулис, спустился в зал и пошел к выходу. Прошёл мимо (я сидела на крайнем у прохода месте), и что заставило меня обернуться и посмотреть ему вслед? Снова повернулась в кресле к сцене и тут же забыла. Но через несколько дней пришлось снова вспомнить…
6-го ноября мы с приятельницей пошли на праздничный вечер ремесленного училища, проходивший в малом зале клуба. Билет  мне принес Папа. В перерыве между торжественной частью и концертом я в зале снова увидела того паренька, что пел третьего дня, но теперь он был в ремесленной форме, что меня удивило: он казался старше ремесленского возраста. Машинально отметила, что у него торчат уши, толстовата шея, и вообще в костюме ему было лучше, чем в форме ремесленника.
Во время концерта он сел прямо впереди нас и даже несколько раз оглянулся, попытавшись вступить в нашу с подружкой беседу. Ведущий концерта объявил очередной номер и исполнителя: " Л-н!" И этот паренек вскакивает, пробирается к проходу и направляется к сцене. "Он петь будет? Ой, как хорошо он поет!" - вырвалось у меня против воли. Сосед "певца", тоже в форме ремесленника, быстро оборачивается: "Хорошо поёт?" - "Да, очень!" - выпалила я и тут же заполыхала оттого, что открыто восхитилась парнем.
Но он мне действительно очень понравился.
Моя влюбчивость никуда не делась, но «год смирения» уже сказался – осознавая, что ничего мне, хромой, светить в этом плане не может и не будет, я загоняла вглубь свои переживания, а в объекте обожания пыталась найти неприятные черты. Помогало плохо, но вздыхать, глядя на луну и мечтая о «предмете», уже не тянуло.
Вот и в этом пареньке – то, что я усмотрела недостатки (шея, уши), свидетельствовало: сознание зафиксировало опасность влюбленности и уже привычно защищалось от обаяния понравившегося парня поиском его недостатков.
А он был необыкновенно хорош. Чуть удлиненное сужающееся к крепкому подбородку лицо с высоким лбом, выразительные зеленоватые глаза с длинными загнутыми вверх ресницами, густые чуть рыжеватые брови, прямой тонкий нос, волнистые темно-русые волосы, широкие, слегка покатые плечи, невысокая стройная фигура, крепкие кисти рук. Да еще вдобавок красивый, сильный, бархатистый голос. Я была покорена! 

После праздников мы с подругами отправились на первое занятие клубного хора, и на три года до моего отъезда из поселка я заболела этим хором. Он сыграл огромную роль в моей жизни. Руководил им Петр Петрович - молодой, очень амбициозный человек. Внешне он напоминал артиста Игоря Дмитриева в молодости - тонкий нос, острый подбородок, зачесанные назад густые русые волосы. Так и вижу его жест, как он указательным пальцем растопыренной ладони (маленький рот буковкой "о") вздергивал к переносице очки в тонкой оправе.
На первом же занятии, когда я пришла записываться, руководитель представил меня, сидящую скромненько в уголочке на подоконнике,  хоровикам: "У нас в полку прибыло - Дина Герман, хороший альт, прошу любить и жаловать!" - я кивнула головой, но взгляд был направлен на ту группу, что окружала певца (кажется, Л-ин?):  меня интересовало лишь одно - обернется ли он в мою сторону. Обернулся... Через несколько занятий я осмелилась заговорить с ним и в первую очередь узнать, как же его зовут? Спрашивать у хоровиков было неловко, да и не все знали его имя. Он, как оказалось позже, стеснялся его. Имя я узнала мимолетом у знакомой девушки из ремесленного, очень удивилась необычности, и, подозвав парня в перерыве между занятиями, задала вопрос в лоб: "Как тебя зовут?" - "А что?" - прозвучало вместо ответа. - "Да вот мы с Валей поспорили, она говорит - Володя, а я  - нет". - "Нет, - отвечает он и тут же, - да-да". - "Володя?" - "Да!" Но я уже поняла, что истинное имя его то самое, что он не хотел говорить - Исай.

ВЫСТРАИВАНИЕ ОТНОШЕНИЙ

Эту часть истории можно было бы назвать «Любовь», но я её озаглавлю так, как назвала.
То, что происходило с ноября 1959 года по май 60-го между мною и Исаем, можно было бы танцевать на сцене: сближения и расхождения, отчаяние и надежда, ожидание и прощание…
Он учился в ремесленном училище при заводе на кузнеца, жил в общежитии, родители проживали в Еврейской автономной области, по национальности - еврей. Все эти приватные сведения я узнала через Папу.
В хоре он пел в группе баритонов. Очень быстро я вычислила, кто его пассия - Маша из нашей же альтовой группы, невозможно курносая, с черными, заплетенными в две косички на прямой пробор волосами. В перерывах и после занятий Исай, приобняв Машу, уходил с нею куда-нибудь в укромное место или они направлялись в малый зал на танцы. Но часто его можно было видеть и с другими девушками, если Маши поблизости не было. Приветливо он относился и к нашей тройке.
Нина и Валя быстро выбрали себе предметы для обожания тут же в хоре. Перед началом занятий бойкая Валя тараторила: "Так, Толик тут, Коля пришел, Дин, а кто у тебя?" - "А вон он!" - показываю я на дверной проем, где только что появился Исай. "Да ну-у!" - "Давно пора заметить, что я перестала очки носить!" (Кстати, это Исай мне как-то и посоветовал: "Сними очки, тебе без них лучше". - "Вот захочу кого-нибудь завлечь, тогда и буду ходить без очков", - парировала я. Это была существенная жертва с моей стороны - зрение было слабым, а я была жадной до зрительных впечатлений).
Конечно, парни, как и девушки, быстро определяют, с какой стороны теплый ветер дует. Не прошло и двух недель, как все эти три парня на перерывах толклись около нас, но на танцы уходили со своими подружками.
Мы не очень-то переживали по этому поводу. Нам исполнилось шестнадцать, у Вали и Нины не было недостатка в партнерах, я уже научилась держать себя в узде и просто радоваться праздничному настроению на танцах и вечерах. "Дина, иди к нам!" - окликал меня Исай, стоя в группке знакомых - и мне уже это было радостно, я с удовольствием входила в этот круг.
С Исаем у нас сложились приятельские отношения, и меня это вполне устраивало: я давно уже не смела рассчитывать на что-то большее - только дружба. Он с охотой провожал домой то Валю, то Нину, то других девушек. И лишь я старательно избегала прогулок с ним - из противоречия самой себе: я была влюблена по уши и до смерти боялась, что он это заметит. Иногда украдкой я наблюдала за ним, как он разговаривает, смеется, двигается, - и с внутренним "не могу!" отворачивалась: до слез мне хотелось, чтобы все это принадлежало мне, так он мне нравился. Ни к одному парню до этого я ничего подобного не испытывала.
Но и он часто оборачивался в мою сторону.
Причины? Сейчас можно их толковать по-разному. Тогда я поверить не могла, что он, такой красивый, такой популярный у девичьего сословия, обратит внимание на девочку без ноги.
«Муж любит жену здоровую, а сестру – богатую», - упорно приговаривала Мама при каждом удобном случае. Она вообще готовила меня или к одиночеству, или «выйдешь за такого же, как ты, инвалида». Выросшая в деревне, где от жены требовалось участвовать в физическом труде наравне с мужчиной, Мама моя и представить не могла, что мужчину может привлечь женщина, не способная работать в поле, на огороде, ухаживать за скотом, вести дом – (стирка с помощью стиральной доски, мытьё полов), носить тяжёлые вёдра от колонки или выносить помои. Всё это в нашем рабочем посёлке делали женщины. И всё это я делать не могла.
Но Исай не думал, конечно, какая у него будет жена – работница или «лежебока» немощная. Ему было лишь 18 лет, и девочки привлекали его совершенно не теми качествами, которые были важны «в хозяйстве».
Как выяснилось позже, меня он заприметил раньше, ещё когда я приходила на киносеансы в клуб с родителями. «Ты с отцом тогда зашла с улицы, а я с другом был. Отца-то я знал, мастера из училища. Спрашиваю: «Это кто с Яковом Ефимовичем?» - «Дочь его». – «Надо же, такая симпатичная девчонка и с палкой».
Думаю, сказал он тогда другу грубее – «хромая».
Конечно, когда я пришла в хор, то ему захотелось поближе узнать – что же со мной такое. Я ему и нравилась, и настораживала. Поэтому он держался поблизости. Я его ИНТЕРЕСОВАЛА.
Во-первых, как необычный с житейской точки зрения объект - молодая привлекательная девчонка (это я себе не нравилась: очки, веснушки, а другие-то смотрели своими глазами; разглядывая свои фото тех лет, вижу - хорошенькая я была, чего уж там!) и вдруг с такой житейской драмой.
Во-вторых, пообщавшись, понял, что я интересный собеседник (всё же запойное чтение даром не проходило, да и отличная учёба тоже). А в-третьих, при всём своём, казалось бы, невыгодном положении я держала его на расстоянии: не кокетничала, не капризничала, охотно общалась с ним, но уклонялась от физических контактов (выпрастывала руку, если вдруг он ее брал, поводила плечами, если он их невзначай касался, отстранялась, когда в толпе мы вдруг оказывались в близком соседстве). И со мною не проходили шутки открытого флирта. Всякие подмигивания или намёки я пресекала, поворачивалась и уходила.
Он чувствовал, что я его не избегаю, но и не тяну к себе.
Ко времени знакомства с Исаем я уже была достаточно закомплексована: почти все мои приятельницы и подружки были «при влюблённостях», делились со мною своими переживаниями, и лишь я не могла откровенничать – не о чем было.
Прошло уже около трёх лет с тех пор, как я лишилась ноги, и за эти годы пришлось научиться держать в узде свои эмоции: мальчики держались со мною сдержанно. Ни один не проявил интерес больший, чем к однокласснице, с которой можно говорить только о школьных делах.
Но и мои эмоциональные силы уходили на осваивание нового образа жизни, на переживания сердечные их не хватало. После Вадима я ни к кому не испытывала ничего подобного. Ну, может, лёгкую симпатию и довольно быстрое охлаждение. Я полагала, что с Исаем будет точно также: полюбуюсь-полюбуюсь да и остыну.
Я не избегала его, с готовностью вступала в разговор, поддерживала занимательную и веселую беседу, подшучивала, проявляла искренний интерес к его особе, который он конечно улавливал. Но на сближение не шла - гордость не велела. В любовь к себе не верила, а жалости - не хотела.
Я подружилась с Марусей, его девушкой. Конечно, сделано это было не потому, что она меня интересовала. Девушка она была недалекая, интересов общих у нас не было. Но через нее я была ближе к Исаю, ненавязчиво вызывала ее на откровенность. Девчонки любят поговорить о своих парнях, а я Марусе не казалась конкуренткой, поэтому она охотно делилась со мною своими секретами.
Но я действительно не была ей соперницей и не собиралась добиваться любви Исая.
Да и как бы я добивалась – со своими данными? Ни танцевать, ни кокетничать… Первое не могла из-за протеза, второе – просто не умела, да и смешно бы было: калека кокетничает, завлекает… Фф-у!
Как-то уже в мае я заметила, что Исай и Маруся - в разных концах танцевального зала и упорно друг друга избегают. "Маруся, в чем дело?" - мимоходом спросила я у нее. "Не буду же я к нему первая подходить!" - с обидчивыми интонациями в голосе ответила она.
Я мысленно пожала плечами: с чего бы такой гонор! Но, вероятно, все мы кажемся себе неотразимыми и мысли не допускаем, что кто-то может сделать такую непоправимую глупость и променять нас - на кого?
Позже, когда у нас с Исаем роман разгорался не на шутку, Маруся не раз делала попытки вернуть его, писала ему письма, "раскрывала глаза" на меня, даже в армию ему писала, надеясь, что в разлуке или он, или я - остынем. Но ее поезд ушел, и она смирилась, вышла замуж, родила девочку.
Майская ссора Исая и Маруси была не случайна: он потерял к ней интерес - я вышла на первый план.
Он часто заходил к нам в гости, брал читать книги. После хора мы компанией ходили по улицам поселка, и нередко растеряв по дороге попутчиков, парами или по одному откалывавшихся от нашей толпы, мы оставались с ним вдвоем и долго ходили, разговаривая о книгах, кино, песнях.
Он мне очень нравился, в нем была первозданность, доброта, наивность. Он не хамил, не выражался, очень тактично себя вёл. В нём не было признаков бывшего шпаны, очень часто встречающихся у парней, вышедших из нашей среды. Не старался он проявить и что-то, что его бы выделяло, не хвастался.
Несмотря на невысокий рост, он нравился девчонкам, знал это и умел себя вести, ухаживая без робости и наглости.
И ещё, конечно, он очень хорошо пел…
Тяга к знаменитостям – она везде существует, уровень только разный. На посёлке тоже были свои знаменитости – футболисты местной команды, спортсмены, участники разных «фестивалей» и спартакиад. В общем, все, кто был известен не только в своём маленьком дружественно-родственном кругу, но и дальше – также был привлекателен для знакомства и общения, как нынче известный тусовщик или тусовщица, не говоря уже о шоу-мастерах.
Исай был тоже из нашей шоу-элиты, даром, что никто и не знал тогда ещё этих слов. Да и поведение «элитных» субъектов тогда было совершенно противоположно нынешнему: в почёте была достойная скромность. Но попользоваться своей известностью для как можно большего числа поклонниц – тут, конечно, рот не разевали. У Исая этих поклонниц было предостаточно. И понятно, что девушки эти были того же уровня, что и нынешние фанатки. А если учесть пуританство тех лет, то толку от них для объекта поклонения было вообще никакого – для общения хватало от силы двух вечеров, дальше или действовало строгое материнское «табу», или – ну, тут я умолкаю… Вот почему, имея обширный круг знакомств, Исай остановился на одной, наиболее скромной из всех – Марусе, а с остальными время от времени общался или провожал их с танцев.
Знакомство со мною было другого уровня - он понял, что я - никак не фанатка: сама пела не хуже. И спокойно "переносила" его отсутствие (откуда он бы знал о моих мыслях о нём, если я ничем себя не выдавала?)
Что привлекло Исая во мне, я толком не знаю до сих пор. Вероятно, причина одна: то, что и меня к нему "развернуло" с первого взгляда – он тоже был «приговорён»…
Вероятно, моя необычность его не отталкивала, а даже и притягивала - он не видел в инвалидности уродства, он меня, скорее, слушал, чем рассматривал и прикидывал мои "минусы и плюсы". Потянула его я не своей невыигрышной внешностью, а другим - со мной было интересно.
И ещё один момент, возможно, объясняющий наши отношения.
Уже гораздо позже я уловила, что основная черта Исая - доброта. Он очень любит "малых сих": детей, кошек, собачек (именно не рослых, а маленьких собак), и ко мне, вероятно, его потянул вот этот интерес к обиженной судьбой симпатичной, молоденькой девушке.
Исая, вероятно, влекло ко мне желание взять под свою защиту.
Весна 60-го года была весной моей первой (настоящей ответной) и единственной любви.
Почти каждый вечер наша компания девчонок вечером выходила на центральную улицу поселка, (наш Бродвей), где группками или парами прогуливалась вся молодежь, вошедшая в недолгий черемуховый возраст. На этой улице назначались свидания, познакомившиеся на танцах парни и девушки во время этих гуляний узнавали друг друга, оценивали и делали свой выбор. Эта улица видела счастливые, заканчивающиеся свадьбой, знакомства, но еще больше на ней происходило драм, связанных с разочарованием в любви. Пары тусовались, распадались и составлялись в новых лицах. Посельские матроны оживленно обсуждали, кого вчера с кем видели и что от этого можно ожидать.
Отношения с Исаем хотя все более упрочивались, но не выходили за рамки дружественных. Он заходил ко мне в гости, но посидев, поговорив о прочитанной книге, вдруг мгновенно снимался с места, и я только с горечью глядела ему вслед, уходящему с очередной подругой, которую он заприметил из окна. Или расставшись вечером с ним вполне дружественно, я могла прийти на занятия хора и ни разу не поймать его взгляда.
Как-то, испытав очередной стресс от его демонстративного невнимания, когда он ходил мимо, даже не здороваясь, и дав себе слово, что вырву эту привязанность из души и для этого пропущу несколько занятий, я шла домой из клуба "в печали и тоске" и вдруг сзади послышались шаги:
- Ты уже домой, Дина?
(«Ну, нет, не поддамся, пусть убирается к своим Марусям»).
Он пристроился рядом, дошли до дома, постояли, поговорили о хорошем вечере, еще о чем-то, сели на скамеечку под окнами и проболтали - до двух ночи!
Боже мой! Что скажет Мама! Я охнула, бросила: "до завтра, пока!" и - к дверям квартиры. Но не успела я повернуть в замке ключ, как дверь открылась, и мамина рука втянула меня в проем за волосы. Ух, какую трепку задала она мне тогда.
У Мамы была идея-фикс - чтобы уберечь дочерей от "позора". Напуганная с детства поступком своей матери, чуть не удавившейся из-за старшей гулены-дочери, Мама с самого раннего детства внушала нам держать себя в строгости с парнями, иначе они "обманут", и нет такого несчастья, как позор поддавшейся парню девушки.
Эта мысль просто вбивалась в наше с сестрой подростковое сознание и, конечно, таки засела в нём, как гвоздь в дереве. И поэтому мамина подозрительность и недоверие меня изводили. Зная про себя, что никогда не потеряю головы, я просто до слез ссорилась с Мамой, отметая ее подозрения и упреки.
Надо вот еще что сказать. Воспитанная на книгах, кино, в своих поступках я часто следовала жизненным схемам, манере поведения героев книжных и киношных. Все эти возмущенные вскакивания, крики с модулированными интонациями, показное выражение обиды по малейшему представившемуся поводу - все это имело место быть и у меня.
Но плохо, что вместе с манерой поведения героинь фильмов, я «вооружалась жизненным опытом» из киношных историй.
Тогда как раз прошла премьера картины "Весна на Заречной улице".
Начинающийся робкий роман учительницы вечерней школы и рабочего парня, который, судя по последним кадрам, должен был счастливо завершиться, очень напоминал мою с Исаем ситуацию: образованная, скучающая по концертным залам, любящая симфоническую музыку, молодая, самолюбивая девушка и – работяга, совершенно далекий от культуры, свободное время проводящий, гуляя с гитарой по поселку. Саша Савченко был не прочь выпить, поиграть в компании в бутылочку, не притязательный. И вот учительница и сталевар встретились, и его потянуло отличие девушки от всех его подружек. Его уже затягивала эта бездуховная муть, когда веселье – напускное и обязательно «под градусом»; когда девушка рядом не слишком строгая, а её мать явно настроена на «богатого зятя»; когда работа пусть и приносит радость, но тяжела и вредна, а перспектив как-то и что-то изменить – похоже, никаких. Он, встретив Татьяну Сергеевну, уловил: есть, есть и другие радости в жизни, ему пока недоступные. Жизнь может быть намного богаче, стоит только захотеть и начать «осваивать» эти богатства. И дорогу к этому ему может указать вот эта тоненькая, строгая учительница, замирающая под музыку… как его? Рахманинова? Да, Рахманинова. И как много он, похоже, теряет в жизни, отгородившись от культуры пустым времяпрепровождением и довольствуясь танцами в заводском клубе.
Почти то же было и у нас с Исаем.
Конечно, у меня интересов было намного больше, чем у него. Но желание и возможность поделиться тем, что умею и знаю, его интерес ко мне, восхищение, которого он не скрывал - все это подогревало и мой интерес к нему. Я видела, что становилась ему нужна, он не скучал со мною, а я, найдя благодарного слушателя и внимательного собеседника, нуждалась в нем. Тот фильм настаивал, что герои вместе должны быть счастливы. (Очередная новогодняя сказка!)
Между тем вечерние посиделки с Исаем продолжались. Вечером мы уже не гуляли по "Бродвею", а старались найти уединенную скамеечку "для бесед". Нам уже нужны были сумерки, свидетели наших свиданий были не желательны. И вот мы досиделись до первого поцелуя.
Исай проводил меня до дома, мы вошли в подъезд, и он обнял меня.
Объятие это не было первым. В первый раз, когда он положил руку мне на плечо, я, уже достаточно прирученная его явным предпочтением меня всем другим его подружкам и не в силах заставить себя сбросить эту теплую, сильную, любимую руку, спросила вслух: "Где моя гордость?" - "Никуда она от тебя не делась", - засмеялся он тогда. Это же объятие было более тесным, он обхватил меня всю, мой нос оказался уткнутым в его плечо. Я замерла, предчувствуя, что сейчас произойдет. "Льдинка, ты ругаться не будешь?"
Все же он меня побаивался: не отвечу ли я на его попытку поцеловать оплеухой по всем правилам тогдашнего поведения строгих девушек. А в моей строгости он не сомневался. Но я выдохнула: "За что мне тебя ругать?" И он поцеловал меня. Он умело это сделал, я же тыкалась носом, губы сжала... "Чтобы ты спокойней спала", - шепнул он...
В общем, хотя и готова я была к этому событию, но брони с себя так и не сняла. Потом было много вечеров и с объятиями, и с поцелуями, мы и ссорились, и мирились. Но тот первый поцелуй я с другими не спутаю и не забуду его неловкость, страх и ощущение какого-то взрыва, вроде салюта, только не в небе, а в сердце, и так - будто что-то завершилось, как захлопнулась тяжелая обложка толстой старой книги...
Весной Исай окончил ремесленное училище и по собственной просьбе был распределен на соседний завод, находящийся сравнительно недалеко от посёлка, но все же не рядом. Когда я услышала эту новость, то аж задохнулась от неожиданности и поспешила на кухню выпить воды. "Иди, успокой её!" - с усмешкой сказал он присутствующей тут же моей младшей сестре. Я это услышала и, чтобы он не воображал, взяла себя в руки и появилась в комнате с саркастической улыбкой: "Чего это тебе вдруг вздумалось?" - "А! Новенького захотелось. Наш завод я уже знаю, надо и в других местах пожить".
Конечно, "Энергомаш" находился почти в самом городе, и наш пыльный поселок не мог конкурировать с красавцем, раскинувшимся над полноводной дальневосточной рекой. Но с переездом Исая в город наши встречи стали реже. До последнего автобуса сидели мы на площади перед клубом или, когда было холодно или дождливо, дома у окна. Увидим, что городской автобус, проезжающий по нашей улице, направился к последней остановке и - прощаемся.
В будние дни, когда домашние уже укладывались спать, а мы не могли расстаться, то перемещались на кухню и часто попадали в юморную ситуацию, когда соседка вдруг выбегала из своей комнаты в рубашке, не замечая нас, (а может, и замечая), босиком летела в туалет, и Исай начинал тихонечко свистеть, чтобы заглушить хорошо различимое журчание.
Иногда, соскучившись, когда на работу нужно было во вторую смену, Исай приезжал и среди недели.
Однажды он приехал ранним зимним утром. У меня были каникулы. Мама ушла на работу. Мы потушили свет в комнате и сели на свое любимое место за столом у окна - для наших бесед свет нам был не нужен. И вдруг открывается дверь, и в комнату почти влетела запыхавшаяся Мама: "Вы зачем свет потушили? Я на работу опаздываю, а вы свет в окне гасите!" Мне было страшно стыдно перед Исайом за мамины подозрения – никому из нас она так и не доверяла, слишком велик был её страх перед возможным «позором» дочери.
А однажды летом он опоздал на последний автобус и свистом поднял меня, уже готовую ко сну, из кровати. "Опоздал! - смеялся он. - Что делать, пойду в общагу к знакомым парням". Поднялась и подошла на шум из другой комнаты Мама: "Ну что с тобою делать? Иди, уложим, только соседей не разбуди!" - "Мама, пусть он через окно влезает", - предложила я. Исай влез в темное окно, которое было тут же закрыто. И тут мы увидели за окном двух мужчин, оживленно жестикулирующих - вероятно они, увидав, что кто-то проник в дом через окно, обсуждали, не сообщить ли в милицию. Мы наблюдали за ними из-за тюлевых штор, и Мама страшно волновалась - вдруг кто узнает, что к нам ночью парень залез, позор на весь поселок: «Лучше бы ты через дверь вошел тихонечко».
Исай переночевал в комнате родителей на диване и утром укатил на работу. А на другой день, когда мы переговаривались через окно с соседом, подошли вчерашние два мужика и начали выяснять, что же было тут прошлой ночью, заподозрив, вероятно, что сосед и есть ночной гость этой квартиры. Тот, сорокалетний семейный мужик, не понимающий, что от него хотят, но уловивший, что его заподозрили в каком-то неблаговидном поступке, начал выяснять отношения. Еле я тогда от них от всех отвязалась.
Следующим летом года я на один сезон уехала в пионерский лагерь, хотя мне это было и не по возрасту. Но лето надо было где-то проводить. Куда-то ездить - об этом не могло быть и речи. "Вырастите - ездите куда хотите, а сейчас нечего деньги катать!" - категорически пресекались всякие робкие разговоры о поездках в каникулы.  В лагерь я тогда поехала библиотекарем "за харчи".
В одно из воскресений вместе с родителями и сестрёнкой приехал и Исай. Они остались на ночь, разбили палатки, ловили рыбу. Чудесная романтическая ночь под звездным небом с довольно банальными разговорами про подаренные звезды («… видишь вон ту звезду? Я тебе её дарю!») – миллионный подарок очередного влюблённого. Только для меня всё это было в первый раз…
Был в той поездке один эпизод, не раз в последствии всплывающий в памяти. Несколько мужичков из нашей компании, Исай и Папа в их числе, ушли вглубь прибрежного леса к болотцу в надежде наловить там карасиков. Из любопытства я тоже решила сходить к ним. Но на пути к болотцу тек ручеек, и над ним проложено довольно толстое бревно. Я в то время ещё ходила с палочкой, но аккуратненько, бочком-бочком, балансируя, перешла по бревну на другую сторону. Возвращались мы с Исаем, и, надеясь на него, я уже храбрее ступала по бревну. И мы свалились! Мой сопровождающий и сам не удержался, и меня за собою стянул. Ручеек был неглубоким, мы просто вымокли по колено, и отнеслись к этому происшествию с юмором, с хохотом рассказав у костра это приключение. Но тайный смысл в этом событии был. Без Исая, одна, я перешла ручей, а с ним, понадеявшись на его поддержку, свалилась...
Как-то нас пригласила знакомая семья, живущая в военном городке километрах в десяти от нашего посёлка, погостить в выходной день, поудить рыбу и искупаться в озере, куда можно было добраться на машине. Тогда я впервые при Исае купалась.
Долго я не решалась лезть в воду, стесняясь парня, но, в конце концов, сдалась на уговоры родителей: они знали уже, что я при людях, хоть режь, снимать протез не стану, и понимали меня. Но тогда... "Ну, Дина, смотри, какая тёплая вода. Чего ты?.."
Возможно, Мама и Папа хотели посмотреть на реакцию дочкиного ухажера, чтобы уж окончательно понять – серьёзные у него чувства, или любовь его «замешана» на моей необычности, и, увидав меня во всей красе, он «отрезвеет» и задумается, и перестанет морочить мне голову: Маму с её установками Исай явно ставил в тупик.
И я сняла протез... В воде здоровую ногу вдруг свело судорогой. От боли я заплакала, выползла на берег, еле размяла ногу, а когда наконец-то успокоилась и оглянулась, то рядом не увидала любимого. Его очень долго не было. Уже мы засобирались домой, отряхнули и сложили полотенца, а Исая не было видно. Стали его звать. Он вышел из-за кустов, растущих в отдалении, и молча присоединился к компании. "Ну, что, Исай, понравился тебе день?" - спросила Мама, когда мы возвращались на «Москвиче» нашего знакомого. "Да! Особенно, конец", - ответил он тогда, глядя в окно на проносившиеся мимо телеграфные столбы.
О чём он думал там, лежа в траве?
Но отношения наши после этой поездки не изменились.
Исай очень нежно ко мне относился, был предупредителен, позволял мне быть капризной, всегда уступал в спорах, когда они возникали. Нередко мы с ним ссорились, и только я всегда была зачинщиком ссор, вдруг придравшись к слову, взгляду, к опозданию на несколько минут к назначенному часу. Он все безропотно сносил, и если иногда уходил, в сердцах хлопнув дверью, устав меня уламывать в попытках предотвратить ссору, то уже вечером стоял под окнами нашей квартиры, высвистывая какой-нибудь мотивчик, чтобы дать знать о своем присутствии. Иногда, провожая до дому по обезлюдевшей улице, он брал меня на руки и нес до квартиры. Мы действительно были тогда влюблены друг в друга и очень счастливы.
Запомнился мой семнадцатый день рождения. Были приглашены мальчишки из класса, подружки и, конечно, Исай. Вечер прошел чудесно. Но когда все разошлись, Исай вдруг решил рассказать про свою первую девочку, с которой он подружился в больнице, где ему вырезали аппендицит. Почему меня так задело это его "признание", не знаю. Все ведь тогда было внове - ощущения, переживания. Я тогда расплакалась и велела ему уезжать. Артистка! Я почему-то претендовала на отсутствие у него каких бы то ни было историй с другими, хотя знала же про всех его прежних Марусь. Так и не удосужилась выяснить, с чего, с каких мыслей он решился мне рассказать про ту девочку, которая через месяц их встреч после выписки из больницы дала ему от ворот поворот. То, что у Исая та Галя была первой, с кем он "крутил любовь", это понятно. Но почему ему хотелось, чтобы и я это знала?
Коротко говоря, прошла неделя - от Исая ни слуху, ни духу. В зимний морозный вечер я вышла на крыльцо дома, обрёвываясь: "Что же я наделала". Такой меня и застала приятельница Алла, тоже наша хористка. Увидав меня в такой тоске, она предложила к Исаю съездить: «А что такого?» Мы и поехали "по морозу босиком". Стояла леденящая стужа. Пока мы добрались до общежития, пальцы наших рук заледенели. А когда мы переступили порог, у Исая глаза полезли на лоб: никак он не ожидал от меня, довольно капризной и неуступчивой в ссорах, такого поступка. Мир был восстановлен.
Приближалась весна. Исай все же вернулся на наш завод, и ему выделили место в общежитии, окна которого смотрели в наш двор. Выйдя на крыльцо дома, я негромко свистела: мол, я тут. Он появлялся в окне, махал рукой и через минуту уже со своей неотразимой усмешкой появлялся из-за угла.
Наши отношения не нарушались. Я взяла на себя «руководящую и направляющую» роль, а он во всем соглашался со мною. Когда у меня почему-то портилось настроение, я вымещала его на Исае, и тот покорно все сносил. "Все, - говорила я, -  видеть тебя не хочу!" И он не решался прийти без приглашения, стоял под окнами моей комнаты и высвистывал - давал знать, что он тут и готов предстать по первому зову, но я гордо задергивала занавески.
Самое большое недовольство у меня вызывала неустойчивость Исая к выпивке.
У нас в семье Мама создала такую нетерпимость по отношению к спиртному, что я за великий недостаток считала вообще питье, не говоря о том, чтобы этим увлекаться. Поэтому очень ясно дала понять Исаю, что питья не терплю в первый же раз, как увидела его пьяным на свидании.
И тут-то мое влияние на него дало осечку. Исай мог выпить среди недели, «с получки»… Даже назначив мне свидание, он мог не прийти, потому что пить-то он не умел: заповедь "знай свою норму" для него не существовала. Пьянел он быстро, делался добрым, его сначала тянуло петь, а потом спать.
И эта "святая" привязанность у него не исчезала всю нашу совместную жизнь, к несчастью. И, понятно, много горького в нашу жизнь внесла.
Однажды по весне в выходной мы выбрались в город. Было уже тепло, но все ходили еще в пальто. Мне как раз родители купили новое модное пальто и шляпку. Ни у кого не было таких нарядов из нашего круга. Я чувствовала себя красавицей.
Исай еще работал на "Энергомаше", поэтому я заехала за ним в общежитие. В комнате, кроме него и паренька Толика, жил очень пожилой мужичок. Знаете, есть такие мужчины – бобыли, без собственного жилья. Он работал на заводе и вот так жил в молодёжном общежитии. Меня он увидал впервые и очень заинтересовался, почему я - «вот такая», с палочкой. «Под машину попала?» - подступил он ко мне с вопросом. Исай в это время переодевался за шкафом, на мою защиту выступил Толик: «Дед (они его, конечно, меж собой звали «Дедом»), ты в столовую-то собираешься?» - перебил он старика. Тот отвёл от меня глаза, начал соображать, а Исай, выйдя из-за шкафа, мне подмигнул.
(Такие вот вопросы я просто ненавидела: какое тебе дело, что да как? Тебе любопытно, а что меня опять выделили «по этому признаку» и интерес проявили по нему же – ты этого не понимаешь… Ну, не хочу я интересовать людей своим отличием, иди мимо, держи язык за зубами. Я, прежде всего, ЧЕЛОВЕК, такой же, как и ты. Может, у тебя тоже что-то не так, тебе понравится, если об этом начнут расспрашивать? Моё это дело! Моё и больше ничьё. Личное. Не лезь!)
Отправились мы тогда в кино,  в самый большой кинотеатр города. Показывали новый фильм "Роман и Франческа" с Гурченко в главной роли. Потом ели мороженое, гуляли по городу. И фильм, и прогулка, и мороженое были бесподобны!
Но главным образом мы с Исаем разговаривали. Ума сейчас не приложу - о чем, но нам не было скучно, это точно. Конечно, мы любили, и нам было вместе так хорошо, как нигде и ни с кем.
Иногда, во время свиданий на посёлке, мы засиживались до рассвета. (Мама отдыхала, она знала, что мы или на площади, или около дома на лавочке, или сидим на приступочке в подъезде). На другое утро после таких посиделок в школе я начинала дремать на уроке. Однажды так «забылась», что стукнулась головой о парту во время урока и, сконфуженная, начала рыться нарочито в парте, но смех в классе всё же раздался - ребят не проведешь. А однажды мне пришлось замотать голову и шею косынкой - "уши болят", чтобы скрыть след от слишком горячего поцелуя, и в таком уборе дня три сидеть на уроках. У меня после наших свиданий болели руки и плечи от его объятий, на руках иногда были следы от пальцев, которыми он слишком сильно сжимал меня. "Узурпатор!" – отбивалась я от Исая в такие минуты.
Ближе к осени того года у нас с Исаем наметился конфликт. Закончив ремесленное училище (а уровень образования в нем приравнивался к семи классам и даже не позволял поступить в техникум), он решил «отдохнуть от учёбы». К этому времени уже и ему, и мне было ясно, что вообще-то ему надо догонять меня в знаниях и в образовании. "Иди в вечернюю школу", - убеждала я его. - «Нет, мне петь нравится, а с вечерней школой я не смогу заниматься в хоре". Несколько раз я затевала этот разговор, но он не поддавался - слишком любил пение.
Он не раз говорил мне, что, вообще-то, мечтал стать певцом. Кто знает, может быть, родись в более зажиточной семье, получив другое образование, он бы и смог поступить в музыкальное училище и со временем сделать карьеру певца. Но родители не могли его содержать, пока он учился. И семнадцати лет он оставил дом и стал содержать себя самостоятельно. Как и я, он совсем не знал жизни и боялся ее. Уехать куда-то, где нет родных и некому поддержать, чтобы учиться не какому-нибудь рабочему ремеслу, а пению - это казалось чем-то из другой жизни.
Он находился на распутье – чем заниматься дальше. Учёба в ремесленном была необходимостью, но к технике его не тянуло. В гуманитарное среднее – а куда? В библиотекари парню? Одним словом, в школу возвращаться не хотелось, в институт – образования нет, опять же армия уже «светила».
Но я–то чувствовала – останавливаться нельзя. И тогда, чтобы уговорить его продолжить образование,  вывела тяжелую артиллерию: "А ты не думаешь, что со временем мне станет с тобою не интересно?" - "Скажешь, когда я стану не интересен тебе, ладно?" - серьезно ответил он.
Разговор этот произошел в первых числах сентября, а на очередное свидание Исай не приехал. Естественно, я запаниковала. Но уже в среду он был снова в поселке с известием, что все же записался в вечернюю школу и уже два дня ходит на занятия. Это была существенная моя победа и … свидетельство его разумности и преданности: в наших отношениях возникла уверенность и перспектива - не стал бы тяготившийся отношениями парень напрягать себя учебой.
В наш хор Исай ходить перестал, встречи стали не так часты, а я тоже переключилась на школу.
А следующим летом ему пришла повестка в армию. Он и так задержался на гражданке, заканчивая ремесленное училище.
Исай рассчитался с заводом, съездил домой, и накануне его отъезда на призывной пункт мы втроем (с нами поехала младшая моя сестра) поехали в город: он хотел купить для меня памятный подарок. В ювелирном магазине я углядела длинную нитку бус из горного хрусталя и так красноречиво крутила их в руках, что сестра не выдержала («Как ты можешь, Дина! Как тебе не стыдно!») и вылетела из магазина. Но что-то заглушало мою совесть, а я ведь занималась элементарным вымогательством. Исай, наметивший было купить какую-то рублёвую брошь (в нём порой просыпался скопидом), сдался и заплатил 7 рублей (бо-о-ольшие деньги по тем временам) за бусы. Одна моя школьная приятельница назвала их "слезы". Они до сих пор целы.
Дарить надо дорогие подарки, тогда они останутся, как память, надолго.
«Проводила я хорошего в поход» - служить, конечно, обещая ждать три года верно.
Первые дни и даже недели я буквально места себе не находила от тоски по Исайу, в ожидании его писем. Плохо ела, спала... и завела дневник.
Основной герой дневника – это, конечно, он, ожидание его писем и описание тоски по нему.
Но готовясь к отъезду из посёлка, я "почистила дневник", вырвала из него страницы, посвященные событиям, когда мы осторожно подходили к взаимному признанию в любви. Эти были дни такого накала эмоций – «да или нет», и такого счастья, когда выяснилось, что да, я любима и любима тем, кого выбрала сама, что навряд ли в моей жизни были еще дни, когда я была так счастлива.
Дневник я проредила, потому что боялась: своею откровенностью о днях объяснения в любви между мною и Исаем оскорблю мамины чувства.
А жаль этих страниц: все же как ни ярки события, но постепенно из памяти они уходят, ветшают, как старые вещи, и исчезают. Но если вещи изнашиваются от частого употребления, то события из памяти уходят, если их долго не вспоминать.
Надо вести записи хотя бы для себя: со временем они будут интересны тем, кто пришел после - детям, внукам. Необходимость вот в таких записях, сделанных предшественниками, возникает с возрастом. В молодости настолько интересен раскрывающийся перед тобой мир, что нет времени оглянуться назад. Но вот прожита большая часть жизни, и начинаешь задумываться - откуда ты взялся, кто были твои предки, чем они были замечательны, как жили, чем их жизнь отличалась от твоей, какие события и как отразились на их судьбе. Да даже из практический соображений: чем болели, от чего умерли, какие у них были характеры, чтобы не удивляться своим чадам: "в кого ты такой удался?.."

НОВАЯ ШКОЛА

Все последующие события, связанные с хором и Исаем, наполнившие мою жизнь до предела, совпали с ещё одной «оказией» - я поменяла школу. На нашем посёлке было в ту пору три школы, и лишь одна из них №27 – полная средняя. Вот в неё-то и собрали всех учеников, готовых продолжать учёбу, и разделили их на два девятых класса. Опять я встретилась со многими своими детсадовским однокашниками, из которых часть уже стала незнакомой, другая часть, наоборот, постепенно-постепенно приблизилась и снова "взяла меня за руку".
Первый год в новой своей школе я осваивалась, оглядывалась, «пристраивалась». Некоторые мои прежние друзья перевелись в вечернюю школу и пошли работать, другие ушли в ремесленное училище. Всё это диктовалось жизнью – иные семьи не могли содержать учащегося в школе сына или дочь. Ушла из школы одноклассница, подружка по хору Нина, прекрасно справлявшаяся с точными науками, но панически боявшаяся гуманитарных предметов; она поступила в машиностроительный техникум. Ещё одна из нашей троицы - Валя – всегда училась средне, школа ей надоела, и она пошла работать на завод.
В нашем классе оказались новые для меня люди, знавшие друг друга и дружившие в прежних школах. А те из моей школы, кто тоже перешел в девятый класс, - они были не из моей компании. Поэтому поначалу я держалась в стороне, оставаясь преданной хору, старым подружкам и проводя свободное время с Исаем. Но с десятого класса, когда мил-друг ушёл в армию, а в классе уже образовались отдельные группки по интересам, я снова повернулась лицом к школьной жизни.
К тому времени класс наш сплотили туристические походы. Несколько заядлых любителей путешествовать заразили остальных "охотой к перемене мест". В любое свободное время более или менее многочисленная группка одноклассников вскидывалась с идеей нового маршрута и в ближайший выходной устремлялась к новым местам. Через несколько дней по классу гуляли любительские снимки, где знакомые лица еле просматривались, но зато окружающий ландшафт красноречиво свидетельствовал – ещё одно белое пятно на карте окрестностей посёлка и города стало цветным. Девочки и парни на снимках сидели на привале, шли гуськом среди каких-то пней или шпал, стояли на фоне очередной этнографической достопримечательности.
Всё это шло мимо меня. Я была поглощена любовью, и когда «вернулась» в класс, с удивлением обнаружила – оказывается, мой класс довольно замечательное место! Походное общение выделило интересных рассказчиков и вполне харизматические личности, прояснились их увлечения и предпочтения. Чётко определились те, кто уж точно не выпадет в осадок обывательского существования, кто и образование продолжит, и сделает что-то существенное в жизни. Обозначились и личности с отклонениями в психике, поведении, люди со странностями, определился характер, неприятные или привлекательные черты... Выяснилось и то, что ко мне, в основном, в классе относились доброжелательно. И когда я, после бурного лета шестидесятого года, осенью пришла в 10-ый класс, то почувствовала: меня считают своей те одноклассники, которые интересовали и меня - путешественники, организовавшие уже свой клан, меня к себе «взяли». В походы я не ходила, но в посиделках их, днях рождения, в их увлечениях и общении принимала самое живейшее участие.
К одиннадцатому классу мы уже были крепкой командой, в которую входило более полукласса. Всех не перечислишь, но имена Зои Нестеровой и Толика Горбачева, Лиды Яговой и Валерки Сташко, Саши Курочкина и Жени Грузиновой, Вовы Голубца и Веры Лисовцовой, Гали Турановой, Аллы Сабановой, Томы Поповой, Нины Марченко, Нади Ершовой, Гали Степановой - сразу включают в голове маленькие фрагменты нашей классной жизни.

Было несколько учителей, которые цементировали наш класс. В первую очередь эта была наша классная - Екатерина Михайловна Ушанкова, о которой я уже рассказывала. Школой руководил Евгений Викторович, молодой, красивый мужчина, с прогрессивными идеями. Но между ним и нашей классной не было взаимопонимания. Конфликт поколений. Наша Катя, скорее всего, не принимала новшеств, вводимых в школах согласно реформе, да и молодой ("мальчишка!") директор её раздражал, по-видимому. Мы замечали их "недружбу" и были на стороне Кати. (Дальше я напишу про конфликт, связанный с учителем математики, в котором мы и наша классная выступили против директора и победили).
Екатерина Михайловна осталась для нас любимой. А директор, вероятно, относился к ней, как к ретроградке, хотя на своих уроках она высказывала довольно не традиционный подход к советским писателям и литературе. Заочно она влюбила меня в Ленинград, в котором закончила институт. Нам очень повезло, что она была нашей классной. За длинный тяжёлый подбородок в школе её прозвали Борода. И она это знала. Но никогда и никто из нашей компании так Е.М. не называл. «Катя» - вот так мы её за глаза называли. И в этом простом имени не было ни снисхождения, ни восхищения. Как нет никакого оттенка в слове «мама». «Катя говорит, что…», «Надо у Кати спросить…». Такое у нас было к ней отношение. Походя, изучая Шолохова или Фадеева, мы набирались от нее житейской мудрости. Она могла вплести в свои уроки и разговор о музыке ("вальс - это же красивейший танец, какой только можно придумать, а самый красивый - из оперы Гуно "Фауст"… А для меня заметка - где бы услышать эту оперу?), о житейских проблемах, которые нас ожидают, советовала, как из них выходить. Например, затеяла как-то разговор о венерических болезнях… В наших пуританских семьях, конечно, ни о чём подобном не заговаривалось, а откуда черпать эти премудрости, которые, край как необходимы, чтобы не вляпаться во что-то грязное по незнанию? Она мимоходом могла тебя так похвалить, что ты на всю жизнь запоминал этот небрежный комплимент, необходимый тебе именно в ту минуту, когда ты был в отчаянии от своей неудачливости. Или осадить досадливым «Возомнила!» опять же на пике твоего самодовольства. Иногда это было и несправедливо, и тоже запоминалось и откладывалось в сознании. Эти контакты (с поощрением или выговором) корректировали наше поведение – они были для нас как бы зеркалом, которое Екатерина Михайловна ставила перед каждым, кто ей в данный момент понравился или оказался не на высоте. Конечно, считались мы с нею исключительно из-за авторитета, которым она у нас пользовалась.
И ещё была у нас одна любимица - Мария Хасановна (Хася), физичка. Тоненькая, светленькая, с короткой стрижкой, неловкая, склоняющаяся каждый раз вбок от очередной своей неудачи, с чуть запинающейся речью, смущённым смехом… Любому хотелось взять над нею шефство. Вечно у нее в кабинете что-то случалось, опыты не получались (потрет палочку о шелк, а бумажки не притягиваются, она и объясняет - «отсырела", а поскольку почти все опыты не получались, то мы заранее хором предупреждали ее объяснения неудачи: "отсырела!"), приборы ломались и не хотели давать искры, макеты бездействовали. Но мы ей все прощали за доброту, которую она излучала всем обликом, манерой говорить. Хоть бы раз она на кого-то прикрикнула или рассердилась! Вот пошёл Толик Горбачёв во время урока по классу. Хася, лицом к доске, что-то объясняет - мел в руке, тряпка в другой; услышала шаги, поворачивается: «Горбачёв! Ну…» - и стоит, глядит, а у самой уже губы дрожат – сейчас засмеётся. Чему она всё время радовалась? Толик выставляет ладони – «всё-всё, уже пошёл». Инцидент исчерпан. Ни на каком другом уроке подобная сцена не могла бы случиться.
Бедная Мария Хасановна! Сравнительно молодая, она перенесла инсульт, и когда через десять лет после окончания школы я встретилась с нею на "Вечере встреч", она не узнала меня, как и не узнавала никого. Ее приводили в школу бывшие ученики, и она сидела в зале непривычно недовольная и что-то бормотала быстро-быстро, зло поглядывая на всех. Вскоре после того вечера она умерла.
Вслед за нами в новую школу перешла и химичка Мария Степановна, у которой я как-то на уроке проглотила бензольное кольцо. Ой, что с нею было:  «Дина, как же ты?.. Что же делать? Нужно срочно молоко! Что чувствуешь?" Еле ее успокоили, что мне досталась капелька раствора, с поверхности которого я ртом через тоненькую трубочку пыталась собрать масляную пленку. Она даже вечером пришла ко мне домой: "У тебя все в порядке?" Город Мелитополь, из которого она приехала, постоянно упоминался ею, когда она отвлекалась от химии и вдруг ударялась в воспоминания детства.
Почему одних учителей помнишь всю жизнь, других вспоминаешь с трудом, а третьих и вовсе забудешь, и как зовут – не скажешь? Две Марии и Катя – мы их любили. А они любили нас... надеюсь.
К десятому классу в нашу крепкую команду входило больше полкласса, и каждый был чем-то интересен. Учились все по-разному: отличники, хорошисты и троечники. Но вот отпетых неучей, сидящих «на камчатке», в старших классах уже не водилось. Да и «середнячки» - это уже не тупицы с сонными глазами. Девчонка-троешница - это заводила, легкая на подъем, не лазящая в карман за словом. Парень - или комик, или увлеченный каким-то одним предметом человек...
К сожалению, чего не было в нашей школе, так это целенаправленной профориентации учеников. Выбор каждый делал сам. Школа давала знания, но никто из учителей никогда не заводил, например, разговоры о будущих профессиях, не давал рекомендаций или советов хотя бы ярко выраженным фанатам какого-то предмета. Я уж не говорю о себе, учащейся ровно по всем предметам и так концу школы не понявшей - чем лучше всего заняться в жизни.

"ПРАКТИКА"
 
К слову о профориентации... В соответствие с новыми веяниями, все школьники, начиная с 9-го класса, должны были в школе получить какую-то специальность. Эти занятия по рабочей специальности назывались "практикой".  Весь класс был направлен на наш завод учениками по всяким рабочим профессиям. Не знаю, чему они там учились, но меня, ходившей тогда с тростью и крайне неустойчивой, на завод решили не устраивать (вдруг упаду где-нибудь на рабочем участке), а оформили ученицей в ателье лёгкого платья. Там я еженедельно проводила 4-6 часов и училась шить.
Это была очень интересная часть моей жизни - в ателье меня окружали не мои сверстники, а взрослые женщины с разными повадками, жизненными установками, разговорами про свои семьи, мужей, проблемы. С какими характерами я тогда столкнулась! И как же мне нравилось быть среди них. Это был такой женско-жизненный университет. Мама и Папа не дали мне столько информации и навыков, важных будущей женщине, как эти мастерицы. Я до сих пор помню почти всех их: Женю Борщову - веселую, беременную, довольную жизнью и своим мужем-милиционером; Люду - моего первого мастера, завистливую, вредненькую, но страстно мечтающую продлить влюбленность между собою и драчливым муженьком; Катю Семенову - моего второго мастера, красивую, как Симона Сеньоре, добрую и душевную женщину, имеющую двух дочек, но не натетешкавшуюся с детьми и, в конце концов, родившую третью дочку. (Мы на какое-то время с нею стали приятельницами, и после окончания практики я ходила к ней в гости и немного знаю продолжение её судьбы - она потом разошлась с непутевым, пьющим мужем и вышла замуж во второй раз со всей своей девичьей командой). Вспоминаю Зинаиду Ивановну Гусеву – пожилую, сухонькую, тихую и интеллигентную женщину, (кстати, мать первой красавицы нашей школы), обожавшую мужа и защищающую всегда мужчин перед своими товарками, когда они в разговорах уж слишком начинали катить бочку на мужей. Она  очень не любила Хабаровск, куда вынуждена была приехать вслед за мужем, направленным на Дальний Восток из какого-то города в средней России. Или ещё вспоминается закройщица Анна Ивановна - резковатая, но, в сущности, тоже добрая, молодая женщина, много рассказывающая про своего мужа Ваню. Вот что их всех объединяло – любовь к своим мужьям. Даже Катя в ту пору хоть и жаловалась порой на выпивоху-муженька, но старалась тут же загладить эти сетования каким-то оправдательным словом. Была там ещё одна - незамужняя Гера (Генриетта Генриховна) - молодая, хорошенькая, смешливая евреечка, озабоченная неудачами в попытках найти себе пару. Ее почему-то интересовали только офицеры флота. Она их различала по рангу так: лейтенанты – это "торпеды", капитаны - "мины". Вот пример начала её  рассказа: «Иду это я вчера через площадь, смотрю – сидят: две торпеды и одна мина». Или ещё - Екатерина Дмитриевна - уже в летах дама из народа с огромными амбициями, экзальтированная и с чрезвычайным чувством собственного достоинства. Когда она начинала что-то говорить – все должны были замолкать, иначе следовал выговор: «Катя, ты же видишь – я говорю. Могла бы и помолчать немного!» С нею не спорили…
В 10-ом классе было задано сочинение на тему, что нам дала эта "профессиональная практика". И я там с таким аппетитом описала весь этот коллектив и характеры женщин, что мне даже какую-то грамоту дали за "прекрасное сочинение" на тему труда и человеческих отношений. (Тогда поощрения за хорошую учебу выдавались в виде грамот, у меня их скопилось десятка два - и за учебу, и за участие в художественной самодеятельности, и за другие "заслуги перед отечеством").
Практика в ателье закончилась в 11-ом классе, и мне было выдано удостоверение о присуждении 3-го разряда швеи. Полезная была практика - благодаря ей  в студенчестве и позже шила на себя и платья, и кофточки с юбками, но глубже постичь это дело - освоить моделирование, кроить и шить на других - это меня не интересовало. Скучно!..

ПОЛЁТ ГАГАРИНА.
 
Огромное событие произошло в это время у нас в стране. Это было теплым апрельским солнечным утром. Шел урок физики, Мария Хасановна что-то объясняла у доски. Вдруг на пороге класса появилась Галя Туранова: "Вы тут сидите и не знаете, что человек в космос полетел!" Мы все повскакали: "Когда, кто?!" - "Только что по радио передали, я фамилию нечетко запомнила, кажется Гаранин, майор...", - торопилась сообщить Галка. "Слов просто нет!" - запинаясь, вымолвила наша Хася.
Через несколько минут директор школы выставил в коридор свой приемник, включенный на полную громкость. Громыхающий голос диктора союзного радио Юрия Левитана снова и снова ликующе зачитывал сообщение: "Впервые в мире... майор Гагарин...космос... работают все радиостанции..." Занятия в этот день - побоку. На моей памяти не было больше такого дня в стране, чтобы все так были счастливы. Такое ликование охватило людей! В кино показывали кинохронику, как люди вышли на улице, как-будто был всенародный праздник. В этот день в каждой школе, на заводах, в организациях проходили митинги, с которых люди шли на улицу с криками: "Ура! Гагарин! Даешь космос!" Вся страна ликовала, люди гордились, что они живут в этой стране, это было ни с чем несравнимо.

Год 62-ой был счастливым для меня, хотя, конечно, мне очень недоставало Исая. Я так уже привыкла к его существованию рядом, к его рукам, губам, плечам, улыбке, нежности в глазах, в голосе. Мне было восемнадцать лет. Предвкушение свободы, открывающихся перспектив после окончания школы, новые знакомства не только с людьми, а с книгами, искусством, музыкой… Как-будто прорвало какую-то плотину! Всё приводило в восторг. Иной раз самые незначительные события приводили меня в состояние ликования. Вот занимаюсь уборкой квартиры, по радио звучит песня детского хора: "школьные годы чудесные, с книгами, с дружбою, с песнями, как они быстро летят, их не воротишь назад...", я замираю посреди комнаты, меня охватывает такой восторг, что слезы навертываются на глаза.
А как часто я про себя благодарила судьбу за то, что родилась и живу в Советском Союзе. «Что бы со мною было, если бы я родилась в Америке?» - думалось мне. О её «звериных порядках» мы узнавали из романов Драйзера, Бичер-Стоун. Да и Марк Твен тоже «поработал» над обликом своей страны… И все, что делалось у нас в Союзе именно в эти годы, воспринималось с такой верой в правильность происходящего.
Стояла хрущевская оттепель. Мы и слыхом не слыхали о подробностях в годы сталинских репрессий. Слова "культ личности" воспринимался отрешенно. Никто из наших родных не пострадал и не сидел в тех гулаговских лагерях, о которых через двадцать с лишним лет мы читали в солженицыновских произведениях.
Позже, гораздо позже, я узнала историю Маминой семьи, да и Исаевой тоже – прокатилось и по ним это колесо. Просто ни о чём нам не рассказывали родные, берегли от «лишних» знаний, чтобы мы не озлобились, а смирились – ведь никуда нам было не деться из этой страны. Из нас воспитали даже не патриотов (любовь к своей Родине не воспитанием закладывается, а ощущением своей кровной причастности к земле, где родился, порядкам, на ней установленным, к языку, культуре…), в нас воспитали верноподданных, не мыслящих даже о возможности иного мышления, чем государством поддерживаемого и насаждаемого.
Мы росли в очищенной, оранжерейной среде, воспитанные на примерах Зои, Павки, молодогвардейцев.
Но эта гордость за причастность к жизни великой страны, в неимоверных трудных условиях строящей счастливое будущее, в которое я верила всем сердцем, была фоном другой, частной жизни. И в мои установки тогда входило правило - "не портить картину», то есть своими поступками не увеличивать непорядок, который, в конце концов, должен быть всем миром побежден. Под непорядком понималось все злое, грязное, порочное, что встречалось в жизни. Я была – ну, очень правильной девочкой.
Однажды перед занятиями в школе создалась суета, организовали срочно "школьную линейку" (построение всей школы).  «Дина, готовься, ты выступишь", - на ходу бросил мне кто-то из учителей. Как девочка Искра из фильма «Завтра была война», я была твёрдо уверена – всё, что делается в стране – это ради светлого будущего. Нашими светочами были Зоя Космодемьянская, молодогвардейцы, любимая книга «Овод». Постулат из Гайдаровского рассказа «Чук и Гек»: «...надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной» - руководство к действию, жизненное кредо. И учителя были уверены – разбуди меня среди ночи и поручи что-то подобное ("выступить" по поводу события в стране), потом не придётся ахать: «Кто ж знал, что она…».
Вот и в тот раз – первая мысль: «Здравствуйте!.. А по какому событию линейка?» Как раз улетел в космос очередной космонавт или еще что-то из той же области произошло, ну, я и приготовилась сказать что-то на тему "слава советской науке". Но когда зазвучали первые слова директора, я поняла, что дело не в космических достижениях: была какая-то «заварушка», связанная с Кубой. Что там? Я вслушивалась в речи с гневными нотками учителей и мало чего улавливала. Но мне поручили, на меня надеялись, как я могла вдруг сказать: "я не готова?". "Слово имеет ученица Дина Герман!" Я вышла из ряда одноклассников на ватных ногах – ничего не понимаю, о чём говорить?! Что я тогда несла, конечно, не помню. В памяти остались только последние слова: "Мы поддерживаем решение нашего правительства, мы вместе с нашим правительством!"
Верноподданническую натуру воспитала из меня страна, семья и школа. Много лет пришлось мне её позже сдирать, когда дошло – все наши нескладности (мягко выражаясь) и в окружающей действительности, и в общем существовании страны – не от того, что мы – первые строим светлое будущее, а кругом  враги – мировой империализм, а от пренебрежения руководителями страны законов исторического развития, законов экономики и природы человека…

"КЕМ РАБОТАТЬ МНЕ ТОГДА?.."
 
 По окончании ремесленного училища в 1960-ом году Исая распределили работать на завод «Энергомаш», расположенный в самом Хабаровске. И тогда же он поступил в школу рабочей молодёжи – получить восьмилетнее образование. Обучение в ремесленном в образовательный «стаж» не засчитывалось, и свидетельство об его окончании не позволяло даже поступать в техникум. Одним словом, он прекратил занятия в нашем клубном хоре. Ушла оттуда и я – школа и новые привязанности на хор времени не оставляли. И когда на другой год Исая призвали в армию,  я снова в хор вернулась. 
И вот тогда-то  я познакомилась еще с одним человеком, который повлиял на мою дальнейшую судьбу - Ниной Поповой (Нинэль). Полноватая, симпатичная, со светло-русыми пушистыми волосами, веселая и независимая. Она только что окончила Томский политехнический институт и была по распределению направлена на наш завод инженером по вакуумным установкам.
Я перешла в 11-й класс, через год надо было поступать куда-то учиться, а я так и не определилась.
Меня потрясло событие, связанное с полетом Гагарина, почему-то захотелось быть к этому причастной. В поскольку слова "достижения электроники" в связи с этим полетом повторялись наиболее часто, то я и начала настораживаться на все названия институтов, включающих в себя слово "электро". В Хабаровске таких институтов не было. Да, честно говоря, мне и не хотелось после школы оставаться в Хабаровске. Хотелось вырваться из дома, где царствовал мамин диктат, из поселка, где все было настолько знакомым и надоевшим. За 17 лет, кроме поездки в Курск с Мамой в 1947 году, я нигде не была, желание посмотреть другие места гнало меня из родительского дома. Мы с одной одноклассницей (вместе как-то увереннее себя чувствуешь) даже написали письмо в Новосибирский институт связи и получили благоприятный ответ, но встреча с Нинэль повернула меня несколько вбок. Нинэль так интересно рассказывала про город, про Томский политехнический, про студенческую жизнь, про театр МИП, про поэтические вечера в Лагерном саду, что я решила ехать в Томск и поступать на ту же специальность, которую и она окончила: "Электронные приборы" на радиотехническом факультете ТПИ.
Это было ошибочное решение. Поняла я это рано, чуть ли не на первом курсе. Но учеба мне давалась сравнительно легко. Не пониманием, так зубрежкой, (а на свою память жаловаться было грех), я могла одолеть многие науки. Даже те, к которым и душа не лежала душа и голова была закрыта.
Физика не входила в число любимых предметов. Надо сказать, что их - любимых - у меня и не было. Нравилась математика. Но, как выяснилось позже, в институте, высшая абстрактная математика с моим логическим мышлением давалась плохо, хотя на экзаменах я получала неизменные четверки. "Плохо" - данном случае означает то, что когда я ею занималась, то не воспринимала предмет как целое, цепочкой тянущееся знание. Одни разделы давались легко, но некоторые просто не входили в голову, не запоминались надолго, не понимались, как откровение.
Все знания, что когда-то вошли в мою голову осознанно, когда при узнавании нового я испытала некий "кайф", как-будто разум вошел в резонанс с новой информацией, и она улеглась в мозгу строго на свое место, а не шарилась по углам, где бы прилечь - все это запомнилось надолго, и надо было какого-то толчка извне, чтобы я вспомнила и была готова объяснить и доказать это знание. Другое же запоминалось по ассоциации с чем-то, но в основном это было запоминание нового в гуманитарной области. То же, что я не понимала, заучивалось мною формально и без подпитки (повторения) забывалось довольно быстро.
В химии я в основном увлекалась опытами, теорию заучивала, не вклиниваясь в суть процессов. История в школе тоже не раскрылась. И в этом, конечно, не моя вина, а учителей. Нельзя преподавать историю, как последовательность тех или иных событий. Грамотный учитель должен давать историю в контексте её влияния на нашу сегодняшнюю жизнь, показывать, как данное историческое событие отразилось на сегодняшнем дне. У нас же выделялась лишь «роль личности в истории», а поход Чингисхана, например, – только как «татаро-монгольское иго». Почему «иго» и что бы было, если бы его не было?.. И лишь став довольно взрослой, я начала по-настоящему постигать тесную связь исторических событий, логику их наступления и протекания, роль «случайностей» в этих событиях и пресловутую "роль личности в истории".
Легко давался английский язык - так легко, что со своей установкой на преодоление трудностей я не могла понять, почему отличница  Эльза Афоничкина, учившаяся пять лет в одном со мною классе (дочь директора нашего завода, уехавшая из поселка, когда ее отца перевели работать председателем хабаровского Совнархоза), после окончания школы, по слухам, поступила в Хабаровский пединститут. Это было даже как-то не солидно: имея "золотой" аттестат, так "дешево его разменять" - учительница английского! (Другого поприща для владеющих иностранным языком я не знала. Могло ли мне придти в голову, что отец, возможно, готовил дочь для дипломатической карьеры! Или хотел видеть дочь переводчиком иностранной литературы... Я и слов-то таких вместе составить не могла. А что без родителей в выборе этого института для Эльзы не обошлось - это без сомнения).
Литература, конечно, мне нравилась, но не в рамках школы. За годы учебы я перечитала столько книг и на такие разные темы, что могла бы держать экзамен по истории литературы. Начиная от греческих мифов и кончая последними ремарковскими романами - все прочитывалось. Я увлекалась кино, выписывала "Советский экран" и прочитывала его от корки до корки. Выписывала "Юность" и тоже зачитывала ее до дыр. Была записана в три библиотеки поселка и везде брала по несколько книг. Читала очень быстро и очень много. Но, кроме специальности учителя по литературе, я не знала других точек приложения этой тяги к чтению. Не знала я, что можно поступить на искусствоведческий факультет, филологический, изучать историю культуры, стать переводчиком… Да мало ли где еще можно было работать, кроме как в технике! Нет, я, как зомби, настроилась на "инженера" и шла в технику, как приговоренная к закланию овца.
И никто из более знающих, опытных взрослых не надоумил меня, не рассказал о тех возможностях, которые передо мною открыты - выбирай, только не ошибись. Не преодолевай трудности в приобретении знаний в той отрасли, которая тебе не по зубам, где приходится «брать» не интересом, а терпением, настойчивостью и зубрёжкой. Выбирай своей дорогой то, что тебе легче всего дается или что тебе всего интереснее. В первом случае ты можешь сравнительно легко добиться успехов, быстро вырасти; во втором ты будешь просто счастливым человеком, потому что будешь заниматься любимым делом, тем, к которому у тебя призвание, а это - огромная удача в жизни: реализовать данный тебе талант.
В общем, жизненный кругозор мой был очень узок. Не помогали ни чтение, ни любознательность. Голова и понимание были закрыты для тех горизонтов, которые передо мною раскрывались. Более того, те, которым я больше всех доверяла, мои родители, не будили во мне желания занять хорошее, достойное место в жизни. Мама вообще образование рассматривала единственно для того, чтобы заработать на пропитание и «сносную» жизнь. Ее не интересовали ни карьера, ни достаток в семье, обеспечивающий свободу наилучшего исполнения собственной жизни и жизни своих детей: комфортное жильё, необходимые для быта и отдыха вещи, возможность развития способностей и кругозора, поездки. А для меня... Чтобы я уехала из дома куда-то одна - да об этом и речи быть не могло: "Хорошо, если окончит наш вечерний техникум при заводе да устроится тут же, на завод, поближе к нам. Как она без нас?!" (Мама, похоже, вовсе не придавала значения моим отличным отметкам почему-то. В школу не вызывают, как других родителей, и то ладно. Не помню я её похвал, в отличие от Папиных... Мало того, она сама как-то пошла в школу на меня жаловаться - по дому ей мало помогаю. В пятом классе это было. И наша классная - Любовь Ивановна, математичка - помню - кусала губы, увещевая меня, а я стояла меж нею и Мамой, понурив голову - провинившаяся).
Когда мы с сестрой покинули родительский дом, получили образование и не требовали уже таких затрат, как в детстве, а они с Папой перешли на пенсию, то высвободившиеся деньги Мама стала складывать на книжку, иногда вдруг тратя приличные суммы на покупку ковров и прочих, вообще-то, не самых необходимых вещей. Она так и не приобрела вкуса к жизни, и деньги представляли для нее самостоятельную ценность. Папа был полностью с нею согласен. Эта добрая душа никогда ей не перечил (себе дороже). Иногда, правда, у Папы вдруг взыгрывало тщеславие, и он, например, побуждал меня пойти учиться в аспирантуру, не совсем даже представляя, что это такое. Просто он мечтал, как в кругу приятелей вдруг бы сказал: "А моя Дина стала кандидатом наук!" - для него это было бы верхом блаженства. Но помочь мне определиться он тоже не мог - так же не знал , куда дочери направиться. Да и жена одёргивала - "куда она без нас?"
Увы, мы  (Галя, я, наши мужья) вышли из семей не притязательных, с очень низкими жизненными потребностями, и сами такими же были в ту пору, когда у нас были все возможности завоевывать место под солнцем в соответствии с подаренными нам судьбой «саженцами» (талантами), но мы этим временем распорядились довольно бездарно.
Я вообще полагаю, что жизненный старт имеет в человеке (с нормальной жизненной энергией, а не как у Обломова) решающее значение. В какой среде человек вырос – это крайне важно...

СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ
 
Мои увлечения той поры: пение, чтение, музыка, кино. Я продолжала ходить в хор, мой голос окреп. «Наш соловей", - так иногда меня называли в нашей компании. В эти годы появилось много экранизированных опер. В нашем городе был только Театр оперетты (очень хороший, к слову, театр), но эта была не та музыка, которая нужна мне. Красивая, живая, но мне ее было мало.
Увидав в «Хронике дня» фрагмент московского международного конкурса пианистов, где победил Ван Клиберн, я заболела «Первым концертом…» Чайковского. Его начальные звуки сливались в воображении с тем простором, что был изображён на одной из картин Шишкина "Рожь", репродукция которой, конечно же, лежала в заветной чёрной, огромной папке с шелковыми, кручёными завязочками.
С каким наслаждением я смотрела цветные музыкальные ленты "Мастера русского балета" и "Мастера русской сцены". В те годы Большой театр выезжал на гастроли в Великобританию, и там - для потомков - англичанами было снято несколько лент: сцены из балетов и опер. Я увидала Галину Уланову в "Жизели" и "Лебедином озере", в "Умирающем лебеде"; она танцевала Марию, а Майя Плисецкая - Зарему в "Бахчисарайском фонтане". Помню сцены из "Князя Игоря", балетные сцены ("Вальпургиева ночь") из "Фауста" Гуно, "Кармен" Бизе.
Так в наши палестины попадали эти непередаваемо прекрасные образы, музыка, исполнители. Хоть так…
Мне страшно нравилась опера. Когда одна за одной пошли экранизации "Евгения Онегина", "Пиковой дамы", "Царской невесты", «Иоланты» - я просто упивалась этими фильмами. Но, к великому сожалению, почти никто из окружения не разделял эту мою страсть. Обменяться с кем-то впечатлением и развить интерес - никого не было рядом. А пластинки, покупаемые Папой к подаренному ко дню моего рождения проигрывателю, - они были традиционными: Тарапунька и Штепсель, Шульженко, хор Советской Армии, Бунчиков с Нечаевым...
Я до сих пор ничего не понимаю в тонкостях симфонической и оперной музыки, но ни с чем нельзя сравнить то чувство отрешенности и восторга, которое испытываю, когда слышу эту музыку.
И еще увлечение фотографией - оно давало возможность остановить мгновения жизни. Я понимала, что рано или поздно расстанусь с домом, с друзьями, а самое главное - мы ежедневно расстаемся со знакомыми обликами. Люди взрослеют, стареют. Раньше было принято вешать на стены главной комнаты в доме большие рамки с собранными в них фотографиями родных и близких. Если ты уже давно вхож в дом, то настанет время, и хозяйка подведет тебя к такой рамочке и начнет перечислять, что вот это она - молодая, а это брат с семьей, а это (рука ее тянется к косынке, и краешек подносится к уголку глаза) старший Николай - в 42-м на фронте убит... Обычно такие рамочки были в домах, где заправляли пожилые женщины. Там же, где хозяйки были помоложе, жили без свекровей и без мам, там на стенах висели портреты хозяйки и ее мужа в молодости, лет 20-ти. И меня всегда удивляла совершенная непохожесть изображенных на портрете людей и их самих - постаревших.
Вот эта изменчивость облика одного и того же человека заставляет стараться запомнить лица близких людей в какие-то моменты. Вдруг кто-то весело рассмеется или сделает замечательную гримасу, или просто задумается, и лицо станет таким прекрасным. "Запомни, запомни!" - приказываю я себе, но - ничего не получается. Я могу вспомнить лица друзей, какими они были прежде, и держать одновременно в памяти и прежний, и новый облик, но близкие мне люди в прежнем облике запоминаются только с фотографий. Я не могу вспомнить лиц Мамы, Папы, Исая, своих детей, какими они были пять-десять-двадцать лет назад вживую. Эти лица встают перед глазами только такими, какими они сфотографированы. Может быть оттого в последнем классе школы я так увлеклась фотографией, что готовилась расстаться со школой и домом, и мне хотелось удержать хотя бы в виде отпечатка на глянцевой бумаге все, что неумолимо уходило в прошлое.
И как же я огорчилась, узнав, что огромную кипу школьных фотографий родители снесли на помойку, когда переезжали в другую квартиру после нашего с Галей отъезда из родительского дома навсегда.

ВАЛЕРКИНА ГЛАВА

 С уходом в армию Исая в моей жизни образовалась как бы «брешь»: я привыкала к состоянию – «никто меня не любит». Понятно, что лишена я была лишь телесных ощущений – письма-то с Камчатки шли регулярно, нередко с фотографиями, прочитывались на несколько раз и складывались в ящик комода в пачечку, перевязанную шнурком.
Не могу определённо сказать, по какой причине меня перестали интересовать, как прежде, мальчики: то ли неосознанно темперамент «самообуздался» из-за сознания собственной непривлекательности, то ли сила воли окрепла... Друзей-парней было полкласса, и в хоре тоже был один друг (тот самый «Жорик», на которого заглядывалась блондинка Нина Зацепина).  Был ещё Сашка Баранов, друг Исая, тоже вскоре ушедший в армию... «Твоя Дина с кем попало не пойдёт», - замечали Маме её сослуживицы, встречая меня с кем-то из мальчишек напару. В классе же у меня близких друзей не было. Тома Попова, Женя Грузинова - девочки, с кем мне было интересно, к тому времени уже обзавелись "кавалерами", во всю бегали на свидания и из школы норовили ускользнуть. Мне же, кроме хора и дома, - торопиться было некуда.
Вот и забрела я в этот фотокружок, который собирался в отгороженную от внешнего мира камору 2 х 2 м, где все время горел красный фонарь, стоял стол с увеличителем и ванночками для проявителя, закрепителя и промывки, два стула и висели полки с фотопосудой и химикатами. Заправляли там Валерка Сташко и Толик Горбачёв. Фотография меня капитально затянула. Мы делали снимки одноклассников для альбома, который намеревались подарить классной руководительнице в день окончания, снимали жизнь класса, первомайские гулянья, брали фотоаппарат на дни рождения. Особенно замечателен был день рождения у Нади Ершовой, веселой с ямочками на щеках нашей туристки. Может быть, этот день рождения потому и запомнился, что был очень подробно запечатлен на пленку. С 11-го класса у меня было очень много фотографий, позже утраченных при очередной смене жилья, но в памяти моей сцены нашей классной жизни остались в виде тех фотоснимков.
Наша группка частями или целиком набивалась в "фотокабинет" и часами оттуда не вылазила. А поскольку при проявке пленки, печатании снимков и прочих фотооперациях языки свободны, то разговаривали мы там на самые разные темы: книги, музыка, кино, будущие профессии. Вот эти-то разговоры нас и сблизили.
В 11-ом классе группка фотографов состояла из нескольких парней, Гали Турановой и меня. Парни были - Толик, Валера  и другие, с которыми нас связывали приятельские отношения. Четверка (Валера, Толик, Галя и я) была несколько месяцев неразлучна. С Валерой мы вообще надолго стали друзьями. С детского сада мы с ним были знакомы. Он всегда был самым красивым мальчиком из моего окружения. И конечно – очень мне нравился. Но потом нас развела жизнь по разным школам, а в 9-ом классе свела снова. Он тоже входил в компанию туристов, был там заводилой и на всех туристических фотографиях - на первом плане. Но до чего же он был хорош! И не только выдающейся внешностью, ростом и голосом. Валерка воплощал в себе все представимые добродетели рыцарства. Можно только диву даваться, как этот парень не испортился под обожающим взглядом девчонок. Со всеми у него были ровные отношения, все его любили, и он всех любил … как друзей.
«Вернувшись» в класс, войдя в компанию туристов, я скоро оказалась к Валерке ближе всех. До сих пор ума не приложу причину его предпочтения, но между нами завязалась теснейшая дружба, мы даже стали соседями по парте. «Ага, - говорила саркастичная особа Тома, - у Дины, кажется, новая любовь». Я легко смеялась – Валерка мне нравился лишь как красивый, славный парень, не больше. Конечно, мне льстило, что этот красавец всё время находится рядом, но я и недоумевала: почему? Никаких попыток перевести дружеские отношения на другой уровень Валерка не делал, да и не видела я в его глазах нежности или восхищения, как у Исая. Он просто всё время был рядом. «Держись за руку!» - призывал он меня, если мы оказывались вместе на улице. В компании, за партой мы всё время оказывались рядом, и я не делала для этого никаких усилий.

Однажды как-то урок перенесли из класса, в котором затеяли срочный ремонт, в другой кабинет, и все расселись кто куда. Около меня плюхнулся Вовка из нашей же компании. В класс вошел припозднившийся Валерка, окинул кабинет взглядом, поискал глазами и направился к нашей парте: «Дуй-ка с моего места», - безапелляционно согнал он Владимира. Тома сверкнула на нас глазами, а я с равнодушным видом, хотя и ликуя в душе, подвинула локоть – высокому Валерке было узковато там, где Вовке казалось раздольным.
Не могу ничего определённого сказать, как бы развивались события, если бы Валерка начал оказывать мне знаки внимания с другим оттенком. Ведь и Исай в начале мне только нравился; любовь укрепилась, когда я поняла – он всё время смотрит! Останься Исай сдержанным – кто знает, возможно, я бы, пострадав от неразделённости чувств, погасла, как гасла уже не раз. Всё же для моей любви важно, чтобы она была разделённой. Безответная, любая моя влюблённость затухала.
Валерка был из рыцарей. Я больше не встречала такого порядочного и открытого парня, как он, в жизни. Учился он хорошо, и если бы в младших классах не валял дурака (по геометрии у него была тройка), то мог бы закончить с медалью. Он много читал, хорошо рисовал, был остроумен. Одевался с шиком: на голове кок, пиджак с подкладными плечами (хотя ему они и не требовались), но сам относился к стиляжьему облику (было тогда такое направление моды - стиляжье) с юмором. С ним было интересно, но не более. Удивляюсь, но я не влюбилась в этого умницу и красавца. Ну, во-первых, на мне была "броня" - обещала ждать Исая. Во-вторых, мой "плебейский вкус": я жаждала в парне эдакой лихости. И вот то, что я на него не имела никаких видов, не кокетничала, не заливалась краской (а он, конечно, уже был избалован вниманием девочек и не выносил тех, кто к нему уж очень лип), то есть просто была "своим парнем", и послужило основанием для нашей "чистой дружбы". (Но если бы он хотя бы пел, или играл на гитаре, или танцевал - я бы, наверное, не устояла... Вот чего-то в нём мне недоставало!) С ним было только интересно, и, конечно, льстило его внимание. Мама даже заподозрила, что у нас любовь, и я опять же, как и раньше с Исаем, разуверяла ее: "Мы просто дружим!" А Валерка взял на себя роль моего кавалера и демонстративно отдавал мне предпочтение перед девочками класса. Делал он это оттого, думаю, что вообще-то боялся девчонок. Он был так чист и так рыцарски настроен к женскому полу, что остерегался выделить какую-то одну, которая ему нравилась не больше, чем другие. Он еще никого не любил тогда. А я давала ему возможность быть кавалером без обязанности обниматься и целоваться.
Другая девочка - Галя  - ходила в этот фотокабинет из-за Толика - славного богатыря в очках, хорошего волейболиста. Вообще-то, Толя дружил в нашем классе с Зоей Нестеровой. Они уже в 9-й класс пришли парой и, казалось, никогда не расстанутся. Какая кошка проскочила между ними на пороге 11-го класса, поссорились, что ли? Но свято место не бывает пусто - Галя и Толик стали часто появляться вместе. Иногда, увлекшись печатанием снимков, мы вчетвером засиживались до поздней ночи в школе, и потом Толик уходил провожать Галину, а Валерка - меня.
А потом Галя вернулась к своему пришедшему из армии парню. Зоя же Толика так и не простила. Знакомая история - и со Светой то же было: потанцевал на школьном вечере с другой - всё! А потом всю жизнь искать такого же - нежного, первого...
В 1962 году летом, уже после выпускного бала, Валерка подружился с девушкой по имени Светлана, жившей в нашем доме. Светланина семья (её отец был военным), поселилась в квартиру, где жила до нее семья Дыковских, со старшей дочерью которых Нонной, полной, симпатичной девушкой, на год младше меня, я тесно дружила. Нонна очень неплохо играла на пианино, была умной собеседницей. У них в доме было много интересных книг, даже зарубежных журналов (например, «Америка» - чего я вообще нигде больше не видела), очень приветливая мама - я любила приходить туда. Но в начале 1962 го года Нонниного отца (военного) перевели в другой город, а опустевшую служебную квартиру заняла семья (тоже военного) Гребенщикова.
Не помню, как мы познакомились со Светланой, тогда уже студенткой первого курса пединститута. Это была очень тоненькая, смуглая девушка с большими еврейскими глазами. Я вижу ее в черном платье из тафты с широкой юбкой над стройными ногами и большим круглым вырезом, открывающим длинную стройную шею. Она не была красавицей, но вся ее фигура была такой легкой, огромные глаза так глубоки, голос певуч, что нельзя было не заметить и не восхититься ею. Сначала мы просто перебрасывались по-соседски пустыми приветствиями, потом Светлана как-то зашла к нам (она скучала в новом месте без подруг), и однажды у меня она познакомилась с Валеркой.
Надо ли говорить, что она мигом в него влюбилась, и Валера ею заинтересовался. Они стали дружить, и я у них была сердечным поверенным. Светина семья быстро как-то уехала из Хабаровска, Светлана училась в Курске, Валерка - в Благовещенске-на-Амуре в военном училище. Мы все переписывались. Но в 1965 году в сентябре Валерка вдруг в Благовещенске женился. До этого он с полгода не писал Светлане, и та слала мне отчаянные письма, что не может ничего понять, почему он вдруг резко, ничего не объясняя, прервал переписку. Я тоже бомбардировала Валерку - почему не пишешь Светлане, разлюбил, так честно напиши, она же с ума сходит. Но он и мне перестал писать.
О его женитьбе мне сообщила Мама, которая встретила на поселке Валеркиного отца и все у него вызнала. Я тогда написала Светлане, что у Валерия все в порядке, но он женился. Светлана молчала почти год, а потом прислала письмо со своими свадебными фотографиями и с малышкой Аленкой. Через 2,5 месяца после Валеркиной женитьбы (эту привязку к дате его свадьбы она сама в своем письме подчеркнула) она вышла замуж, "сама не ожидая". Муж на фотографии выглядел красавцем, но Светланина улыбка была печальной.
На летних каникулах мы с Валерой встречались в посёлке. Как-то он вошёл в мою комнату со словами:  «Нина - так звали его жену - собралась тоже придти, познакомиться, уже за калитку вышли, вдруг упёрлась: «Не пойду!» Я развела руками – застенчивость, мне знакомо…
Наша переписка постепенно затухала – поздравления к датам не в счёт.
Позднее, когда мы ненадолго вернулись из Томска в Хабаровск, я встретилась с Валеркой, проходящим тогда службу в городе. Он искренне обрадовался встрече. Пригласила его в гости, готовилась. Но он так и не пришёл.
Через общих знакомых, через одноклассников я всё же узнавала о перемещениях Валеры. В конце концов, он с семьёй осел в Москве.
В 1992-ом году нам с младшим Алёшей выпала бесплатная путёвка в один подмосковный дом отдыха. Начало сезона не совпадало с прямым рейсом из Томска, надо было как-то перекантоваться два дня в Москве. Я набрала известный мне номер Валеркиного телефона. Голос был радостный:  «Дина! Сколько лет… Конечно – приезжай, конечно, встречу».
Самолёт сел в Домодедово заполночь. Идём с Алёшей на выход из аэропорта и слышим:  «Дина!» Сроду бы не узнала! Где белозубый красавец? Он стал вылитый отец – дядя Ваня, а тот почти копия эстрадного комика Тарапуньки (Юрия Тимошенко).
До его в квартиры в Крылатском мы добрались только утром – по загаженной, неряшливой, какой-то равнодушной, махнувшей на себя рукой столице. Тогда было очень безденежное время, и такси ни мне, ни Валере (в то время оставившему службу и ещё не нашедшего работу) было не по карману. Мы так и заночевали в креслах да на ступенях Домодедова, пока не проснулся городской транспорт.
Его Нина оказалась очень славной, говорливой, хозяйственной и энергичной женщиной. Конечно, Валерка был счастливым билетом в ее жизненной лотерее. Закончив училище, он служил на Камчатке, потом в Алма-Ата, затем его перевели в Москву. Перед августовскими событиями 1991 года работал на высокой должности в министерстве обороны, должен был быть представлен к званию генерала. Принимал участие в ликвидации последствий армянского землетрясения, чернобыльской катастрофы. Валера показывал мне книгу, написанную каким-то журналистом по следам этих событий, где упоминалась фамилия Сташко и была приведена фотография, сделанная во время работ в Армении, с Валеркой на первом плане. Его форменный китель, который он показал Алексею, был почти по пояс в орденах и медалях.
Когда после событий 1991 года в армии отменили политотделы, когда компартию в армии запретили, Валера, отдавший большую часть жизни (и здоровья) служению партии и защите социалистического государства, подал в отставку.
- "Ох, Дина, он весь сентябрь почти жил в лесу. Уйдет с утра вроде за грибами, и до поздней ночи его нет. Я думала, он на себя руки наложит, так он тяжело перенес все это", - рассказывала мне его жена.
По разговорам с ним я поняла, что служба и дисциплина сделали его стальным, бескомпромиссным, "идейным" служакой. ("Ну а если ты узнаешь, что человек выпил на работе, там День рождения справил, как ты с ним поступишь?" - допытывалась я у него. - "Ни дня бы он в армии больше не был", - твердо отвечал он).
Прежнего мягкого, с белозубой улыбкой Валерки больше не было. Был постаревший, сохранивший стройность, но полысевший, с усталыми глазами, неулыбчивый, жестковатый, но очень порядочный и очень преданный своей семье мужчина. К тому времени у него было две дочери и внук Антошка (сын старше дочери). Трехкомнатную квартиру на Крылатском они с Ниной намеревались разменять для устройства раздельного жилья дочерям, а самим жить на даче в Подмосковье. Подыскивал должность руководителя службы безопасности какой-нибудь московской фирмы.
Через два года я снова – по той же оказии - побывала с Алёшей у него в гостях полтора дня. И совершила большую бестактность – попыталась оплатить ночлег.
То безденежное время совершенно сбило наши ориентиры – не ясно стало, что допустимо, что не приемлемо в отношениях с друзьями, родственниками. Как-то стало обыкновением оплачивать любую услугу или помощь. Да, неловко. Но – пустые холодильники, но не получающие гостинцев дети… И не знаешь – остался ли человек альтруистом в корне и оказывает тебе услугу из сердечного порыва, или… И, чтобы не выглядеть жлобом и не благодарным, протягиваешь купюру или какой-то сувенир.
Валера тогда на меня обиделся. Бесповоротно. И переписка наша, к моему глубокому сожалению, окончательно заглохла. Посылала открытки на дни рождения – ответа не получала. Сама виновата!
Но жизни я очень благодарна за то, что она мне подарила встречу с этим чудесным парнем Валеркой Сташко.
А в моей памяти он так и существует в виде двух отдельных, даже внешне не похожих, людей.

ПОСЛЕДНИЙ ГОД В ШКОЛЕ
 
Время двигалось к выпуску. Весной, как только сошел снег, наш класс в один из вечеров посадил вблизи мастерских школы аллею тополиных саженцев. Мальчишки орудовали лопатами, носили воду, девчонки занимались посадками. Конечно, я тоже толклась рядом и даже попридержала несколько саженцев, пока мальчишки засыпали ямки.
А через несколько дней во время урока вышедшая "попудрить нос" Лида Ягова влетела в класс с криком: "Наши деревья обрезают!" Мы повскакали с мест, бросились к окнам: заводская агрономша, белобрысая и худая женщина лет 30-ти управляла двумя рабочими, которые на стремянках поднимались к вершинам топольков и срезали деревья на добрую треть, оставляя буквально жалкие обрубки. Возмущенные, мы высыпали на улицу с криками: "Что вы делаете?! Прекратите!" Вышел директор. Переговорив с агрономшей, он обратился к нам с увещеваниями: так надо, деревья лучше приживутся. Мы возмущались: "Почему ее не было, когда мы сажали? Это наши деревья! Кто ее сюда направил, почему она так уродует их?" - кричали мы. Ведь мы думали в выпускной вечер погулять по этой аллейке, а чей глаз будут радовать эти жалкие обрубки? Конечно, мы не раз видели обрезание больших деревьев, но у тех была уже богатая крона, и они обрезанными почти не отличались от обросших. Но эти были такие тоненькие, такие жалкие с торчащими, как пальчики, укороченными ветками. Хотя бы отложили эту операцию до нашего ухода из школы. Почти все девчонки слезами отметили это событие.
В третьей четверти в классе произошло событие - пришла новая математичка. До нее нас с 9-го класса вела Мария Михайловна, язвительная, немного стервозная, глубоко презирающая нас (но не математику) учительница. Мы для нее все были тупицами и лодырями. "Вы все так ленивы и не любопытны, так не собраны, что все ваши знания гроша ломаного не стоят. Не много времени пройдет, и вы все поглупеете, все, и Герман в том числе (почему-то выделялась моя фамилия)", - распекала она нас после очередной контрольной. Нельзя сказать, чтобы мы ее обожали, но математику она знала и преподавала прекрасно, а мы уже соображали, что надо поступать в институты и пора знания хватать, а не отталкивать, поэтому мы на неё роптали, но не злились. М.М. была слаба здоровьем и часто болела, но ее уроки заменялись, и, выйдя с очередного "бюллетеня", она отрабатывала свои часы сполна, а для отстающих устраивались дополнительные занятия. Коротко говоря, она очень ответственно и ревниво относилась к своей работе. И мы ее за это уважали и ценили.
В конце 61-го года она опять заболела, долго пролежала в больнице. Класс наш выпускной, и директор решил не рисковать и пригласил для нашего класса преподавателя из техникума, полагая, что новая учительница доведет нас до конца учебного года, да еще и сделает в преподавании акцент на те разделы, которые часто появляются в билетах на вступительных экзаменах. И вот тут наш класс себя показал! После первого же урока с новой математичкой мы возроптали: верните нам М.М. Это было неслыханный по демократичности поступок класса. Никогда ранее школьниками не оспаривались решения администрации школы, а мы это сделали. Сначала мы встретились с М.М. - выяснить, сама ли она отказалась вести наш класс. Но та была в недоумении: "Я после болезни пришла в школу, а Евгений Викторович сказал, что не может рисковать и оставлять за мною выпускной класс". Собрали классное собрание с родителями, Ушанковой и директором. Все старшие нас поддержали, кроме директора. Он начал нас убеждать, как выгодна замена, которую он сделал, приводя все новые и новые аргументы. Мы твердили одно: мы привыкли к М.М., она нам нравится, новую мы плохо понимаем.
Мы действительно настолько были против новой математички, что просто не в состоянии были слушать и воспринимать ее на уроках. Собрание закончилось для нас поражением: директор школы нас или не понял, или боялся за свой авторитет и не отступил от своего решения. Наша классная вообще конфликтовала с директором, а тут, будучи на нашей стороне, посоветовала выделить представителей из класса и ехать в гороно с заявлением. Мы написали такое заявление, и трое человек (в том числе, Валера Сташко) поехали в гороно.
Они вернулись с победой! М.М. довела наш класс до выпуска. 
Когда она зашла в класс впервые после вынужденного перерыва, то первые ее слова были: "Ну, смотрите, я вам поблажки теперь не дам!" Мы встретили ее слова аплодисментами.
А в классе между тем происходили события, в которые я не вовлекалась по причине своей «немощи»: продолжались походы и встречи у костров, коллективные выезды в город. Я нашего города узнать так и не успела – то по малолетству и родительскому безденежью меня туда не отпускали, а потом, когда мой класс активно с городом осваивался, я уже не могла идти с этой шумной компанией.
Тогда прошла премьера фильма «Человек-амфибия» с Кореневым и Анастасией Вертинской в главных ролях. Класс пришёл в полный восторг: редкий в те годы фантастический фильм с замечательными подводными съёмками; молодые, красивые артисты – наши почти ровесники. Иностранная экзотика – бары, сияющие улицы. Музыка!.. «…нам бы, нам бы, нам бы всем на дно» или сопровождение подводных прогулок героев в грёзах Ихтиандра. Посмотрев (а некоторые – и не один раз) фильм в посёльском клубе, класс (наша компания) стал буквально за ним охотиться – всем кагалом отправлялись в ближайшие посёлки на его просмотр, а на следующий день только и было разговоров о подробностях вчерашнего мероприятия: «Толик Лидку себе на носки поставил и так с нею через грязь шёл…». Катя подсмеивалась: «Говорят, завтра в Гаровке он должен пойти. Не собираетесь?» - «А что? – раздавался чей-нибудь возглас. – Почему бы нет!» (Гаровка – ближайшая к посёлку деревня, олицетворение непомерной глуши и заброшенности). Я, понятно, радовалась за ребят, но сама в этом участвовать не могла.
А как хотелось. И один раз я всё же с классом съездила на выставку народного хозяйства, проходившую в городе во Дворце спорта на берегу Амура. Валерка был неизменно рядом, и, опираясь на его руку, я почти всюду успевала за классом. Наша группа фотографов взяла с собою фотоаппарат и наделала множество замечательных снимков, благодаря которым я и запомнила эпизоды этой поездки. К сожалению, эти снимки пропали. Только в памяти остались те мгновения
Как-то поехали всем классом в Театр музыкальной комедии. После спектакля сговорились одноклассники погулять по вечернему городу, а мне одной выпало возвращаться в посёлок. По незначительным признакам для других, но явным для меня (а возможно, ещё из-за обострённого самолюбия) я уловила, что буду для компании обузой. Предполагалось большое городское путешествие, а время - вечернее, надо уложиться до прекращения работы транспорта, иначе на посёлок не уехать. Всё это не проговаривалось, но подразумевалось. Поэтому я не "вписывалась" со своей скоростью в задуманную классом прогулку.
Это был один из горчайших моих дней. Я – романтик города, тем более – вечернего. Мне так хотелось с ними, весёлыми, шутящими, друг друга подначивающими, моими друзьями, с которыми я уже ощущала себя неразрывной! И Валерка ушёл с ними. Я улыбалась вслед, они все оборачивались и махали руками: «До свидания, Дина!»
Я вернулась на посёлок одна, села на скамью перед клубом – домой не хотелось. Чудовищная зависть к здоровым моим однолеткам и обида за себя  меня переполняли. На скамейку (одна девушка сидит - как не отреагировать!) подсели два заводских, незнакомых парня, попытались затеять разговор. Сто лет мне они были нужны! Я сорвалась на них: «Что вы тут начинаете? Я – без ноги, понимаете?! Я никому не нужна! Уходите!» Один поднялся и стал уговаривать другого: «Пойдём!», но тот повернулся ко мне и стал что-то говорить, успокаивать. Я расплакалась, встала, высвободила из решёток скамейки свою тонкую, стальную, Папой изготовленную трость - я всегда ей прятала... «Ладно тебе, видишь, она не в себе», - говорил другу первый парень. «Погоди, - отвечал второй и ко мне: – Вас как зовут? Вы сейчас успокойтесь, а завтра приходите сюда в это же время. Я вас буду ждать».
Я ушла, спиной чуя их взгляды на своей переваливающейся фигуре.
На другой вечер эти парни с час сидели на той же скамейке, а я из окна наблюдала за ними. Конечно, и не подумала к ним выходить. Я стыдилась своей вспышки, и утешители мне были ни к чему.
И еще одно событие случилось в классе под занавес.
Как-то в начале мая Екатерина Михайловна задержала меня после урока литературы:  «Дина, останься, мне надо с тобою поговорить". Сели за парты.  «Дина, что с Томой Поповой?" - "А что?" - "Ты ничего не замечаешь необычного в ее облике?" - "Нет, ничего". - "Ходят в школе слухи, что она беременна". Меня аж заколотило: "Кто это говорит? Да вы что, Екатерина Михайловна, да этого быть не может! Чтобы Тома?! Да нет-нет!" - "Нет? А может, ты просто не знаешь? Ничего между девочками не слышно?" - "Да нет же!"
Почему наша Катя выбрала меня для этого разговора? Я уже писала о своей "детской" болезни, когда узнала о сексуальных подробностях в человеческих отношениях. Задолбленная Мамиными предупреждениями о стыде, связанном с этими отношениями, я сторонилась и избегала даже разговоров «об этом». Поэтому в классе, да и потом в институте, других коллективах, люди при мне этих тем не затрагивали, видя категорическое неприятие их обсуждения. Классная же не знала моей "недоразвитости" в данном вопросе, а обратилась за помощью потому, что знала еще одну мою черту: полное неприятие лжи. Так же, как и Папа, я совершенно не умела врать. Могла промолчать, если хотела что-то скрыть, (а скрывать мне почти и нечего было, разве что от Мамы свои поездки к Исаю на "Энергомаш"), но на заданный прямой вопрос не могла ответить ложью. На это и рассчитывала Екатерина Михайловна. Но я действительно была, похоже, не в курсе дела.
Тома училась со мною с первых лет школы. Ее отец, в прошлом работник органов безопасности, был в 1953 году направлен к нам на завод (сослали в период разоблачения культа личности?) заместителем директора завода. Какое-то время мы с нею даже дружили. Мне нравилось бывать в их квартире, любоваться на богатую обстановку, покрутиться в мягком зеленом бархатном кресле у стола, на котором лежал моржовый клык с вырезанными сценками из жизни эскимосов, услышать красивое пение ее мамы, изумительной красоты женщины. Тамара всегда отличалась излишней полнотой, в классе ее звали "Пончик". Училась она очень хорошо, мы с нею были как бы участники соревнования по отметкам. Всегда, получив тетрадь с оценкой по очередной контрольной, я прислушивалась - а что у Поповой.
В старших классах она, не потеряв своей полноты, как-то рано повзрослела. Ходили слухи о ее частых романах с уже взрослыми парнями - нашими поселковыми знаменитостями: спортсменами, футболистами.
У завода тогда была очень сильная футбольная команда "Заря", и весь поселок гордился и болел за нее. На матчи "Зари" собирались почти все жители, включая подростков. А уж члены команды - это были первые "женихи". Всякой девчонке было лестно появиться в компании или на пару с Юрой Деревцовым, или красавцем Славкой Коберским, (по кудрявому греческому профилю которого сохло пол-поселка девчонок), или Германом Моторрой... Были на заводе и молодые специалисты, приехавшие с запада выпускники вузов. В общем завидных хлопцев хватало. Они составляли свой клан элитной молодежи. Время проводили в хабаровских ресторанах, иногда появляясь и на танцплощадке, но так, от скуки. Вот в этой компании и тусовалась Тамара. Наши школьные мальчики для неё, избалованной взрослым уровнем общения, интереса не представляли.
Но она была девушка добрая, очень юморная, умница, поэтому в классе ее уважали. Она не перед кем не задирала нос, будучи дочерью одного из руководителей завода, была доступна для всех классных начинаний. В общем, мы ее любили...
И вдруг такое ужасное (на мой взгляд) подозрение!
В первых числах мая в школе во всеуслышание объявили, что грядёт очередной медосмотр. В частности, будущие выпускники особенно тщательно будут обследоваться на предмет состояния здоровья перед ответственными и напряженными выпускными экзаменами.
И Тома исчезла из школы.
Надо сказать, что в последнее время ей действительно маловато стало форменное платье. Она уже давно ходила в школу, папкой прикрывая свой выступающий живот. Но она всегда была полной, меня ее манера держать перед животом папку не удивляла: я снимала вне школы портящие меня очки, она прятала свою полноту, как умела...
Исчезновение Тамары заставило говорить об этом весь поселок. Шедшая на медаль ученица за месяц до выпуска уходит из школы! Это неспроста. Мать её объясняла уход глубоким оскорблением, нанесенным их семье школой в лице учительницы по истории, якобы встретившей ее, мать, и заявившей: "Вы знаете, что ваша дочь беременна? Если не хотите позора - а он случится при медосмотре - то заберите дочь из школы".
Действительно ли так было - тайна, покрытая мраком.
Ходили слухи, что Тому видели в одном из городских роддомов, где она родила девочку и отказалась от нее. Позже я встретила её уже студенткой Хабаровского железнодорожного института. Она вышла замуж, родила дочку, но в браке счастлива не была и вскоре разошлась с мужем. Когда мы встречались, то испытывали взаимную неловкость. Я не знала, как вести себя с нею. Мне было ее жалко: школу она закончила на четверки, без медали, которую вполне заслуживала. Мне тогда казалось, что ей крайне не повезло и что в этом много её вины. Повзрослев, я вспоминала её с сочувствием - бедная девчонка, гады взрослые!
Но может быть, я и ошибалась, и она, в конце концов, свою дорогу выправила. Но вот этот отказной ребенок - если он был, то не хочется и думать, как с этим Тома живет.
Этот случай на моей памяти не единственный, когда общественность из самых, казалось бы, лучших побуждений (а как же! долг её, общественности, стоять на страже нравственности подрастающего поколения) вмешивалась в жизнь ещё не полностью созревшего человека и, как правило, эту жизнь ломала. Не болезнь, как в моём случае, а люди направляли судьбу человека не по тому руслу, которое ему было предназначено, а заведомо не пригодному, с колдобинами и ямами, с чувством собственной  вины за когда-то содеянный по неопытности шаг.

ВЫПУСКНЫЕ ЭКЗАМЕНЫ

  Итак, закончился один из моих самых счастливых и наполненных жизнью год.
Я жила в самой лучшей стране. Я была любима, письма от Исая приходили не реже одного в неделю. У меня было много хороших друзей. Учеба шла хорошо, и было решено, что после экзаменов я уезжаю в Томск вместе с одноклассницей Зоей Нестеровой, которая  решила поступать в Томский государственный университет на химический факультет.
Выпускные экзамены начались с сочинения. И произошло на них вот что. Написала я сочинение нормально, но сделала две ошибки, которые выявила уже при окончательной проверке, и пришлось исправления делать прямо в чистовике. Но с русским у меня всегда были конфликты. С возрастом грамматическое письмо вырабатывается на каком-то интуитивном уровне. Бегло пишешь – все, как по маслу, стоит задуматься или вдруг кто-то рядом спросит: "А как будет правильно, так или эдак?" - и все, и начинаешь мыслями метаться, а правда - как? Я и не надеялась, что грамматику на пятёрку знаю. За содержание можно было ручаться головой.
Писали сочинение мы шесть часов. Мамы нам чай с бутербродами прямо в класс приносили.
Требования к сочинениям были очень жесткие, нельзя было ничем пользоваться - ни словарями, ни цитатниками. Если хочешь подтвердить мысль цитатой из произведения, будь любезен помнить ее наизусть. У меня с собою была записная книжка, куда я выписывала все понравившиеся мысли из книг, которые читала. И так мне хотелось вставить одну фразу, которая подходила к теме, но я ее нетвердо знала. Схитрила, вышла в туалет и подсмотрела фразу точно.
На другой день объявили нам оценки, у меня 5/5. Я даже удивилась. А потом вечером Мама мне говорит: "Звонила мне на работу ваша Екатерина Михайловна, просит тебя в школу прийти". - "Зачем? Я же к математике готовлюсь!" - "Не знаю, но очень просила".
Прихожу утром в школу, и Ушанкова мне говорит:  «Дина, надо переписать сочинение". - "Как это?" - "Ну-у... Понимаешь, сочинение заслуживает безусловной отличной оценки, но у тебя там исправления есть в чистовике, обидно, что из-за такой мелочи приходится снижать оценку", - и дает мне мое сочинение.
(Надо сказать, что с исправлениями у меня вообще беда. Чем ответственнее работа, тем больше вероятность, что я наделаю нелепейших ошибок. Пропущу букву, вместо одной согласной пишу другую - просто рука размахнется, а я ее вовремя не удержу. Как-то во втором классе мы писали поздравление мамам на 8-е Марта. Я его три раза переписывала: отличница ведь, обидно с ошибками Маме письмо дарить. Нет! Уже Раиса Георгиевна устала со мною сидеть. Так последний вариант с исправлением Маме и пришлось дарить.
Не знаю, с чем связана эта моя особенность.  Кстати, эта беда очень часто со мною происходит. Если рядовая работа - делается легко, быстро и качественно. Как только эта же работа находится под чьим-то контролем, кем-то будет оцениваться - все, чего-нибудь, но настряпаю. Поэтому не люблю никаких экзаменов, проверок, аттестаций. То же, кстати,  и с кухней. Каждый день готовлю для своих - все вкусно, как только жду гостей - непременно что-то пережарю, переперчу, пирог не пропечется...)
Предложение классной ни в какие ворота не лезло. Второй раз за последний месяц наша Катя меня поразила: она крушила мои иллюзии! Недавно (по поводу Тамары), в расчёте на мою правдивость, по существу, просила меня "настучать" на одноклассницу . Теперь же подбивала на нечестный поступок – «переписать экзаменационное сочинение». В мою жизнь начала вторгаться реальность, от которой я отгораживалась восемнадцать лет родителями, школой, книгами, кино…
Конечно, я тут же сказала – «не буду». Во-первых, это обман, во-вторых, а зачем? Какой смысл? О медали я и не думала, для меня школьная медаль была книжной (или киношной) деталью, сопутствующей идеальным парням и девушкам, которые жили где-то там, в столице.
Училась-то я хорошо, но, читая современных авторов, пишущих для молодёжи (Эрлиха, Аксёнова), понимала – какая же я тундра по сравнению с героями тех повестей и романов. А в старших классах из-за всяких переживаний юности (то любовь, то дружба) вообще «съехала» на четверки по русскому и тригонометрии.
О медали я никогда не думала ещё и потому, что не ощущала основательности своих знаний. В моём представлении медалистом мог стать ученик с головой, гораздо более ясной, чем моя, предметы все знающий так же, как, например, у меня было по литературе, английскому – чтобы от зубов отскакивало. А я же довольно часто «выезжала» на хорошей памяти. Химия, физика, тригонометрия часто не давались мне с лету, надо было корпеть над ними. «Книжный» же медалист уже в школе знал интегральное и дифференциальное исчисление, (а я представления не имела, что это такое), или же свободно цитировал Сенеку, Канта, Цицерона, а то и Библию, (где бы мы в те годы ее и достали-то?). Да в нашей школе не было и предания, чтобы кто-то её закончил с медалью. Не было, с кого «брать пример»!
Вот и Екатерина Михайловна о том, что директор настроен получить с нашего класса несколько медалистов, даже не заикнулась. Классная говорила что-то о несправедливо жестких условиях оценки сочинений, о престиже школы и класса. Этим и уломала - мол, это не столько для тебя, сколько для школы...
Я сделала, что просили, но очень долго этот "позорный" поступок покоя мне не давал. Особенно, когда таки получила эту несчастную медаль. Особой радости по этому поводу не испытывала. Во-первых, не считала ее заслуженной (уж лучше бы серебряная была), во-вторых, никаких привилегий она мне не давала (тогда медалисты в институты поступали на общих основаниях), только ответственности прибавлялось – ну, как же - медалистка, а вдруг в институт не поступлю, вступительные завалю. Разве только родителям радость. А вот их порадовать своими успехами - да, хотелось.
Экзамены по математике, английскому и химии прошли без сучка и задоринки, а вот история и физика запомнились.
К экзаменам я готовилась очень упорно, даже ночью мне снились алгебраические формулы. Такое отношение к учебе не было связано с желанием быть первой, тщеславием я не страдала. А если и прислушивалась к отметкам других "ударников", то воспринимала их без каких-то особых эмоций удовлетворения или зависти, скорее это было любопытство: только ли мне была по зубам (или наоборот - слишком трудна) эта контрольная. Я потом искренне переживала за Тамару, что она не получила медаль, да и за Валерку тоже, что он, прекрасно сдавая выпускные, будет иметь тройку в аттестате по геометрии. Просто мне было стыдно разгильдяйничать, раз уж могла хорошо учиться. Если бы я училась кое-как, это было бы какое-то вранье по отношению к учителям, родителям. Да мне и интересно было узнавать новое, слушать, как рассказывают на уроке учителя, сравнивать их друг с другом... И в отношении к урокам, домашним заданиям у меня было что-то игровое - победить! Отличная отметка - приз: хорошо сражалась.
Я любила учиться. Но вот отвечать у доски не нравилось: под взглядами, часто усмешливыми, боялась что-то забыть, потерять цепь рассуждений. Когда перед аудиторией пела соло или читала стихи, я людей не видела,  наслаждалась тем произведением, которое исполняла. Уже после, слушая хлопки, ужасалась - совсем забыла про зрителей, не всплеснула руками, где намеревалась и т.д. И вообще, как я осмелилась выйти на сцену?! А вдруг бы не вытянула ноту или забыла строку...
Но вот отвечая урок, всегда как бы оценивала себя со стороны, и это меня сбивало. С места отвечать любила: класс к тебе спиной или ты к классу, но стоя у доски лицом к ребятам и не твердо знать урок - позор-то какой!
Однажды, ещё в пятом классе, учитель по английскому языку вызвал меня к доске - приближался конец четверти, у меня намечалась твёрдая четвёрка и, наверное, он решил вытянуть четвертную до пятёрки. Это было почти цирковое представление – я, как на арене, одноклассники в роли зрителей, причём не сочувствующих, а желающих полноценного зрелища провала «Германии»… По сю пору это ощущение беззащитности и беспомощности помню. Учитель давал новые и новые задания: «Напиши по-английски слова… глаголы… Переведи…». Я то бойко писала, то задумывалась, и по рядам пробегали смешки. Это было прилюдное терзание. «Хоть бы поскорее звонок!..» - вот каким желанием была заполнена моя голова. Пятёрку он мне поставил, но ещё раз перенести такое ради отличной отметки - да ни в жизнь! Потому и предложение переписать экзаменационное сочинение я приняла в штыки и согласилась только потому, что зрителей этого унижения не было, оно переживалось внутри меня.
Более полу-десятка выпускных экзаменов с перерывом в два-три дня, конечно, изматывали. Сохранить ясной голову все эти три недели было невозможно. Весенний авитаминоз ли, критические дни, бессонница, повышенное чувство ответственности, озабоченность родителей – всё это мешало, подрывало силы.… И не на каждый экзамен я приходила в полной уверенности, что знаю всё. Вероятно, и день сдачи экзамена по физике совпал с каким-нибудь минимумом моего интеллектуального или эмоционального цикла. На экзамене на меня напал какой-то отороп. Я не могла свести концы с концами в своих рассуждениях. Все, что я говорила, казалось мне не правдоподобным и не убедительным. Я сбивалась, возвращалась к уже сказанному...
... Комиссия за ответы поставила пятерку, но когда весь класс, выслушав оценки, разошелся, Мария Хасановна задержала меня: "Ты почему так плохо отвечала?" И я не нашлась, чем оправдаться: не говорить же про дрожь во всём теле? "Сама не знаю", - буркнула я, понурив голову.
И когда на вступительных экзаменах в институт я получила по физике пятерку, то в письме домой очень просила Маму встретиться с "Хасей" и сказать ей об этой пятерке - так хотелось реабилитироваться в её глазах.
Ну и история… Билет попался с вопросом по гражданской войне на юге России и по последнему съезду КПСС. Не блеск вопросы. По первому надо было помнить много дат и не перепутать, какой за каким городом освобождала Красная Армия от белогвардейцев. По второму еще хлеще - перечислять доклады и нести тягомотину про завоевания партии и правительства. Среди учащихся ходила шутка: "сочувствуем нашим потомкам, сколько им нужно будет заучивать съездов партии". Но получила я по истории пятерку, и директор - председатель приемной комиссии, сам историк - сказал: "Если бы можно было Дине Герман поставить шестерку, то ее бы и поставили".
А помогла "говорящая" карта, к которой я вышла для ответа на первый вопрос: на ней стрелками были отмечены все эти походы Юденича и прочих белогвардейских генералов, и возле каждого города меленькими буквочками стояли год и месяц его сдачи Красной Армии. (Учителя тоже живые люди - нельзя же им запинаться, рассказывая на уроке про нашу бурную новую историю). "Достаточно по первому вопросу, - сказали мне члены комиссии, - переходи ко второму". Перешла. Изложила программу съезда (какой это по счёту был? XXII что ли?) и мысленно запаниковала: "А что дальше-то говорить?!». И, как утопающая,  уцепилась за тему «работа с молодежью» - уж она-то у меня в зубах завязла! Сколько мы докладов переготовили к дням политинформации по этой теме, да на комсомольских собраниях вдоль и поперёк вопросы мусолились...  Один из нашей компании - Олег Богачёв - раскусив мою тактику, потом восхитился: "Ну, Дина! Чёрт, а не ребенок: ловко она с общих вопросов на молодежь съехала!"
Уже хорошо повзрослев, я поняла причину своего тогдашнего успеха. Я-то считала, что словчила при ответе на первый вопрос – взяла не твёрдым знанием, а воспользовалась подсказкой карты, а во втором вопросе, вообще, исчерпав в пяти предложениях прямой смысл вопроса, совершила подтасовку - начала разбирать один из докладов, хотя этого вопроса в билете не стояло. На самом деле интуитивно я пошла по пути тех лекторов и докладчиков, которым аудитория  задаёт щекотливые вопросы. Если ответа у лектора почему-то нет (не хватает информации или её достаточно, но до аудитории её доводить – себе дороже), то докладчик своим ответом уводит слушателей в сторону. «Бла-бла-бла». В общем, эти не лишние в нашей жизни "способности" (о которых я и сама не подозревала) директором и были оценены. Я же тогда осталась в недоумении от оценки и в ощущении – «ловко отделалась!»

МЫ РАССТАЁМСЯ...

А потом прошел выпускной бал. К нему Мама разрешила мне купить любой понравившийся материал на платье, но я, затюканная нашей экономией, купила голубоватый поплин. Платье сшила знакомая "шивуха", фасон был взят из модного журнала и был, конечно, глупейший. Саморучно сконструировав из волос «бабетту» (тогда прошёл по экранам французский фильм «Бабетта идёт на войну», и все женщины, у кого позволяла длина волос, сооружали на голове компактный снопик с чёлкой до бровей), надела на шею подарок Исая перед его уходом в армию – хрустальные бусы ("слезы" – назвала их Галя Туранова) и с родителями подалась на последний школьный праздник.
...Как всегда, напутственное слово сказал Евгений Викторович, который веселился в тот вечер, как сами виновники торжества. Да и то! Он был не намного старше нас, наша школа была первая в его послужном списке после окончания университетского курса. Понятно, что ему наши успехи (медали) – строка в резюме (как бы сейчас сказали). Он говорил о дороге длиною в 11 лет, которая заканчивалась обрывом, и мы должны взлететь с этого обрыва в раскрывающийся перед нами простор.
До слез меня проняла наша Катя своей речью, и Женя Грузинова вручила ей от нас букет и ручные часики. Раздали аттестаты (у меня - золотой, у Жени - серебряный), подарки.  Валера говорил речь от парней, я - от девушек. Один наш посельский активист был с кинокамерой и заснял этот бал на пленку. Говорят, эту пленку показывали в клубе перед киносеансами.
За праздничным столом было много тостов. Я была парой с Валерием Ивановичем, он на всю катушку отслужил в этот вечер роль моего кавалера. Я даже танцевала, хотя какой из меня танцор - так, только покачаться на месте. Но было весело, как и положено. Продолжался выпускной вечер уже на улицах поселка, и в 5 утра мы наконец-то разошлись по домам.
На другой день мы снова собрались в школе, и тут директор (всё, он за нас не был ответственным), выставил разведенный спирт под оставшуюся со вчерашнего дня закуску, и мы упились.
До этого дня меня Мама всячески уберегала от застолий. На моих днях рождения она зорко следила за тем, сколько я выпью, и при ней я почти не прикасалась к вину. У Нади Ершовой тоже ее мама не давала много вина на стол, мы только развеселились. Впервые мне, шестнадцатилетней, было плохо от выпитого на свадьбе у Раи Афанасьевой, и там шефство надо мною взял один из гостей, какой-то студент из родственников жениха, рыжий высокий парень. Он увел меня в другую комнату, полную одежды гостей, и сидел там со мною, развлекая анекдотами, пока я не пришла в себя. Потом проводил домой, удручённую и смущенную своим "позором", и все уговаривал не обращать внимания на эту случайность. Позже на улицах поселка я пыталась не попадаться ему на глаза - он был свидетелем, как бы сказали японцы, моей "потери лица". И вот второй раз мне стало плохо на другой день после выпускного бала в школе! Я еле добралась до дому, и не помню, кто меня тогда довел.
А через пару дней наши туристы, с благословения директора школы, организовали трёхдневный выезд - автобусом на "пикник с ночевкой" в пригородную зону под деревню Корсаковку. Остановились и разбили две палатки на вершине сопки над рекой в лесу. Как не хотела меня с ними отпускать Мама! Я собрала рюкзачок под ее причитания, а она все продолжала кричать, что проклянет меня, если я поеду.
Чего она боялась? То ли - что мы едем без взрослых в компании с парнями, и как бы на свободе чего не дозволенного не выкинули. Ее протест был настолько силен, что я, было, отказалась от поездки, но пошла проводить честную компанию, со мною же была и Галя, сестрёнка. И вот, видя сборы, посадку в автобус ребят («Дина, поехали!» - кричали они, оборачиваясь на бегу к дверям автобуса с очередным узлом или ящиком с продуктами), я не выдержала и отослала сестру домой за рюкзачком.
Время там провели чудесно. Нас было... две трети класса, не меньше. Никаких происшествий, связанных со свободой и любовью, там не было. Конечно, были розыгрыши, когда то парни к нам ночью чего-то в палатку подбросят, то девчонки им в спальные мешки крапивы набьют. Все ходили купаться, загорали, вечерами сидели у костра, пели песни… В общем, весь романтический репертуар был выполнен. Мы с собою брали продукты на три дня, мальчишки ловили рыбу. Я к реке не спускалась - очень был крутой обрыв, кашеварила, читала, играла в шахматы, писала дневник похода.
По вечерам с нашей стоянки был виден далекий сверкающий Хабаровск.
Романтика тех дней - когда мы ночью сидели, разговаривали у разведённого костра и смотрели в черное небо с ярчайшими звездами, каких никогда не увидишь там, где горят фонари, читали стихи, кто какие знал, пели опять же - конечно, требовала какого-то завершающего аккорда – я влюбилась в Валерку: так было славно чувствовать его рядом, в любую минуту готового подать руку. Я с ним не ощущала своей немощи: какая коряга на пути, трудно перешагнуть или спуститься – оглянешься, а он уже спешит: «Помочь?» или без слов протягивает руку.
Он тогда еще не был знаком со Светланой, и в один из вечеров, когда мы уже вдвоём сидели на поляне и говорили о девчонках, он вдруг признался, что для него всех симпатичней Лида Ягова - тоненькая светловолосая, очень остроумная девушка из нашей компании. Я немного попереживала по этому поводу: все-таки год дружественного общения не прошел даром. Поднялась тогда и тут же ушла, буркнув: «Что-то мне спать захотелось. Пока!» Но "печаль моя светла" была, и уже на утро было смешно вспоминать ночные волнения - письма Исая из армии были так нежны!

Бледное подобие тех туристических впечатлений, которыми жило половина нашего класса все эти три года, испытала я в этой поездке. Побывала  в ней только потому, что «поход» был не пешим, и ещё потому, что ослушалась Маму. Поездка мне страшно понравилась, и обидно было бы, если бы из-за Маминого запрета ее не было в моей жизни.
Но больше наш дружный класс ни разу вместе не собрался...

ЗА ПОРОГ...

Человек уходит из родительского дома.
Происходит это потому, что дом стал ему мал. Размер квартиры тот же, так же в нём расположена мебель, живут родители, сестра, как и год назад. А ты уходишь. И ты не осознаёшь вот этого – «мал», просто тебя из него тянет уйти.
Почему мне стал мал дом моих родителей? Ведь там была отлаженная жизнь, добрый Папа, работящая Мама, хлопотливая и заботливая. Любимая сестрёнка, которая уже становилась мне наперсницей.
Почему я не хотела искать место в родном и любимом городе?
Почему?
Судьба меня гнала, что ли. Уже заготовленная для меня судьба, кем-то предписанная, а мне лишь оставалось неясные самой побудительные волнения в сердце материализовывать.
Кроме посёлка и города я фактически ничего не знала, нигде не была (поездка через всю страну в трехлетнем возрасте не считается). Это первое, что приходит в голову – мне хотелось посмотреть другие места и города. Хотелось просто проехаться в поезде. Второе – хотелось новых людей, других, незнакомых, выросших в других местах. Хотелось свободы, надоело (неосознанно, конечно, а понимание этого пришло позже) быть под неусыпным контролем родителей, особенно Мамы.
Я выросла, и мне нужна была собственная жизнь, мне нужно было испытать себя – на что же я способна без поддержки из вне. Конечно, я этого себе не формулировала – меня просто перестал держать дом, как бы комфортно мне там не было.
Думаю, что рано или поздно желание стоять на своих ногах, без подпорки, выталкивает любого молодого человека из родительского гнезда.
Это как встать с четверенек младенцу. Казалось бы – чего проще! Бегай себе, шлёпая ладошками по полу. Нет же! Снова и снова малыш отрывает толстую попу от пола и пытается стоять, а потом – ходить. Без причин и понуканий. Сам. Просто пришло время. В год ты становишься на ножки, после 18-ти – выходишь в мир. Иногда, если нет тех причин, о которых я написала выше (то есть с детства ты поездил с родителями или один по стране или даже по зарубежью, родители не стесняют твоей свободы, материально ты сам себе хозяин, город, где ты живёшь, богат культурными и образовательными возможностями), то ты в родительском доме можешь и задержаться. Но и тогда ты начнёшь чувствовать себя ущербным, пока не обзаведешься своим домом и не почувствуешь – вот теперь ты действительно стал взрослым.
… В середине июля мы с одноклассницей Зоей Нестеровой начали собираться в Томск. Еще в мае и она, и я направили в приемные комиссии выбранных вузов свои заявления о приеме. Мое было написано в произвольной форме. Господи, какие я там глупости написала – мол, хочу изучать электронику, чтобы участвовать в деле "завоевания космоса", вот так - ни больше, ни меньше.
Чего я тогда понимала? Мама, понимая еще меньше, посмотрев вышедший в то время фильм "Девять дней одного года», изревелась:  «Дина, тебе то же самое грозит, ты тоже так заболеешь с этой электроникой".
Ответ к двадцатым числам июля нам с Зоей не пришел, и мы решили ехать без вызова. Я уезжала из поселка. Никаких сомнений, что я делаю правильно, у меня не было. Как увещевала меня Мама: «Ты представь, тут тебе все делают: стирают, варят, родные рядом. Как ты будешь там одна? Будь у тебя здоровая нога - ладно, многие уезжают учиться, но ты же не как все, подумай, что ты делаешь!» На помощь призывалось имя Исая: "А Исай! Вернется из армии, ты думаешь, он к тебе в Томск поедет, где ни кола, ни двора?"
И прочее...
Но я закусила удила - поеду!
Конечно, можно было вполне поступить в какой-нибудь местный вуз - их было предостаточно. В десятом мы с параллельным классом организовали вечер «Кем мне быть?» Были приглашены: лётчик, актриса, журналист (кстати, это была Римма Казакова, известна в будущем поэтесса; она в начале 60-х работала в одной из краевых газет),  врач, инженер- механик, рабочий (это был мой Папа), кажется, моряк… Каждый расхваливал свою работу. Особенно запомнились Казакова и актриса Театра комедии. Но ни одна из этих профессий мне не подходила.
Я знала, что хорошо идёт математика, английский, что отталкивает рутина, что хочется участвовать в чём-то грандиозном… Куда? Привлекали слова – «связь», «электроника». Ещё – археология, но там же надо ездить в экспедиции, а куда мне? Папа повторял слово «прокурор». Ну, можно, вообще-то, только ведь сразу после школы не примут, надо два года отработать. А где? Опять в ателье? А жить в посёлке? Ой, нет!
И я рвалась на волю, мне так хотелось на простор, повидать и почувствовать другие места, проехаться на поезде, мне так надоела мамина опека, запреты по любому поводу. Но было жалко покидать Галинку и Папу.
Галинка, тринадцатилетняя, к тому времени превратилась в мою наперсницу и помощницу. Она была почти все время со мною, если я была не в школе и ни у друзей. Не знаю, Мама ли настропалила ее быть рядом, даже когда я была с Исаем, или ей было интересно в моем обществе, но мы с нею почти не расставались, и мне она жутко нравилась. Тоненькая, черненькая (я ее называла тогда Галчонок), она ходила в клубный танцевальный кружок и делала там успехи.
Она также хорошо училась, и я у нее была в большом авторитете. Все мои увлечения по сбору репродукций картин, любовь к чтению, стихам и музыке - она поддерживала и разделяла. Я не помню, чтобы мы с нею ссорились. Единственное, в чем мы расходились - это в отношениях с Мамой. Если я протестовала на ее придирки, то Галя покорно все терпела, молчала, а когда буря стихала, то она ластилась к ней. "Подлиза!" - тогда называла я ее.
Хоть моя переписка с Исаем продолжалась, и его письма были полны признаний, воспоминаний о проведенных вместе днях, тоски и любви, но о замужестве я тогда не думала, да и Мама охлаждала меня: "Нет, он к тебе не вернется. Демобилизуется, уедет к отцу, найдет там здоровую, женится. Это пока вы молоденькие, он не обращает внимания на твой недостаток, а придет пора жениться, он и подумает. Брат любит сестру богатую, а жену - здоровую", - заканчивала она своей любимой поговоркой. И добавляла: "Замуж-то ты выйдешь. Симпатичная, образованная будешь  - все равно кто-нибудь тебя полюбит, но будет, как и ты, с каким-то недостатком". – "Ну, уж нет, - думала я при этом, - ни за кого с недостатком я замуж не пойду», а вслух заявляла: «Ладно, никто мне не нужен. Возьму у Гали, когда она замуж выйдет, ребеночка и буду его растить".
И вот закончились сборы, и мы садимся в поезд "Хабаровск - Москва". На перроне зареванные Зоина и моя мамы,  наши отцы и сестры. Последние напутствия, поцелуи, поезд трогается, набирает ход, из окна мы видим как постепенно отстают машущие родители, и только Галинка, все ускоряя шаг, почти бежит вровень с окном. Поезд быстрее-быстрее, и Галя, легко отталкиваясь от помоста, уже, кажется, летит по перрону, глядя в наше окно и время от времени отворачивая лицо, чтобы уберечься, не наскочить на что-то... Она так бежала до конца платформы, улыбаясь и взмахивая рукой: "До свидания!"
Чуть больше  пяти лет прошло со дня операции – срока, которым врачи ограничили мою жизнь. Но вместо того, чтобы совсем уйти из жизни, я только в корне её изменила.
И покинула свой любимый Хабаровск.

ВОСПОМИНАНИЕ О ХАБАРОВСКЕ

В моей жизни было несколько встреч с городами, понравившихся чем-то и запомнившихся. Как вот встречи с людьми. Но людей так много встречаешь, что где уж все упомнить. Городов – мало, и в каждом из них есть что-то такое особое, свое. Некоторые так нравятся, что не расстался бы. Так было с Ярославлем. Некоторые ослепляют блеском (Ленинград) - это как герои-любовники или монархи - как бы ни восхищали, но знаешь - не достижимы. Некоторые так интересны (Москва), что, не принимая их, как за возможных родственников (жить с такими нельзя), все же мечтаешь с ними встречаться почаще. Некоторые поражают - Иерусалим - неземной силой впечатления. Города - как люди. И некоторые невозможно избежать или забыть, потому что они - судьба или - как любимые мужчины. Вот таким первым моим городом был Хабаровск, город, данный мне судьбою при рождении.
 
"На высоком берегу Амура" в 1858 году был заложен город, получивший имя – Хабаровск от имени казака Ерофея Павловича Хабарова, достигшего этих мест еще во времена покорения Сибири. Памятник Хабарову (в распахнутой длиннополой шубе, в шапке набекрень, с царским указом в правой вытянутой вперед руке) возвышается на привокзальной площади города.
Я никогда не жила в самом городе, хотя обратный адрес на отсылаемом куда-нибудь конверте начинался со слов: Хабаровск - 10. Наш поселок имени Горького находился в 15-ти км от центра Хабаровска.
И дорога, связывающая поселок с центром, пролегала по ровной, почти девственной местности, заросшей травой, с время от времени попадавшимися хуторками или фанзами китайцев. И только на полпути находилось поселение, огороженное приличным бетонным забором, которое сначала называлось: "Большой Аэродром", а позже - "Портовая". За 18 лет моей жизни там это пространство (от города до поселка) постепенно застроилось, и сейчас, говорят, почти не осталось пробелов вдоль связующей город и поселок дороги.
А во времена моего детства и юности в Хабаровск мы выбирались как на праздник. Да это и был праздничный город. Расположенный на трех грядах сопок, омываемый полноводным и своенравным Амуром, он стоял белый и зеленый, развернув плечи навстречу ветрам, которые порою бушевали и резвились между этими сопками, свиваясь меж домами в пружины и поднимая к верху листву или снег.
Приезжая в город, мы выходили на остановке "Институтская" и первым делом шли в современный по тем архитектурным модам (стекло, бетон, 4 этажа) Дом одежды. Через дорогу от него высилась металлическая ограда знаменитого стадиона "ДИНАМО", но мне туда было не надо. Нас, как правило, интересовали магазины, если мы выезжали в город с мамой; театры, если выезжали классом; парки, если мы были с обоими родителями.
Или мы доезжали до площади Комсомольской, а там шли мимо памятника героям Гражданской войны к лестнице, ведущей к дебаркадеру. Та лестница была на манер знаменитой одесской - длинная, с террасами, со скамеечками для отдыха, и проходила сквозь Парк культуры и отдыха. Там внизу мы покупали билеты на всю компанию (а это могли быть несколько семей), и плыли на левый берег Амура, на песчаный пляж.
Иногда, приехав в город с целью поплавать в Амуре, узнавали, что левый берег "залило", и чтобы не тащить обратно заготовленную снедь, оттягивающую руки, мы все же покупали билеты на катер, рассаживались по скамейкам на палубе и совершали водную прогулку, рассматривая подтопленные мичуринские (подсолнушные шляпки, торчащие над водой, лежащие на боку деревянные "курятники" (туалеты). Амур мог разлиться в любой месяц лета, и, планируя поездку, приходилось обязательно добавлять, чтобы не искушать судьбу: "Если только левый берег не затопит". А еда, которую с вечера мама варила "на купалку", прекрасно уминалась на катере. Ох, и вкусны же были свеженькие огурчики, разрезанные вдоль и чуть посоленные, и свежая картошечка в мундирах из такой нежной кожицы, что съедалась целиком. И еще помидоры - не разрезанные, а взломанные, с сахаристой мякотью, похожей на розоватый иней, чуть посверкивающей на солнце.
Мой город был первым моим осознанием - вот я, а вот мир. Вероятно, мне еще и трех не было, когда мама взяла меня с собою в поездку по магазинам. Почему я одна стояла около огромной дороги, у металлической ограды палисадника, и ревела во весь голос? Вероятно, устав меня носить, мама на несколько мгновений оставила одну. Вокруг меня дяди в белых рубашках с закатанными рукавами, чужие тети, а мамы нет! И вот мама, смеясь, подбегает ко мне, наклоняется, присела на корточки: "Ну, что ты, Дина?! Я же на минутку, я же сказала, что сейчас вернусь!" Люди расходятся, а я, счастливая и одновременно обиженная: "Я думала, ты меня забыла и уехала одна домой". Для меня это было так естественно, что можно забыть. Не умея еще держать в узде свои мыслишки, беззаботная, я подозревала, что и взрослые так же могут забыть - зачем и с кем они приехали. И мамин смех: "Ну, что ты, как же я могу тебя забыть? Да разве детей забывают?!"
На трех параллельных гривах возвышенностей, по которым раскинулся город, тянутся три улицы: центральная Карла Маркса, левая - Ленина, и правая - Серышева. В ложбинах, куда круто сбегают множество пересекающих Карла Маркса улиц, раскинулись Амурский и Уссурийский бульвары. В начале восьмидесятых за стадионом "Динамо" разбили удивительной красоты бульвар, тянущийся на добрый километр, с террасами и переливающимися с верхнего уровня на нижний водопадиками. Там мы гуляли в 84 году в яркий августовский день втроем - я, папа и маленький Алешка, сидящий в колясочке, раскладной, как зонтик. Я тогда уже была уверена, что в Хабаровске мне не жить, что надо «перетащить» в Томск родителей и, наверное, прощалась с Хабаровском, и эта прогулка по бульварам, и потом через весь город - как мой крестный ход по дорогому городу.
Обычно же мы в ответвления почти не спускаемся. Мы приезжаем в основном в центр. А он протянулся от площади Ленина до площади Комсомольской вдоль стремительной и просторной Карла Маркса, отъединенной от людных тротуаров широкими палисадниками с роскошными раскидистыми деревьями. Не могу не вести параллели с Томском, куда забросила меня моя жизненная дорога. Для меня, абитуриентки образца 62-го года, необычно было видеть томский центр с главной улицей такой ширины, что можно было переговариваться со знакомым, стоящим на противоположной стороне проспекта Ленина. И как странно, что в центре (почтамт, гостиница "Сибирь") нет совершенно деревьев.
Еще до площади Ленина раскинулся Детский парк. Там я запомнила себя рядом с мамой и папой. Они молодые, папа веселый, мама - обязательная. Эти поездки были не только праздничны, они разнообразили нашу жизнь, в поселке довольно монотонную. Эстрадная площадка с обязательными конкурсами и - карусель... Какая удача, если, сунув контролерше билетик, успевал взобраться на лошадку. И какая неудовлетворенность, если приходилось довольствоваться скамеечкой - весь вкус от карусели терялся. Хотя взрослые не понимали, не соглашались ждать следующего захода ради лошадки: "Ну, Дина, что ты? Иди, вон же скамейка еще свободная!" А я оглядывалась и мотала отрицательно головой. Мне и карусель без лошадки - не карусель. А после парка мы шли в направлении площади Ленина мимо книжного магазина, расположенного на месте, где когда-то был базар, где летом раскидывал свой шатер цирк "Шапито", откуда был спуск на хабаровский рынок.
А вот главная площадь города! До сих пор не могу привыкнуть к слову "площадь" в Томске. Смеюсь, когда говорю: "Площадь Дзержинского, площадь Кирова"... Площади Хабаровска раскинуты на такую ширь, что вмещают и скверы, и фонтаны, и скульптуры. На площади Ленина, обтекаемой с двух сторон транспортом, по бокам разместились шесть фонтанчиков - три развернутые чаши с одной стороны, и три - с другой. Вокруг фонтанчиков - широкие удобные скамейки и клумбочки. Все пространство площади заасфальтировано, ровнехонько - как столешница. А в нижней трети этого необозримого простора - главная фонтанная чаша, с высоченной струей и упругими тонкими струями по периметру, обычно в солнечные дни густо облепленная малышней, визжащей от удовольствия, когда пережатая ладошкой струя вдруг вырывается и окатывает прохладной свежестью головы всех соседей и самого шалуна.
Памятник вождю пролетариата стоит в основании площади, там, где построена гранитная трибуна для гостей и начальства во время праздничных демонстраций. На площадь из-за спины Ленина смотрят окна главной краевой больницы (в войну госпиталь 1200), где и я провела полтора месяца весной-летом 57 года, и откуда вышла в новом качестве прямо на освещенную белым летним солнцем красавицу-площадь.
Окантующие площадь Ленина дороги сходятся за нею в одну широкую и заполненную автомобилями улицу Карла Маркса. Вот тут-то и есть центр Хабаровска. Можно идти по правой, можно - по левой стороне Карла Маркса, это - не важно. Позади остались Медицинский институт (сейчас, наверное, уже университет), здание краевой администрации, Управления связи, гостинца "Центральная" (ах, какие пельмени в горшочках как-то нам подали в ресторане этой гостиницы, где мы справляли 20-тый день рождения сестры Гали, и как там пели с эстрады "Вы слыхали, как поют дрозды?" тамошние лабухи!).
Цвета Хабаровска моего детства - зеленый и белый. Краснокирпичные здания редки и старинны - Дворец пионеров, магазин "Океан"... Но они впереди. А мы проходим "новое" здание Драмтеатра, высокий четырехэтажный сероватый универмаг "Детский мир" (все детство и юность меня там одевали, и детям своим при наезде в гости к родителям только там я покупала обновки), кинотеатры "Гигант" и "Совкино" - старые, разные, как Пат и Паташенок, стоящие друг против друга, один - все время обновляющийся, элегантный, сверкающий, другой - скромненький, желтенький; одноэтажный... Проходим Универмаг, Дворец пионеров (как же мы там отплясывали с подружкой Светой в новогодние праздники - нам круг был мал, вылетели в коридор и утанцевали в какую-то огромную комнату с зеркалом во всю стену).
Потом идем мимо Художественного музея, (по левую руку - современное здание Главпочтамта, серокаменный Театр Юного зрителя, гостиница "Дальний Восток), минуем киоск, (там продавали такие вкусные пирожки с мясом, что мама так и не научилась стряпать этот нехитрый продукт, надеялась, что в выходные кто-нибудь эти пирожки в дом привезет), минуем ювелирный магазин, (там уходящий в армию друг сказал: "Выбирай, что подарить тебе на память", и я указала на нитку хрустальных бус, до сих пор сохранившихся, получившие от моей подружки имя - "слезы")...
А город все тенистее, все загадочнее - солнце-то склоняется к западу. И вот мы на Комсомольской. Постояли перед памятником Героям Гражданской, пересекли площадь к левому углу и, миновав Управление Амурской флотилии с огромным черным якорем у входа, спускаемся круто по асфальтированной улице к зданию Театра музыкальной комедии (знаменитого когда-то изумительными голосами Войнаровского и других, уже забытых мною, артистов). Неподалеку Краеведческий музей с огромной каменной черепахой у входа. Этот позеленевший многотонный тотем когда-то обнаружили в одном из районов края, как и стоящих рядом каменных баб.
Можно пойти в музей и посмотреть экспозицию (очень занимательную - край имеет необыкновенную природу и климат и интересен неожиданным сочетанием южных и северных растений. А удивительный животный мир, тигры, например, или росомахи... А морские животные! А киты! А знаменитый амурский лосось с его неудержимой миграцией во время весенней и осенней путин. Где еще увидишь такие стенды про времена гражданской войны: Волочаевская сопка, тачанка. Край покрыт и таежными лесами, и степями, дававшими разгуляться и лошадям, и тачанкам). У стен Музея, прямо в Парке Культуры и отдыха, выставлены настоящие пушки и орудия времен царских войск и Гражданской войны.
Парк в этом углу города не один. На Комсомольскую площадь выходят ажурные ворота еще одного парка, в глубине которого высится колоннада входа роскошного, белого, как парадная форма моряков, Дома офицеров. В этом парке юноша в светлой рубашке, не глядя мне в лицо, вычерчивал на песке прутиком узоры, посмеивался, поглядывал вокруг, слушал меня, лепечущую какие-то глупости, и вдруг вымолвил: "Можно, я буду звать тебя Динок?"
Но мы, вернувшись на Комсомольскую площадь, не пойдем в парк Дома офицеров, а свернем левее и войдем через чугунную узорчатую ограду в Парк культуры и отдыха, и предпочтение это - даже не из-за массы его аттракционов и кафешек, нет. Наискосок, по узловатым корням старых вязов и кленов, под их широкими зелеными кронами, по извилистым заасфальтированным дорожкам мы выходим на знаменитый хабаровский Утес.
Вот она - самая романтичная точка Хабаровска. На Утесе выстроена смотровая площадка с похожей на маяк колонной в центре. Перегнувшись через парапет, можно увидеть скалистые выступы утеса, о которые далеко внизу разбиваются темные волны Амура. "Амур не уступчив, как море", "Ласковый мой азиат" - это Римма Казакова, прожившая в городе несколько лет и написавшая о нём лучшие свои стихи. Хорошо виден левый берег, дебаркадеры, городской пляж там внизу, левее, с уходящими под воду гранитными ступенями, далеко видны корабли амурской флотилии. Над головой ясное небо, где-то внизу над волнами летают и кричат чайки. И ты чувствуешь себя почти птицей в этой точке. Эх, если бы крылья!
Вот здесь я и закончу свое путешествие.

"Прости, Хабаровск, как светло глядишь ты
сквозь крыши, сквозь беленые лодыжки
деревьев, сквозь снежинки и сквозь льдышки.
Пора проститься, время истекло".
 (Это, конечно же, снова Римма Казакова).
Но и сотой доли не описала я той красоты города, которая осталась во мне до самого моего последнего часа.
Я так любила свой город и продолжаю его любить! Но он, как шикарный и недоступный мужчина, держал меня все время на дистанции. Меня не устраивала жизнь рядом, в пригороде, и редкие встречи с ним по выходным дням. Я хотела туда, в центр, к фонарям, площадям, паркам, театрам, Амуру. Чтобы все это было рядом - "руку протяни". Но не получилось - и я изменила Хабаровску, и "вышла замуж по расчету". Другой город предоставил мне себя - парки, сады, скверы, музеи, Томь вместо Амура. Все то и не то. Я привыкла - "стерпится, слюбится". Мои дети отдали свою любовь Томску. Меня это удивляет, и мне их немного жаль - эх, не видали вы действительно красивого города! И пусть себе любят, и пишут Томску стихи, сочиняют ему музыку - пусть. Мое сердце - в Хабаровске. Что я могу с собою поделать?!

ПРИЕЗД В ТОМСК

 Не считая поездки в трёхлетнем возрасте к Маме на родину в деревню Трубеж под Курском, я никогда никуда не ездила и восторг от поезда испытала необыкновенный.
Мы с Зоей занимали два боковых места в плацкартном вагоне и сначала были не очень этим довольны – хотелось в глубину купе. Но позже нашли свое преимущество - мы были хозяевами на своих местах и ни с кем их не делили. Зоя спала на верхней полке, днем она ее складывала, и мы усаживались вдвоем у окна и занимались своими делами. 
В первую же ночь пришлось испытать новое в своём положении: мне некуда было деть протез. Дома-то я его снимала на ночь и ставила около кровати, а в вагоне ставить его было некуда. Да и пассажиры бы «не поняли». Пришлось снимать обувь и укладываться на полку в амуниции. Спать, конечно, было неудобно, но вполне терпимо. 
Время в поезде летело быстро. Мы читали взятые с собою учебники, разговаривали с попутчиками. Самым нашим любимым занятием было разглядывание заоконных пейзажей. Ежедневно с продолжительных остановок отправлялись домой открытки. И хотя по географии у меня была пятёрка, но практически я её, конечно, не знала и, например, считала, что смена часовых поясов происходит плавно: уже на другое утро поездки написала в открытке домой, что время, наверное, уже на полчаса отстает от нашего хабаровского. Мы жадно ждали Байкал, боялись его пропустить, а потом пол суток ехали вдоль него и даже временами отвлекались и не смотрели в окно - нагляделись. Понравились очень окрестности Ангарска, хвойные чистые леса. Долго вдоль железнодорожного пути нас сопровождала неширокая живописная река, то перебегая нам дорогу, то возвращаясь на нашу сторону по ходу поезда. 
Прожив на Дальнем Востоке восемнадцать лет, я, конечно, никогда тайгу не видела. Только в летних пионерских лагерях мы слегка прикасались к дальневосточной природе, держали в руках и маньчжурский орех, похожий на грецкий, зеленой кожурой которого можно было красить губы, видели дикий мелкий и кислый виноград, гибкие ветки с лимонными листьями… Но в настоящую тайгу я никогда не попадала и о том, что есть дальневосточные кедры, знала только по огромным дальневосточным шишкам и вкусным кедровым орехам, продававшимся на базаре. 
Мы с Зойкой часами сидели, уставившись в окно, не уставая восклицать по поводу всего, что видели. К нам порой прибивало какого-нибудь солдатика, возвращавшегося ли в часть или ехавшего на побывку, но, пошутив с ним в тамбуре, мы, смеясь, отправлялись к себе: зачем он был нам нужен? 
В нашем вагоне ехала ещё одна пара выпускников, подавших заявление на поступление в тот же политехнический Томска: миниатюрная девушка Алла и её спутник Серёжа, похоже, одноклассники и явно - влюблённые.
Через четверо с лишним суток поздним вечером наш поезд прибыл на промежуточную станцию Тайга. Через Томск транссибирская магистраль не проходит, и  всю ночь мы просидели на скамейках в обшарпанном тайгинском вокзальчике, дожидаясь утренней электрички.
И вот, ранним утром, в разбитом вагоне пригородного поезда наша четверка прибыла в город Томск.

Город вызвал оторопь сразу: давно требующее ремонта здание вокзала, усыпанная гравием, а не заасфальтированная площадь и весь убогий вид привокзальной территории сразу не понравились – разве можно было сравнить всё это с вокзалом и огромной площадью в нашем родном городе!..
Мы сдали вещи в камеру хранения, сели в трамвай, и он доставил нас до остановки "Политехническая" («лампочка» в просторечии горожан). В семь часов утра главный корпус ТПИ был ещё закрыт, и мы с час побродили - будто в галерее из ветвей высоченных тополей - по аллеям вдоль старинных зданий института.
Вот тротуары заполнились толпами людей в замызганной, тёмной одежде – это рабочие пошли гурьбой на заводы. Всё было не привычно – в моём родном городе нет заводов в центре! Мы в город из посёлка выбирались, как на праздник, по выходным, и чтобы там, в центре, увидеть человека в замасленной спецовке – да сроду такого не было!
Огромные, метра в два с половиной, темно-коричневые двери главного корпуса института, наконец, открылись, и мы вошли в вестибюль. Огляделись, нашли информационный стенд для абитуриентов и, ознакомившись с ним, отправились в Приёмную комиссию. 
Первое, что поразило нас, это стертые на нет серёдки каменных ступеней институтских лестниц. Это сколько же ног должно по ним прошаркать, чтобы образовались такие ямы?! 
Второе впечатление было не из приятных – пожилая, толстая вахтерша, восседающая за огромным столом на площадке первого этажа, наотрез отказалась пропустить дальше вестибюля нашу сопутчицу, сменившую при выходе из вагона ситцевый халатик на изящные черные брючки. "Не положено в институт в брюках девушкам, это тебе не танцплощадка!" - заходилась в крике эта церберша в растянутой кофте. Никакие резоны, что, дескать, вещи сданы в камеру хранения, что за ними надо возвращаться на вокзал, а мы утомлены бессонной ночью и нам надо скорее устроиться в общежитие - не принимались. "Не пущу!" - и весь сказ. Надо было бы нам обратиться к кому-нибудь из администрации, но мы все были такими ещё желторотыми… Так эта пара и отстала от нас, поехали они на вокзал, и больше мы с ними не встречались – их закрутила своя среда, нас – своя.
С моими документами все было в порядке, и я получила направление в общежитие, находящееся в двух шагах от Главного корпуса на проспекте Кирова. Застелив выделенную кровать в указанной комнате, мы с Зоей отправились в приёмную комиссию ТГУ, и тут выяснилось, что с Зоей не заладилось: ей в приеме отказали из-за дефекта глаз ("не корригируют" – так ей объяснили). "Училась в школе – корригировало, а в институт – пожалуйста, не корригируют!" – возмущалась Зоя. Получалось, что у неё с глазами было хуже, чем с моей близорукостью. Но сроду она на них не жаловалась - красивые, голубые, распахнутые, они так её украшали!
Зоя тут же кинулась на почту звонить родителям – как быть? Решили, пусть она попытается отнести документы в любой вуз Томска, сдаст экзамены и с экзаменационным листом вернётся домой, чтобы там уже поступить в вечерний институт по любой химической специальности. Зоины документы приняли в педагогический.
И началась наша "вольная" жизнь.
Ох, как же она мне она с первых шагов пришлась не по душе! 
Город - обшарпанный и захолустный, грязный, неблагоустроенный - так разнился с тем, откуда я приехала! Несколько заасфальтированных даже не улиц, а их участков: немного асфальта на главной (естественно, носящей имя Ленина) да на прилегающих к главной улицам. Остальные городские дороги засыпаны гравием; тротуары, где они были, - из досок. Старые, покосившиеся, потемневшие от времени, деревянные дома, изредка чередующиеся с двух-трёхэтажными из кирпича дореволюционной постройки, непривычно маленькие трамваи. И кругом заборы – высокие, редко - металлические, но в большей части из деревянных плах, покрытые белёсыми лохмотьями когда-то зелёной краски. Даже в нашем поселке не было такой срамоты, а тут центр города! 
Самый разгар лета, жара – и проблема попить, поесть. В нашем Хабаровске на каждом перекрёстке можно было напиться газировки, подкрашенной сиропом, продаваемой с тележки, на которой стояла узкая колба с делениями и краником. Продавщица брала с подноса пол-литровую кружку из толстого стекла или гранёный стакан, ополаскивала над фонтанчиком, которым сама же ловко управляла тут же, на верхней крышке своего стола, подставляла кружку под колбочку, отмеряла порцию сиропа, а затем ставила посудину под струю газировки, льющейся через кран от сатуратора, размещенного там же, на тележке. Вода пузырилась, сироп окрашивал её в красный или жёлтый цвет («вам какой - малиновый или мандаринный?»), и ты, зажмурясь от мелких брызг, разлетающихся с поверхности напитка, пил эту сладость, на короткие секунды чувствуя себя счастливым: хорошо! 
Ничего этого в Томске и в помине не было, весь центр можно было пройти в поисках, где бы утолить жажду, и остаться ни с чем.
И особенно меня удручали лестницы в той части города, где я жила и где мне предстояло учиться. Центральная улица города начиналась от Лагерного сада, раскинувшегося на высоком берегу огибающей город реки Томь, сбегала к центру и там уже продолжалась по равнинной местности. Наш институт располагался как раз на сбеге, к нему из центра шли длинные лестницы без перил. 
«Ну, ладно,  - думала я,  - сейчас лето, а как я буду по этим лестницам зимой ходить?» Мои письма домой в эти дни были полны паники: не хочу здесь находиться, не хочу жить в этом городе, хочу вернуться. Как я в этих задрипанных общежитиях-клопопитомниках буду стирать, где сушить белье, где питаться? В буфете лишь кефир да коржики, ближайшие столовые в трёх-четырёх кварталах – или пешком (это с моей-то скоростью!), или автобусом. А как и где мыться?
Собираясь в Томск, я меньше всего думала о бытовых вопросах, просто забыв про них. От Маминых увещеваний отмахивалась. Мне казалось, что эти-то проблемы должны быть решены: в наших посёльских заводских общежитиях и душ, и буфет, и постирочные – всё имелось. В голову не могло придти, что где-то может быть не так! Естественно, в том возрасте я понятия не имела о разнице в бюджетах крупных заводов и провинциальных институтов. 
И передо мною во весь рост встали проблемы, связанные именно с моим отличием от других людей. То, что легко решается, если ты живешь в благоустроенном доме с налаженным бытом, вырастает в сложную задачу, когда твоё жилище предназначено лишь для укрытия от непогоды. 
К тому же я узнала, что если в школе мы ходили из кабинета в кабинет на разные уроки, и за перемену можно было успеть перейти из класса в класс, приготовить учебник и тетради, перекусить в школьном буфете, при необходимости сходить в туалет, то студенты переходят из корпуса в корпус во время двадцатиминутного перерыва, а корпуса находятся на расстоянии нескольких остановок, и не всегда транспорт останавливается рядом с корпусом. То есть это значит, что за двадцать минут ты должна спуститься в цокольный этаж, где расположена раздевалка, одеться и снова подняться на первый этаж, успеть на автобус, который ждать тебя не будет, доехать до другого корпуса, раздеться, подняться на n-ый этаж... А все эти тонкости - буфет, туалет - на пятиминутном перерыве между двумя часами… Как успевать! А зимой?!
Я писала домой отчаянные письма, предупреждая, что только сдам экзамены и тут же (с экзаменационным листом) вернусь домой и больше никуда ни ногой, что если бы мне найти деньги на обратную дорогу, я ни секунды бы не осталась в этом «паршивом Томске». Действительно, если бы не мысль, что прокатала напрасно деньги, я бы улетела в те дни из Томска первым самолетом через Новосибирск.
Мама, конечно, тут же откликнулась – «ждем, я тебе говорила, тебе будет трудно». А Папа приписал: «Смотри, Дина, это самые твои первые трудности, и если чувствуешь, что – ну, никак, то, конечно, возвращайся, но все же попробуй. Мы всегда тебя встретим с радостью, но не торопись, поживи...» - "Как он может?! - думала я тогда.- Он меня совершенно не понимает".
(Став бабушкой и провожая внука на учёбу в Питер, а часть его побудительных мотивов уехать были сродни моим – вырваться из-под диктата матери, - я поняла Папу. Сам испытав подобную стезю – в другой конец страны, в незнакомые места, без кого-либо близких в окружении, он знал – всё всем по силам, была бы решительность. Поэтому и внука я поддержала, наперекор его родителям, – выдюжит!)
 

ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ ЭКЗАМЕНЫ 

Зоя, подав документы в педагогический, (принесла документы поздновато, мест в общежитии для абитуриентов уже не было), продолжала жить в нашей комнате, мы с нею умещались на одной кровати.
Постепенно я начала осваиваться с новым бытом. Мелкие постирушки мы устраивали в умывальной комнате, грея воду в чайнике на электрической плитке, одолженной у соседей-студенток. Чтобы утром не ехать или не идти за несколько кварталов в столовую, стали с вечера запасаться кефиром в бутылках и булочками. В первый раз со дня операции я сходила в общественную баню и, к удовольствию своему, узнала, что там есть «номера» - то есть не надо было идти в общее отделение. Выяснилось, что при бане есть прачечная, где можно было при необходимости основательно постираться. С питанием дело постепенно налаживалось: обнаружилась неподалеку от общежития заводская, а значит - сравнительно дешевая столовая. Осваивались ближайшие виды транспорта и остановки. В городе ходили автобусы и трамваи, и вот последний-то вид был самым доступным, дешёвым и удобным – трамвайные пути пересекали наш центральный район, где находились корпуса политехнического и общежития, - вдоль и поперёк. И ему была посвящена одна из студенческих песен, услышанная нами в один из вечеров из коридора: «Последний трамвай, старый знакомый, опять тебя услышу сквозь сон…» Остановка «Политехнический» находилась почти под нашими окнами.
Как-то мы с Зоей возвращались рано утром в общежитие – днём было дорого  да и невозможно дозвониться по межгороду, а Зое надо было переговорить с родителями, поэтому мы встали в пять утра и отправились пешком на главпочтамт. Возвращались уже при солнце, и на вахте общежития дежурившие парни-студенты иронически нас прищучили: «Бледновато выглядите, девушки!» Приняли нас за гулён. Ох, как мы с подружкой разозлились: во-первых, несправедливо, а во-вторых, «какое вам дело, как мы выглядим!» Было крайне досадно, что про нас могли «такое» подумать! Сказывалась внушенная посёльскими нравами мораль: «Не давай повода для худой о себе славы».
Скорлупа уже треснула, но цыплёнок был ещё сырой и из скорлупы выбирался с трудом.
Начались вступительные экзамены с сочинения. Выбрала я тему по «Молодой гвардии» и получила тройку. (Щёлкнула меня по носу судьба за переписанное выпускное сочинение – «Вот твоя истинная оценка!»)
И меня это задело - стыдно, уж на четверку-то могла бы написать. И хотя я грозилась завалить экзамены, чтобы был серьёзный повод уехать домой, а всё же с провалом вступительных экзаменов мне, золотой медалистке, возвращаться в посёлок было не с руки.
Я на совесть перечитывала взятые с собою учебники, ходила на консультации и там, на консультациях, поражалась некоторым абитуриентам. В нашем классе я была одной из первых учениц, и это давало основание для самоуважения: пусть я знаю и не все, и не блестяще, но школьный курс освоен вполне прилично, а в сравнении с одноклассниками – так даже и отлично. И вдруг я вижу своих сверстников, свеженьких выпускников других школ, но с такими вопросами к консультанту и о таких материях, что глаза у меня сами лезут на лоб: я и представления об этих вещах не имела. Но как я бы могла блеснуть знаниями в литературе, истории, искусстве, музыке, то есть по предметам, которые интересовали меня и книги по которым я читала в огромных количествах, так эти «вундеркинды» (парни, в основном) знали физику и математику.
В нашем потоке были два москвича – нервный, высокий, длиннолицый парень и толстенькая, совершенно матрёшкинского вида девушка. Почему они поехали поступать в Сибирь из столицы? Можно только гадать. Но до чего же это были подкованные, интересные ребята! По манере вести себя, по уверенности в своих знаниях, по задаваемым консультантам вопросам для меня они были не досягаемыми…
А мне бы, дурёхе, уже тогда спохватиться и одуматься - куда я иду, но "так и только так!" - и я продолжала идти по не своей дороге.

ЭТО СЛАДКОЕ СЛОВО - СВОБОДА 

 Устные экзамены (физика, устная математика и английский) были сданы на пятерки. А экзаменаторша по английскому, выводя «отл.», даже, вздохнув, произнесла: "Ну, хоть один настоящий ответ услышала!"
Знать язык тогда считалось не обязательным. Ну, где ты мог с иностранным языком столкнуться? Разве только статью в зарубежном журнале встретишь. И требования на вступительном были не строгие. Но и им не соответствовали бедные выпускники средних школ. Однако в нашей школе иностранные языки преподавались отлично, и в очередном письме я попросила Маму сообщить нашей «англичанке» про мой успех – пусть погордится.
Оставался последний экзамен - письменная математика.
Шок первых дней от Томска постепенно сглаживался, и стали проявляться кое-какие детали, вызывающие если не симпатию, то хотя бы ощущение сносности города. Мы знакомились с городом и находили в нем очень привлекательные уголки: Университетская роща, Лагерный сад, Городской сад с дощатым кинотеатром и какой-то не по-здешнему роскошной входной аркой с колоннадой.
Для занятий мы с Зоей уходили в Университетскую рощу, начинавшуюся через дорогу от общежития. В роще полно тенистых аллей и скамеек и, главное, нет обилия комаров! В Хабаровске эти вредные, кусучие твари звенели почти до конца сентября и страшно отравляли удовольствие от прогулок по городу.
По вечерам где-нибудь между этажами общежития собиралась компания из десятка человек, среди которых было двое-трое с гитарами, и раздавались незнакомые, но такие душевные песни про «подругу-гитару», «мою Галину», "экскурсию по городу любви", про метель и ожидание у клуба «в холодных башмаках», про то, что «стал ТПИ нашим домом родным»; пелись песни Окуджавы, Высоцкого, о которых мы и не слышали у себя в посёлке. Мы выходили с Зоей на эти позывные и становились где-нибудь неподалеку от певших. Постепенно пятачок обрастал новыми слушателями и певцами, и мы с приятельницей слушали и слушали, заражаясь этим новым для нас духом студенческого братства.
После очередного экзамена или консультации, когда выпадало свободное время, к нам в комнату заходили парни - студенты и такая же "абитура", как и мы. И с ними мы общались раскованнее, чем с одноклассниками дома. И эти мальчишки смотрели на нас иначе. Как? А так: поётся какой-нибудь «Сиреневый туман» под гитару, а глаза гитариста ищут взгляд той, которой песня и посвящается в эту вот минуту, и розовеют щеки вчерашней маминой дочки, и начинают блестеть глаза, а голос становится певучим, а подружки с волнением и интересом, и радостным сочувствием наблюдают это настоящее, некиношное зарождение влюбленности.
Однажды съездили мы с Зоей на окраину Томска к каким-то знакомым Зоиных родителей, к которым она решила перебраться до конца экзаменов. (У Зои не было разрешения жить в общежитии ТПИ, и нас предупредили, что посторонние в комнате могут находиться только в дневное время). Уже пожилые муж и жена, занимавшие половину одноэтажного дома, были когда-то москвичами, эвакуированными в Сибирь вместе с заводом из Москвы во время войны с Германией. Обратно они не вернулись. Вот этому обстоятельству мы с Зоей очень удивились - как можно было поменять столицу на Томск? Пытались допроситься у хозяина, но тот только хитро улыбался да дымил папиросой: «Так вот, решили тут жить». Странным мне это показалось и несколько озадачило: что-то, значит, было в Томске такого, раз даже Москва обратно не дождалась нескольких своих жителей…
И всё чётче во мне формировалось новое ощущение сладкого чувства свободы: не было строгого родительского контроля и маминого диктата. Куда пойти, во сколько вернуться, где заниматься и сколько времени, с кем проводить время, как тратить деньги – всё выбиралось тобою, и никто не задавал вопроса: «Зачем?», и не давал советов-указаний, и не требовал отчёта. И не упрекал в неблагодарности.
Новые лица, новые характеры, новая обстановка - все это затягивало. Не хотелось думать, что скоро опять, может быть, придётся возвращаться в прежнюю, подконтрольную и подотчётную жизнь.
(Хотя, надо признать, я тогда и вопросом не задавалась, почему мне стало нравиться жить этой, вообще-то, очень для меня хлопотной и не обустроенной жизнью! Мне просто очень легко было на душе в те дни, несмотря на всевозможные неудобства и трудности. Жить, как хочется тебе, а не маме, учителям и другим, пусть дорогим тебе людям, но другим – вот что я тогда попробовала).
Одним словом, перед последним экзаменом я уже была не так категорично настроена возвращаться в ближайшие дни домой.
На математику мы пошли с Надей, одной из девушек из нашей комнаты. Она поступала, как производственница - уже отработав на каком-то заводе, и была направлена этой организацией на учебу. Таким студентам стипендию платила направившая их организация, и туда же они должны были вернуться после получения диплома. Надя поступала на другой факультет, и поэтому мы с нею сдавали в разных потоках, но к концу приемных экзаменов все потоки поредели из-за многих отсеявшихся абитуриентов, и их соединили.
Надежда - живая, общительная соседка, свободно чувствовавшая себя в компании парней, острая на язык. Экзамены она сдавала на четверки и перед последним экзаменом чувствовала себя очень уверенно.
В экзаменационной аудитории мы сели рядом. На исходе отведенных для письменного экзамена часов я поняла, что запурхалась в тригонометрическом уравнении. Надо сказать, что в школе мы им очень мало уделяли внимания, и я их побаивалась. Надя, завершив свою работу, сдавать ее не торопилась, и, когда я шепотом ей пожаловалась, что не могу решить последнее задание, она, быстренько прочитав его,  на краешке листочка написала мне решение. Проверять уже не было времени, я (была-не была!) перекатала его к себе, и мы сдали экзаменационные листы.
В тот же день проходило собеседование в деканате, на котором нас окончательно распределяли по специальностям. Я подавала на "электронные приборы", (естественно, совершенно не представляя, чем я буду заниматься, приобретя в вузе эту специальность). Меня на ней и оставили. Надя рассказывала, как ее попытались переманить на другой факультет, и что на вопрос: "у вас все экзамены сданы?", она твердо ответила "конечно", хотя оценки мы должны были узнать только на следующий день.
На другое утро пришли к дверям приемной комиссии за результатами. Я нашла в списках свою фамилию - тройка. Значит, у меня было не решено какое-то из трех заданий. За первые два я была уверена, там было что-то из комбинаторий по алгебре и геометрическое построение, в которых я была, как рыба в воде. Значит, ошибка была в последнем тригонометрическом уравнении, подсказанном мне Надей.
И тут я увидела ее остановившийся взгляд: "У меня пара, Динка!" Как, не может быть! Я бросилась искать ее фамилию в списках, вывешенных на стене - да, так и есть. Она так была уверена, что сдаст! Конкурса среди "производственников" практически не было,  им предоставлялись льготы при зачислении, и достаточно было сдать на тройки экзамены, чтобы быть принятым. Надя была в самом настоящем горе. Пересдавать вступительные экзамены не разрешалось. Она в тот же вечер уехала домой. А я несколько лет, пока училась в институте, была не в своей тарелке от воспоминаний о ней, считая что, возможно, моя вина в постигшей Надю неудаче: если бы она не тратила время на меня на экзамене, может быть, успела бы тщательнее проверить свою работу. И это чувство, что человек, два года готовящийся в институт, пожертвовал из-за меня, пусть и не желая того, своей возможностью попасть в вуз, тоже сыграло свою роль при моем решении не возвращаться в Хабаровск, а остаться в Томске.
Проходной балл по нашему факультету 12/18 (12 баллов по основным предметам: две математики и физика, и 18 - общий). У меня же было 13/21. Я стала студенткой ТИРиЭТа – Томского института радиоэлектроники и электронной техники. Именно в этом 1962 году Радиотехнический факультет ТПИ выделился в самостоятельный институт. Позже, когда я его уже закончила, он еще два раза менял название, был ТИАСУРом (институт автоматических систем управления), потом академией (ТАСУР). Сейчас это ТУСУР – университет  систем управления и радиоэлектроники.
Итак, я оставалась в Томске. Много было причин этому моему решению. И одна из решающих, что я буду жить в городе.
Жить в городе было заветной мечтой с детства – так мне было мало тех возможностей, которые предоставлял наш поселок! Хотелось почаще бывать в театре, в музеях, на концертах. Живя в поселке, я ни разу не слышала оперу, хотя конечно в Хабаровск приезжали на гастроли и драматические, и оперные театры, но проблема вечером после спектакля вернуться домой не давала мне так часто, как бы хотелось, посещать спектакли, а про такси я при вечном нашем безденежье и думать не могла. И вдруг мне представилась возможность жить в областном центре, пусть и не богатом театрами и музеями, но несравненно более интересном, чем рабочий поселок...
И воля! Жить  без маминых причитаний: "Ты же знаешь, что не могу заснуть, пока тебя нет! Почему ты задерживаешься?!"
Вот этот материнский вопль всех времён и выгоняет повзрослевших детей из "начала начал". Ты живешь полной счастливой жизнью, у тебя друзья, планы и свои интересы, тебе уже восемнадцать, ты полностью сложился, как личность, но родители все еще видят в тебе ребенка, нуждающегося в пригляде и защите. И хотя уже ни отчего защитить не могут, но хотят для собственного спокойствия, чтобы "дитя" было на глазах, и узурпируют право на контроль за личной жизнью своего взрослого чада. А уж Мама с её попытками руководить всем и вся, невзирая ни на возраст, ни на степень зависимости человека от нее, полагающая, что во всех случаях правота лишь на ее стороне, и добивающаяся признания этой своей правоты криками, слезами, вызовом "скорой помощи" из-за сердечного приступа и другими доступными средствами - давно "достала" меня необходимостью все время отстаивать свое право на самостоятельные поступки и вступать с нею в тяжелейшие разборки.
Я дала домой телеграмму: "Принята институт целую ваша студентка" и стала ожидать Папу с зимними вещами, как условились при моем отъезде из Хабаровска.

НОВЫЕ СПОСОБНОСТИ

Описывая свои первые дни вне дома, где мамина опека освобождала меня от забот о быте, а папина - позволяла решать проблемы с протезом, я не касалась этих тонкостей, разве вот про баню да постирушки, да про то, как решалось с питанием. И создаётся впечатление, что ничем я тогда не отличалась от своих соседок, разве – внешним видом.
Конечно, это не так. Отсутствие «нижней конечности» (как это значится в медицинских документах) прилично осложняло мне жизнь теперь, когда своё жизненное пространство я организовывала сама. Начиная от – успеть вовремя на ту же консультацию, экзамен, автобус, идущий в нужную мне сторону, в столовую до закрытия – кончая  уходом за протезом (забота, вообще не ведомая моим подружкам) – всё это теперь полностью было на мне, и не организуй я это на должном уровне, не вылезти бы мне из жизненных передряг и мелких неурядиц.
Слава Богу, от природы я получила мозги, системно мыслящие.
Без каких-то умственных построений в голове сам собою вырисовывался график дня, разбитый на более мелкие графики организации того или иного сегодняшнего «мероприятия». Самой большой ценностью становилось время. С ним у меня должны были наладиться добрые отношения. Я не могла сократить время, необходимое для прибывания в нужное место, приложив физические усилия, потому что утратила способность ускорить своё перемещение бегом или хотя бы поспешным шагом.
Костыли были заброшены через год после операции и больше в повседневности не использовались. Как бы ни был неудобен протез (а это было тяжёлое, громоздкое, стучащее, плохо сидящее, причиняющее много боли, ненадёжное, вдруг принимающееся иногда громко скрипеть – сооружение), но непререкаемое желание быть по виду «как все» - полностью исключало возможность моего отказа или, хотя бы время от времени, «измены» этому подобию ноги. К тому времени в бесснежное время я уже не пользовалась постоянно тростью, хотя всё время «на всякий случай» носила  её с собою в сложенном виде. Ещё дома Папа разрезал мою деревянную спутницу на три части, на токарном станке выточил переходники с резьбой, и при необходимости я могла быстро свинтить детали в одно целое.
Как-то при поездке по Томску увидала в окно вывеску - «Протезно-ортопедическое предприятие». Машинально отметив: "Ага! Значит, это учреждение в городе есть", я не удосужилась запомнить ближайшую остановку. Уже через неделю себя ругнула за непредусмотрительность: протез вдруг начал громко скрипеть. Дома в таких случаях я жаловалась Папе, он вооружался маслёнкой, раскручивал чего-то там в моей «ноге», смазывал какие-то детали – и скрип прекращался. А тут – у меня даже инструментов не было, да и что там надо откручивать? И маслёнки не было…
Я села на тот же маршрут трамвая и стала старательно глядеть в окно. В двух остановках от нашего общежития увидала на одном из зданий уже знакомые слова: «Протезно-ортопедическое…». Вышла на ближайшей (совсем рядом) остановке.
Старое, двухэтажное, из красного кирпича здание. Сумрачный вход, грязные коридоры, ведущие куда-то вглубь здания, лестницы - одна в цоколь, другая - на второй этаж. Поднимаюсь вверх, несколько дверей, одна приоткрыта, заглядываю – никого, стою, жду. То ли я в обед попала, только никто так мимо и не прошёл. Через пять минут спускаюсь в цоколь. Мимо идёт, прихрамывая, толстый, в летах дядька в рабочем халате. Обращаюсь: «Можно спросить?» Он останавливается, слушает и ведёт меня в полуподвальное, остро пахнущее кожей и чем-то едким, помещение: «Ты подожди вот тут, сейчас приду». Через несколько минут возвращается с ещё одним, сухощавым, с бельмом на глазу, по возрасту явно тоже бывшим фронтовиком. Тот садится и начинает разбирать мой протез, прислушиваясь – откуда скрип. Наконец, открутив стопу, смазывает шарнир, снова всё собирает, отдаёт со словами: «Надо, как ещё заскрипит, придти и новый заказать. Давно носишь?»
Приходить и здесь заказывать? Я оглядываюсь. В моём городе в таком же учреждении тоже не мёдом намазано, но такого сумрачного, грязного, воняющего помещения я ещё не видела. Благодарю за работу и жалуюсь, что у меня даже инструмента нет, чтобы раскрутить протез. «А! Так вот тебе ключ!» – и мне вручается плоская, под углом изогнутая штуковина, у которой с одной стороны отвёрточный профиль, а с другой – рожковые выступы, и я уже углядела, куда их совать, когда откручиваешь стопу. «А где можно солидолу взять?» – спрашиваю: во время ремонта я не сидела безучастно, а всё ловила взглядом и слухом. «Вообще-то, это вазелин технический, я тебе сейчас дам немного…» - «Нет, - останавливаю его, - не надо…» Смазочная субстанция, вижу, тёмная, а завернуть её шматок для меня мастер намеревается в газету. Где я буду это хранить и когда он мне теперь понадобится? Лучше уж в аптеке купить вазелину, там он всё же в упаковочке…
(С тех пор эти два «инструмента» - протезный ключ и баночка с вазелином - лежали в моей сумке неизменно).
С этого похода на Томский протезный завод во мне пошёл подспудный процесс «приспосабливания» к новым условиям.
Дома, когда все мои проблемы решали родители, я осваивалась со своим новым состоянием физически: привыкала к костылям, потом к протезу, к новой походке, училась падать (да-да, падать тоже надо с умом, чтобы уберечься от ссадин, не порвать одежду и чулки, не выбить пальцы рук, чтобы не упасть навзничь, уберечь голову, не сломать конечности). Я научилась, падая, поворачиваться вниз лицом, успеть откинуть от себя «ручную кладь» - палку, сумку, подставить под себя руки и спружинить на них тело. Подниматься из этой позы сложнее, чем из боковой или со спины, зато гораздо меньше вероятность что-то ушибить или сломать.
И вот теперь настала очередь включения способностей мозга: запоминать нужную информацию. В дальнейшем я уже не заставляла себя запоминать ближайшую дорогу в нужном направлении, не искала особых ориентиров. Постепенно я привыкала, что мой мозг сам выдаёт (без моих раздумий) лучший вариант маршрута по скользкой дороге, решение – подниматься ли на эту возвышенность прямо или поискать окольный путь…Надо было только "прислушаться" и поверить внутреннему побуждению - "иди туда!".
Постепенно - уже автоматически - я могла сориентироваться: сколько времени понадобиться, чтобы добраться в ту или иную точку города из своего «пункта А»; в какое время лучше идти в столовую, чтобы там не было наплыва посетителей; как избежать стояния в очередях (никто и никогда не обращал внимания на девушку с палкой или хромающую, и я всегда вставала в хвост очереди, палку пряча за спину). Вообще, очередей я старалась избегать, меняя график посещения публичных мест: позже или раньше наплыва посетителей обедала в столовой; пораньше вставала, чтобы занять место в библиотеке; в кино ходила или на ранние киносеансы, или сразу после лекций, когда служащие на работе, студенты - в столовых, библиотеках...
До сих пор мои спутники со мною иногда спорят: «Пойдём сейчас (или попозже).., давай по этой дороге..., куда ты?» Я же иду без раздумья, полагаясь на интуицию, убеждённая: самый оптимальный путь в данных условиях – этот. Меня считают строптивой – я не спорю: не буду же каждый раз объяснять, что давно поняла – моя голова работает самостоятельно, выбирая наиоптимальнейшее, наименее энергоёмкое, времясберегающее решение возникшей проблемы с перемещением в пространстве.
Когда-то я думала, что мне помогают мои способности: как же! отличница в школе, особо развитые извилины… Ничего подобного! Там, где надо было этим извилинам хорошо работать, они довольно часто сдавали. Просто у меня развивались особые способности, потому что в них возникла необходимость: от них зависело моё устройство, размещение, выживание, наконец, в этом мире здоровых людей, где у всех сверстников по сравнению со мною была огромная фора.
Но были и потери: усиленно работая по части приспособления в сложных условиях своего носителя (меня, то есть), мозг упускал информацию о внешней жизни. Раньше я её не получала из-за ограниченности жизненного пространства, теперь у меня не хватало времени её усваивать и осмысливать. Общественная жизнь страны шла совершенно мимо сознания. Сфокусировалась одна цель - окончить институт.

ПЕРВЫЙ СТУДЕНЧЕСКИЙ МЕСЯЦ
 
 С первого сентября наша 152-я группа полным составом, за исключением меня, отправилась "на картошку" - в районное село на сельхозработы.
Я почти ни с кем не успела познакомиться. В общежитии остались студенты последних курсов. Меня на сентябрь определили работать кем-то вроде делопроизводителя в деканате.
Я перебирала какие-то бумаги, печатала (у Мамы на работе я немного двумя пальчиками научилась печатать на машинке), подшивала входящие, заполняла графы каких-то ведомостей. Деканат размещался  в десятом корпусе ТПИ возле Лагерного сада. Пока главный корпус ТИРиЭТа на площади Революции ремонтировался, мы, его студенты и преподаватели, обретались в корпусах ТПИ.

Уходила я с работы, как и было предписано, в 5.30 вечера, когда никого, кроме меня и вахтерши уже в корпусе не было. Однажды пожилая тетя в будке остановила меня на выходе вопросом: "Что это у вас в сумке?" Из моей сумки выглядывали две длинные трубки. Ей со скуки привиделось, вероятно, что я какой-то инвентарь выношу из корпуса. А это были детали от моей трости. К этому времени я уже научилась ходить без палочки, когда не было скользко. Но после дождя глинистые дорожки были не безопасны, поэтому я постоянно носила в сумке сборный вариант трости, сделанный Папой. В Томске в последних числах августа и первых - сентября идут частые дожди, даже ливни, а город тех лет был почти не асфальтирован, и ходить по мокрой глине и со здоровыми-то ногами было сложно.

Я помнила скандал, учиненный такой же вахтершей из главного корпуса по поводу брюк на абитуриентке и, не вступая в пререкания («себе дороже»), молча вытащила и продемонстрировала, что за «механизм» несла в сумке. Вахтерша не нашлась, что сказать. Это была мрачная женщина, и по выражению ее лица я поняла, что лишила ее удовольствия закатить скандал. Очень ей, видно, хотелось потребовать от меня бумажку с разрешением вынести палку из корпуса.
Я потом не раз сталкивалась с чётко выраженным трояким отношением к своему состоянию: одни были очевидно расположены помочь хоть чем-то, без унижения; вторые - подчеркнуто равнодушны, никак тебя не выделяя, а третьи открыто выражали неприязнь. Не зависело это отношение ни от возраста, ни от статуса человека. Объяснение в поведении людей первой группы простое – сострадание, милосердие, умение чувствовать людскую боль, как собственную. Равнодушие же и плохо скрываемую неприязнь у людей второй категории можно отнести к неприятию внешнего уродства, болезненному, ревнивому отношению к попиранию совершенства и природы.
Но у меня создалось чёткое убеждение, уже начиная с Мамы, что народ погрубее, малообразованный, находящийся на нижних ступенях социального положения и достатка, как-то более безжалостен и требователен к инвалиду. Не знаю, есть ли однозначное этому объяснение. Можно попытаться объяснить и мамину требовательность желанием подготовить меня к будущим неудачам и лишениям, закалить характер, воспитать трудолюбие и привычку не надеяться на других. Можно объяснить и отсутствие сочувствия у других, кто пусть и чуть удачливее тебя (то есть – не инвалид и ещё не стар), но помыкаем и судьбой, и людьми, стоящими выше по социальной лестнице, что они используют любую возможность самим поглумиться над ещё менее удачливыми, хоть на мгновение подняться над кем-то… Люди разные в этом отношении. Я относилась ко второй группе – ненавидела свой облик и наделяла всех, кто обращал ко мне неприязненный или равнодушный взгляд, такими же качествами и не винила их, просто избегала по возможности. Вполне естественно, что с возрастом я постепенно «переходила» в группу сочувствующих.
С возрастом любой человек набирается жизненного опыта, в котором есть и эпизоды, просто требующие милосердия: люди заболевают сами, старятся родители и близкие люди, рождаются нездоровые дети. Если раньше ты сторонился нездоровых, слабых, неуклюжих людей, они раздражали тебя, мешались, действовали тебе на нервы, тормозили твой стремительный путь, то, например, сломав ногу и какое-то время походив в гипсе, ты начинаешь понимать – каково тем, кто вынужден с негнущейся ногой ходит всю жизнь. Как-то знакомая студентка, походив на лекции недели две в гипсе, обратилась ко мне: «Слушай, как ты живёшь? Я тут поездила по автобусам, по нашим лестницам институтским походила – всё время тебя вспоминала: ты ж всю жизнь так!»
Так и получается, что даже в холодных или очень молодых людях просыпается милосердие и сочувствие, когда они или сами хоть на недолго окажутся в ситуации неполного владения своим телом, или кто-то очень близкий потеряет способность совершать все, к чему приспособлено наше тело, и прежде равнодушный или раздражаемый инвалидами человек окажется удручённым свидетелем или частичным заменителем этой утраченной функции.
(Добавлю, что очень редко вижу такое прозрение в мужчинах. Женщины, вероятно, более склонны к «самообразованию» в душевном сочувствии. Об этом свидетельствуют хотя бы примеры сцен в транспорте: первыми уступают место немощному человеку девушки и женщины. Молодые (и не очень) мужчины расстаются со своим местом с большой неохотой и даже на просьбы «уступить место» отвечают иногда довольно грубо)…

ОБЩЕЖИТИЕ

В конце сентября моя группа вернулась из колхоза, и я наконец-то смогла познакомиться с новой своей компанией. В группе было двадцать человек, причем две трети - парни. Все - вчерашние школьники. Стажа рабочего ни у кого не было, и нам, по существующему тогда порядку, предстояло полтора года, (а точнее - три семестра) совмещать учебу в институте с работой на производстве. На "Электронных приборах" готовили специалистов для электронно-вакуумной промышленности, и свой стаж «отрабатывать» мы должны были на "Лампочке" - Томском электроламповом заводе, том самом, у которого высадил нас тогда трамвай, и на который шли те удивившие меня рабочие. ТЭЛЗ находился на пересечении улицы Советской и проспекта Кирова. А жить я стала в общежитии по адресу «Студгородок, 11, что сравнительно неподалеку от завода. Но для меня и это расстояние было существенным.
В первых числах октября мы уже появились на заводе, и на каждого была оформлена трудовая книжка. Так началась моя трудовая жизнь.
Наше общежитие - это П-образное здание из старых черных бревен с одной почему-то белой оштукатуренной стеной, обращённой к клубу ТПИ, где размещалась и столовая института.  Когда-то, до революции, это двухэтажное здание служило трапезной женского монастыря, размещавшегося на территории Студгородка.  Длинное, с двумя крыльями, оно имело несколько входов, но открыт был только один, остальные - намертво заколоченные. Наша комната - на втором этаже почти над входом в "общагу", но вход на второй этаж с этой стороны здания заблокирован. Чтобы попасть в комнату, сначала пройди до конца коридора по первому этажу, (а это добрых метров сорок), а затем вернись уже по второму этажу к своей двери. Такие же проходы делались каждый раз, когда шел в туалет или в «умывальню», размещенные на первом этаже неподалеку от входа в общежитие. Времени у меня эти «проходы» отнимали уйму!

Про оборудование подсобных помещений в общежитии можно слагать поэтический цикл («из какого сора растут стихи...»), но правдивее, конечно, - чернейшую прозу. До сих пор в мои сны приходят этот туалет и умывальная комната (и сдаётся, что так будет «оборудован» мой личный ад, когда Там назначат наказание за все мои земные грехи): открытый с трёх сторон загаженный толчок, к которому надо идти по скользкому полу с сантиметровым слоем подозрительного цвета жидкости, и умывальная комната с эмалированными, облупленными, грязноватыми раковинами, около которых ты, полуголый, тоже открытый всем, моешь волосы, а полотенце обмотано вокруг пояса, и в любой момент может раздаться визг из-за шутника, "ошибшегося" дверью.
Душевой в общежитии не было, постирочной – тоже, бельишко можно было сушить лишь в комнате… Ни буфета, ни холлов с телевизорами. Лишь длинный, тускло освещенный коридор с покатым, щелястым полом и плохо оштукатуренными стенами с дверями в комнаты.
Из нежилых помещений лишь «красный уголок» - отдельная комната, заставленная  аудиторными расшатанными столами, куда мы уходили заниматься по ночам, если была такая необходимость – перед экзаменами или контрольными точками; да ещё на первом этаже, в большой комнате с пустым дверным проёмом находилась огромная печь, от которой, вероятно, когда-то, при монашках ещё, отапливался весь дом. Печь эта никогда не топилась, и помещение использовалась студентами лишь для кратковременных ночных посиделок, да и оттуда «посидельщиков» быстренько удаляли парни, дежурящие на вахте. Трудно понять, почему из этого помещения не сделали ещё одну комнату. Возможно, разрушь ту печь, рухнул бы и весь дом.
Тогда, на первом курсе, на 16-ти квадратных метров нашей комнаты расселилось семь человек: шестерым общежитие было предоставлено, и еще одна девушка жила "зайцем" - на ночь для нее ставилась раскладушка. Две кровати были двухъярусные, как в солдатских казармах. В комнате умещались еще стол и две тумбочки. Так жили во всех комнатах - мест в общежитиях на всех студентов-иногородников не хватало.
Поддерживать порядок в таких условиях было очень не простым делом. Поэтому в каждой "общаге" существовал студсовет из активистов-студентов, строго следящий за соблюдение правил проживания. У нас не было вахтеров «со стороны», у входа дежурили поочередно парни-старшекурсники. В каждой комнате был староста, организующий дежурство, получающий на себя и следящий за сохранностью немудреного инвентаря (утюг, тазики, графин и прочее), чего конечно на все комнаты не хватало, и дело старосты было это обеспечить. Чистота поддерживалась поочередным дежурством жильцов. Ежевечерне представители студсовета обходили комнаты и проставляли оценки за внешний вид комнаты, которые заносились в висящей около входа (вблизи вахты) демонстрационный разграфленный лист ватмана в виде разноцветно закрашенных треугольников: красный - пятерка, голубой - четверка, зеленый - тройка, ну а черный - понятно, пара. За несколько пар для одной комнаты следовало предупреждение, обычно рекомендовали сменить старосту; если опять серия черных треугольничков - выговор по факультету, а потом могли и выселить всю комнату.
В комнатах не было ни одной электророзетки, и гладить приходилось в «красном уголке» на специальном, стоящем в углу, столе, (и мы, студентки-первокурсницы, стесняясь и тщетно прикрывая объект труда спинами, гладили свои трусики и лифчики). Но во всех комнатах было по радиоточке - единственное "средство массовой информации", доступное в то время. Газет мы не выписывали -. не было никакой уверенности, что они дойдут до комнаты.
Мало-мало обвыкшись, новоиспеченные студенты приобретали вскладчину электроплитку (строжайше во избежание пожара запрещенную студсоветом вещь), "жучок" - лампочный патрон, в верхней части которого высверливались отверстия, куда вставлялись медные гильзочки, подпаянные к контактным точкам патрона. В эти гильзочки вставлялись штырьки штепселей от той же электроплитки или утюга, а, по мере "прибарахления", - и настольной лампы или даже магнитофона.
Время от времени в общежитии устраивался "шмон" с участием председателя и членов студсовета и коменданта. Естественно, о шмоне негласно сообщалось заранее, и все эти компрометирующие и вообще-то опасные с точки зрения пожаробезопасности предметы, тщательно прятались. Ребята из студсовета никогда не подводили, а вот внеплановая проверка могла кое-кому обойтись боком: за обнаружение "жучка" все виновники (жильца «застуканной» комнаты)  могли лишиться права проживать в общежитии до конца учебного года. Но мы жили далеко от "проходных троп", и пока внеплановая проверка добиралась до нашего угла, мы, оповещенные, могли кристально чистыми глазами смотреть на любого нежданного гостя - все у нас было "О' кей". И надо сказать, что за время моего проживания в общежитии ни разу пожаров не было. Все прекрасно понимали, чем грозит пожар в нашем старом, трухлявом, с заколоченными запасными выходами, деревянном клоповнике, за каждое место в котором (при острой нехватки жилья для студентов) не на шутку схватывались старосты и кураторы студенческих групп.
Одним словом, первый год в институте был для меня "закаляющим" - настолько было много обстоятельств и бытовых, и связанных с учебой, с работой, казалось бы, непреодолимых или крайне осложняющих мое существование, что, вспоминая это все сейчас, я просто удивляюсь, как не сорвалась от этих мелких и крупных сложностей, не плюнула на этот постылый Томск и это занюханное общежитие и не рванула домой, под родительское крылышко.
Из-за физической неприспособленности лазать под кроватями меня освободили от обязанности мыть полы, а для равновесия общей справедливости выбрали в старосты комнаты: составлять график дежурства; распределять обязанности по поддержанию в порядке комнаты (занавеси, шкафчик, стол, тумбочки); организовывать смену белья, держать связь со студсоветом на предмет не проворонить «шмон», следить за исправностью электроприборов… Да мало ли, что ещё нужно делать, чтобы в комнате было жильё, а не спальное купе!

ПЕРВОКУРСНИКИ

 В нашей комнате, кроме меня, проживали Лора, Лида, Рита, Тоня, Римма и Неля. Лида и Лора учились до института в одном классе и дружили по принципу землячества; Неля, Рита и Тоня образовали компанию в колхозе и были неразлучны; Римма - красавица полуказашка - была сама по себе. Она пользовалась особым успехом у парней, но старалась поддерживать о себе мнение, как о строгой и недоступной особе. Эту репутацию, правда, постоянно «подмачивали» частые стуки в дверь лиц мужеска пола, (не обязательно студентов), каждый раз - разных, робко взывающих: "Римму можно?"

Мне нравилось наблюдать за соседками. Портреты людей стали моим хобби с тех пор, как я поработала в женском ателье.
Вот Лора – высокая, худощавая, с крупными чертами лица, твердым подбородком, с копной густых, светлых волос, с врожденным вкусом одеваться (она предпочитала деловой стиль и выглядела потрясающе в свитерке, пододетом под пиджачок, и узкой прямой юбке) - отличалась независимым характером и железными нервами, и девчонки с ней часто сталкивались по поводу порядков, устанавливаемых в комнате. Чтобы обезопасить себя от «опять проспала!», Лора упорно оставляла включенным комнатный динамик, начинавший голосить в шесть утра и будивший всю комнату, кроме самой Ларисы. Мы увещевали соседку, мол, пусть не беспокоится, разбудим мы ее, но Лариса непреклонно поворачивала ручку замолкшего на ночь пластмассового ящичка на стене до отказа вправо, отмахиваясь от наших протестов словами: «Так надёжнее!». Иногда, когда все уже разлеглись по кроватям и оставалось только выключить свет, Лора устраивалась за столом чертить домашние задания по "начерталке" и только усмехалась на вскрики особо чувствительных: "Иди в «красный», почему вся комната должна спать при свете из-за тебя!" За свой  за махровый эгоизм - Лора не считалась ни с кем, и если ее интересы расходились с интересами всей компании, то тем хуже было для компании, - Лариса поплатилась: на втором курсе ей не выделили место в общежитии, и мы отказались взять её в комнату даже "зайцем" - настолько она всех достала своим: «А, потерпите!».
Её землячка Лида - полная, шебуршная, эксцентричная блондинка – в первый год жила у нас "зайцем" (родители подкачали – по справкам о доходе семьи получалось, что дочь могла себе позволить снимать жилье) и спала на раскладушке. В первый же вечер, когда мы вселились и худо-бедно расположились на ночь, она вдруг подскочила: "Нет, вы как хотите, я не могу!" и закурила сигарету. Лора сделала всем гримаску - вот, мол, терпите, что вы с нею поделаете? Остальные же были шокированы – вчерашняя школьница и курит! Но к наступлению Нового года мы уже все, кроме Риммы, курили - кто больше, кто меньше.
Работа на заводе Лиду изводила, и она всеми путями старалась получить от неё освобождение. Не раз приходилось кому-то из нас выходить из общаги в жгучий уличный мороз и уговаривать полураздетую Лидку подняться со снега, на который она улеглась с целью простудиться.
С Лорой и Лидой, работавшими на «Лампочке» в одну со мною смену, я и сдружилась, с ними ходила на занятия, чаще общалась. Остальных же соседок видела по выходным дням или по вечерам, когда все мы возвращались «домой» - кто с завода, кто с занятий.
Характеры других одногруппниц определились чётко с первых дней. Маленькая, беленькая, со светло-серыми небольшими глазами, финочка Рита – строгая, серьёзно относящаяся к жизни, очень воспитанная, с хорошим вкусом и одновременно смешливая. Смуглая, широкоплечая, ширококостная Тоня с горячими карими очами и крупным белозубым ртом приехала из деревни, замечательно умела стирать бельё руками  (лучше неё никто не мог выжать толстое полотенце или половую тряпку) и мастерски сквернословила. Рита при поддержке всей комнаты держала её в рамках, поэтому Тонин лексикон не прижился. Зато именно посылки Тониных родителей с деревенским салом спасали нас (особенно, когда мы перешли в категорию студентов-очников) от голода.
Неля – невысокая блондинка с хорошей фигурой, тихая, робкая, и, может быть, поэтому всегда средне успевающая в учёбе и какая-то очень неудачливая девушка.
И лишь красавица Римма оставалась «вещью в себе» - о ней мало что можно было узнать, ни с кем она близко не сдружилась, уходила из комнаты по утрам и появлялась лишь вечером: всё у неё какие-то встречи с друзьями или с земляками. Поулыбается своим ярким ртом с полными губами, перебросится парой фраз – и спать.
Общались мы, в основном, по праздникам или по случаю дня рождения одного из жильцов. Тогда в комнату заваливались и наши парни. Девочки-то их знали ещё с сельхозработ, для меня же они долго оставались "терра инкогнито". Да, признаться, так мне и не удалось с ними вдоволь пообщаться - не было ни времени, ни места: в аудиториях, на лекциях, разве...
Они, правда, обожали бывать у нас в дни прихода посылок с продуктами из дома. Это были не частые дни пиров. Всем что-то присылали родители, с деньгами у которых были напряги. Мы - дети военных лет, и родители наши, в основном, были людьми не богатыми. У некоторых отцы пришли с войны инвалидами.
Мои родители, например, присылали осенью деревянные ящики с ранетками из собственного сада. Иногда приходила солёная кета, основной тогда продукт на Дальнем Востоке, и даже, в сезон путины, кетовая икра. И другим моим соседкам тоже приходили посылочки, с воодушевлением и радостью встречаемые всем нашим вечно голодным кагалом.

НОЖЕЧНИЦА

 Электроламповый завод, где большей частью работали ребята из нашей группы, располагался в довольно внушительном кирпичном здании, до войны строившемся как корпус Томского медицинского института. Эта красная, грязноватая домина тянулась на целый квартал. Здание, похоже, строилось трёхэтажным, но приспособленное под завод, оно имело только два этажа – нижний – административный и со служебными помещениями (столовая, туалеты, душевые) и высокий второй, на котором без каких-либо перегородок размещались цеха. Вдоль них тянулся длинный коридор, сквозь высокие, редко моющиеся окна которого мутно виднелся заводской двор с редкой растительностью и скамейками вдоль асфальтированной дороги. На заднем дворе располагались стекольный цех и склады.

Меня определили работать ножечницей. Полуавтомат, изготавливающий ножки для электроламп шипел, стучал, пылал дюжиной газовых горелок, лязгал клещами-формами и не имел права останавливаться даже на обед. Запуск и настройка этого мрачного агрегата – дело тонкое: подобрать режим горелок, постепенно разогревающих до температуры плавления заготовку ножки, а потом, когда ей, размягчённой, придадут нужную форму, опять же плавненько снижающих разогрев, чтобы к концу цикла поворота всей карусели ножка остыла, а не треснула, - о, это было искусство. И настройщики полуавтоматов были чуть ли не самыми важными специалистами в бригаде.
Бригады у нас назывались «линиями». Каждая линия занималась выпуском отдельного вида ламп накаливания. Обычных, бытовых ламп я там не видела. Наша линия, например, выпускала лампы для шахтёрских касок.
С ножечниц линия начиналась. Наши хрупкие изделия подхватывались монтажницами, крепящими на электроды спирали накаливания. Женщины-монтажницы сидели за ярко освещёнными столами в белых халатах с лихо накрученными белыми тюрбанами на волосах и, вглядываясь в движущиеся по конвейеру перед их глазами ножки, крепили к тонким медным волоскам вольфрамовые спиральки. Студентов на эту операцию не ставили – за тот период работы на заводе, который нам отводился, стать квалифицированной монтажницей было почти не возможно.
Оспираленные ножки поступали на колбочные автоматы, а затем – к цоколёвщицам. В конце линии работали укладчицы и браковщицы.
Мне, ученице ножечницы, досталась не самая простая операция. Ножечный автомат – это такая карусель с гнездами, в которые две работницы должны были вставлять стеклянный штенгель (трубочку диаметром 5 мм), два электрода (тонюсенькие медные проволочки) и тарелочку (стеклянную муфточку). Перед работницей, у которой руки были прикрыты нитяными перчатками, предохраняющими от ожогов, карусель с пустыми гнездами останавливалась на полторы секунды, за которые и надо было загрузить весь или часть этого набора. Хорошие опытные работницы успевали за это время полностью загрузить гнездо, но обычно напарницы делили обязанности: первая грузила тарелочку и электроды, вставляя последние в два крошечных отверстия в гнезде, а вторая вставляла штенгель. Загруженные гнезда перемещались под газовые горелки, весь набор нагревался, ему придавалась форма лампочной ножки, далее шло остывание под струей воздуха, и готовые ножки снимались опять первой ножечницей и ставились в ленту-транспортер, находящуюся на уровне колен. Качественные ножки получались только в случае, если работницы овладевали автоматизмом движений и буквально сливались с работой всего полуавтомата.
Меня в первый же рабочий день посадили ученицей позади двух работниц, а уже через два дня я осталась сама-друга с Машей, моей первой наставницей. Некрасивая, веснушчатая, со шрамом на верхней губе, грубоватая и жадноватая молодая женщина быстро запсиховала от моей неумелости: "Я с нею никакого плана не сделаю!" Я прекрасно понимала, что освоюсь: не было ещё такого дела, которое бы мне не давалось, но нельзя же было ждать, что в течение нескольких дней я начну "гнать план". Электроды не желали попадать в отверстия, я нервничала, Маша покрикивала, по щекам моим струились слёзы.
Мастер, понаблюдав за нашей работой, пересадила меня на другой полуавтомат в пару к Гале Совик. Та встретила меня улыбкой: «Ничего-ничего, тут никакой хитрости. Ты, главное, не психуй, расслабься. Давай я буду впереди – на электродах, а ты суй штенгель…». Так мы и начали трудиться тандемом. И с ее поддержкой я, наконец, освоила эту операцию. «Смотри,Нина, ты одна заполняешь весь автомат, я бездельничаю!» - говорила она мне, когда я, увлекшись, как заведенная заполняла и заполняла гнезда.

Веселая, красивая, лицом похожая на Монику Витти, с копной золотых кудрей, с прекрасной фигурой, Галя стала моим кумиром. Она, как и я, любила петь, и ох – какие концерты мы с нею задавали во время работы.«А ты «Хорошо, когда снежинки падают» - знаешь?» - спрашивала она, и я в ответ заливалась: «И от них белеет всё вокруг», Галя подхватывала: «Хорошо, когда тебя обрадует твой любимый, твой хороший друг…». Работницы на соседних автоматах поначалу пробовали нас перепеть, но оставили эти попытки. Наши голоса разносились по всему цеху, хотя шум от газовых горелок и работающих полуавтоматов в цеху стоял такой, что обычный голос был слышен лишь рядом с говорящим.
В цехе работать тяжело: газ, шум, от горелок пыхал жар, а окна нельзя было открывать - температурный режим нарушался и шел брак; нельзя было и отлучаться, и если кому-то приспичивало, то оставшийся делал работу за двоих – рабочий ритм не мог прерваться ни на минуту.
Ножечницам полагалось бесплатное молоко, и они считались работающими в горячем цехе. Молодые женщины, которым едва исполнилось тридцать лет, все были бледные, оплывшие от постоянного сидения.
Но заработки там были неплохие, и я уже через месяц получила ученические восемьдесят рублей.  Деньги  тратила экономно: решила скопить на авиабилет и после сдачи зимней сессии вырваться хоть на недельку в родной город. Для этого надо было только заранее сдать экзамены, поскольку нам, рабочим студентам, каникулы не полагались, только предоставлялся сессионный отпуск.
Само собой, что от былой моей общественной активности при такой занятости не осталось и следа - ведь четыре дня в неделю у нас было по две пары лекций и лабораторных, да библиотека, да подготовка к практическим занятиям. Чуть не во второй месяц работы на заводе в обеденный перерыв ко мне подошел паренёк:  «Ты – Дина Герман? После смены зайди в комитет комсомола». – «Зачем?» - «Надо выполнить одно поручение. Ты ж комсомолка?». Тут меня просто раздуло изнутри, покраснели щёки от возмущения. «Какое ещё поручение?» - «Надо закупить логарифмические линейки, вот ты это и сделаешь». Уж зачем им нужно было закупать эти линейки и сколько – не знаю. Но мне тогда так трудно жилось, так приходилось выкраивать время на всякую разность – постирать, сходить в баню, хотелось в театр, я не высыпалась хронически, у меня уже образовались «хвосты» - это у меня-то!.. « Не приду!" - обрезала я. - «Почему? Разве…» - «Не могу, у меня времени нет!»
Впервые, вероятно, я тогда сказала «нет» на подобную просьбу. Впервые не обрадовалась, что кому-то буду полезна, а отстранила от себя человека. Мало того, впервые тогда уловила, что вот этому парню и всей пославшей его компании на меня глубоко наплевать – они даже не удосужились узнать ничего: кто я и что, а просто ткнули пальцем в алфавитный список влившихся в заводскую организацию комсомольцев: «Вот она сходит». И это тоже стало опытом в жизни. С этих пор я отстраняла от себя «поручения» и бралась за что-то лишь по собственной инициативе, автоматически взвешивая собственные возможности, вдруг резко заявившие мне о своей ограниченности.

ПЕРВЫЙ СЕМЕСТР

Первый студенческий семестр была очень трудным. Во-первых, я долго не могла войти в ритм студенческих занятий, когда к лекциям не надо было готовиться, но без повторения предыдущего материала новый не улавливался, и приходилось лишь механически строчить за лектором конспект. Повторение же не получалось - было некогда (из-за работы) и негде: ехать в библиотеку для прочтения нескольких страниц текста не имело смысла, а в переполненной комнате читать конспект было плохим тоном, да и не дали бы соседи. Во-вторых, я уже с третьего занятия потеряла нить начертательной геометрии и абсолютно ничего не понимала из объяснений лектора, а на практических сидела и хлопала глазами, видя как наши парни щелкали задачки на построение всяких цилиндров, рассеченных плоскостью.
Но самое трудное -  утренний подъем на работу. От нашего общежития до "лампочки" Лорка, вечно встающая в самый последний момент, добегала за пять минут, мне же зимой по снегу надо было не менее получаса, да потом подняться на второй этаж старого здания завода к нашей "линии №11" и к восьми уже сидеть за полуавтоматом в перчатках наготове. А ведь надо было еще перекусить. Буфета в "общаге" не было, поэтому приходилось с вечера утаивать от соседок какую-нибудь булочку, чтобы утром второпях съесть ее всухую перед сменой где-нибудь в укромном уголочке.
Я вставала раньше всех в 6.30, сонная шла через два коридора в туалет и моечную, поднималась обратно в комнату, одевалась, брала в руки трость, будила Лорку с Лидой и выходила в четверть восьмого на протоптанную или заваленную выпавшим ночью снегом дорожку. По причине, что  вечером никак не удавалось лечь раньше часу ночи, а в шесть включался оставленный на ночь Лорой динамик, - я хронически не высыпалась.
Сугробы возвышались вокруг на всем моем пути на завод и напоминали огромные пуховые диваны. Глаза слипались, и я рада была бы окунуться в любой из этих сугробов и спать, спать, спать. Этот недосып доставал меня на лекциях, когда слова лектора, не проникая в сознание, переносились рукой на бумагу, а я вдруг роняла голову на лист тетради, и кончик наливной ручки съезжал к углу, вычерчивая замысловатый вензель - автограф Морфея.
Однажды я даже обратилась в заводской медпункт дать мне освобождение на день - в тот день я особенно плохо себя чувствовала, меня шатало, голова отяжелела, клещи полуавтомата двоились, штенгель шёл косо. Но заводской врач знала дело туго: "Ничем не могу помочь. Вы просто не выспались. Больничный по этому поводу не выдаётся!"
После работы в первую смену я ехала в библиотеку института на Ленина, 42 и там проводила время (читала конспекты или, положив голову на руки, спала за столом в читальном зале) до начала занятий в институте, которые заканчивались около десяти вечера.

На первом курсе лекции и практические у нас проходили в химическом (что напротив главного), восьмом (на улице Усова) и десятом (в начале улицы Ленина) корпусах ТПИ. Все они находились не далеко и от общежития, и от ТЭЛЗа. Можно было пешком добраться. Главный же тириэтовский корпус на пл.Революции ремонтировался и этаж за этажом, комната за комнатой сдавался под занятия. И нас постепенно перемещали туда. От ТИРиЭТа уехать было не сложно на автобусе, но вечером приходилось идти на трамвай к Дому ученых, потому что  на автобусной остановке (троллейбусов в Томске еще не было) можно было дать дуба - транспорт в Томске никогда не ходил регулярно, и чем морознее на дворе, тем меньше транспорта на линии.
Мои сокурсники решали проблему транспорта просто – шли компанией в общагу пешком. Подумаешь - полтора километра!
Зимний транспорт в Томске тех лет – это ещё одно недоразумение: чем ниже градус на улице, тем длиннее интервалы между автобусами-трамваями, идущими по нужному тебе маршруту. Молодые, сильные ноги зимой в Сибири - крайне важное преимущество. Для меня же прогулки по накатанным до зеркального блеска или неубранным от снега тротуарам, как и пересечение обледенелых дорог, были просто опасны – не успею отряхнуться от одного падения, как опять лежу с разбросанными ногами, сумкой и тростью. И хорошо, если ещё не выбила при падении пальцы! Да и мороз под минус сорок тоже не очень-то был кстати с моей черепашьей скоростью.
Со второй рабочей сменой было полегче: утренние лекции начинались в 9 утра (а не как на заводе смена – в 8), и можно было успеть перекусить в институтском буфете перед занятиями, и вечером после смены можно было не торопясь пройтись по снежку от завода до общаги, наслаждаясь отдыхом, а не мерзнуть в ожидании транспорта, возвращаясь из института с площади Революции.
Самая большая проблема на первом курсе была с едой. Ближайший от общежития пункт питания - студенческая столовая в Доме культуры (ДК) ТПИ. Но туда я могла ходить только в выходные дни - в остальные не успевала ни утром, ни вечером. Перекусывала в будние дни на ходу в блинной напротив библиотеки, пирожковой, редко в студенческой столовой, что размещалась в одном здании с библиотекой. Редко - из-за огромных очередей к раздаточной, простояв в которых, можно было не успеть на лекцию.
Заканчивались вечерние занятия на исходе двадцати двух часов, когда все столовые города уже были закрыты, и с вечерним питанием дела тоже обстояли из рук вон. Студенты-старшекурсники решали эту проблему с помощью «коммун» (то есть складчиной и приготовлением еды дежурным по комнате на всю компанию). «Рабам» (рабочим студентам) первого курса готовить было некогда. Поэтому полноценно я ела раз в сутки - во время обеда на заводе. Попытки обеспечить себя едой не удавались: если ты предусмотрительно успевал заскочить в магазин и затовариться какой-то снедью, то тебя, возвратившегося с занятий или со смены, встречала голодная комната...
 По вечерам по общаге из двери в дверь слонялись худющие жильцы с одной фразой: "У вас хлеба нет?" Хлеб закупался почти в каждой комнате каким-нибудь практичным жильцом, но уже к восьми от булки не оставалось ни крошки, а есть хотелось. Нередко измученные голодными спазмами самые страждущие, объединившись парой, ехали на вокзал Томск-I, (потому что только там можно было найти работающую "точку питания"), покупали несколько банок консервов и возвращались к голодающим собратьям и сосестрам. И мгновенно в комнату набивались соседи с претензией на угощение. На посылки из дома приглашалась вся группа, и устраивался пир с посиделками. Ящик продуктов уничтожался за вечер, редко на два-три дня хватало сала.
Понятно, что никто не пропускал выпавшей возможности лишний раз подкрепиться, не сильно заморачиваясь благодарностью к тому, кто такую возможность предоставил. Такое воспоминание: как-то (дело было в сентябре, на втором курсе) я шла с первой заводской смены в общежитие и вижу - продают арбузы с лотка. В сумке лежала зарплата, и я соблазнилась - положила пятикилограммового красавца в авоську, притащила в общежитие, водрузила на стол и сама подалась на занятия. Вернулась, а арбуз уничтожен подчистую, даже корок не осталось. Соседи умяли, не поинтересовавшись – «а кто принёс?» Было обидно – нести же трудно было, и ни кусочка не досталось!
Поскольку питание было нерегулярным, а наиболее доступными продуктами были хлеб и вода (из крана), то все студенты и студентки отличались интересной бледностью лиц, стройными талиями и, понятно, проявлениями гастрита.
Как-то у меня сломалась раскручивающаяся палка. В магазин идти – а в какой? Дело было в октябре, вот-вот выпадёт снег, а по нему без трости я ходить никак не могла. Даю телеграмму домой: «Выручайте!». И через неделю в нашу комнату постучали – родители не только выслали палку бандеролью, но и написали начальнику нашего отделения связи о моих обстоятельствах. И почтальон трость принесла! Каково ей было найти меня в нашем улье...
Папа тогда сделал два варианта трости: одну, как прежнюю, а другую - выточил на токарном станке несколько стальных трубок с изменяющимся диаметром, вставляемых друг в друга и державшихся за счет трения. Но это довольно оригинальное решение оказалось непригодным: ею можно было пользоваться на коротких расстояниях, когда не пользуешься траснспортом, не заходишь в помещения - при малейшем ударе по трости, (скажем, при входе в автобус я задевала ею поручень), она распадалась на составные части. Папа долго не мог понять: «А зачем ты ею задеваешь? Надо бережно…». Милый Папа! Он всю взрослую жизнь прожил в посёлке, где до всего рукой подать, и плохо представлял, какие толпы людей в студенческом городе скапливались в часы пик на городских остановках. В Томске зайти и выйти из трамвая-автобуса «бережно» совершенно невозможно.
Отношения у меня с транспортом со времени студенчества так и не наладились – это одно из самых опасных для инвалида мест.
Без транспорта нельзя: скорость нашего передвижения недопустимо мала. И если пожилым людям вроде бы некуда торопиться (хотя – и это не факт), то тем, кому время дорого, надо уметь и бегать за автобусом, и прыгать на подножку. Как бы ты ни планировал время, а всё равно - со слабыми ногами оказываешься в ситуации напряжённой довольно часто. Не редко автобус проезжает мимо остановки или не доезжает до неё. Быстроногие бегут, прыгают… Инвалид же оказывается в стороне. Или зимой, когда на остановках образуются наледи от шарканья многих ног, а возле бордюра – скользкая дорожка от тормозящих постоянно колёс, инвалиду к автобусу не подойти. И опять мы топчемся, тоскливо глядя в разверстые призывно двери. Попросить помочь? А кого, если тот, кому по пути с тобой, уже в салоне, а другим нет до тебя дела: они выглядывают свой номер автобуса.
Но если ты даже и попал благополучно в автобус, опять у тебя проблемы: устоять! Вглубь автобуса тебе не следует – потом с негнущейся, не слушающейся ногой трудно будет выбраться на своей остановке. Около двери стоять – мешаешь входящим-выходящим. Единственное доступное для тебя место – около выходной двери, и табличка там прикреплена, за тобой это место резервирующая, да только оно-то в первую очередь и занимается теми, кто первыми в автобус втиснулся, а это самые ловкие, здоровые, и уступать это место они не желают – не для того первыми в автобус протискивались! А ты стоишь рядом – в одной руке трость, в другой – сумка, третьей руки нет... Да если рука и свободна – удержи-ка себя в качающемся туда-сюда салоне, под толчками соседей, при резких торможениях, когда ты, фактически, стоишь на одной ноге.
Вот почему во всех цивилизованных странах инвалидов-опорников обеспечивают личным транспортом: для них он поистине не роскошь, а средство передвижения. Но, увы – в России, как всегда, на всех денег не хватает, и транспорт инвалиды приобретают по мере своих материальных возможностей, а потом его ещё и переделывают на ручное управление тоже за собственный счёт.
Это, повторюсь, если есть материальные возможности. А у кого из инвалидов они есть? И что можно успеть в жизни, когда везде ходишь сам, со своей личной скоростью? Тебя же все обгоняют!
Но это так - "апропос"... Продолжу про первый семестр и общежитийную жизнь.
По вечерам где-нибудь в более-менее широком месте коридора общаги собиралась толпа жильцов с непременной гитарой, и какой-нибудь «жгучий блондин» выходил на середину... Выделялся у нас там один – с третьего курса. Его движения под гитарное сопровождение были отточены и ритмичны. Все общежитие сбегалось смотреть, как он танцевал. Студентки сходили по нему с ума...
А потом все пели.
Студенческая традиция – петь в коридорах общежития – перешла по наследству из ТПИ, да и студенты старших курсов поступали ведь ещё в тот старый, заслуженный институт, поэтому слова «Стал наш ТПИ вторым домом родным, песни студенты поют, время придёт – мы расстанемся с ним…» - пелись с некоторым вызовом-протестом. Это для нас, первокурсников, отделение радиотехнического факультета от альма-матер ничего почти не значило, а бывшие ТПИ-повцы, конечно, были не довольны, что в их дипломах будет стоять не печать старейшего сибирского вуза, а никому не известного ТИРиЭТа.
Спевки и танцы привлекали не всех. В комнатах клубилась своя, интеллектуальная жизнь. Мы, девушки строгих правил, к мальчикам сами не ходили, но вот к нам они заглядывали постоянно. И, бывало, в нашу комнату набивалось, кроме жильцов, еще человек десять – и это были не обязательно парни нашей группы. Было ли что-то подобное в других девчачьих комнатах – не знаю, только у нас постоянно затевались занимательнейшие беседы.
В нашей группе учился Володька Михневич – худой, с негритянскими толстыми губами, высокий парень в очках. Он подбрасывал постоянно темы для обсуждений, а кто был в курсе – развивал их и высказывался. Мне же в этих беседах приходилось помалкивать -  чувствовала себя в этой компании «серой мышкой». 
Разница в интеллекте между выходцами из интеллигентных семей или приехавшими из крупных городов, пусть и провинциальных, и такими как я, выросшими в поселках, селах, где главным источником знаний и культуры были школьные и районные библиотеки, радиопередачи и клубные фильмы – ощущалась колоссальной. 
Наслушавшись в очередной раз о различных течениях в живописи, услышав имена новых авторов,  потом в институтской библиотеке я выискивала по каталогам книги по искусству и культуре, выписывала фамилии неизвестных ранее писателей, поэтов. Взяла себе за обыкновение по субботам ходит в концертный зал филармонии. Иногда с кем-нибудь из девчонок выбирались в драмтеатр. И часто, тоже по выходным, мы ходили в кино.
Одно своё «достоинство» я знала, и тогда включалась в общий разговор, когда наша компания переходила к стихам – вот тут я отводила душеньку. Роберт Рождественский, Илья Фоняков, Римма Казакова – их стихи целыми антологиями выучила ещё в школе. (Они были доступны, сборники стихов других поэтов до посёлка не доходили). Участия в конкурсах чтецов дали мощную отдачу, и меня запоминали не по внешним признаком, а вот по этим чтениям: «Та девочка, что стихи читает».
Динамик в комнате не замолкал до часу ночи, и как-то из черного кирпичика со стены раздался нежный глубокий голос, поющий на итальянском. "Кто это?" – Лариса подняла голову от стола и всех обозрела. Мы тоже прислушались – а правда, неслыханное что-то. «Мы передавали концерт Робертино Лоретти", - сообщила диктор. Этот мальчик тогда покорил страну. Его знали все – и пионеры, и пенсионеры. Ни у одного иностранного певца в те годы не было такой повальной, всенародной популярности, как у этого пухлого, черноглазого итальянчика.
Письма от Исая шли регулярно – минимум, одно в неделю. В общежитии их раскладывали пофамильно в специальном ящике с ячейками, и я часто вынимала авиаконверт, подписанный знакомым почерком. Но уже давно прекратила считать - сколько дней прошло от получения последнего письма, как в первые месяцы после проводов его в армию: слишком была заполнена моя жизнь, и скучать было некогда. Только очень хотелось домой.

ПЕРВАЯ СЕССИЯ 

Приближалась первая студенческая сессия.
Занимались мы по расписанию вечернего обучения – четыре часа в день, четыре дня в неделю. И экзаменов у нас было два – «начерталка» и химия.
Химический корпус ТПИ – старинное здание в три этажа с длинными,  ступенчатыми аудиториями и массивными, тёмно-бордовыми  шкафами, за стеклянными дверцами которых хранились таинственные предметы не совсем понятного назначения. Аудитории этого корпуса навсегда врезались мне в память, как воплощение таинства передачи знаний от старших младшим. Мне нравилось там бывать, и начальный студенческий курс химии я худо-бедно воспринимала довольно успешно.
Но вот начертательная геометрия!..
Я всерьёз опасалась за последствия её сдачи, вернее – несдачи. К сессии я подошла с полным конспектом прослушанных лекций (посещение их на первом курсе было свято, как и школе – посещение уроков), но совершенным вакуумом в голове относительно практического применения этих знаний.
Не ухватив (из-за морока начала институтских занятий, работы, устройства быта) на первых практических занятиях по начерталке принципов отражения на чертеже простейших элементов (точка, линия, плоскость), естественно с более сложными построениями я и не пыталась сладить и даже думать не хотела о приближающемся экзамене. Впереди был мрак неизвестности. Одна надежда – мозги не подведут, и если плотно сесть за конспекты, то, возможно, разберусь. Надо только выделить время на полное погружение в заколодивший предмет.
Чтобы заработать право слетать в Хабаровск, решила попытаться сдать экзамены досрочно.
Сессия для нас ещё не началась, но у других групп – чистых студентов – шла вовсю. «Чистые студенты» – это те, кто поступал или после армии, или отработав два года где-нибудь в производстве. Для них институт начинался и продолжался как положено – учёба и учёба, и никаких заводов и ночных смен.
Преподаватели, понимая, как трудно вчерашним школьникам не сбиться на первых порах такой насыщенной жизни с учебного ритма, шли рабочим студентам навстречу и разрешали сдавать экзамены досрочно в составе других групп, чтобы, если постигнет неудача, иметь возможность пересдать предмет уже со своей группой. Я же задумала использовать эту возможность, чтобы освободить себе сессионный отпуск.
Как я тогда скучала по дому! Мечта очутиться там хоть на день просто изводила. Для её осуществления было нужно одно: попытаться сдать эти два экзамена до сессии, чтобы сессионный отпуск использовать для нелегальных каникул. Мы ведь работали, посему каникул – обычных, студенческих – нам не полагалось.
И вот - "начерталка". Среди студентов ходила поговорка: сдал начертательную - можно жениться. Несколько вечеров и воскресений я провела в библиотеке, и постепенно шаг за шагом предмет раскрылся. Ничего в нём не было мудрёного, сплошная логика и последовательность.
И вот завтра экзамен. Ничего не сказав девочкам из комнаты о своих планах (попытаться сдать экзамен досрочно с другой группой), отпросившись у мастера в отгул, якобы, для подчистки «хвостов» перед сессией, всю ночь перед экзаменом я просидела в «красном уголке» над конспектом. Утром вернулась в комнату, разбудила Лорку и Лиду, проводила их на смену, приговаривая о мечтах завалиться спать сей же час, привела себя в порядок и вышла в темень зимнего утра.
Голова была тяжеловата, но бессонная ночь пока никак не сказывалась. В главном корпусе (у нашего института ещё не было своего корпуса – он ремонтировался, и мы занимались в помещениях ТПИ) разыскала аудиторию, где принимался экзамен. Студентов в этот ранний час было немного, я почти сразу же зашла в аудиторию, взяла билет...
- Вам четверки достаточно? Или еще дополнительные вопросы задам - для пятерки? - спросила преподаватель, когда я закончила отвечать на вопросы билета.
- Нет, четверки мне хватит!
А у самой внутри все пело: "Ура! Победа!"
Через полтора часа я уже возвращалась в общежитие. Рассвело. Синее февральское безоблачное утро. Высокие тополя в матово-мохнатом инее уходили вершинами в голубое небо. Было тихо, торжественно, нарядно и чисто. А у меня пело сердце.
Ни разу до того я не испытывала такой радости от сданного экзамена. А сколько уже я их перенасдавала! Сегодня экзамен был особенный: не только сдача предмета, а что-то иное, большее. Я выполнила - и выполнила на славу - задачу, которую сама себе поставила. Победа в предстоящем «сражении» была не очевидна: она была желанна, но совсем не обязательно я могла справиться. Дела с начертательной геометрией действительно обстояли так плохо, что я не на шутку боялась из-за неё вылететь из института.
Раньше мои успехи в учёбе были как-то само собой разумеющимися. Что-то давалось легче, что-то требовало посидеть усиленно над учебниками, но от них, вообще-то, мало что зависело: последствий радикальных от того, сдам ли предмет на тройку или пятёрку - не было, разве шлепок по самолюбию. Сдача же "начерталки" означала не только, что я буду продолжать учиться в институте (в долгосрочной перспективе), а вот прямо следом поеду домой –высвободила себе время. Ну и ещё: я поставила себе задачу и решила её без чьей-либо помощи. Значит, могу!..
За химию (второй экзамен) была спокойна - хоть на тройку, но сдам...
Я вернулась в общежитие и завалилась спать. Девочки были - кто на заводе, кто - в институте. И вечером я всех огорошила известием: сдала начерталку - первая в группе.
Через несколько дней наша комната в полном составе отправилась по моим стопам и, вернувшись, жаловались, как было много народу, как они томились у дверей, и как изнервничавшиеся и усталые предстали перед экзаменатором. "Ты просто счастливица, что сдавала не сегодня!" - закончила причитания Лора.

ХОРОША ДОРОГА К ДОМУ
 
И вот экзамены сданы досрочно, на работе оформлен сессионный отпуск и несколько дополнительных дней выпрошено «без содержания».
Хотя и не разрешалось использовать сессионный отпуск для других целей, но на заводе закрывали на это "нарушение" глаза и не требовали справок о датах сдачи экзаменов. В сущности, мы были еще детьми, недавно лишь оторванными от родителей, и наши начальники сочувственно относились к тем, кто, досрочно сдав экзамены, использовал сессионное время для поездки домой.
Ничего не написав родным о своих планах, на скопленные, заработанные на заводе, деньги я купила билеты "туда и обратно" на самолет и подарок сестрёнке - наручные часы.
Девочки ещё спали, когда я вышла из комнаты в зимней экипировке: мужская ушанка из кролика, тёмно-синее драповое пальто с каракулевым черным воротничком, теплые ботинки (сапоги в те годы ещё не вошли в обиход, а валенки я носить не могла).
Несколько платьев утрамбованы в зелёный замшевый рюкзачок, купленный незадолго до этой поездки – уже соображала, что таскать за ручку чемодан по сугробам и наледям, которые мне предстоят, пока я доберусь до дома, совсем ни к чему. А этот рюкзачок попался на глаза очень кстати - именно когда я задумалась над проблемой чемодана. Освободить руки…
Сейчас рюкзачки вошли в моду и являются неотъемлемой частью экипировки молодых. В те же годы рюкзаки предполагались уместными лишь в «хозяйстве» туристов, и только-только стали появляться в продаже аккуратненькие, из искусственной замши, разноцветные, небольшие рюкзачки с мягкими ремнями - вместо огромных, из брезента, мешков.
Городской аэропорт находился на высокой Каштачной горе в северной части города. Транспорт туда если и ходил, то редко, а в то утро мне пришлось добираться до него пешком. О такси не могло быть и речи: я и вызывать их не умела, и не верила им, да и денег жалела. Мало того, их было тогда немного в городе, и задумай я им воспользоваться, ещё не известно, что бы из этого получилось.
Утренний, пустой, холодный трамвай высадил меня у подножья Каштака. Было ещё темно, и только глубокий, белый снег позволял видеть дорогу, разворошенную каким-то тяжёлым транспортом.
Путь был неблизкий и тяжёлый. Пригнув голову, опираясь на палку, я начала подниматься вверх по склону…
Забираться в гору, если позволяет уклон, с негнущейся в колене ногой проще, чем спускаться, потому что при крутом спуске можно элементарно не удержать равновесия и покатиться. Но опасность не преодолеть слишком крутой подъём, конечно, тоже существует. Здоровые ноги с гнущейся стопой справляются с этой задачей и за счёт быстроты подъёма, и, в крайнем случае, с помощью рук, цепляясь которыми за кусты или отталкиваясь от земли, можно преодолеть крутой подъём.
На обычном протезе преодолеваются лишь очень пологие уклоны.
Однажды пришлось идти по проезжей части дороги (дело было зимой), потому что параллельно бегущий тротуар был не расчищен, а шагать по слежавшемуся неровными буграми снегу и сложно, и опасно. Прижималась к бордюру, я двигалась  навстречу редким автомобилям. В какой-то момент дорога пошла под уклон, а тротуар стал всё выше над ней вздыматься. Метров через сто оказалось, что нужное мне здание находится на высоте метров четырёх над тем местом, где я стою. Возвращаться назад не хотелось – мне пришлось бы шагать лишние двести метров, а подняться на такую высоту самостоятельно не могла. Я стояла на обочине, задрав голову, злилась на себя и на свои ноги. Какой-то парень переходил в этом месте дорогу и понял мои проблемы. «Давайте помогу», - обратился он ко мне. Я разозлилась ещё больше – уже на жизнь: какого черта мне, молодой и сильной, должен помогать моих лет человек! Почему я не могу обойтись без этой помощи?! «Не надо, справлюсь!» - почти грубо ответила я, хотя на глазах закипали слёзы. Раза два попыталась подняться, наконец, отступилась и расплакалась. Парень, было отошедший от меня, вернулся и ещё раз предложил свою помощь. Мы с ним поднялись-таки на этот взгорок, но впредь я стала внимательнее ходить по дорогам: злость на себя осталась - попадать в ситуации, когда предлагают помощь, мне больше не хотелось. И только став достаточно пожилой дамой, я смирилась и даже мечтаю, и даже сама прошу о помощи, когда вижу, что самой сложно справиться со скользкой ли дорогой, тяжёлой дверью, высокой ступенькой. Но я смирилась с возрастной немощью, не с инвалидной. Просто тогда, молодая, пыталась не попадать в ситуации, с которыми не смогу справиться, доверять своему чутью, которое за меня заглядывало вперёд, оценивало – одолею ли? И если не было в мозгу сигнала: «Вперёд», я отступала.
И нужно было прожить несколько десятков лет, чтобы понять – мне, маломощной, Провидение всегда посылало в трудную минуту кого-то, способного помочь: в какой бы я не оказывалась непреодолимой для моих сил ситуации, обязательно даже в глухом безлюдье вдруг появляется идущий мимо человек. Стоит только его окликнуть. И лишь моя гордыня - «сама-сама» - мешала воспользоваться этой посланной помощью. Закономерность этих случаев доказала их системность. Но я очень долго оставалась неверующей.
И вот я поднимаюсь в гору, к городскому «аэропорту» (не заслуживал этого громкого наименования тот пейзаж и избушка, что формировали наш аэропорт).

По существу, я впервые одна отправилась в дальнюю дорогу, и если что - надеяться было не на кого. И этот подъём в гору был ещё одним преодолением - ведь тротуара для меня там никто не расчищал, а снега было выше ботинок. "Дорогу осилит идущий", - справедливость постулата осваивалась на практике.
Я шла, оскальзываясь или погружаясь в снег, выискивая не глазами, а чутьём, куда поставить ногу. Это было то самое чувство преодоления, которое часто охватывало меня не только в трудной дороге: «Никто не сделает это вместо меня, ни от кого в этом деле я не могу ожидать помощи, но я смогу. Не надо только останавливаться и думать, как хорошо было ещё вчера, когда не было вот этого, почти не преодолимого дела, и кой леший меня несёт, что, мне было плохо там, внизу?»
Наконец передо мною широкое плато взлётного поля, вдали невысокий домик аэропорта, вышка диспетчера и мой самолёт до Новосибирского аэропорта; оттуда переезд на автобусе до аэропорта «Толмачёво», откуда уже большим ТУ я полечу в свой город.

И КАК ПРИЯТНО ВОЗВРАЩАТЬСЯ ПОД КРЫШУ ДОМА СВОЕГО.

 Рейс из Новосибирска прилетал в Хабаровск ранним утром. Автобусы еще не ходили, и я (при деньгах и самостоятельная) решилась на такси.
Ах, эта дорога к дому! Припадая то к одному, то к другому окну машины я аж тихонечно повизгивала от нетерпения, опасаясь, что мой щенячий восторг услышит таксист.
Вот и наш подъезд. Стучу в дверь нашей квартиры. Родной, высокий голос:
- Кто там?
- Мама, это я, Дина!
- Господи, Дина приехала!
Дверь отворилась, и на мне, поджав ноги, повисла Галка («Динка! Динка!»), выросшая за эти полгода сантиметров на десять.
- Галя! Простудишься! - несся из дверей мамин голос. Из кухни спешил папа…
Сестра срывает с меня рюкзак, я перешагиваю порог и попадаю в тёплый мамин стан… Вокруг столько рук, плеч и грудей. Вышел Папа, радостный:
- Как же ты!.. И не предупредила… Мы бы встретили.
И я совсем уже тону в его огромных руках.
Так я приехала домой после первой, такой долгой разлуки.
День был будний. Родители спешили на работу, Галя – в школу. Я легла отсыпаться, а вечером все сели за столом в комнате. И тут уж всё подробно разглядели и расспросили. Больше всего Маму поразила моя худоба: пока я жила дома - не была такой стройненькой.
- Как ты там питаешься?
Пришлось объяснять, что расписание столовых не совпадает с тем режимом, по которому мне приходится жить, а готовить некогда и негде. А когда я стала раздавать подарки, Мама расстроилась еще больше:
- Теперь я поняла, почему ты не ела - ты экономила деньги на подарки.
И почти до ссоры (ничего не изменилось!) я доказывала, что денег зарабатываю достаточно, чтобы и прокормить себя, и даже что-то купить, а часы Гале я давно мечтала подарить, потому что сестре шёл только четырнадцатый год, и от родителей она их могла получить не скоро.
- Ты специально не идёшь в столовую, чтобы сэкономить лишние пятьдесят копеек! – настаивала Мама.
- Ну, пойми же, - злясь (ну, не о том я хотела говорить в этот первый вечер после полугодового расставания), протестовала я, - когда вечером возвращаешься в общежитие после занятий, уже все магазины и столовые закрыты! Мне - что, эти пятьдесят копеек выбросить в снег?
- Да лучше бы выбросила! – восклицала Мама.
Ей, как всегда, необходимо было доказать свою правоту, я же, характером пошедшая в неё, старалась отмести от себя обвинения и восстановить справедливость – вечная история! Папа положил конец перепалке:
- Погоди со своими столовыми, - остановил он Маму. – Ты мне вот что скажи, Дина: не жалеешь, что уехала?
- Жалею, Папа, – самым искренним тоном ответила я. – Очень трудно. Очень. Особенно из-за снега. Там его столько!.. Идёшь на работу по тротуару и слышишь – параллельно идёт трамвай, а его не видно – такие сугробы. Улицы чистятся только для транспорта, тротуары протаптываются - для моих ног и палки – узко, ноги ещё умещаются, а палка проваливается, и, вместо опоры, чтобы за нею не упасть - балансируешь, как на канате. А уж когда вообще по свежему снегу идёшь (утром, на работу, когда ещё никто не прошёл), то всех чертей вспомнишь! Иногда через сугроб на пути перебираешься на четвереньках, иначе никак. А в транспорт садиться!.. Там же, чем больше мороз, тем реже автобусы – ломаются они, что ли. Народ на остановке сатанеет, все спешат, попробуй – сунься. Вот и выходишь на остановку задолго до толпы, когда все спят или на работе, и обратно едешь, когда уже всё схлынет. А это время же! И его на всё не хватает. А забраться в автобус – у тебя в одной руке сумка с конспектами, в другой палка, а тебе нужно за поручень ухватиться, а сзади подпирают. И выходить – те же проблемы. Но вот приноровилась! Так какого-нибудь хвоста не хватает, чтобы помогал держаться!
- А на костылях если?..
- Ну, тогда вовсе руки заняты, хотя, конечно, костыли бы оберегали – палка окружающим в глаза так не бросается, потому-то на тебя напирают, не пропустят. Но я на костыли переходить не стану. У нас есть один парень в общаге, тоже без ноги, со старшего курса. Так он с одним костылём управляется. Я даже видела – он в волейбол играл: подмышкой костыль прижмёт и скачет по площадке, руки свободны. Но я так не смогу – я стесняюсь, если без протеза. Я ж всё же девушка.
- Ну и?.. Возвращаться, как, не намерена?
- А куда? И потом - тут те же проблемы будут. С посёлка в город ездить – тот же транспорт.
- Ну, тут мы бы помогали, хоть не было бы проблем с жильём неблагоустроенным: постирать, сготовить, помыться.
- Ну, может, летом приеду, похожу по здешним институтам – перевестись попробую. Тяжело всё же там мне! Девчонки по танцевальным площадкам вечерами, в кино. Или приду вечером в общагу – полна комната парней, беседы, споры, что-то обсуждают, а всё мимо меня – не успеваю ни в чём поучаствовать. Живу, как в скорлупе.
- Дина, а Исай-то пишет? – задала, вероятно, мучащий её вопрос Мама.
- Да, пишет, одна и отрада – эти письма. Я их жду. У наших девчонок ухажёры, я – верная солдатка. Начну ответ писать – что ты! На трёх-четырёх листах: что прочла, куда сходила, понравилось – нет. А от него всё время одно – скучаю, был в увольнительной. Фотографии часто присылает – везде такой упитанный, и всё время улыбается.
Всё интересовало родителей. Мама качала неодобрительно головой, слыша про мытарства с дорогами, столовыми, баней и прочим. Папа тоже слушал озабоченно. Было видно, с какой готовностью они кинулись бы выполнять действа, которые мне облегчили  жизнь. Но что они могли?
А в стране ничего не было предусмотрено для упрощения жизни людей, вроде меня.
Две недели. Обильные мамины обеды и ужины, неослабевающий интерес Папы и Галины. Встречи с одноклассниками, оставшимися в родном городе, подружками, друзьями. "День встречи школьных друзей", как раз устроенный в школе в эти дни. И неприятное осознание - связи с теми, кто ещё полгода назад был невозможно свой, - ослабели: да, радость при встрече, сияние глаз, оживлённые расспросы. Но уже через десять минут собеседник ищет глазами кого-то другого и кивает тебе - "Ну, пока!". И ты оглядываешься в поисках того, кто не оставит тебя одиноким в толпе людей, за эти полгода сблизившихся и о тебе подзабывших.
И уже тяга обратно - в неустроенное общежитие, в нашу  компанию.

ИСПЫТАНИЕ АЛКОГОЛЕМ
 
Второй семестр был полегче.
Во-первых, сдав первые экзамены, я поняла, что и институтская методика обучения, отличная от школы отсутствием ежедневного контроля за усвоением материала, мне также по плечу, и даже запустив предмет, можно сдать его, хорошенько потрудившись в сессию. Что ночные часы для меня наиболее продуктивны для занятий и выполнения курсовых контрольных и проектов; что я могу, занимаясь в условиях отрешенности (в библиотеке ли, ночью, когда никто не мешает), вполне усвоить материал, который казался на лекциях непреодолимым.
Во-вторых, я вошла в ритм жизни и точно знала, во сколько я должна выйти из пункта А, чтобы в заданное время быть в пункте Б. По каким дорожкам можно ходить без опаски упасть; какие кратчайшие пути между корпусами, по которым с одной пары лекций в перерыве можно успеть на другую пару; где ближайшие дешевые или позднее всех закрывающиеся столовые. Баня на улице Советской с её «номерами» (крохотными кабинками, где и руки-то развести было не возможно, но зато ты был один, за дверью на шпингалете) решала проблему с помывкой и стиркой одежды. Банщицей при номерах служила вечно недовольная тётка, страсть как оттягивающаяся на своих клиентах: «грязнули!» - было её любимым словом. Я её побаивалась: протягиваешь билет и ждёшь превентивного выговора за ещё несовершённые тобой неопрятности. Потом она ко мне привыкла и даже иногда пускала вне очереди или даже вовсе без билета: бывало такое – придёшь с бельишком, а на это время нет билета. Но у неё почему-то всегда была пустая кабинка…
И еще у меня в голове была масса полезной для моего благополучного выживания в Томске информации.
В - третьих, в комнате мы стали жить коммуной и установили график дежурства "по кухне". В общаге, в той пустой комнате на первом этаже, где размещалась вечно холодная печь, в стены были врезаны электророзетки, и можно было, имея электроплитку (а у меня она была), сварить что-нибудь немудрящее: супчик или кашу из брикета, вскипятить чаек. Так была решена хоть частично проблема питания.
Праздники и дни рождения отмечались в общежитии. Традицию этому положил первый новогодний праздник.
Новый 1963-ий год мы отмечали группой.  Никто никуда на праздник (первое и второе января) не поехал – работа на заводе держала. И Тоня, родом из деревни Белово, что в нескольких часах езды от Томска, и Лора с Лидой, приехавшие из Тогучина (Новосибирская область), – даже они не могли себе позволить отлучиться из города на пару дней. Мы не были настоящими студентами, которые могут лекции прогулять и смотаться по-быстрому к себе домой.  Если у студента-«раба» были проблемы с трудовой дисциплиной, то его могли уволить с завода по соответствующей статье КЗОТа, и тут же автоматически следовало отчисление из института – чикаться с нами никто не собирался. Посему встречали Новый год в Томске всей честной компанией.
А как  отмечается праздник в студенческом общежитии?
Обязательно за неделю до праздников студсовет собирает всех старост комнат с инструктажем – никаких свечей и гирлянд. На ёлке, если комната решает её установить, только невозгораемые игрушки. "Будем проверять и отчислять при обнаружении. Чтобы никакого вина, только газировка, а кому неймётся - идите на улицу".
И какое застолье без спиртного? И кто это нас в новогоднюю ночь будет "проверять?" А! Нам не страшен серый волк...
Прежде всего, группа сговорилась: в какой комнате устраивается застолье.
Устроили складчину на снедь, (в основном, закусочную) и питьё (в основном – вино, хотя для мальчишек предусмотрели и несколько бутылок водки).
И представители мужской составляющей группы идут с наказами в магазин.
В начале 60-х годов ещё не было той продуктовой скудости, что постепенно появилась в конце десятилетия и развилась в семидесятых. Слово «блат» хотя уже и начало звучать в обиходе, но касалось, в основном, сфер, обычным людям не знакомых, не доступных, поэтому презрительного оттенка оно не имело, скорее, произносилось с усмешкой, с маханием рукой, мол, «а, пусть бесятся», относящееся к кому-то «там», в верхах. И посему не было проблем с хорошим вином в магазинах, с копчёной колбасой, крабовыми консервами, шоколадом и прочими деликатесами. Проблема была лишь с деньгами – их на всё это у обычных людей не хватало.

В нашей группе никто не выделялся каким-то особым социальным положением. Возможно, в личных делах каждого студента и были записи о происхождении: кто из интеллигентов, кто из рабочих-колхозников, но явного отличия по поведению ли, одежде ли (как это было в школе) между моими согруппниками я не замечала. А поскольку все мы были в то время рабочим классом, то и у всех доходы (зарплаты) были более-менее одинаковыми: 80-100 рублей. Вот на эти деньги мы и шикнули в Новый год.
Я, кажется, в третий раз в жизни тогда напилась.
Студенческая вольница в первую очередь искушает человека в этом вот вопросе.
Дома – только разговоры: «нельзя». Мама, дав зарок после моей операции, себе не позволяла ни капли, а вот  Папа периодически демонстрировал «упитие»: в такие дни он возвращался домой в распахнутом пальто, с отвисшими губами, с лиловым оттенком лица. Мама перебиралась в нашу комнату, Папа же, раздетый до трусов, маялся один на супружеской кровати. Его не тошнило, но было видно, как он страдает. Он становился на коленки, утыкался головой в подушку и утробно ревел: «О-о-о! О-о-о!» Мама плакала злыми слезами. В доме было очень плохо в такие вечера. Похмелье у Папы тоже было тяжёлым, поэтому слишком напиваться он не стремился. «Надо знать свою норму!» - постоянно говорил он. «Кто бы говорил!» - подавала голос Мама. Папа смеялся: «Вот паразитка! Я, что, у тебя алкоголик? Вот и молчи, когда мужчина говорит, а то получишь по организму». Мама с гневно-презрительным лицом появлялась из кухни: «Как вот дам тапком!» На этом и заканчивалась вся демонстрационно-воспитательная сценка в родительском доме.
Что нам, девушкам, нельзя пить вообще (ну, разве в праздник и день рождения махонькую рюмочку вина) – это само собой разумелось. Поэтому пресловутой культуры питья (что можно, что не следует, и сколько можно того, чего можно, чтобы тебя не развезло, и где можно, и с кем можно…) – мы её знать не знали. Дома было просто «нельзя», а в общежитии, оказалось, что можно. Вот и постигали сами эту науку – насчёт: «а сколько можно»?
Каждый переживал новые знания внутри: страданиями от перепитой дозы, утренними муками похмелья (это было, понятно, у всех), но вот про себя я ещё помню – это чувство стыда. Его я так и не смогла переступить или привыкнуть. Воспоминания о вчерашних эпизодах мучили меня хлеще похмелья. Один раз я мгновенно протрезвела, когда в туалете, куда  добрела, держась о ставшие совсем уж узкими стены общежитинского коридора, увидала, что на ногах разная обувь: на неживой ноге туфель, а на здоровой – ботинок. Вероятно, мне было так плохо, что захотелось на свежий воздух, и я начала было собираться идти на улицу, но позыв в туалет пересилил, и я отправилась в своё стометровое путешествие по коридорам и лестницам в разной обуви. «Меня ж такую вся общага видела!» - я ещё могла вообразить, что сохраняю на лице мину порядочно-трезвой девушкой, но разная обувка!.. Репутация явно была под угрозой. А для плохой славы (это было во мне калёным железом впечатано) – повод нельзя давать ни в коем случае.
Постепенно пределы нормы постигались, хотя процесс этот был очень длительный.
Самое дурное, что пока себя можешь контролировать, у тебя, как говорится, «ни в одном глазу», а потому «стоп» не выговаривается: а чего «стоп», если ты, как стёклышко. И нужны длительные эксперименты: с остановкой в самом начале – («я – пас»); через полчаса после начала застолья («сколько мы сидим?»); и в тот момент, когда пить уже не охота. Он наступает этот момент – («душа не принимает»), а его пропускаешь из-за невнимательности. Но звонок этот бывает всегда – вдруг очередной глоток вина, что называется, «колом». Вот тут-то и надо сказать «стоп», потому что звонок этот - последний (бывает ли первый? - нет, по-моему). Дальше уже пойдёт опять, как в начале застолья: незаметно и легко выпиваются очередные рюмочки, но норма уже преодолена, и дальше тебе уже предстоят все «прелести» от «перебрала».
Беда это или благо, но я на другой день почти всё помню, что было накануне, и маюсь на всю голову и физическими, и нравственными муками.
Одним словом, эта «студенческая практика» научила-таки меня «культурному застолью», когда питие действительно веселие, а не повод и причина для последующих страданий.
А вот алкоголь – как средство борьбы с депрессией (о котором мне потом сообщала и многочисленная литература, и моё пьющее окружение) – вот это в меня так и не вместилось. Так я и состарилась в убеждении, что это удел людей, не сумевших устоять один-два раза перед соблазном пусть кратковременного, но отступления перед возникшей ли проблемой, ударом ли по самолюбию, несправедливостью ли жизни. А потом втянувшимся, как втягиваются в свой губительный порок наркоманы.
Средство бежать от жизни. Бесплодное дело!

ТЁТЯ ТОНЯ
 
 В праздники Первое мая и Великой Октябрьской революции, продолжающиеся по два-три дня, когда кто-то из девчонок уезжал домой, а кто-то пропадал не понятно куда напару с милым другом или активно праздничал по знакомым в городе, - я себя чувствовала довольно паршиво. Одиночество! Можно и в кино, и в театр, но одной!.. Было тоскливо и даже унизительно чувствовать себя в восемнадцать лет никому не интересной, не востребованной: в клещи берут всякие комплексы, а у меня их и без того было выше крыши.
Поэтому ещё на первом курсе на Первое мая я решила съездить в Новосибирск и разыскать там тетку – жену маминого брата Ивана, давно покойного.
Историю этой незнакомой тёти перед отъездом моим в Сибирь рассказывала Мама, она же и дала адрес со словами: «На всякий случай – вдруг как-нибудь в Новосибирск попадёшь».
30 апреля я купила билет до Новосибирска и села в поезд «Томск-Москва». Цель поездки: посмотреть другой город, чей новый аэропорт, который я видела на пути домой во время зимнего вояжа домой, мне так понравился, и сходить в оперный театр.
Тетю Тоню в лицо я  знала лишь по очень старой, ещё довоенной фотографии; думаю, она меня тоже видела лишь на карточках совсем маленькой. Предупредить её было некому, потому что переписка между нею и Мамой давно заглохла, и мои планы воспользоваться её крышей были  чистой воды авантюрой.
Поезд пришел в Новосибирск около двенадцати ночи накануне Первомая.

Искать в незнакомом городе ночью тётин дом не имело смысла, и я тут же на вокзале устроилась в гостиницу для транзитных пассажиров. Окна этой большой комнаты с десятком застеленных и занятых кроватей выходили на перрон Всю ночь меня будили гудки отъезжающих поездов, но это не мешало - я полюбила поезда и их шум ещё с прошлого года, когда ехала поступать в Томск.
Утром, рассчитавшись с гостиницей и повесив на плечо рюкзачок, я отправилась осматривать новосибирский вокзал. Как же меня он поразил! На этом вокзале можно было жить - все услуги, все необходимые учреждения можно было найти в этом огромном здании. В нем имелись (кроме гостиницы): медпункт, почта, милиция, кинозал, магазины, буфеты, благоустроенные чистые туалеты, даже душевые комнаты... Прямо, небольшой городок.
До полудня, пока в городе шла демонстрация и движение транспорта было закрыто, я ходила по вокзалу, открывая все новые его закоулки и влюбляясь в него. Даже в нашем посёлке, не говоря о нашем общежитии, не было столько благоустройств, как в этом шумном, напоминающем странную реку из-за людского потока, постоянно меняющего направление движения, – здании. Я то вливалась в один из потоков и шла с ним, пока он не выносил меня на перрон, к кассам или к широким дверям с надписью «Выход в город», то вставала в очередь к буфетной стойке и покупала себе большой плоский пирог с капустой и стакан чаю, то останавливалась около огромной карты СССР и искала на ней свой родной город, то усаживалась в кресло в зале ожидания и разглядывала соседей, пытаясь угадать – откуда и куда они направляются.
Так без скуки прошло время до тринадцати часов, а потом я отправилась на поиски улицы Славянской, совершенно не представляя, где она находится.
В данном Мамой адресе значилось: «Новосибирск-2». Про службу Горсправки я знать не знала, поэтому, положившись на известное «язык до Киева доведёт», обратилась к прохожим: «Как мне попасть в Новосибирск-два». Мне охотно указали на остановку трамвая, откуда шёл маршрут в указанном направлении. Естественно, трамвайчик привёз меня не туда.  На конечной остановке выяснилось, что никто не знает, где Славянская улица, и я растерялась - что делать? Куда теперь? Свидание с незнакомой тётей откладывалось.
Через дорогу от остановки увидала вывеску отделения связи: вот тут мне и подскажут, где находится «Новосибирск-2». Сердечные почтовые работницы поахали: "Тебе же не в район Второго Новосибирска нужно! Тут "2" означает номер почтового отделения, которое Славянскую обслуживает!". Они позвонили в это пресловутое отделение, подробно расспросили, как к ним можно добраться, проинструктировали меня, и я опять через весь праздничный город отправилась искать тетю, но уже в нужном направлении.
После долгих - уже не чуя ног от усталости - поисков дома, наконец, я постучала в дверь тётиного жилища. А она была заперта. Вышла соседка, с которой тетя делила дом, сообщила, что хозяйка ушла на демонстрацию и еще не возвращалась, и пустила меня к себе подождать.
Своими расспросами я переполошила тихую улочку, и тетю Тоню, пока она возвращалась домой, несколько человек предупредили, что ее разыскивает молодая девушка. Та решила, что кто-то хочет попроситься на квартиру, и настроилась на категорический отказ. Поэтому, когда я, поблагодарив за приют тетиных соседей, отправилась на другую половину дома, меня встретил настороженный взгляд старушки, на лице которой лишь острые, по-совиному круглые глаза напоминали виденную мною в нашем семейном альбоме на фотографии женщину.
- Здравствуйте, тётя Тоня, я к вам в гости на праздник приехала. Я – Дина Герман, ваша племянница.
- Диночка, - всплеснула сухонькими ладошками тётя, - да как же ты меня нашла?
По маминым рассказам я ожидала увидеть вредноватую, жадную женщину, когда-то неприветливо отнесшуюся к семнадцатилетней золовке, приехавшей по вызову брата Вани, мужа тёти Тони, на Дальний Восток. В те давние годы отношения мамы и тёти Тони не заладились...
После войны дядя Ваня с женой переехал в Новосибирск, а в конце сороковых годов погиб под колёсам поезда (загадочная история).  Мамины связи с родственницей постепенно затухли.
Когда Мама рассказывала про тётю, то особых надежд на её доброе ко мне отношение не внушала, и мне от тётки было нужно одно – ночёвка на две ночи. Я ехала в Новосибирск за новыми впечатлениями, а не восстанавливать родственные связи. Но неожиданно тётя Тоня оказалась совершенно не той бабой Ягой, которую "нарисовала" Мама. Со мною она была сама доброта. Не раз приезжала я к ней и одна, и не одна, и всегда была желанным гостем. Мне выделялась лучшая постель, варилась и выставлялась на стол вкуснейшая еда, которую тетя готовила мастерски.
Она рассказывала мне о своей жизни, кое-что я знала от Мамы.

В начале июня сорок первого года тётя Тоня с мужем из посёлка Горького отправились погостить к его маме в деревню под Курском и были застигнуты там войной. Дядю Ваню тут же мобилизовали, но он был язвенник и свалился с первую же неделю службы с желудочным кровотечением. Его положили в военный госпиталь там же в Курске, куда мгновенно подошла линия фронта. Госпиталь не успели эвакуировать, и кто был ходячий, те постарались из госпиталя уйти. Оставшихся немцы расстреляли.
Дядя Ваня - из укрытия видевший, что сделали с больными немцы - ночами добирался до родной деревни, и там мать и жена стали прятать его, больного, от врагов. Делать это было нелегко – дядя Ваня был призывного возраста, и немцы, подозревая, что он – раненый красноармеец, несколько раз пытались его забрать. Бабушка Саша им в ноги кидалась, доказывая, что сын не служил, что у него тиф, и фрицы уходили из избы, боясь заразы.
Язвенника нужно было держать на диете. А какая диета, если всё, что могло идти в пищу, подчистую немцы из двора выносили. И тогда тётя Тоня устроилась в солдатскую столовую поварихой, (а готовила она исключительно), и начала приносить домой остатки еды. Благодаря ей тогда выжили в немецкой оккупации и дядя Ваня, и моя бабушка Саша, и ее ещё одна невестка Маня, и младенец Сеня...
А потом, после войны, тётя Тоня переехала с мужем в Новосибирск и занялась бизнесом: ездила в Оренбург, закупала там пуховые платки и перепродавала на толкучке в Новосибирске. На этой деятельности она и попалась и отсидела несколько лет за спекуляцию. А когда она была в тюрьме, попал под поезд ее муж Ваня, любимый Мамин брат и мой дядя.
Выйдя на свободу, тётя купила себе в Новосибирске полдома (кухонька и комнатка), замуж больше не вышла, а детей у них с Ваней не было. Она жила на небольшую пенсию, делала бумажные цветы и торговала ими на базаре или в праздничные дни на улицах, стала верующей, и в ее доме висело несколько икон.
С удивлением я обнаружила в тёте тайную оппозиционерку тогдашнему строю. Её неприятие выражалось очень скупо - в репликах по поводу передач по радио, воспоминанием о разнообразии товаров в магазинах во время НЭПа, нелестных отзывах о власти. От споров со мною на тему "Есть ли Бог?" или "Когда было лучше - тогда или теперь?" - она уклонялась, посмеиваясь. Кажется, это был первый близкий человек, который нашу жизнь не принимал! Я поражалась и себе объясняла, что тёти Тонина «оппозиция» объясняется невозможностью спекулировать. Наша социалистическая жизнь не давала тёте «развернуться».
Но мне нравилось бывать у нее! Ни разу я не почувствовала, что мой приезд ее бы раздосадовал. По всей видимости, я вносила разнообразие в ее монотонную жизнь и, вероятно, она меня жалела. Да и вообще - пожилые, одинокие люди тянутся к молодости.
Тётя познакомила меня со своею сестрой Марусей, жившей неподалёку, с Марусиной дочерью Лидой и её дочкой Мариной, красивой, своенравной девочкой. Лида была в разводе с мужем, а когда-то она с ним тоже жила в Хабаровске, хорошо знала моих родителей и видела меня еще маленькую.
Все эти дальние родственники так хорошо принимали меня! Когда бы я ни приехала в Новосибирск, встречи с ними всегда были радостными. Среди них я отдыхала от общаговской суеты и ощущала родственное тепло, так необходимое оторванному от близких человеку.

ВАЛТОРНИСТ
 
Мои "новосибирские каникулы" были насыщены. Днем я выезжала в город, ходила по его улицам, паркам. Город мне тогда очень понравился. В центре много высоких основательных "сталинских" зданий. Он напоминал мне родной Хабаровск просторными, заасфальтированными улицами, широкими площадями... Я сравнивала его с убогим, деревянным, грязным Томском и спрашивала себя, почему я живу там, а не здесь.
Кроме тёти Тони и другой родни тянул меня в Новосибирск ещё и Театр оперы и балета. Не драматический (у нас свой в Томске был очень не плохой по моим меркам), ни музыкальный (даже и не знала, есть ли в Томске какой-нибудь опереточный), а оперный.
Чуть ли не вечером того первого мая, когда я впервые вошла в тётин дом, отправилась я в настоящий театр оперы.
В родном Хабаровске такого театра не было тоже, а если когда приезжали гастролёры, то добираться вечером из города до посёлка было не просто, да и Мама была против, чтобы я по вечерам одна в город ездила. Трусиха она была, моя Мама, всё ей мнились страхи какие-то, и она держала нас с сестрой всё время «на глазах».
В праздничные дни в Новосибирском оперном, огромном, раскинувшемся почти на квартал, с мягким, округлым, словно женская грудь, куполом, - давался не самый лучший репертуар: сборные концерты, какие-нибудь одноактные балеты... Но сама праздничная обстановка в красно-золотом, со скульптурами в нишах под потолком зале театра вводила меня почти в экстаз. Я покупала билет в партер, усаживалась в тёмно-малиновое удобное кресло и ждала. Зал стихал, медленно гасли люстры, и из оркестровой ямы, откуда несколько минут назад раздавались отрывистые звуки настраиваемых скрипок и духовых, вдруг начинала потоком изливаться такая звуковая сила, что у меня вздыбливались волоски на руках.

Всегда первые аккорды симфонического оркестра вводят меня в состояние «вне». Кажется, я взмываю от этих звуков и даже, чуть напрягшись, смогу лететь. Но уже через несколько минут мои ощущения опять возвращаются в материальный мир, и я просто сижу и радуюсь своей удаче – я снова в оперном. Декорации, костюмы – всё это хорошо, но не обязательно. Голоса и музыка – вот что главное. К нам в Томск порой приезжали гастролёры и с оперными представлениями, и с концертным вариантов опер, и я, по возможности, конечно, их посещала, но сочетание зала оперного театра, костюмов, декораций – всё это превращало слушание оперы в праздник.
Сборный концерт закончился рано, и я решила съездить на вокзал, купить на завтра билет на поезд. В автобусе со мною заговорил мужчина лет тридцати в светлом пальто, шляпе. Мы вместе сошли у вокзала и, беседуя, устроились на одной из скамеек привокзальной площади. Собеседник представился: "Валентин Иванов", сказал, что он поехал на вокзал прогуляться после спектакля и перекусить. "Не хотите разделить со мною компанию?" - "Ну, что вы, нет!" – почти на автопилоте уклонилась я. (Предлагать мне, не пуганной и неискушенной, тогда такое - это был риск вообще сразу же со мною и распрощаться). "Вы приезжая? Откуда?". Узнав, что я приехала в Сибирь чуть ли не с побережья Тихого океана, он улыбнулся, чуть расширив глаза: "Когда я такое слышу, то сразу представляю карту СССР в новосибирском аэропорту и мысленно ужасаюсь, из какой дали человек попал в наш город!"
Валентин играл в оперном оркестре на валторне (я и инструмент-то этот тогда слабо себе представляла). Жил он, как оказалось, в здании театра – в его крыльях находились жилые помещения для работников. Он был лет на пятнадцать старше меня, высокий, сухощавый, со смугловатым цветом лица, немного одутловатого к низу, с черными прямыми волосами, гладко зачесанными назад. Узковатые темные глаза, (он был мордвином по национальности), смотрели с какой-то печалью, даже когда он улыбался.
Не очень мне понравился зачин разговора – как-то чуть ли не вторым абзацем пошли жалобы на неустроенность личной жизни, одиночество, отсутствие близких по духу людей. Но мне было неловко обрывать «пожилого» (да-да, ему ведь было за тридцать!) человека, тем более такого необычного – где бы я в наших пенатах могла познакомиться с человеком искусства, профессиональным музыкантом, каждый день общающегося с певцами. Любопытство моё вспухло до неприличных размеров. У меня была забота держать нижнюю челюсть, когда его слушала.
Выложив свои личные проблемы и уловив, что я от них заскучала, Валентин сменил тему и начал рассказывать про гастрольные поездки и жизнь театра.
Мы тогда проболтали часа два.
Такого знакомого у меня еще не было. Рассказывал он тихим голосом, подтрунивая над собой, над коллегами...
Так бы и сидела я всю ночь, слушая про эту неизвестную мне жизнь, да надо было спешить на автобус, который вот-вот мог перестать ходить из-за позднего часа. «Да-да! Вам пора», - сказал он и предложил назавтра встретиться перед дневным спектаклем у входа в Оперный ("Я вас проведу в театр"), а после спектакля вместе съездить в Академгородок, который мне давно хотелось посмотреть: он славился по всей Сибири своей необычностью и непохожестью на другие микрорайоны городов. «Город среди сосен».
Перспектива – лучше некуда! Знакомиться с чужим городом в сопровождении его жителя, входить в театр со служебного входа.
Однако…
Назавтра я действительно подошла к огромным входным дверям театра в назначенный час, но, увидев выходящего как раз в эту минуту из соседних дверей Валентина, вдруг чего-то испугалась и не окликнула его. Купила билет, прошла в зрительный зал и не делала попыток отыскать нового знакомого, хотя он находился весь спектакль в оркестровой яме.
Чего я испугалась? Наверное, предстоящих обязательств, которые налагали на меня его услуги. Чем я могу его отблагодарить?
Мне никто и намёком никогда не разъяснял, что сама молоденькая девушка, соглашающаяся на общество мужчины, и есть награда ему. И то, что я была хромая, возможно, прибавляло мне некоего шарма и загадочности в глазах окружающих. Валентин рассчитывал на замечательное приключение, разнообразившее его холостяцкое существование. И он бы был мне благодарен за доставленное удовольствие, а не я должна была себя считать обязанной за его «хлопоты».
Но ничего такого я себе тогда ещё не уяснила и не рассматривала себя, как ценность. Наоборот, стеснялась и наперёд «просчитывала», какие благодеяния мне (ни за что) делал посторонний человек, а я твёрдо знала, что сама ничем не смогу быть ему полезной.
Я была страшно подавлена своей хромотой и стеснялась её до умопомрачения. Внимание к себе оценивала, как жалость, и отвергала это чувство с резкостью и ненавистью. Только любовь могла меня поколебать. Такая, как у Исая. Потому что любовь (это я уже уяснила) – слепа, и никакие изъяны не видит у любимого. «По милу хорош, а не по хорошему мил», - как говаривала Мама.
В следующие свои наезды в Новосибирск я обязательно посещала оперный, конечно, разыскивала там Валентина, была у него в квартире и даже раз переночевала перед утренним поездом в его комнате, выселив самого на кухню. Он был очень деликатен, дружелюбен и вежлив. Несколько раз пытался как-то показать, что не прочь быть со мною в более близких отношениях, но его тонкие сухие пальцы музыканта, касаясь моей руки, (а однажды я не успела увернуться, и он погладил меня по щеке с выражением нежности на лице - это было утром у него в квартире, когда он пришел будить меня, чтобы ехать на вокзал, и увидел, что я спала, не раздеваясь), вызывали в сознании ощущение какого-то насекомого, вроде паука-мезгиря, невесомого, но неприятного.
Вообще, я очень остро реагировала, когда кто-то касался меня, особенно, если это был мужчина. Почему-то телесные прикосновения ассоциируются у меня почти с родственной близостью. Дав человеку право касаться даже моей руки, я как будто устанавливала с ним доверительные отношения. Как говорил Экзюпери, этот человек «приручал» меня. А ведь всю свою жизнь я стремилась, в меру возможностей, к независимости от других, поэтому «приручать» себя могла позволить только очень узкому кругу лиц и только по своему выбору. Валентин в число таких избранных не вошел.
В первый же приезд в Новосибирск с вернувшимся из армии Исаем я потащила его в оперный и  представила Валентину, тот вежливо поулыбался.
В дальнейшем, когда мы приезжали в город и ходили в театр, Валентина уже в оркестре не было - он уехал куда-то в Россию.

МОЯ ПЕРВАЯ ТОМСКАЯ ВЕСНА

 Закончился второй семестр моего студенчества. Он мало чем отличался от первого по наполненности дней: та же работа на «лампочке», те же занятия в аудиториях четыре дня в неделю, та же «борьба» с бытом, крайне неустроенным, но терпеливо переносимым. В те годы основная масса людей жили именно так, а возможно – и хуже. Сколько ещё было неблагоустроенных бараков!
И ещё чем было занято время – надо было одеться. Ещё дома родители купили для меня швейную машинку «Подольск», когда убедились, что на практике в ателье я научилась шить себе «лёгкое» платье: блузки, юбки. А в общежитии я договорилась с одной старой женщиной, жившей на нижнем этаже в небольшой комнатке, пользоваться её швейной машинкой время от времени. Кто она была такая, я не знаю. Но с нею жил её сын, полный, сравнительно ещё молодой, но явно нездоровый. Он почти не выходил из комнаты, нигде не работал, и мы никогда не слышали его голоса.
Дома меня не очень задевала мысль – как я выгляжу. Одевались в магазинах готовой одежды, подбирали одежду подобротнее и подешевле. В комнате же общежития явно стало намечаться неравнодушие к внешнему виду: у соседок могли быть вещи и покрасивее, и понаряднее. Да и выходить в театр, в концертный зал тоже хотелось в более подходящей одежде, а не в том, в чём сидел на лекциях. Проблема по обновлению гардероба иногда решалась взаимным обменом или даже покупкой у соседок по комнате тех же кофточек или платьев, и умение шить тоже как-то этот вопрос решало. Дело было только за временем.
Во втором семестре проблем с учёбой уже не было, я поняла, как важно не запускать предметы и старалась все контрольные точки сдавать вовремя.
Пришла моя первая Томская весна.
Город полон парков, скверов. На нашем посёлке по обочинам дорог росли лишь тополя да вязы, поэтому весна от лета не сильно разнилась. В Томске же весной, в конце мая, улицы кипели и пенились белыми черёмуховыми шапками, сиреневыми кружевами, нежными яблоневыми накидками, ясными боярышниковыми звёздочками.
Обожаю Томск на излёте весны – он так свеж, юн, так красив… И нет ещё гнуса, комара, и светлые, до четырёх часов, ночи. Только бы бродить! А у тебя сессия…
Но вот экзамены сданы, и нас отпускали на каникулы. Горячие цеха "лампочки" закрывались на лето.
Я готовилась отправиться домой. С деньгами было туго – растратила на подарки да и на себя кое-что прикупила, поэтому решила ехать поездом, благо времени было не жалко – это не зимние вакации, когда каждый день дорог. В общем, снова поезд.
Оделась по-дорожному (черная мужская рубашка, коричневая юбка), вздернула на плечо свой заслуженный рюкзачок и отправилась на Томский вокзал.
Июнь в Томске - напряжённейший, в смысле уехать, месяц: все иногороднее студенчество рвется из города. Самолет летом не доступен – только хорошие связи могли гарантировано обеспечить билет в нужное время в нужном направлении. Иначе – ночные стояния у дверей кассы Аэрофлота в очереди таких же страждущих улететь. А где время у студента, сдающего сессию? Да, вообще-то, и не по карману мне оказался в этот раз самолёт.
Поэтому - только поезд. И тут огромный камень на пути. При строительстве Транссибирской магистрали Томск остался в стороне, и уехать по ж/д из него можно только на юг или на запад, а до Дальнего Востока - только или через Новосибирск, или, опять же, через станцию Тайга, и билеты до конечной станции тоже можно было приобретать только в кассах этих  промежуточных «точек».
Итак, электричка, и я - в Тайге. Конечно, никаких «инвалиды – без очереди» над кассами не значилось, как, впрочем, и в настоящее время, и пока я дохромала до окошечка, у которого скопилась, как рой мух, толпа галдящих студентов, и, отстояв очередь, просунулась со своим: «Один до Хабаровска», мне предложили на выбор: купейный или общий. Плацкарта вся была разобрана. На купейный, понятно, денег у меня не было (я опять везла подарки Галинке - она оканчивала восьмой класс, и у нее предстоял выпускной мини-бал, я везла ей деньги на туфли и отрез на платье), пришлось довольствоваться «общим».
Через полтора часа подошёл поезд: «Москва-Владивосток». Вагон девятый. Пока дошла, он был битком. Внутри вагон - обычная плацкарта, с отсеками и боковыми местами. Только и отличие, что ни у кого нет "своего" места.
То четырехсуточное путешествие осталось в памяти как одно из самых забавных приключений. Со сколькими людьми мне пришлось тогда встретиться и познакомиться в этом общем вагоне!
Сначала пассажиров в вагон набилось, как селедок в бочку. До Красноярска, (а это почти пол суток езды, да ночью), я стояла в проходе, плотно утрамбованная попутчиками, что, вообще-то, было кстати: иначе бы от усталости села на пол.  Но в Красноярске много народу вышло, и я смогла найти место на лавке в "купе" и даже поспать сидя. Постепенно я стала старожилкой в вагоне, отвоевала себе лавку, и пассажиры, узнав, что я которые сутки еду в таких условиях, не претендовали, чтобы я уступила место. Конечно, когда перед большими городами вагон опять набивался народом, "моя" лавка снова становилась общественной.

ФАКИР НА ЧАС
 
На одной из станций в вагон село человек десять солдат, некоторые из них оказались и на «моей» лавке.
Вот с кем я отвела душу!.. А её отвести очень требовалось. Мне шёл двадцатый год. Уже два года Исай служил в армии, и наша переписка не затихала. И, конечно, я томилась без любимого. Были кое-какие суррогаты во время вечеринок. Со случайными парнями, даже не из своей группы, «уединялась» в коридорах, скрываясь за широкой спиной парня, обнималась самым жарким образом, целовалась, но наутро даже и не узнавала, с кем ночью вот тут времечко провела. И чувство стыда перед очередным письмом оттуда, и утихомиривание совести, когда пишешь ответ: ведь ничего и никого тебе не нужно, и зачем это всё было?
Но проходил месяц, другой, и тебя кто-то провожает со дня рождения твоей напарницы Галины, и вы стоите в сенцах общаги, и он ищет твои губы, а ты уклоняешься, что-то шепчешь, а самой жарко, и так бы вот и стоял тут до рассвета. И чёрт с ним, Исаем, "куда тебя нелёгкая занесла, как мне твоих рук не хватает, твоих губ! А тут – вот они, мягкие, жадные, и тело сжимается под объятиями. Ну, не виновата я и его не искала, он сам…" И вырываешься, и уходишь, чуть не плача. А засыпая, ещё ощущаешь эти поцелуи, и эти руки, и жаркий шёпот: «Ну, Дина, ну, что ты, маленькая!..» А через два дня видишь «того» и клонишь шею, и еле здороваешься, и останавливаешься, когда "тот" приближается, делая вид, что кого-то ждёшь, чтобы тот прошёл и с глаз скрылся: не нужен он тебе, тот жар прошёл, тот жар не ему был предназначен…
...Итак, несколько ближайших купе нашего общего вагона заполнили солдаты. Освоившись и оглядевшись, они мигом выделили из пассажиров молоденькую девушку, едущую в одиночестве и усердно разглядывающую пейзажи за окном. Естественно, наперебой начали за мною ухаживать. Я не ломалась и не чинилась: ясно же – выйдут через пару перегонов. Назвалась Надей. «Надежда!» - тут же подхватили они брошенный мяч. «Куда едете? Наверное, к жениху?» - «Нет у меня жениха, не обзавелась пока». – «О!.. Такого быть не может! Чтобы у такой девушки и не было парня». - «Вот, - делала я гримаску, напропалую кокетничая (откуда только что взялось?!), - вот и не обзавелась. Всё какие-то не такие попадаются…» Ну и в том же духе.  И был там один тоненький, белобрысенький солдатик, который и на ловеласа-то не походил: уж очень тих был его голос и улыбка - робкая. Он поначалу только изредка вставлял фразы в разноголосицу, но уже через минут двадцать остальные его спутники стали замолкать, когда этот паренёк начинал фразу - что-то почувствовали в его взглядах, наверное...
Мне было жаль расставаться с этими парнишками - уж больно они потешили меня, и приятно было стать вдруг объектом усиленного ухаживания, почувствовать себя... в общем, той, какой мне и было на роду написанной быть. Да вот – не судьба!
В Иркутске в «моё купе» подсели три паренька, ехавшие до Владивостока. Двое из них, понятно, тут же устроили знакомство, третий же - самый симпатичный и, видать, капризный - начал разыгрывать Печорина: цедить сквозь зубы и даже хамить. Прикинувшись в начале простушкой, личину которой уже дня три не снимала, тут я разозлилась и в какой-то перебранке его отбрила. Неожиданно, вместо того, чтобы окончательно повернуться спиной и не замечать, парень проникся ко мне симпатией и стал самым ревностным ухажером. Ехали мы вместе около двух суток, и мне волей-неволей пришлось «раскрыться», но мальчики оказались очень славными: до самого моего города они дружно меня опекали, на станциях кормили мороженым и даже как-то «Печорин» принес с очередной остановки букетик цветов, и, склонив голову и шутовски щёлкнув каблуком, протянул его мне.
Да, если молодые люди не видели моей походки, то в кавалерах недостатка не было. Это ещё я у себя на посёлке видела, когда приходила на танцы после занятий хора, и меня начинали усиленно приглашать. Или когда уходила весною в какой-нибудь томский парк и сидела там на скамейке – обязательно подходили один или два парни: «Девушка, вы почему одна скучаете?»
Однажды был такой случай. Вечером в выходной соседки-девчонки ушли в наш Дом культуры на танцевальный вечер. Мне тоже не сиделось в комнате, но на танцы идти было уже стыдно – сидеть и глядеть, как бабка старая.
Я принарядилась, причесалась и поехала в Горсад. Потянуло на романтическое приключение. Может быть, кто-то подсядет - хоть поговорить, потом как-нибудь отошью. И правда, очень быстро ко мне подсели два паренька, явно, студенты. Но речи, с какими они усаживались, повадки, глумливые смешки… Я замкнулась и молчала. Некоторое время они развлекались всякими догадками по моему адресу, я – как в рот воды набрала, глядела прямо перед собой, втайне мечтая, чтобы они побыстрее ушли: мне уже не надо никаких романтических приключений, а подниматься и уходить при них всё же не хотелось. И тут один сказал фразу, на всю жизнь отбившую у меня охоту впредь пускаться в подобные авантюры: «Пойдем отсюда! Зачем нам всякий ЛИВЕР!»
Ничего подобного в свой адрес я до сих пор не слышала. Меня вообще никто до этого не оскорблял. Я тогда не пошевелила бровью, но только сумерки помогли скрыть вспыхнувшие огнём щёки. «Поделом тебе, - пронеслось в голове. - Поделом!»
Больше испытывать судьбу я и не пыталась – ливер так ливер, значит, в других глазах я – ливер, и нечего тут воображать.
Годы прошли прежде, чем я поняла – парня разозлила моя непоколебимость, это я им демонстрировала презрение и не шла на контакт. Вот он и «отомстил», облив грязью.
И только вот в таких обстоятельствах, как тогда в вагоне, на недолгое время я могла позволить себе расслабиться и пофлиртовать, наперёд зная, что не разочарую, не поставлю «ухажера» в неловкое положение, когда встану и пройдусь перед ним. Просто до этого не дойдет - люди сойдут с поезда раньше.
В других же обстоятельствах я должна была держать себя в узде и ни в коем случае не делать парням авансов, чтобы не видеть вытянутых лиц и тех неловких движений, которые появлялись у собеседника-ловеласа, только что рассыпавшего перлы красноречия и вдру
г подыскивающего предлог слинять как можно скорее, увидев, что девушка хромая.
В той четырёхсуточной поездке я, конечно, отвела душу на этих кратковременных дорожных флиртах: такого числа ухажеров сразу, в течение нескольких дней, у меня никогда не было.
Попутчики, которые, как и я, ехали по несколько дней в нашем купе, занимая верхние полки, сочувственно относились к этой ситуации: понимали, что я использовала момент ("факир на час"), чтобы покупаться в лучах обожания, необходимых каждой девушке, и поэтому подыгрывали мне.

ДЕВОЧКИ-СТУДЕНТКИ
 
Второй курс до нового года был похож на первый: учеба, завод. После каникул мы снова собрались в нашей комнате, только Лора и Лида места в общежитии не получили: сессию сдали не важно, на тройки. Они сняли вдвоём хибарку, и мы временами к ним ходили в гости. Рита, Римма, Тоня, я и Неля снова жили вместе. Шестой нашей соседкой стала Алла - одна из самых заметных девушек группы. "Красавица, спортсменка, комсомолка" - это все о ней.
Ладная фигурка, широкие бёдра и небольшая, но задорно, клювиками вперёд, выступающая грудь, каре из шатеновых волос, чудные раскосые глаза и всегда несколько повышенный, как бы готовый захлебнуться в восторге, - голос. Привлекала она к себе сразу. Современная, независимая, безапелляционная, всех поддерживающая и ко всему подходящая оптимистично.
Но… девочки её не любили. Не сразу, постепенно, проявилась одна Аллина особенность - самодовольство. В восхищённых словах, восторженных интонациях у неё недостатка не было, но никто не мог похвастаться или припомнить, чтобы Алла сделала для кого-то что-то хорошее. У неё был свой круг друзей-туристов, байдарочников, альпинистов. Возможно, в походах она была и самоотверженной, и прекрасным товарищем… Возможно! В нашем же кругу был лишь высокий восторженный голос, бодрость духа, восхищение на словах и ни одного предложения кому-то помочь: в учёбе ли, в финансах, в других наших женских делах. С нею нельзя было поделиться заботой или радостью: она всё воспринимала с блестящими глазами, с восклицаниями: «Да что ты?» или «Надо же!», - и на этом её участие заканчивалось. Разговор можно было закруглять – Алла начинала разглагольствовать и удивляться несуразности ситуации (если требовалась какая-то деятельная помощь), дескать, она бы ни за что в неё не попала, потому что – то-то и то-то, а она – не дура. Или громко начинала восхищаться и преувеличенно удивляться, если с нею делились радостью. Восторги часто были так несоразмерны сообщению, что собеседник начинал подозревать Аллу в неискренности, в том, что она не очень-то и вслушалась в тему, а немереный восторг демонстрирует от равнодушия, а не от сочувствия.
К соседкам по комнате она относилась снисходительно и не очень-то церемонилась. Как-то я была свидетельницей такой сценки: она стала развешивать выстиранное шелковое белье на верёвочках, растянутых по комнате. Сначала повесила над своей кроватью, но увидев, что с лифчиков и комбинаций на одеяло каплет вода, передвинула бельишко, так что оно оказалось над кроватью соседки, приговаривая при этом: "Марго подарочек - пусть не вредничает!"
На первом курсе наши парни так и роились около нее. Еще бы! Точеная, с тонкой талией фигурка, миндалевидные глаза, моднячая стрижка, живость и готовность обсуждать любую (постороннюю) тему, ум - все это вроде должно было гарантировать ей успех, и на первых порах так и было, но уже к лету среди наших парней у нее видимых поклонников не было, да и девчонок она раздражала готовыми советами по принципу: "чужую беду руками разведу".
Она первая из девушек нашей группы после института защитила кандидатскую диссертацию, хотя училась далеко не лучше всех. Аллу преследовала упорная неудачливость при сдаче экзаменов: накануне она всех уверяла, что все у нее схвачено, но с экзамена приходила со злыми слезами: "Ну, знаю же, а рассказать не могу". Ее манера излагать ответ напористым высоким голосом и при этом допускать небрежности в деталях («Ну, конечно, я же это имела в виду! Это же понятно!»), вероятно, раздражала экзаменаторов, и отметки в зачетке скорее отражали эмоции преподавателей, чем степень знания предмета студенткой.
Я с нею одно время сдружилась. Ходили вместе в кино, она занимала для меня стол в библиотеке, чуть-чуть меня курировала. Но и меня надолго не хватило. Может быть, я была к ней не справедлива, но наигранность её поведения, подчёркивание (так мне казалось) неувядаемого оптимизма – отталкивало. Хотелось душевности, искренности, а не плакатного – «всё у нас получится!» Нечуткость, возможно, и моя собственная…
Последней каплей стал  эпизод, когда Алла, возвратясь с похорон отца, рассказывала: «Знаете, девчонки, я там не пролила ни слезинки». Вот уж чего я не могла понять – не плакать, хороня отца, а потом ещё этим и «хвастаться». Возможно, Алла и не имела намерения показать свою душевную стойкость, а делилась с нами своим состоянием, удивляясь ему, ища объяснения. Но мы были молоды, понимали всё буквально и, когда Алёна вышла, взорвались негодованием: «Как так можно?!» (Это вскрикнула наша маленькая Рита – выразительница общекомнатного пуританского мнения).
Прошли годы. Алла осела на Кавказе, работала до недавнего времени в одном из институтов преподавателем. У неё издано много учебников. Сын в Америке. Есть внуки. Всё славно. И именно она лет пять назад решила собрать хотя бы виртуально всю группу (тех, кто отзовётся), создать альбом с фотографиями и биографиями. Мы охотно отозвались на призыв, и сейчас время от времени переписываемся, поздравляем друг друга с праздниками или днями рождения и горюем по уходящим.
Аллина энергия и оптимизм снова нас соединили, и порой я думаю - что-то мы в неё не разглядели тогда, пятьдесят с лишним лет назад.
На втором курсе к нам пришло ещё несколько новеньких студенток: кто перевёлся из другой группы, кто – восстановился в институте, будучи до этого отчисленным. Была среди них и Светлана – в противовес своему имени совершенная брюнетка, подстриженная чётким каре, с выдающимися скулами, карими глазами, тонкими ногами, чуть ли не от паха открытыми для обозрения всем желающим. Училась она слабо, мы её потом потеряли – после третьего курса она то ли перевелась, то ли отчислилась. Жила она не с нами, а со своими бывшими одногруппницами, но в нашу комнату наведывалась довольно часто, пыталась завязать хотя бы приятельские отношения. Мы её жалели, потому что она была вопиюще бедна. Света очень хотела выглядеть современно, натурально лезла из кожи вон, чтобы её «прикид» (мы тогда этого слова не знали, но тут оно уместно) – был на пике моды. Эта её напористость вызывали одновременно и уважение, и жалость.
Но уже через несколько месяцев Свете пришлось нашу комнату обходить стороной. Она оказалась воровкой. Мы не сразу связали пропажу из комнаты мелких вещей с пребыванием в ней Светланы. И только когда у неё на пальце обнаружился перстенёк (дешёвенькая поделка, подаренная мне на каникулах давней приятельницей Нинель), пропавший у меня за неделю до этого (на занятиях углядела его на Светином пальце Неля), мы, ахнув, прозрели: да, пропажи случались в комнате вслед за гостеванием у нас этой новой подружки. Со Светой была учинёна разборка. Она всё наотрез, конечно, отрицала: перстенёк, дескать, купила ещё летом. Да только эта слабая отговорка была не в силах преодолеть ещё одну улику: узорчатая оправа камня имела такой же дефект, как и у моего подарка – хорошо видную вмятину. Когда, после выяснений и наших вопросов, Света закрыла за собой дверь, Неля подвела черту: «А я не удивляюсь, что она пошла на воровство. Ей же явно денег и на еду не хватает». Почему Света испытывала такую явную нужду, работая, как и мы, на «лампочке», - мы так и не узнали.
Вообще, тема общежитинского воровства – отдельная: уж очень велик соблазн без затрат завладеть чем-то очень тебе приглянувшимся, но по причине студенческого безденежья да и бедного ассортимента в магазине - не доступного. Полная демократия и повальное взаимное доверие в условиях общежития предоставляло обширную арену для гастролей слабых на руку и завистливых его обитателей. Вероятно, была и доля желания пощекотать нервы, и как-то «наказать» более удачливых товарок, у которых родители побогаче. Можно долго разглагольствовать о причинах вероломства и желания рискового предприятия при прикарманивании чужого девушками (про парней, промышляющих по комнатам общежития, я не слышала). Я уже писала про свою одноклассницу Галю, буквально покарёжившую свою жизнь этим пороком. Была ещё одна история уже в нашем общежитии с одной девушкой, уличённой в краже. Громкая была история. Та Оля жила в комнате напротив нашей, и мы были свидетелями, как её парень буквально выл под дверью: «Оля, выйди, я ничему не верю!»
Но до чего же обидно обнаружить, что вот только что лежащий на столе, подаренный в день рождения подружками маникюрный набор исчез за те несколько минут, на которые ты выскочила к соседям попросить утюг. И даже наверняка знать, кто мог это сделать – видела «конский хвостик» завернувшей за угол одной студентки, но мучительный стыд за неё, мгновенная картина – ты идёшь в её комнату и начинаешь расследование, а она круглыми глазами глядит на тебя и возмущается. И девушки-соседки тоже вступаются… Ой, нет! Пропади он пропадом, этот набор.
Вошла в наш круг и Таня. Среднего роста, чуть полноватая, с соломенными, коротко стриженными прямыми волосами, мягким овальным лицом, выпуклыми губами и круглыми серо-голубыми глазами – Таня не была красавицей, но было в ней что-то очень располагающее, и нам она сразу пришлась по нраву. Искренняя манера разговора, хорошая эрудиция, ум, улыбчивость, демонстрация нежелания кого-то за что-то осуждать…
В предыдущем году Таня, студентка, старше нас на курс, была отчислена из института, как уволенная по 33 («отмороженной») статье КЗОТа с "лампочки" - у Тани сложились "перпендикулярные» отношения с мастером, которые, в конце концов, и завершились увольнением с завода.
А причиной была довольно обычная студенческая история: «серьезный» роман с однокурсником, который завершился разрывом с «подлецом» и трёхдневным пребыванием в акушерской клинике. Оглушенная первой жизненной неудачей, Таня тогда часами лежала у себя в комнате в глубокой депрессии, отвернувшись к стене, перестала ходить на работу и в институт. «Подлец» из института отчислился и уехал в родной город. Спустя полгода родители помогли дочери восстановиться в институте. История постепенно затихла – да она и была не первой и не последней в нашей студенческой среде.
Таня была славная девчонка, но себе на уме. Она почти сразу же сделалась четвёртой в компании Рита-Неля-Тоня. Старше нас, испытавшая уже кое-какие жизненные неудачи, Таня не чинилась, не строила из себя опытную диву, не была разбитной. За её весёлым голосом всё же чувствовалась некоторая взрослость, снисходительность, но тон она взяла верный: «да, я уже кое-что знаю, но это ничего не значит, я всё равно своя и ничем от вас не отличаюсь». И это тоже к ней нас тянуло.
Меня с нею связывали приятельские отношения, хотя в тот круг четверых я не входила. "Изменяла" она девчонкам, по-моему, потому, что у меня всегда были деньги, и, значит, даже за день до выдачи стипендии со мною можно было сходить в столовую. В Тане успешно сочетались прагматизм и вполне общежитинская натура: терпеливая, смешливая, открытая. Школу она закончила с серебряной медалью, но в институте, вероятно, как и мною, выбранном не продуманно, учеба давалась ей не очень легко; особенно она ненавидела черчение, у нее были постоянно "хвосты" по всем предметам, где надо было чертить чертежи.
 
На лестнице главного корпуса ТИРиЭТа. Тоня, Таня, Рита и я

А деньги у меня водились вследствие бережливости. Мамино воспитание ("по одёжке протягивай ножки") сослужило мне хорошую службу.
Пока мы работали (до конца первого семестра второго курса), особых напрягов с финансами не было. Но вот когда стали истинными студентами…
Стипендия  -  тридцать два рубля, да восемь рублей (пятьдесят процентов от пенсии по третьей группе инвалидности) мне платило государство.
С пенсией по инвалидности дело обстояло так. Для третьей группы, установленной мне мед.комиссией, пенсия устанавливалась из расчёта 30 процентов от дохода (заработной ли платы, стипендии ли – не важно), но не менее 16-ти рублей. Но для назначения пенсии трудовой стаж (или учёба в институте) инвалида должен был быть не меньше года. Я и подалась в райсобес в первых числах сентября 1963-го года - ровно через год после зачисления в институт - со справкой, что являюсь студенткой с 1 сентября 1962 года, и трудовой книжкой, где день начала трудовой деятельности значился 1 октября. Подожди я месяц и возьми справку о доходе на «лампочке», пенсия могла бы быть существенно выше. Но, к сожалению, я ничего в этом не «петрила», а райсобесовские работники, поглядев в трудовой, что у меня ещё нет года трудового стажа, похоже, блюли государственные деньги, как свои, и не сочли нужным мне посоветовать – «приходи через месяц со справкой с завода». Мне и назначили минимальную положенную пенсию, да ещё и с выплатой только 50-ти процентов, как работающей. Тем не менее, от государства я получала больше, чем кто-то в нашей группе – аж 40 рублей. Да ещё и родители присылали ежемесячно по десять-пятнадцать рублей. Но все мои письма домой в пору, когда мы стали «чистыми» студентами, содержали в открытой или закрытой форме жалобы на безденежье.
Городским нашим одногруппникам было, конечно, не в пример легче: питались они дома. Остальные жили на стипендию и помощь родителей. Финансы у всех пели романсы.
И денег катастрофически не хватало, хотя еда тогда стоила дешево. В студенческой столовой на 50 копеек можно было прилично пообедать. В рестораны мы тогда не ходили - это было дорогое удовольствие. Наибольшая роскошь - это после сдачи очередного экзамена завалиться в пельменную на Ленина, вблизи нынешнего ЦУМа.
Тогда "Пельменная" представляла собою компактненькое зданьице; в зал с несколькими столиками вела вниз маленькая, в несколько ступеней, лестница.
Посетители зимой входили вместе с клубами пара с улицы. В углу вешалка, в противоположной стене - амбразура раздаточной. На каждом деревянном, покрытом салфеткой, столике графинчик с уксусом, перец, соль, горчица. Пельмени, сделанные вручную, целенькие, не разваренные, с бульоном, со сметаной, с маслом. Загрузишь поднос тарелкой с порцией пельменей в бульоне, расположишься за столиком и кайфуешь: сначала тщательно выхлебаешь бульон, выбеленный сметаной, закусывая его хлебом, покрытом тонюсеньким слоем горчицы. Уже не испытывая первого чувства голода, приступаешь к основной вкусности. Сначала в столовую ложку наливаешь из графинчика уксус и пристраиваешь ложку в тарелке так, чтобы она не опрокинулась, затем чуть присыпаешь пельмени перчиком, а уж только потом берёшь на вилку пельмешек, окунаешь его в уксус и отправляешь в рот. И так, не торопясь, смакуя, все пятнадцать-восемнадцать штук.
Обычно из пельменной выходил с «чувством глубокого удовлетворения» и блаженной сытости. Но стоило это удовольствие от рубля и выше, да на дорогу нужно было потратиться. Поэтому выход в пельменную – это было вроде праздничной трапезы: в будние дни там не бывал, разве только от большой какой удачи, например, сдав курсовую работу, или когда получил стипендию, а предыдущую ещё не успел всю растратить.Позже, когда в Томск приехал Исай, это заведеньице стало нашим любимым местом: тепло, светло, сытно, народу мало...
(А потом, когда пельменная стала железобетонным стеклянным зданием, куда набивалось масса народу, в две-три очереди выстраивающаяся то в кассу, то к раздаточной, а столы пластмассовые, не убранные, а посетители нередко под градусом, некоторые в пальто, свет тусклый, и часть светильников не горят - эта пельменная так разительно стала отличаться от той, времен 60-х годов, что заходить туда стало испытанием для нервов - до того было жалко прежнего уюта этого студенческого пристанища. Сейчас это обширное, заставленное столами помещение "общественного питания". Никому и в голову не придёт идти туда специально - так, заскочить на ходу, перекусить, зимой погреться).
У студентов деньги идут на еду, транспорт, посещение концертов, кино, театра, на многочисленные дни рождения, складчину в праздники. Мне иногда удавалось скопить на то, чтобы по дешевке перекупить платье или кофточку у девчонок же из группы. Хотелось же какого-то разнообразия в одежде, а в те годы плоховато было с нарядами, такая в магазинах серость была! А мне ещё и недосуг было по магазинам искать новую одёжку – я по-прежнему кучу времени тратила на перемещение по городу и противостояние с малодоступным транспортом...
Я училась уже второй год, когда произошло событие, вообще-то, типичное для молодёжного общежития, но всё же шокирующее: оно «потрясало устои», вносило в студенческую (вроде бы) стерильную среду реалии другой жизни, не той, какую нам показывали в кино и литературе.
В новом потоке студентов на первый курс поступила удивительной прелести девушка: невысокого роста, светло-русая, с нежно-розовым лицом, как нимбом окружённым слегка вьющимися волосами, выбивающимися из гладкой причёски. Широко открытые серые глаза, свежие розовые губы, ладная фигурка… Она нравилась всем – и девчонкам, и парням.
Сразу же ее взял под своё крылышко известный сердцеед нашей группы Серёжка. Каждый вечер эта парочка стояла у одного из окон второго этажа или на лестничной площадке. Укрыться в общаге было негде, а на улице сибирская погода: осенью дождь и слякоть, зимой - мороз.
Но одним Серёженькой девушка не удовлетворялась. Ежевечерне в нише для влюбленных у окна на втором этаже она обнималась и жарко целовалась с то с одним студентом, то с другим. С Сережкой ее видели чаще, чем с другими. Мы в комнате ее прозвали Целовальницей.
И вот вдруг Сергей - побоку, а в нише рядом с красавицей прочно обосновался Валера, один из самых умных парней из нашей группы, правда с довольно заурядной внешностью в отличие от хорошенького, кудрявого Сереженьки.
Гром грянул где-то в марте. На доске объявлений плакат: "Сегодня в Красном уголке состоится собрание девушек, проживающих в общежитии. Повестка дня: обсуждение аморального поведения такой-то (Целовальницы. то есть)".
Общага гудела. Такого еще не было. Тут же из комнаты в комнату понеслись подробности: оказывается несколько последних недель Целовальница, дождавшись, когда общага утихомирится и заснут девушки в комнате, впускала своего обожателя и ложилась с ним в постель. Девочки не сразу это обнаружили. Но утаить такое нельзя, ведь кровати-то в общежитии двухъярусные. Сначала соседки категорически требовали прекратить эти недвусмысленные свидания, а потом и пожаловались в студсовет. И понеслось - показательная разборка морального облика советской студентки у нас - на бабском собрании, и такая же разборка не менее советского студента – на собрании парней.
В назначенное время в Красный уголок набилась тьма народу. Присутствовала и пара преподавательниц: грузная химички с лицом ортодоксальной партийной функционерки и худощавая интеллигентка с острым носиком, читающая нам «Научный коммунизм».
Расселись. Дали слово одной из соседок «обвиняемой». Та, заикаясь и краснея, описала обстоятельства дела. Целовальница сидела, потупив глаза, и полыхала лицом.
- Что ты можешь сказать? – подала голос «химичка» после краткой паузы: никто из студенток не решался начать обсуждение.
Девушка подняла лицо, сузила глаза и спросила:
- А что такого?
Общее замешательство - не так должна была себя вести комсомолка советского вуза. Где раскаяние и покаяние? Где признание вины и обещание? Мы хотели, чтобы она была хорошей, но оступившейся. Как в фильмах, как в книжках.
Наша комната меж собой предварительно договорилась (из солидарности с Валерой – «не дадим своих в обиду»)  - если встанет вопрос о выселении провинившихся из общежития, просить студсовет о переселении Целовальницы к нам в комнату, типа - взять её на поруки.
Но Целовальница не вписывалась в образ каящейся! Она дерзила, грубила, потом замолкала под градом обвинений («Как так – «что такого?» Тебе предоставили общежитие, а ты вон что себе позволяешь! На всех наплевала, не уважаешь подруг!..») и упрямо глядела в сторону. Её щёки полыхали алым маком, глаз в пушистых ресницах почти не было видно – в общем, партизанка на допросе. Неловкость от происходящего испытывали все, кроме, может быть, преподавательниц. Хотя и они, наверное, скорее сочувствовали девчонке, чем были оскорблены. Но положение обязывало - необходима публичная порка.
- Как можно?! Комсомолка, первокурсница… Государство тебе предоставило возможность получить высшее образование, а ты – вон, чем тут занялась – парней принимать! Ты зачем сюда приехала? Учиться или развратничать?.. - гремела "химичка".
Такое тоже можно было увидеть в фильме или услышать со сцены, но тогда менялся и образ разбираемой - хитрая, нестойкая, пренебрегающая "нашими ценностями", развратная... Одним словом - отрицательный персонаж. Гнать калёной метлой!
Лично я испытывала потрясение. Ну, не было в СССР секса, не было! Марина - не всчёт... А тут опять – на тебе! Оказывается – есть. И не в среде недоучившихся обормотов, а среди советских студентов, будущих руководителей производства. Строителей коммунизма! Кошмар!
Ситуация на собрании становилась чреватой – «исключить»! Уже робких попыток сочувствующих сгладить вину и объяснить неопытностью почти не осталось.
Взрослым и более опытным студенткам было, в общем-то, ясно, что весь криминал в одном - для свиданий была выбрана девичья комната. Будь у парочки другие возможности, встречайся они где-нибудь на стороне, никому и в голову бы не пришло вмешиваться. То есть обсуждалось даже не поведение влюблённых, а то, что они «не там» встречались, цинично сделав свидетелями своих ласк посторонних. Потихоньку ворчали на девочек комнаты, обнародовавших эту историю: "Надо было в первый же вечер включить свет и выгнать ухажёра, а соседку предупредить, мол, ещё раз повторится, не обижайся, выселим через студсовет»). Наша Рита, было, подала голос с просьбой поселить «виновницу» в нашу комнату, но момент был упущен – страсти разгорелись, Целовальница не желала признавать свою вину, не просила прощения. Собрание бурлило.
И тут поднялась Людмила, сестра нашего преподавателя физики, сама девушка далеко не пуританских правил, но яркая и языкастая, чувствующая за собой приличную братскую защиту, если вдруг что…
- Чем мы тут занимаемся? – перекрыл её голос общий гвалт.
Все притихли.
- Зачем мы собрались? Смаковать подробности – как это у них происходило? Или выяснить причины, почему это стало возможно в общежитии, и как нам спасать человека? Ну, выгоним мы девчонку и парня из института. И что? Государство потеряют двух способных специалистов. Я уже не говорю о сломанных жизнях. Ты как себя ведёшь? – повернулась Людмила к Целовальнице. – Ты ж сейчас, как змея! Ты почему на нас шипишь и ядом плюёшься? Мы тебе зла желаем? Мы выручать тебя сюда пришли. Видишь, Валеркины одногруппницы тебя к себе просят. Ты можешь это понять?
Этой Людмиле, вообще-то, идти бы в адвокаты… Как она модулировала голосом, как обрушивалась то на собрание, то на его «героиню», на преподавателей, как сокрушалась собственной недогадливости, мол, «уже видели её в нишах каждый вечер и с разными, нужно было задуматься, а мы – где были мы?»
В конце своего монолога Людмила заявила, что комната, где она живёт, берёт провинившуюся под своё крыло, и пусть её самоё первую отчислят, если девушка не исправится.
Такое решение и вынесли. Позже наша Рита смеялась: "У бедняжки, наверное, ноги отнялись, когда перед нею встала опасность попасть в нашу комнату". (Уж где-где, а у нас бы точно ничего похожего произойти не могло – монашеская келья, а не комната).
А история эта закончилась довольно банально. Приехал отец девушки (кстати, в её родительской семье соблюдадись драконовские строгости, и девчонка, вырвавшись из-под опеки и почуяв свободу, пустилась во все тяжкие), Валеру обязали жениться, хотя он и так любил Целовальницу, а жениться не спешил лишь по причине "малолетства" – второй же курс всего. Они поженились, родили девочку, но вскоре разошлись...

ИЗ "РАБОВ" В СТУДЕНТЫ
 
Перед вторым семестром второго курса у нас закончилась отработка на заводе, и с нового 1964 года мы стали уже стопроцентными студентами.
Незадолго до окончания нашей трудовой деятельности на заводе ввели новый цех, куда постепенно переводили все линии из старого здания, а чтобы рабочий процесс не прерывался и для выполнения плана, работать приходилось в три смены. Ночные отработки особенно были тяжелы. В три часа ночи было так трудно сидеть на этой монотонной операции. Мы с Галей-напарницей и пели, и рассказывали друг другу про наши отношения с мужчинами - она про своего мужа, с которым уже была в разводе, сына Женьку, я - про Исая. Но сон все равно одолевал, и иногда на получасовом перерыве для "обеда" мы укладывались тут же в темном полупустом, еще незаполненном станками огромном цехе, на полу, чтобы перебить дремоту.
Нельзя сказать, чтобы с окончанием заводского периода у меня прибавилось времени – теперь вместо смен на заводе начались полноценные (по 3 пары) ежедневные занятия.
Осваивался чертёжный зал в главном корпусе ТПУ, напоминающий огромное конструкторское бюро. На выдаче «уголков» и других инструментов для черчения стояла худая и сухая женщина, строгая и ворчливая, как вся обслуга студенческого быта и учебного процесса – библиотекари, лаборанты, секретари деканатов, «чертёжницы». Мы  к ним привыкали, а если они почему-то исчезали (заболевали, увольнялись), то как бы ни раздражались на них за вечно недовольный вид, обязательно интересовались: «А где?...», и огорчались, если оказывалось, что человек здесь больше не появится – уволился, надолго заболел, Значит, надо было привыкать к новому человеку, "наводить мосты"…
Попасть в милость к такому работнику – это хоть немного облегчить собственное неприкаянное студенческое существование. Например, библиотекарь могла придержать для тебя пользующийся спросом учебник, которых на всех не хватало. Секретарь деканата, если ты являлся зачем-то к декану, не просто отмахнуться – «вышел!», но посоветовать, когда и во сколько можно начальство застать, и  даже выслушать тебя и проконсультировать, кто твой вопрос решит и без декана, но самым благоприятным образом. Ну, а если к тебе благоволит «чертёжница», то выданный для работы уголок точно будет не расхлябанный и с выверенным прямым углом, а в случае надобности - планируешь немного запоздать к открытию зала -  накануне можешь попросить: «Вы вон с того кульмана не убирайте ватман, я завтра должна дочертить, но вдруг задержусь...» - и ещё месяц назад недоброжелательный взгляд смягчается – «Хорошо!»
В обиход вошёл тубус, количество тетрадей в сумке возросло, и забраться в переполненный автобус или трамвай для меня стало ещё сложнее. Я уже не говорю про трудности с перемещением между парами - в самый пик студенческого броуновского движения в Томске. Постепенно входил в эксплуатацию Главный корпус ТИРиЭТа на площади Революции, но часть занятий продолжало происходить в корпусах ТПИ – на улице Усова, возле Лагерного  сада или в Главном - все здания многоэтажные, с многочисленными лестницами, высокими аудиториями. И, понятно, в бюро расписаний и знать не знали о проблемах студентки на протезе, которой за 20 минут между парами нужно было добираться из одного корпуса в другой по заснеженным, скользким улицам и одолевать эти лестницы.
Но хотя бы высыпаться стала!

"СНЕГУРОЧКА"
 
  На мое двадцатилетие родители прислали денег на подарок: фотоаппарат. Так у меня появилась "зеркалка" Zenit -3M, возобновилось увлечение фотографией. Понятно, что в условиях общежития проявление плёнки и печатание снимков было - ох, какой проблемой. Аппарат не имел вспышки, и снимки в помещении выходили нерезкими, с неудачной выдержкой. Но, тем не менее, они сохраняли память.
(К сожалению, и эти фотографии погибли, как и школьные - родители при переезде в Томск выгребли весь мой фотоархив, отобрали лишь те, что были дороги им (то есть качественные, сделанные в фотосалонах, где были мы с Галей), а остальные вынесли, как мусор. У нас в квартире до сих пор лежат любительские фотографии моих сыновей с незнакомыми мне лицами их друзей. Мне они почти ничего не говорят, но помня о своём огромном огорчении из-за пропавших фотографий, сыновние я берегу - мало ли, вдруг им когда-нибудь они понадобятся).
"Зенитом" я снимала всё – улицы, наши корпуса, конечно – девчонок и парней из группы. Свои снимки посылала Исаю и в ответ получала: "Ты становишься взрослой. Где та девочка, с которой я расстался?" И он высылал свои фотографии, и я тоже видела, как он менялся, как становились лукавыми его глаза, как округлилась фигура, как редел волос. Внешне он все меньше походил на прежнего Исая, хотя в письмах была все та же нежность. Стоило мне задержать ответ или послать сдержанное письмо, как тут же беспокойное послание: почему нет ответа так долго, почему такое холодное письмо. А мне было – ой, как трудно держать постоянным накал. Чувства без подпитки притупились. Ох, как нужна была встреча! Он в письмах несколько раз обещал, что должны дать отпуск и что он непременно поедет ко мне, а не домой, но все опять и опять срывалось.
И уже не раз я задавала себе вопрос: а кого я жду?
Сначала, когда он уехал, я не верила, что за три года он не остынет - уж слишком весомая гиря (протез) лежала на чаше весов в пользу этих сомнений. Были бы вместе, свидания, речи - не дали бы остудить сердца. А общение лишь на бумаге, да в наши годы, а кругом столько соблазнов. Но он писал, что женщин видит мало, да и никто ему не нужен, и чтобы я не писала писем с намёками о его охлаждении, что навряд ли за три года всё останется по-прежнему.
А вокруг меня бурлила студенческая жизнь: лекции, бдения в библиотеке, чертежи, зачеты, по вечерам диспуты в комнате, куда - как обычно - набивалось пол-этажа.
По итогам первого года наша группа заработала призовое место, и нам от деканата был вручен катушечный магнитофон "Яуза", который мы тягали из одной комнаты в другую, записывая всё, что можно: радиоконцерты или самих себя, когда читали стихи, пели. Из-за магнитофона в нашу комнату ломились жильцы обоих этажей послушать Окуджаву, песни молодого Высоцкого. На него начитывали стихи Ахматовой, Ильи Фонякова, Есенина, Роберта Рождественского, Евтушенко, Риммы Казаковой. Кто какие знал…
На третьем году службы Исая я уже настолько остыла, что нередко заставляла себя писать нежные слова: они не лились на бумагу, как раньше. У меня никого не было в сердце, но и к нему я уже не испытывала тех чувств, с которыми провожала, а тот всегда улыбающийся и довольный крепыш с незнакомой прической, что смотрел с последних фотоснимков, мало напоминал прежнего Исая. Письма его были нежными, но не больше. Иногда, кроме объяснений в любви, читать было нечего. Другими они и не могли быть - много ли разнообразия в армейской жизни? Но мне хотелось хотя бы разговора по душам.
 Я ему писала обо всем, что меня волновало или будоражило, мне хотелось в ответ получать: а что же для него в жизни значительное, чтобы он описал свои мысли, переживания: про прочитанные им книги, увиденные фильмы, про свои выходы в увольнения, про город, в котором служил, какие-то эпизоды из своей жизни, встречи с людьми... Но Исай только перечислял названия прочитанных книг, фильмов и никогда не старался донести - понравилось ему в них что-то или нет и почему.
Я не видела его настоящего сквозь эти листочки. Я его не знала, и все мои попытки растормошить его, кончались ничем. "Ты опять меня отругала", - отвечал он, не понимая моих потуг. Я откладывала письмо, и мне приходилось заставлять себя отвечать ему, уговаривать себя: "Он служит, ему трудно, я должна его поддерживать".

Если бы кто-то мне по-настоящему понравился тогда, я бы, наверное, все же бросила переписку. Но увы - я была почти холодна... если не считать короткого флирта во время застолья с каким-нибудь студентиком. Меня вполне устраивало бестелесное, но очень интересное общение с нашими ребятами.
Девчонок, меняющих кавалеров, как чулки, я не одобряла, хотя среди них попадались - ну, очень забавные и занимательные характеры.
В общежитии было несколько "вамп". Одна - Валя с параллельного курса - темно-рыжая, веснушчатая, далеко не красавица, но очень раскрепощенная девчонка, сдружилась с нашей Ларисой и зачастила к нам в гости. Чем брала она парней? Наш рафинированный, ироничный, блестящий ум – Валера Ш. - страдал по ней, не передать как. А она им вертела, как хотела. Парни к ней, рыжей и костлявой, липли, как мухи на клейкую бумагу, она же их только отщелкивала. Да и наша Римма завивала из своих ухажеров целые плети. И у Тони, кареглазой девушки из села, появилось две привязанности - старшекурсники Гена и Николай, и она между ними никак не могла определиться. Парни интеллигентно не делились, а так напару и являлись к нам в комнату в гости, терпеливо ожидая, когда же Тоня выберет.
Все девушки из нашей группы были или влюблены, или уже при кавалерах. И только я, как Снегурочка, - любви не знала. Моя любовь была далеко, на Камчатке.

ЮРКА
 
 На втором курсе в общежитии появилась компания парней, земляков нашего старосты Толика. Заводилой в этой компании был некий Юрка - круглолицый, с какой-то нелепой стрижкой "под горшок", с перебинтованной левой рукой, на которой явно не хватало пары пальцев. Чуть припухлое (вероятно, от пьянства), нездорового цвета лицо, узковатые татарские глаза, невысокая фигура, вечно облаченная в мешковатую куртку - в общем, личность малосимпатичная. Но он играл на гитаре… и пел, да как! "Здесь под небом чужим...", - с надрывом тянул он, заведя глаза к потолку.
Песни на слова Есенина, ария Каварадосси из "Паяцев" - я млела. Подобного вольного, блатного исполнения слышать мне не приходилось, а в нём было очарование неизведанного доселе мира – мира шпаны, запретных плодов, свободы от правил, сковавших меня ещё дома, в посёлке.
Юрка сделался завсегдатаем в нашей комнате, а возможно - и всех девчоночьих комнат нашего общежития. Не у одной меня закружилась голова, и Юрка, завзятый ловелас, этим пользовался.
Письма от Исая шли, полные нежности, но я-то повзрослела, и мало было воспоминаний о моих волосах, руках и губах. Исай уже служил более двух лет, а мне было только двадцать.
Настал и мой черёд стоять в нише окна второго этажа.
- У тебя ведь парень есть, он тебе письма пишет, - говорил Юрка, зарываясь в мои волосы.
- Хочет и пишет, - отвечала я.
- Я тебя повезу, матери покажу, - и я замирала: вот даже как, уже и о матери заговорил.
Девчонки роптали:
- Что ты делаешь? Он же пьяница, дебошир. У него судимость есть! Одумайся, зачем он тебе нужен?
Умом я понимала, что это сумасшествие, что если и менять свои привязанности, то не на этого же отмороженного... И потом было ясно видно, что он просто манипулирует этими своими студентками, ходя по комнатам в надежде на кормежку и приятный вечер.
И его движения, объятия – со мною так было нельзя. Я ведь была Снегурочкой замороженной, и когда руки Юрки касались довольно недвусмысленно моей груди, я уворачивалась.
- Ну что ты? Не бойся, маленькая…
Это было уж слишком! Опять «маленькая». У него не было права на это слово – любое другое, но не это. «Маленькая», «малышка» - это слова старшего, защитника. А он не был никакой не защитник. Он был прохожий, остановившийся у окна ненадолго.
Потом до меня дошли слухи о его «стояниях» с другими девушками.
Я "сорвалась" с его крючка быстро. Охладела и стала лишь подсмеиваться, когда он, вызвав меня из комнаты и, начав разговор с репризы: «Ох, какая! Так и уволок бы…», продолжал: «Ты не могла бы занять рубля два? Или у девчонок попроси…».
- Попроси сам! - пожимала я плечами, даже не возмущаясь такой открытой наглости.
Однажды в мае девчонки ушли в поход с ночёвкой, я же сидела над чертёжной доской. Постучавшись, ввалился Юрка:
- А где все? Посижу у тебя?
Пожала плечами – почему нет, сиди. Он сначала пошарил по полочке, куда мы складывали книги, потом подсел ко мне, положил на плечи руку:
- Работаешь?
- Угу, - кивнула я, продолжая чертить. А у самой в голове картина – когда-то в десятом классе один из нашей компании, разговаривая с одноклассницей,  также приобнял её, и я в смятении гляжу: почему она не сбрасывает руку, почему позволяет? Сейчас же сама сижу в той же позиции и хоть бы хны!
- Ну, может, хватить работать, - начинает возить у меня по шее носом Юрка.
И я сбрасываю его руку:
- Или не мешай, или иди.
- Куда я пойду - ночь вон на дворе!
Усмехаюсь:
- Дойди до сорок второй, тебе там точно будут рады, я только что в коридоре Ботвинник видела. (Аня Ботвинник из сорок второй, огненными глазами похожая на Майю Менглет, - одна из привязанностей любвеобильного Юрки).
Парень встаёт, картинно обидевшись, идёт к двери:
- " Ботвинник "! Нужна мне Ботвинник. Чего бы я сюда шёл?.. Ну, ладно, оставайся. Поеду на вокзал, там перекантуюсь, - и замирает у приоткрытой двери.
Я поднимаю голову от доски и делаю ему ручкой - "Пока!"
Что это было? Шпану я не терплю с подросткового возраста, и на тебе! Был бы красавец или умница, а то… Может быть, я «клюнула» на наживку завзятого альфонса, опробовавшего методы одурения неискушённых дур демонстрацией влюблённости. Ведь все мои флирты были сугубо «застольными» (почему и маялась я на другой день после наших дней рождения и праздников от стыда за вчерашнее), никто не давал мне понять, что я нравлюсь вот такая, какая есть, в повседневной жизни. Никто не задерживал на мне взгляда ни в аудиториях, ни в общежитии – все знакомые парни демонстрировали сугубо дружественные отношения. (Письма в ячейке на вахте любой мог перебрать, чтобы удостовериться - кому и кто регулярно пишет). А я до института не испытывала такого бетонного равнодушия к своей личности. Юрка взломал эту стену, я и повернулась к нему на короткое время. Но это было настолько «не то», что отрезвление пришло очень быстро. Анатоль Курагин вовсе мог и не обладать внешностью Василия Ланового, чтобы иметь успех у оставленной без возлюбленного Наташи. Покинутая защитником крепость, исчерпав внутренние ресурсы, может сдаться напористой атаке вовсе не достойного завоевателя. «Не оставляйте женщину одну…»
… И вообще - наша комната отличалась пуританскими нравами: строжайшая финночка Рита бескомпромиссно следила за нашей девичьей чистотой, требовательно спрашивала с соседок о подробностях отношений с парнями после каждого свидания. И это никак не задевало: мы были чисты и охотно отчитывались перед нею… Ну, те, конечно кто входил в круг её влияния.

ПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ
 
И ещё раз судьба подбросила мне возможность изменить намечавшуюся дорогу, по которой со мною рядом шёл бы Исай.
В сентябре 1964-го года предстояла его демобилизация. А на Первое мая я снова поехала в Новосибирск в гости к тёте Тоне.
Приехала в город почти в 11 вечера и долго напрасно стояла на автобусной остановке - в Новосибирске из центра после десяти вечера, как я убедилась, на окраины уже не уедешь. На такси денег было жалко: на стипендию ведь не разгуляешься - хорошо, что на поезд билет был льготный. Я было стала склоняться к мысли - не набраться ли нахальства и не пойти ли в оперный театр разыскивать своего случайного знакомого, валторниста Валентина, который, как я помнила, жил в служебном крыле здания театра. Пока я стояла на остановке, пришлось пообщаться с несколькими такими же бедолагами, мечтающими уехать, на предмет - нет ли среди них попутчиков в сторону улицы Славянской. Таковых не оказалось. Дело было скверно, часы показывали заполночь.
Вдруг из остановившегося такси высунулся пассажир и крикнул: "Есть кто на Славянскую?" - "Есть, я!" Я ввалилась на заднее сидение и, благословляя судьбу, покатила. Пассажиров было двое, один - по соседству, другой - в шляпе дяденька - рядом с водителем. И тот в шляпе начинает меня расспрашивать, кто я да откуда. А я, когда усаживалась, сказала, что у меня плохо с деньгами, и много я не смогу заплатить, и этот - в шляпе - успокоил меня, что и не надо. Я была полна благодарности и поэтому с охотой все ему отвечала, что зовут Дина, студентка из Томска, еду на праздник в гости к тёте.
Поездка закончилась благополучно, меня выгрузили у тетиного дома, не взяли ни копейки, я рассыпалась с спасибах и порхнула в ограду. Тетя, как всегда, мне обрадовалась, сразу же накормила, расспросила о житье-бытье, попеняла, что с незнакомыми села в такси (мало ли чего?) и уложила спать.
Утром я встала поздно, позавтракала с пришедшей с демонстрации тётей (она опять ходила торговать бумажными цветами) и подалась в город. Выхожу за ворота и вижу - в отдалении стоит тощенький мужчина в осеннем расстегнутом пальто и беседует с женщиной, в руках у которой два пустых ведра. Увидав меня, мужчина с возгласом: "А, вот она!" направляется ко мне. Походка не твердая. А я пьяных не терплю и очень бы не хотела вступать с ними в контакт. Мужчина, называя меня по имени, начинает интересоваться моими планами на сегодня. Я резка. Тогда он напоминает, что вчера довез меня до дома, и я показалась ему такой расположенной (к знакомству и общению?), что он вот рискнул сегодня меня разыскать, исходя из той скупой информации, что вчера из меня выудил.
Пошли рядом. Я - сама неприступность, а он завел довольно путанную речь, что хотел бы продолжить знакомство, что вчера я произвела на него впечатление, что заприметил он меня еще на остановке, а потом нарочно взял такси, чтобы со мною познакомиться, что он сам научный работник, живет и трудится в Академгородке, и мог бы мне оказать протекцию в переводе из Томска (ну что это за город?) в один из новосибирских вузов. Напор был так силен и безапелляционен, мужчина слегка навеселе (пальто не застегнуто, без шляпы), заурядной внешности, лет эдак тридцати. Это мне еще зачем? Да, вчера я  была полна благодарности за выручку, но продолжать знакомство, да еще в том плане, в котором он все это обрисовал - нет! Мы сели в автобус, он продолжал говорить, просил подумать, дать ему адрес, а сейчас хотя бы согласиться на прогулку до Академгородка (дался этим новосибирским одиноким мужчинам Академгородок!). Я хмурилась - нет! Мне выходить. "Так нет, окончательно?" - спросил этот чудак. Нет! И я вышла.
Случай мне этот вспомнился через полтора десятка лет, когда там же в Новосибирске Марина, родственница тёти Тони, пошла провожать меня на вокзал, и по дороге мы зашли в ЦУМ. Я ходила между манекенами в отделе трикотажа и вдруг заметила сухонького, невысокого мужчину, пристально за мною наблюдающего. Так получилось, что буквально за несколько минут до входа в магазин я рассказала Марине эту историю с попыткой давнего знакомства. На выходе мужчина к нам присоединился и вступил в наш разговор, неожиданно назвав меня по имени и даже упомянув в каком-то контексте Томск. Он явно меня знал. Я, конечно, давно забыла в лицо того "научного работника", но что-то мне говорит, что вот это он и был.
Пройдя с нами квартал, наш случайный спутник отстал. А мы не сделали попытки полюбопытствовать, откуда он меня знает.

ВТОРАЯ СТУДЕНЧЕСКАЯ ВЕСНА
 
Шла вторая студенческая моя весна. Физически жизнь, конечно, была тяжелее, чем у моих товарок. Будучи скованной словом, я не давала себе воли увлекаться парнями, на танцы, в походы не ходила - разрядка от напряжения была в книгах, концертах, письмах к Исаю. Эта жизнь задавала мой характер - не нежный и не слабый... Я чувствовала, что дай я себе волю, начни сачковать, не посещать регулярно лекции, запускать учебу - я могу не справиться с сессией и вылечу из института только так. Это было недопустимо, и в первую очередь из-за родителей, которые посылали мне деньги, поддерживали посылками, частыми письмами. Запустить из-за "неохота", "я не могу" учебу - это было бы предательством по отношению к ним, к их надеждам. И я тянула изо всех сил.
Однажды в комнату принесли толстенную, очень «древнюю» (за 1914 год) книгу, называлась "Женщина", необычную для того времени по содержанию, богато иллюстрированную. Там постарались дать "срез" женщины, как создания природы. Мы впились в описания знаменитейших женщин цивилизованного мира: Лукреция Борджиа, Клеопатра... Приближалось время занятий (иногда практические проводились во второй половине дня), а мы все, кто был в комнате, кучкой окружили книгу и читали вслух. "Герман, ты что, не пойдешь на занятия?" - это ироничный скрипучий голосок Риты. "Я успею!" Еще полчаса прошло, уже не только я не успеваю, но и все, даже если и рванут из комнаты - опоздают. Я так и не смогла заставить себя выйти в тот день из комнаты, оторваться от книги. "Ну, ты даешь!" - заявила Таня и предрекла резкую смену погоды по случаю пропуска мною занятий - настолько это был неординарный случай.
В мае 1964 г. от Мамы пришло письмо - в поселке проездом побывал Исай: ему дали отпуск по случаю болезни матери. Я поняла, что отпуск просто так не дадут. Как раз в это время у меня было очередное "охлаждение", и я тяготилась этой обязанностью  как можно быстрее отвечать на письмо и обязательно очень теплое. Когда на меня нападало такое настроение - я оттягивала ответ, чтобы холод не отразился в письме. Но тут я написала ему, собрав все остатки нежности, и послала письмо на адрес его отца в Биробиджане. Мне было очень стыдно перед самой собою - письмо было очень теплым и нежным, но я-то знала, что эта была искусственная нежность. То что я написала - я не чувствовала. Мать Исая умерла от заболевания почек, прожив при Исае еще несколько дней. Это меня потрясло. Потерять одного из родителей - для меня это было тогда самой страшной трагедией. И когда он вернулся в часть, его ждало самое искреннее мое письмо с сочувствием его горю и моей жалостью к нему.
Осенью ему предстояла демобилизация. В последних письмах мы уже серьезно обсуждали наше будущее. Он тоже начал сомневаться, так ли безоговорочно он должен ехать в Томск. Почувствовав мое охлаждение, да и сам уже не так жарко желающий нашей встречи, но задумывающийся о своем будущем, он настойчиво возвращался в письмах к мыслям о моей дальнейшей роли в его жизни. Он понимал, что от девочки, провожавшей его в армию три года назад, мало что осталось, и искал новые нити, могущие снова нас связать. "Ты будешь мне помогать в учебе?" - неоднократно спрашивал он. "Я хочу, чтобы мы были вместе". Мы не говорили о женитьбе. "Быть вместе" - вот что заменяло "пожениться". А я боялась дать ответ, не встретившись. Я не знала, кого я увижу вместо прежнего, такого преданного, заботливого, влюблённого мальчика.
Прошла весенняя сессия второго курса. Ночные бдения в комнате для занятий перед экзаменом. Июньские белые ночи, когда, устав от рябых страниц учебника, выходишь в сумрак трех часов утра, а возле крыльца небольшая группка студентов-сов, предпочитающих ночи для подготовки к экзамену, развлекаются, глядя на окна противоположного общежития. Время от времени то один, то другой пересеченный рамой стеклянный четырехугольник вспыхивает желтым огнем, и видны ползущие по стене голые руки с зажатой в пальцах горящей спичкой. Это чувствительные жильцы-бедолаги жгут ползающих по стенам клопов, не дающих ночного покоя обитателям этой побеленной клетки.
Днем занятия перемещались в библиотеку. Однажды вдруг раздался внезапный крик в тиши читального зала, поднятые бледные недоумевающие лица, бег по проходу между столами сотрудницы и шелест слов:
- Пожалуйста, освободите зал на несколько минут, студенту плохо, вызвали "скорую."
И мы, толпящиеся в коридоре, обсуждающие это необычное происшествие - "переучился!"
Как выяснилось, у меня была, вообще-то, хорошая моторная память, но на лекциях она не работала; там механически, не впуская в сознание, торопился записать услышанное, иногда только вскидывая голову, когда лектор модулировал голосом, подчёркивая особую важность произносимого, или прибегал к неожиданной ассоциации, или вдруг вводил в лекцию личностный мотив, что-то вспомнив из своей практики. Такой кусок лекции запоминался. Все остальное благополучно выветривалось уже к следующей лекции. А уж если пропустил!..
Но когда перед экзаменом работа с лекцией велась с карандашом, и ты, для памяти, кое-что записывал - формулу там или определение, то оказалось – записанное "въедается" в память до того, что помнишь не только, что написано, а даже – как: внутренним зрением «видишь» весь абзац, как картинку. "Ага, - поняла я, - если писать основные мысли и формулы, то они лучше осядут в памяти". Но зачем пропадать этому добру? Что, если записывать эти формулы на маленьких, в ладонь, листочках каллиграфическими буквами? Ведь их можно и на экзамен протащить незаметно… Пусть будут под рукой – вдруг в памяти «завал» образуется. (Я ещё помнила свою необъяснимую неуверенность на школьном выпускном по физике).
Поэтому перед каждым экзаменом я составляла шпаргалки-конспекты.
Шпаргалки писали многие и даже наши корифеи не гнушались. Валерка Ш. (будущий член-корр) шпаргалки брал с собою единственно, чтобы опробовать ещё один путь их сокрытия. «Сегодня вот сюда спрятал!» - хитро улыбался он, показывая на тубус в руке.
На экзамене, прочтя вопросы билета, вызываешь в памяти нужный листок своей шпаргалки с размещенными на нем абзацами, и нужно было только сосредоточиться, подкрутив резкость внутреннего окуляра, и разглядеть хотя бы буквы слов этих абзацев. И тогда память начинала работать на полную катушку: слова тянули за собою соседние, складывались в предложения. Да даже не это главное, основное – это логика построения фраз и скрытое за ними содержание.
Но если я не понимала предмет, ничего не помогало. Особенно не давались мне электромагнитные поля. Не могла я проникнуть в механизм этих процессов! Логики там для меня никакой не было, всё произвольное и очень объёмное. Надо было учитывать множество сопутствующих условий, чтобы процесс был «виден». Абстрактные явления, связанные с полями, для меня скрывались за семью печатями. И вот тогда принесённая на экзамен шпаргалка выполняла свою непосредственную роль, если, конечно, удавалось в нее заглянуть.
Со временем я уловила, что большинство преподавателей довольно индифферентно себя ведут, если без суеты, спокойно открыть на несколько минут конспект с лекциями, а настораживаются и начинают вредничать, если улавливают, что их хотят обхитрить.
Обычно у меня не было конфликтов с преподавателями. Но как-то меня почти до слез довел один в летах фронтовик: он сильно прихрамывал. Вроде бы добродушный на лекциях дядька, он вдруг чего-то взъелся на меня. Главное, предмет я его знала - вот что обидно-то! Но, видно, заподозрил, что ответила я на вопросы не честно, может, как-то углядел шпаргалки, хотя навряд ли я ими у него пользовалась.
Выслушав ответ, он скептически улыбнулся и начал задавать дополнительные вопросы. И вот тут для меня важна доброжелательность. Когда я видела неприязнь, то терялась - чем она вызвана? С меня слетала уверенность, каждое слово приходилось подбирать и выталкивать из себя. Я начинала злиться и на себя, и на собеседника. Узел затягивался.
- Да нет, уважаемая, не так всё это! – провозглашал этот дядечка на всю аудиторию, выслушав мой заикающийся ответ. – Плохо вы подготовились.
Я сидела в недоумении – всё же правильно, как ему объяснять? Грозила двойка, незаслуженная. Первый вопрос из трёх он ещё согласился учесть, как правильный, остальные – сидел и глядел на меня, как будто я ему должна десятку и отказываюсь возвращать.
- Так, ну ладно, задаю последний вопрос… - и он спросил меня про деталь фрезерного станка, которую я ещё в школе, с шестого класса, знала, как родную. С обидой в голосе я ему все свои знания выложила.
- Ну, вот, вытянула вас эта «головка». Тройку, так и быть…
Я тогда от обиды даже из аудитории не пошла, села в уголке, стала смотреть в окно, пытаясь удержать злые слёзы, потом пошарила в столе и нашла там томик «Искателя» - сборник фантастических рассказов. Так и досидела до конца экзамена, читая книжку.
Был ещё один случай, связанный с лекциями, преподавателями и экзаменами. Лекции по высшей математике читала нам молодая, спортивного вида, с модной стрижкой, подтянутая Валентина Ивановна. Читала она очень хорошо, записывать за нею было – одно удовольствие, но материал на лекциях, понятно, в меня «не входил».  (Чтобы понимать каждую последующую тему, нужно было разобраться с предыдущей. А где вы видели студента, который бы читал каждый день конспекты?)
Когда же готовился к экзаменам, то лекции Валентины Ивановны были так замечательны, что почти не приходилось заглядывать в учебник.
И вот экзамен. Два ответа на первые вопросы легли вязью на листок, а на третьем я споткнулась. Вот забыла последовательность вывода, хоть тресни. Валентина Ивановна задаёт мне наводящие – не могу никак вспомнить. Провал и голова отупела. Опять она подсовывает мне «детальки» - вспомните, мы же на 12-ой лекции это с вами… И постепенно я начинаю «видеть» дорожку доказательств. Выхожу на прямую, положение доказано.
- Ну, вспомнили, я же вам это всё на лекции вот в этом же виде и рассказывала!
- Не помню, - не сдаюсь я, уверенная, что первый раз шла этим путём.
Уже в коридоре достала конспект, нашла эту лекцию – да, всё так и было, просто при подготовке к экзамену я её не перенесла в свои шпаргалки. И напрочь забыла.
Но после этого случая я стала обращать внимание на упорный взгляд в мою сторону Валентины Ивановны в коридорах, на совместных мероприятиях в институте, на вечерах. У меня к ней был пиетет, поэтому подойти и спросить, почему она так настойчиво преследует меня глазами – я так и не осмелилась.
Тайна сия осталась нераскрытой.

ТОТ, ЧТО СТЕЛИЛ МНЕ ПОСТЕЛЬ
 
Исай  демобилизовался в сентябре.
В это время я ещё находилась дома, у родителей. Весь сентябрь мы не учились - всех студентов «гоняли на картошку" – была тогда такая мода: помогать селу в пору сбора урожая. Поэтому моя задержка никак не учебу не влияла, да и была весомая причина: доделывание нового протеза. Как раз к тому времени старый, на котором я проходила почти три года, стал ненадёжен. Он часто стучал, скрипел, и приходилось разбирать и смазывать машинным маслом его узлы, где нередко находились резиновые прокладки. Растворяющаяся в масле резина покрывала чёрным налётом рядом находящиеся части, и соприкасающиеся с ними чулки тоже чернели и не отстирывались. Их приходилось часто менять, как-то прятать, натягивая на протез по несколько пар сразу. Брюки могли бы частично решить проблему, но они тогда только-только входили в моду, да и не шли мне, худенькой, брюки: левое бедро у меня так и не доразвилось, и фигура выглядела несимметричной, поэтому я старалась носить платья с расклешенной юбкой, чтобы фигуру не подчёркивать, а скрывать. В общем, мороки с протезом было много. Хабаровский завод, где мне их делали, был привычен, меня там знали все мастера, знали, что учусь я далеко, в случае чего к ним не побегу за помощью, и они старались, чтобы новый протез был насколько можно качественным.
Ехать к началу учебного года в Томск не было никакого резона, все равно бы я провела сентябрь в деканате на побегушках. В конце августа я отправила в институт телеграмму с просьбой о задержке в связи с изготовлением протеза. Деканом у нас тогда был Геннадий Сергеевич Казмин, въедливый дядька, которого студенты недолюбливали за дотошность. Но ко мне он благоволил: поговаривали, что он потерял дочь с похожим на мой диагнозом.Ответ был положительный: мне предписывалось вернуться к началу занятий.
(Когда перед третьим курсом начались дебаты – кому предоставить общежитие, кому нет, и у меня был шанс места не получить (оба родителя живы и здоровы, работают, в отличие от многих наших ребят с инвалидами-отцами или вовсе без одного из родителей), я пошла на приём к декану.  Снять жильё в Томске было неимоверно трудно, и было оно, как правило, неблагоустроенное. И Геннадий Сергеевич без обиняков сразу же мне сказал, даже не дав выложить свои доводы: «Мы кому угодно можем отказать в предоставлении места в общежитии, но только не вам», навсегда поселив в моём сердце чувство несказанной благодарности – так редко мне пришлось в жизни встретиться с пониманием наших инвалидных проблем).
Как-то утром мама только что отправилась в свою контору, Галинка ушла в школу, папа уже отправился на завод, я еще нежилась в постели. Вдруг, слышу, грохот входной двери, мамин крик:  «Дина, Дина!" - и на меня, сонную, обрушивается что-то громадное, беспорядочное, тяжелое. Уже догадавшись, что это, я пытаюсь уйти вглубь под одеяло, но все это разметывается, меня всю облапили, нет света, воздуха. Я вырываюсь, бормочу: "Уйди!". Мама на пороге: "Исай! Дай ей одеться!" Наконец, он выскакивает в соседнюю комнату, я дрожащими руками натягиваю одежду, и мне так все это не нравится - этот натиск, требовательность, нетерпеливость. Я хочу нежности, бережности, а приходится иметь дело с изголодавшимся солдатом.
Я не ждала, что он приедет. Мы говорили об октябре. Но что-то там у них так сложилось, что его демобилизовали пораньше, и он, не предупредив, свалился буквально снежной лавиной. И он тоже не думал, что встретится со мною в сентябре в Хабаровске - я же к первому должна уже быть в Томске. Он ехал повидаться с моими родителями, и на подходе к дому, встретив Маму, по её реакции понял, что я в посёлке. Отсюда этот шквал эмоций...
Так первая неделя и прошла - в приглядываниях. И его насторожила моя прохладность, и я присматривалась к этому новому человеку. Мы ходили в гости к бывшим друзьям, ездили в город, разговаривали – и для меня все это было «не так». Не лежала душа к грубоватому, пусть и ставшему ещё более красивым, облику. Мне не нравилось наше общение: его жадные руки и постоянные объятия и мои почти безответные монологи; хотелось, чтобы тебя держали за руку, поглаживали, хотелось слушать его голос, но Исай, как и до армии, предпочитал слушать, а не высказываться. Похоже, моя эрудиция его подавляла – всё же сказывалась существенная  разница в образовании: выпускник  ремесленного училища плюс 8-ой класс вечерней школы  против медалистки с  двумя курсами технического вуза. И оставшись с ним наедине, я ощущала, что наши миры почти не соприкасаются, он ни о чём, кроме непосредственно касающегося меня, не расспрашивал, не предлагал куда-то пойти, что-то послушать, почитать, полностью положившись в этом на мою инициативу. Его не занимали люди, обстоятельства. Он не загорался каким-то событием. И конечно, все мои новые познания и открытия для него были за семью печатями. В армии он, похоже, в собственном внутреннем развитии остановился. Да и про армию он почти не рассказывал. Полный альбом фотографий ничего не говорил о его душе: Исай на сцене солдатского клуба, Исай на палубе теплохода, на улицах города, около которого была его часть. «А что там, в Петропавловске? Кто там жил?» - «Да я не знаю, город – как город: улицы, автобусы, зимой – бураны, аж откапываться приходилось». – «А вот тут вулкан, похоже». – «Да, там кругом эти вулканы…» - «И что, хоть раз чего-нибудь было?» - «Да так, иногда что-то закурится…» Вот такие разговоры у нас были. Не могла его растормошить. Рассказывала про свою жизнь, о которой почти всё писала в письмах. Он улыбался, слушая. Чуть замолкала, начинал крепко обнимать, целовать лицо. Я отбивалась.
Потрясло его моё признание про Юрку. Он чуть не заплакал и только выдавил: «Он же должен был быть счастливейшим человеком – целовать эти губы!» Боже ж ты мой! Да какие «эти губы»! Этого я не понимала.
…За неделю мы, конечно, не могли решить, по прежнему ли нужны друг другу. Объяснений не было. Вели мы себя так, как должны были вести влюбленные после долгой разлуки, но это было выполнение ритуала.
Мне надо было уезжать в Томск. Мы купили билеты на один поезд - мне до Тайги, ему - до Биробиджана, где жили тогда его родители – в трёх часах езды от Хабаровска. И вот тут в поезде произошло одно незначительное внешне событие, которое опять повернуло меня к нему.
У него был билет в общий вагон, но мы уговорили проводника, чтобы на эти три часа Исаю позволено было ехать в моём, плацкартном.
Проводник начала разносить постельные принадлежности. Соседи стали стелиться. Исаю скоро выходить, и я отложила было устройство постели на потом, чтобы не терять последних минут. Ведь могло и так случиться, что мы больше не встретимся. Мало ли, вдруг отец воспротивится его отъезду. Ведь он так и не сказал родным, что его избранница - инвалид…
"Я постелю тебе», - вдруг предложил он и стал стелить мою полку. Я не успела возразить, как он принялся аккуратно и заботливо расправлять простыни, подтыкать под матрац одеяло, надевать наволочку на подушку. Я отступила и стала за ним наблюдать с довольно сложным ощущением внутри: за мной уже давно никто не ухаживал. Дома Мама, боясь, что я вырасту белоручкой, с молодых ногтей приучала меня к самообслуживанию. В общежитии, понятно, тоже всё сама. И вдруг видеть, как то, что ты должен сделать для себя, и никто не обязан для тебя это делать, совершается другим только по одной причине – этому человеку хочется о тебе позаботиться – это поражает. Чувство благодарности становится известным не понаслышке, а - вот оно. И это чувство приятно, и поступок приятен, и человек – приятен. Ты кому-то нужен настолько, что он готов взять на себя и твои обязанности, облегчить твою жизнь. Даже, вероятно, дело не в нужности, а в нежности. В любви. Никакие слова не сказали бы больше о чувствах Исая, как вот это застилание для меня постели в несущемся в ночь поезде.
И когда Исай вышел на своей станции в ночь, я ощутила, что рассталась с ним прежним, и мне страшно  жаль, что он остался, а я еду снова одна…

ИСАЙ И ГРУППА

  Странное дело - когда Исай был в армии, у меня ни разу не возникло ощущение, что он – «не тот». Порою, я досадовала на его письма, порою – на его отсутствие рядом, но никогда не возникло недоумения – а чего это я привязалась к этому имени – Исай? Вокруг меня роились сверстники, несколько человек довольно старшего (по моим понятиям) возраста проявляли чувства и симпатии. И всех я «имела в виду». На Исае я была зациклена, и ни один не сбил меня с этого пункта: я и Исай – одно. Я могу оглядываться по сторонам, щебетать, улыбаться, возможно даже, таять от приятности осознания, что нравлюсь, но дальше… Того, что я испытывала к Исаю в пору нашего сближения, больше ни к кому мне испытать за эти три года разлуки не привелось.
Почему? Не знаю.
Да нет, знаю! В Исае была одна черта, которая для меня оказалась решающей. Осознала я это очень не скоро. Но именно эта черта держала меня в мысли Тани Лариной: «Вот он!» Черта эта была – доброта. Она была основой его личности. Эта же черта была основной у моего папы. Можно только представлять, какой аналитический процесс шел у меня внутри, какие крючки и петли там сцеплялись, но совершенно не способная дать чёткий ответ: «почему – он?», я не могла физически отвернуться от Исая. Просто не могла. Этот человек был «мой». И больше никто не был нужен!
В Томске я принялась искать ему место работы. Исай еще из армии написал на несколько заводов в Томске, но сморозил глупость, объявляя, что в Томске у него жена. Естественно ему или отказывали, или вовсе на запрос не отвечали: женатому надо было предоставлять жильё. Так ему ответили и из ТЭМЗа. И вот я отправилась в отдел кадров ТЭМЗа к Симкиной Славе Марковне, начальнику ОК.
За столом сидела крупная, красивая, с басистым голосом пожилая еврейка. "Вы же ему жена, а женатых мы не берем - у нас жилья нет", - улыбаясь довольно доброжелательно, заявила она мне. Как могла я ее разубедила: "Я в школе училась, когда он в армию ушел". - "Ну, ладно, пишите, пусть едет, помогу вам", - наконец произнесла она. (Ни я, ни Исай не знали, что он мог приехать на какой угодно завод, и никто бы не отказал ему, демобилизованному из армии, в предоставлении работы). Я дала телеграмму: "С работой трудно, но один замечательный человек обещал помочь".  Исай, выдержав довольно плотный натиск родных, противившихся его отъезду из Биробиджана, выехал в Томск, где быстро получил место в общежитии по адресу Ленина, 39 и устроился на ТЭМЗ учеником фрезеровщика. Прежнюю свою специальность кузнеца он решил оставить – она была ему не по душе. В Биробиджане он сдал экзамены в техникум, и в Томске с экзаменационным листком поступил на вечернее отделение машиностроительного техникума.
В ноябрьские праздники мы с ним поехали в Новосибирск – знакомиться с тамошними моими родственниками.  Тётя Тоня сдувала с нас пылинки: наготовила пельменей, Исая уложила на свой диван, сама ночевала в кухне на полу. И ей крайне понравилось, что мы не «охальничали», вели себя скромно. Своё впечатление, похоже, она и тёте Марусе пересказала, и потому та и Лида в Исае приняли участие. А когда он запел за праздничным столом, так тётя Маруся, сестра тёти Тони, начала промокать белой головной косынкой глаза: «Сиротка!» (Чем меня даже и рассмешила – «сиротка» никак к Исаю не приставало).
На обратном пути из Новосибирска выяснилось, что потерялся студенческий билет, который я одолжила у парня из моей группы, чтобы сэкономить на проездном билете для Исая. Похоже, предъявив студенческий и взяв у кассира вагонные билеты, он оставил студенческий в окошке кассы. Эта потеря нас страшно расстроила. Мы, растерянные, ехали в поезде; я плакала, потому что не знала, как буду объясняться с одногруппником, Исай тоже сидел удручённый, и мы так жалели друг друга, были такие одинокие и потерянные, что даже договорились о скорой женитьбе, хотя до этого условились: свадьбу сыграем только после получения мною диплома. Но дома, в общежитии, билет неожиданно нашелся - как в сказке. Кто-то там же в Новосибирске подобрал его, привез в Томск и отдал одной из девочек нашей комнаты, по фотографии определив, что этот парень (мы в билет вклеили фотографию Исая) ходит в нашу комнату. Придя в себя, обрадованные таким счастливым разрешением постигшей нас было неприятности, мы опять отложили разговоры про свадьбу.
Исай вошел в жизнь нашей комнаты, и девчонки относились к нему радушно-снисходительно. Они видели, что парень звёзд с неба не хватает, но добрый, вежливый, простой, в застолье смирен. Да и не было у нас принято как-то обсуждать достоинства или недостатки ухажёров. Все были более-менее на одном уровне. Тогда совершенно не интересовались общественным положением родителей избранника, наличием у тех какой-то движимости-недвижимости. Все знали – твой успех по жизни зависит только от тебя. Поэтому опасения у подружек вызывали лишь парни с явно безалаберными замашками, вроде того же Юрки.
Исай приходил в свободные от занятий в вечернем техникуме дни, уводил меня в коридоры нашего общежития или, если не трещал мороз, мы шли гулять, в кино. Порой кто-нибудь из девчонок звал его составить ей компанию на каток, я, естественно, не была против: раз мои обстоятельства не позволяют быть ему на льду со мною, то почему он должен лишать себя этого удовольствия. А кататься на коньках Исай очень любил.
Конечно, он всегда принимал участие в наших застольях, но вёл себя незаметно. Его преимуществом перед другими было в красивом сильном голосе. (Он даже записался в хор при клубе своего завода и меня туда сагитировал). Но в наших студенческих посиделках петь за столом хором было не принято. Если кто и пел, то обязательно под гитару, обычно соло, обычно доверительно, из репертуара Окуджавы… Поэтому Исай тут себя проявить не мог - какое доверительно, если его голос мог перекрыть все наши голоса. Вообще-то, он в нашем кругу себя чувствовал стесненно, и как я не пыталась его растормошить - ничего не выходило: он улыбался и молчал. То ли природная застенчивость, то ли застарелая привычка не высовываться, то ли сознание скромных собственных запасов интеллектуальных богатств - что-то сковывало его язык в присутствии наших парней.
Группа его приняла именно в качестве – «парень Дины Герман». А я постепенно стала от группы отходить - повторялась история школьных лет: общение с Исаем поглощало всё моё свободное время.

ВЫЙТИ ЗАМУЖ - НЕ УПАСТЬ...

 К весне мы решили, что тянуть до окончания института не стоит. Подтолкнула нас и надвигающаяся в апреле свадьба нашей Тони с Геной Баженовым. Исай сказал: "Почему мы должны ждать ещё три года?"
Я написала домой о нашем решении. Получив письмо, Папа засомневался: «А учёба? Нет, пусть сначала институт окончит». Но практичная Мама его переубедила: «Пока молодая, привлекательная, Исай ее любит... Будет ли, нет ли ей судьба, но пусть женятся». Для Мамы женская судьба без семьи – судьба не сложившаяся.
Зря, вообще-то, она так рассудила. Она жизнь мою видела своими глазами - крестьянки, признававшей лишь физический труд. Только он, по маминому убеждению, мог гарантировать хоть какую-то жизненную устойчивость. Я же для Мамы была «Серой шейкой» - хромая, ни на что не годная физически. В семейной жизни – скорее балласт, чем помощник. Она была уверена, что «муж любит жену здоровую», а если Исай влюбился и готов жениться, то хоть дети у меня будут законные, как бы дальше ни сложилось.
Мы получили благословение, но ни самим приехать, ни денег на свадьбу дать родители не могли: младшая сестра оканчивала школу и собиралась поступать в Новосибирский университет, надо было копить деньги ей на дорогу.
Когда-то, ещё в самом начале моего студенчества, предусмотрительная Мама выделила из семейного бюджета огромную по тем временам сумму (полтора своих оклада) - сто рублей, чтобы я положила их на книжку "на всякий случай". (Ей всегда мерещилось чья-то скоропостижная смерть – собственная или Папина, и деньги эти, в первую очередь, предназначались для срочного вылета домой на похороны).
Слава Богу, повода их тратить не было, так они у меня до третьего курса и долежали. Исай приехал в сибирский Томск в осеннем пальто и фуражке. Родители его, тоже бессеребренники, отправили сына, дав денег только на дорогу. Зима же началась через месяц после его устройства учеником фрезеровщика. Естественно, я тайком от родителей сняла эту сотню (про депозиты тогда не знали, поэтому «навар» был – какие-то четыре рубля), и мы их потратили на зимнюю «москвичку» и шапку из цигейки модели «пирожок» для Исая. Давая согласие на наш брак, родители велели мне использовать для свадьбы эти самые деньги, не подозревая, что они уже полгода как были истрачены. Свадьбу справлять было не на что.
За три недели до нас в ресторане городского Дома офицеров всей нашей группой мы отпраздновали свадьбу Тони и Гены. Свадьба была "комсомольской", то есть вскладчину от гостей жениха и невесты. Поэтому моя свадьба была уже не под силу нашим студентам, и из соображений экономии решили её праздновать на природе.
Но не только из-за денег мы не стали снимать помещение для торжества. Отвращение к свадьбе в помещении у меня появилось еще с бракосочетания моей школьной приятельницы Раи. Так там было всё некрасиво. И я там впервые напилась...
Вообще, мне не удавалось видеть по-настоящему хорошую счастливую свадьбу, какие показывали в кино. В реальной жизни чего-то мне не хватало в этом обряде. Может быть, из-за отсутствия венчания? Все как-то шло натужено: насильная общая радость, жених с невестой чувствуют себя, как под прожекторами, выполнение ритуала «горько», все гости перепиваются и уже плохо соображают, где они и зачем.
Вот и Тоня с Геной со своей свадьбы улизнули очень рано, мы потом спохватились – "где молодые?", а их и след простыл.
Мы подали в апреле заявление в ЗАГС, регистрацию назначили на двадцатое мая, но это был четверг, поэтому саму свадьбу наметили на субботу двадцать второе мая. То есть в тот же самый день, в который восемь лет назад мне сделали операцию. "Этот день принес Дине такое несчастье, а они на этот день свадьбу назначили. Будет ли это событие счастливым для нее?" - такой вопрос задала Мама Папе, получив наше приглашение на свадьбу.
Весна в том году выдалась ранней и бурной. Уже в апреле, когда мы ездили подавать заявление, Исай был без пальто. Такая тёплая погода в Сибири бывает раз в десять лет, если не реже. А тогда, в двадцатых числах мая, уже распустилась черемуха.
Подав заявление в ЗАГС, мы с Исайом вдруг стали часто ссориться. Что-то происходило с ним и со мною. Похоже, мы, осознав необратимость задуманного шага, начали сомневаться в нужности друг другу. Мои придирки по пустякам (не так меня понял, не так поступил, не так сделал) – шли валом. Мы мяли и рвали выданное нам в ЗАГСе приглашение, потом поднимали его из грязи и мирились. Сколько раз я приступала к нему с выяснениями, хорошо ли он всё взвесил, и когда он отшучивался или отвечал, на мой взгляд, неискренне или несердечно, я замолкала, надувалась. А он, устав меня уверять в том, что его решение обдумано, тоже психовал. Это был очень нервный месяц.
Во мне действовала какая-то программа – так надо. Возможно, тут сыграл синдром отличницы – делать что-то не по зову сердца, а по стереотипу и из чувства долга. Неосознанно во мне сложился перечень причин не давать заднего хода: женщина должна иметь семью; Исай из армии приехал ко мне; мои родители уже привыкли к мысли, что он – будущий зять; мы дружим уже пять лет; мне больше никто не нужен.
Наше внутренне несовпадение, конечно, ощущалось, но я затолкала эту «мелочь» в дальние закоулки сознания: никто мне никогда не говорил о необходимости интереса к внутреннему миру, нигде в книгах я не читала, чтобы девушка и парень расставались из-за того, что они не читают одних и тех же книг или им нечего обсуждать вместе, потому что у них разные интересы. И потом - я же любила этого парня! А спроси – за что? Навряд ли сформулировала бы. Вот нужен он мне был рядом – и всё.
А что бы случилось, если бы кто-то, кто был мне симпатичен (из нашей же группы или знакомый), вдруг начал бы ко мне проявлять недвусмысленный интерес? Вот я раньше написала, что не чувствовала к себе интереса, что парни были только дружественно настроены.
Не так всё было…
Просто мне никто не нравился так настоятельно, чтобы захотелось ответа.
Странное со мною творилось дело: как только я начинала замечать на себе продолжительные взгляды, то тут же отстранялась от этого человека. Я не верила, что меня, инвалидку, можно было любить, когда вокруг было столько здоровых, красивых, умных девчонок. Это в посёлке я ещё могла посоперничать со сверстницами – по внешности, развитию: лучшая ученица класса, активная, певунья… Среди студенток же я была – обычное явление, и предпочесть меня другим мог только… «второй Исай» или «ненормальный».
В общем, не доверяла я тем, кто начинал коситься в мою сторону.
Исай был свой, единственный, а остальные - я не знала, что можно от них ожидать...

СВАДЬБА
 
 При подаче заявления в ЗАГС нам выдали лоскуток белой, мелованной бумаги размером с визитку, где, помимо даты и дежурных слов, говорилось, что нам предоставлено право приобретать вещи в «Магазине для новобрачных». Очень нелишняя услуга по тем временам: при начинающемся всеобщем дефиците купить нужные вещи можно было лишь в магазинах «Берёзка» за валюту (мы даже не знали, как она выглядит) или заказывать уезжавшим в командировку в Москву или Ленинград (таких знакомых у нас с Исаем тоже не наблюдалось). В «Магазине для новобрачных» ассортимент был пошире, но в Томске и он не спасал: выбор товара был такой убогий, что не хотелось рисковать – оказаться в нашем Дворце двойняшкой другой новобрачной. Поэтому за платьем я отправилась в соседний Новосибирск, миллионное население которого обеспечивалось товаром гораздо лучше нашего забытого властями Томска.
Диадему для свадебного наряда сделала сама из стальной проволоки, которой была придана соответствующая форма, а украшениями послужили мои хрустальные «слёзы». Небольшой капроновый лоскут, пришпандоренный сзади, имитировал собой маленькую фату. Обувь… Тут судьба мне улыбнулась. С зимних каникул наша Рита приехала с родительским подарком – прекрасной формы туфельками почти белого тона и с пряжками «под серебро». Каблучок – не более сантиметра. «Ах!» - вздохнула я. Но Ритина миниатюрная ножка умещалась в 34-ый размер, а мне требовался 35. И Маргарита отправила своей маме заказ на мой размер. Туфельки пришли к сроку и были очаровательны.
Двадцатого мая, в четверг, в замечательно солнечный день, за мной в общежитие на такси со своим свидетелями заехал Исай - в новом черном костюме, специально приобретенном для этого случая. (Кстати, родные суженого, как и мои родители, тоже сына только поздравили, но ни денег не прислали, ни сами на свадьбу не приехали).
В ЗАГСе я чувствовала себя очень неловко. Как всегда на меня напало чувство - "не по Сеньке шапка".  И на фотографиях из Дворца я так и выгляжу смущенной: не про меня эта церемония.

 
В ЗАГСе 20-го мая 1965 г.

Обратно, до нашего общежития, - мы шли всей толпой пешком. Тех разукрашенных машин, что сейчас с кольцами и лентами несутся по проспектам с молодыми и гостями тогда ещё не было. Далеко не каждый женящийся мог себе позволить такси хотя бы в один конец. В те годы увидеть свадебное шествие на улицах города можно было почти ежедневно – пеший кортеж, растянувшийся на полквартала, впереди которого шли молодые, был довольно обычным явлением.
В нашей комнате общежития я сняла фату, переоделась, мы попили чаю … и жених ушёл с друзьями в общежитие. Да, вот так. Свадьба была назначена в субботу, и первые две ночи после регистрации в ЗАГСе я, замужняя дама, провела в своей девичьей постели.  Как же меня разбирал смех на другой день, когда я, "молодая", стояла на остановке, поджидая автобус, чтобы ехать в институт на занятия: жена и не жена, с печатью в паспорте, но «невинная девушка».
Почему я была так зашорена? Почему у меня было такое непреодолимое желание уйти в поля, сыграть «лесную свадьбу»? Конечно, виной всему - моя закомплексованность: ну, не подходила я в своих глазах под тот образ невесты, которая лёгкой походкой входит в зал, где ломятся столы от вина и закусок, принимает поздравления, чаруя всех молодостью и красотой, танцует свадебный вальс, которую жених выносит на руках, и по лестнице они в обнимку спускаются к лимузину... Этот ритуал хорош для красивой, цветущей невесты. У нас же ни столов, ни лимузинов, ни лёгкой походки, ни вальса…
Свадьбу организовывали Исаевы друзья и моя группа.
Погода 22-го мая выдалась отменная: тепло, все зеленое, черёмуха уже распустила свои гроздья. А комара еще не было – самое благодатное время.
Сначала нас на площадке перед входом в Дом культуры ТЭМЗа, где Исай пел в хоре, поздравил директор клуба, подарили нам белые льняные покрывало и скатерть, а хор спел какую-то подходящую к случаю народную песню. Затем мы сели в такси и во главе вереницы машин с гостями ринулись из города. Впопыхах проскочили нужный поворот, хотя и видели жестикулирующую Тоню, но вовремя спохватились, развернулись, и вот мы на месте. Гости, конечно, были одеты по-походному: в спортивных штанах и ветровках, одни мы с Исаем – нарядные. Нам вручили по букету черемухи, угостили хлебом-солью и пригласили занять свои места "за столом", роль которого выполняли расстеленные на траве простыни, уставленные нехитрой закусью и спиртным.

Конечно, были и тосты, и «горько», и песни. Был костёр. Я плюхалась то в одном месте у «стола», то в другом, не заботясь о белом платье
Для нас, новобрачных, была натянута палатка, и всю ночь вокруг звучали песни, анекдоты и разговоры. Я несколько раз просила Исая выйти наружу и отогнать подальше колобродивших свадебных гостей (для них были тоже натянуто несколько палаток), но в ответ на его увещевания раздавался смех и шутки...
На другое утро в озерке неподалёку, где наши друзья с удовольствием плескались, я, переодевшись в простенький ситцевый халатик, отстирывала свое белое свадебное платье от зелени. Праздник моего девичества кончился.
В полдень мы укатили от гостей в город.

ПОСЛЕ СВАДЬБЫ

Исай привел меня в дом, где снял для нас угол.
Он несколько месяцев до свадьбы потратил на поиск жилья.
Томск – город небольшой, но в нём несколько институтов и масса студентов. Город собирал выпускников практически со всего Зауралья. Любая щель в городе была занята студиоузами – семейными или живущими на квартирах по двое-трое. Общежитий на всех обучающихся не хватало катастрофически. И если в летнее время ещё была какая-то возможность найти комнату, освобождённую уехавшими на каникулы или распределёнными на работу в другой город студентами, то в мае был «аншлаг»: все места заняты. Как Исай смог уломать будущую хозяйку сдать нам угол в своей конуре (за 20 р. в месяц) – даже не знаю.
Старый, дореволюционной постройки, двухэтажный деревянный дом на восемь жильцов располагался на спускающемся к реке Клиническом переулке (сейчас это улица Аркадия Иванова). У Полины Ивановны жилплощадь - в восьмую часть в нижнем этаже. Когда-то эта комната, вероятно, служила гостиной хозяину, занимавшему нижнюю половину дома. В ней была своя печка. Естественно, все удобства - на улице: ни водопровода, ни канализации, ни центрального отпления.
При уплотнениях из половины дома сделали четыре комнаты, одна из них досталась семье Полины Ивановна, а уж эти хозяева из своей комнаты сделали три: кухню, затем собственно комнату и ещё выгородили пять квадратных метров, куда одинокая теперь старушка пускала семейную студенческую пару. Та комнатёнка была занята, и нам предприимчивая хозяйка шкафом отгородила угол, где стояли кровать и столик. И всё. Одежду, что мы носили в сезон, можно было класть в шкаф, зимнюю одежду сдавали в камеру хранения в нашем общежитии. Посуду хозяйка разрешила держать на кухне.

В той же комнате находилась ещё одна кровать, и она принадлежала ещё одной жилице. Правда, эта Тамара приходила «к себе» не чаще раза в неделю. Она была женщина молодая и ночевала, как говорила, «у подруг». Сама хозяйка спала на кухне, между которой и "нашей" комнатой не было даже двери. "У тебя прямо вокзал!" - говорила матери изредка навещавшая старуху дочь.
Уж не знаю, нищета или жадность заставляла эту бабку снимать жатву с каждого квадратного сантиметра, а самой ютиться на кухне и терпеть все неудобства жизни с чужими людьми, но нас она подержала только три месяца и отказала от жилья.
А в тот послесвадебный день, в воскресенье, познакомив меня с хозяйкой, молодой муж, сказав: «Обживайся, я через полчаса вернусь», отправился в своё общежитие, находящееся в одном от нас квартале, за подарком от друзей – радиолой. И пропал.
Я терпеливо ждала возвращения любимого несколько часов. Сначала легла, было, спать: предыдущая ночь меня натурально измочалила. Но проснувшись под вечер в углу за занавеской и убедившись, что Исай до сих пор не приходил, страшно изумилась. Романтическая дура была уверена, что молодой муж должен был лететь к той, которую столько лет ждал, наконец-то получил, и должен не сводить с нее влюбленного взгляда - недаром ведь первый месяц называется «медовым»...
Подождав ещё пару часов, в своём зелёненьком халатике (мы ещё не успели перетащить на квартиру вещи), я в слезах отправилась искать новоиспечённого мужа, полагая, что с ним что-то произошло - не могла даже и представить, что, буквально бросив молодую супругу в угол, мой Исай где-то проводит время.
Реальность оказалась еще хуже - на полдороге молодой супруг повстречался мне пьяный в стельку.
Для меня это был такой шок!..
Такого с ним, с тех пор, как он пришел из армии, ни разу не было. Тем более, я не могла понять его сейчас: настолько не осознавать моё состояние, мои чувства, бросить меня в первый же наш семейный день!.. Напиться!.. Исай, исполнявший все мои желания и капризы, писавший мне нежнейшие письма, оберегающий и жалеющий меня, восхищающийся и опасающийся меня хоть чем-то огорчить - вдруг в первый же семейный день повернулся настолько неудобоваримой своей гранью, что я ужаснулась.
В моих книжках так положительные герои себя не вели.
И я, отличница и пай-девочка, отревевшись, начала рассуждать.
Зачем человек женится или выходит замуж? Ну, ладно, оставим в стороне – любовь, томление в разлуке, боязнь потерять. Всё это чувства – они приходят и уходят, их не измерить, не остановить, не возбудить собственной волей и не погасить.  Их просто надо пережить. Но зачем себя втягивать в неразрывные отношения?
Ладно, разграфим лист бумаги на две колонки. Слева – «pro», справа – «contra». Влево пишем: во-первых, заведенный порядок (замужняя жена, законные дети, стабильность, защитник, укомплектованный дом, такой же, как родительский. У парней, кроме законных детей и стабильности, может быть, и другое в резонах: уют, чистота, горячий борщ и свежие носки...). Во-вторых, человек создаёт семью, чтобы защитить себя от одиночества, образует круг людей, неравнодушных, а лучше – любящих, плавно сменяющих уходящих близких родственников, родителей.  В-третьих, в семье человек видит смысл своего существования, потому что когда ты сам по себе, и у тебя нет какого-то поглощающего всего тебя дела, увлечения, то и нет стимула чего-то добиваться, для чего-то стараться. Далее, семья удерживает человека от отчаяния в трудные минуты, чувство ответственности за зависимых от тебя людей заставляют человека вновь подниматься и оправляться от ударов судьбы.
Теперь правая колонка: потеря свободы – раз. Увеличивается ответственность (появился супруг, дети) – два. Физический труд – три. Боязнь потерять работу, потому что семья – это не ты один, она требует, чтобы дома водились деньги - четыре. Необходимость роста карьеры опять же из-за близких (тебе лично это может быть и до фонаря) - пять. И так далее, и так далее.
Это были мысли человека, только-только вступившего в брак и ещё не знающего, что именно в семье человека может подстерегать самое подлое предательство, когда тот, которому ты доверился, оставляет тебя в трудную минуту или сам приносит домой несчастье осознанно, только в силу своих порочных наклонностей. Что семья – это, прежде всего, огромная ответственность за человека, с которым ты связал свою жизнь или породил. И если ты к своим обязанностям отнёсся легкомысленно, близкие от тебя пострадали, то муки совести от того, что ты натворил сознательно или бессознательно, до самой смерти, а может быть, и за пределами жизни, будут мучить тебя. Что неудачная семейная жизнь - это ещё и непросто складывающиеся судьбы детей. Озабоченные своими отношениями родители упускают их из виду. А последствия – разные: это и нездоровые дети, и неудачная жизнь выросшей дочери или сына, когда родители осознают, что не так воспитали свое чадо или были недостаточно внимательны, упустили судьбоносный момент, не смогли выявить его талант и не направили в нужную колею...
Но даже того, что получилось при сравнении "двух колонок", хватило для вопроса: а стоит ли рисковать, связывая себя с человеком, который все же является о-очень темной лошадкой, когда идет с тобою в бюро регистрации или под венец.
Как выбирать в молодости, не зная жизни и людей, руководствуясь только сердечной склонностью и вовсе не ожидая, что твой избранник или избранница вдруг быстренько снимет привлекательную маску и превратится в свою противоположность, с которой ты даже знакомство бы не поддерживал, а не то чтобы согласился жить под одной крышей и заводить детей?
Уже на другой день после свадьбы у меня началось формироваться ощущение, что я совсем не знаю своего избранника!

ПЕРВЫЕ СЕМЕЙНЫЕ МЕСЯЦЫ
 
А между тем наша хозяйка решила от нас избавиться. И причиной была я.
Ещё с «допротезного» времени, когда мне очень мешали костыли, я в помещениях перемещалась, прыгая на одной ноге. И в школе, и в квартире. И когда уже пользовалась протезом, то встав с постели за небольшой надобностью, не возилась со «сбруей», а опять же – прыгала.
Исай, работая во вторую смену, в снимаемый нами уголок возвращался ночью, и я выпрыгивала в кухню открывать двери, беспокоя старуху, чья кровать находилась в нескольких метрах от входа. Да и сам мой вид её раздражал. Когда Исай мыл пол в нашем отсеке, бабка сидела в кухне и комментировала: «Разве это дело, чтобы парень половой тряпкой орудовал?»
Одним словом, уже через два месяца Полина Ильинична нам отказала.
Летом найти жильё легче, чем в другие сезоны, и поэтому Исай быстро нашел неподалёку, в Вузовском переулке кухню-времянку, которую хозяева сдавали за двадцать пять рублей бездомным молодым парам. Это был небольшой, квадратов на девять, засыпной домик, добрую половину площади которого занимала печка. Стояла кровать, стол, в углу рукомойник над тазиком, рядом двадцатилитровая, когда-то молочная, а нынче грубо покрашенная зелёной масляной краской, фляга для воды. В другом углу на стене висел застекленный самодельный шкафчик для посуды. От улицы комнату отделяла лишь двойная дверь – ни сенцев, ни крыльца.
Мы перетащили туда свои чемоданы, несколько кастрюль, чугунную глубокую сковородку, экспроприированную Исаем из его общежитинской комнаты, и стали там жить. Эта «времянка» и стала нашей первой "отдельной квартирой".
Самой большой проблемой для молодой семьи стала катастрофическая нехватка денег. Исай после нескольких месяцев ученичества только-только получил разряд фрезеровщика. Зарплата его всего лишь в два раза превышала мою стипендию. Ни премиальных, никаких других доплат он ещё не успел заработать, а расходы на еду, одежду, обувь, жилье, бытовые нужды, развлечения  никак не укладывались в наши возможности. Помощи не было ни от кого.
Поездки в отпуск могли быть только туда, где нас могли кормить и не требовали платы за квартиру.
Сдав весеннюю сессию, я отправилась на каникулы к родителям в родной город, а Исай продолжал работать до отпуска в августе. Он очень скучал тем летом без меня, а его отец из Биробиджана писал сердитые письма: почему это жена оставила молодого мужа одного и уехала... Потому и оставила, что жить вместе было не на что, а находиться мне в городе, не учась и не работая – какой смысл?
Наступил август, Исай приехал к нам, и тогда уж мы оттянулись на всю катушку: он привёз отпускные, которые мы беззастенчиво проматывали в городе. Почти ежедневно выезжали на реку, в кинотеатры, ходили в гости к знакомым… В общем, отдыхали, как могли, компенсируя себе месяцы забот, учёбы, трудов и безденежья. И у нас в мыслях не было об обделённости - не могли мы себе позволить уехать куда-то в свадебное путешествие, на море, в дом отдыха… Мы были просто бедны, и только у родителей, пользуясь их гостеприимством, могли хоть на время перестать думать о завтрашнем дне и наслаждаться молодостью.
Мои каникулы заканчивались, пора было возвращаться, но не было сделано еще одно дело - я так и не была представлена родственникам Исая. Его отец к тому времени женился во второй раз, и теперь в той семье жила чужая Исаю женщина с двумя своими сыновьями. Геня, младшая сестра Исая, тоже в этот год вышла замуж, ждала ребёнка и жила отдельно у родителей мужа.
За полторы недели до возвращения в Томск Исай уехал в Биробиджан, чтобы подготовить родных к моему приезду. Мы понимали, что шок в той семье неизбежен. Женитьба сына на не еврейке уже должна была напрячь отца, а то, что молодая – инвалид… Поэтому я наотрез отказалась ехать с Исаем, а отправилась знакомиться с родственниками двумя днями позже, взяв с собою Папу для поддержки.

МОЙ СВЁКР

Давно мы с моим Папой не были так дружественно близки, как в этой поездке. Оба волновались, но не хотели показывать друг другу, как страшновато ехать в эту семью с тем грузом, который везём. Я, правда, не очень переживала: как бы ни сложились с новыми родственниками отношения при встрече, мы скоро уезжаем в Томск, и нас «не достанут». В любви Исая я не сомневалась, поэтому и встречи не боялась. Было лишь обычное чувство насторожённости, как при знакомстве с новым человеком – примут или не примут меня, не застит ли моя инвалидность глаза, не оттолкнут ли меня лишь по одной причине – «она - без ноги!» Папа же, как всякий отец, желающий гордиться своим ребёнком, понимал, что при всех моих талантах и способностях, в глазах людей я – не полноценна. И конечно, испытывал сложные чувства, подъезжая к дому свата.
Чтобы освободиться от мыслей о встрече, Папа завёл со мною разговор о своих делах на работе. И все три часа, проведённые в дороге, делился со мною общественными заботами: как не приемлет он нечестности в людях, как тяжело переживает, встретившись с предательством, хитростью, двурушничеством; как болеет он за дело, как тяжело ему, что в партии имеются приспособленцы  и позорят ее. Папа рассказывал о случаях в цехе, когда он схлестывался с непорядочными, вороватыми людьми и не получал поддержки, понимания от таких же, как он, рабочих-коммунистов: те считали его скандалистом и обвиняли Папу в желании выслужиться перед начальством. Хотя эти "производственно-общественные отношения" меня мало трогали и на все папины сетования мне хотелось ответить одной фразой "Не бери в голову!", я слушала его и кивала. Я видела, какой Папа чистый и наивный человек, как ему трудно со своим обличительным характером, и как нужен ему человек, который бы поддержал, понял и разделил его взгляды.
 
Исай встретил нас на вокзале, и на автобусе мы доехали до домика, в котором жил Лазарь Хаймович с одиннадцатилетним сыном, новой женой Аней и её двумя сыновьями – старшим, уже отслужившим армию Яковом и младшим двенадцатилетним Вовой.
Вот что я знала о родительской семье своего мужа тогда и что выяснилось уже спустя десятки лет. Исай до 17 лет жил в семье отца Лазаря Хаймовича, еврея-переселенца из Литвы, откуда много евреев было переселено в глубь СССР в конце тридцатых годов, когда в Германии пришел к власти Гитлер. "Зачем вы оттуда уехали?" - допытывалась я позже у свекра. "Иначе нас бы уже никого в живых не было", - отвечал он мне. У Лазаря было несколько братьев и сестер. Одна сестра, Хая, уехала вместе с ним также в созданную в те годы Еврейскую автономную область в составе Хабаровского края. Лазарь был женат на Цыле Моисеевне, кругленькой рыжей евреечке с веселым беззаботным нравом. Исай был вторым ребенком и родился накануне начала Великой Отечественной войны. Кроме него в семье было еще три ребенка. Старший Михаил, сестра Геня родилась после войны и в 1954 году - младший Сашка. Отец Лазарь был начитанный, знавший несколько языков, преданный семье человек. Но он всю жизнь проработал грузчиком на швейной фабрике и не пытался заняться более квалифицированным трудом. Все его устремления, как мне казалось, ограничивались хорошей зарплатой ("У него 4 класса, а он 400 рублей имеет", - как-то услышала я от него одобрительный отзыв о каком-то его знакомом).

Многое в характере моего свёкра выяснилось уже после его смерти. Он, оказывается, был сыном «врага народа» - его отца, Хайма Лазаревича (деда Исая), скромного сапожника артели «Пролетарий» из забытого Богом посёлка Биракан арестовали в августе 1938 года, а в сентябре расстреляли, обвинив шпионаже, согласно статье 58-6 УК РСФСР. Реабилитирован он был только в конце мая 1989-го года, а до того все его потомки жили, неся на себе последствия вины за несовершенное преступление. 
Поэтому почти всю жизнь Лазарь прожил, вогнав голову в плечи, не пытаясь их распрямить, и целью его жизни было – только сохранить семью. Он не пытался дать детям образования, даже настроить их на учебу было некому. Мать - подсобная рабочая, уборщица, к детям относилась хоть и любовно, но о том, как они будут жить и чем зарабатывать себе на жизнь, не беспокоилась.
Муж её вернулся из армии уже после японской, когда малышковое "воспитание" Исая было благополучно завершено. Жили они тогда в Биракане, поселке недалеко от Биробиджана. Мальчишка рос как трава в поле. Как мне рассказывал Исай, жили они в бараке, вся семья в двух маленьких неблагоустроенных комнатках, одна из которых служила и кухней и прихожей. Соседями были такие же бедолаги, как и они. Все детство у него прошло около железнодорожной насыпи. Учиться он не любил и по два года отсидел во 2-ом и 6-ом классах. "Выйду из дома, сумку в кусты, а сам на платформы кататься целый день", - рассказывал Исай о своих школьных годах.
Закончив 7 классов, Исай уехал в Хабаровск, чтобы сдать документы в ремесленное училище на токаря. Но приехал он поздно, группы токарей были укомплектованы, и он поступил в группу кузнецов, хотя кузнечные огромные грохочущие механизмы ему были не по душе. Но он не хотел возвращаться из города в тот мирок, где  вырос. От природы ему было дано доброе сердце, тяга к красоте, порядку, чистоте, но к сожалению, к душе его никто и ничто не прикоснулось в детстве. По складу характера будучи авантюристом - он кидался, как в омут, в очередное предприятие, не обдумав и не сверив его с чужим опытом, пусть даже из книг. Все шишки, что он набил в жизни, были не от ее незнания, а от бесшабашности. "Раз пошла такая пьянка - режь последний огурец", - вот его кредо. Не исключено, что наше знакомство и дальнейшие отношения тоже были, как в рамку, встроены в это кредо – раз принято решение, не отступать…
Впрочем, мы с ним в этом были схожи, только мой девиз звучал по-другому: «Так и только так!»

СМОТРИНЫ
 
В честь нашего приезда был званый ужин. Собрались дети Лазаря – Миша с женой Бэллой, Геня  и подросток Сашка. В течение вечера молодой муж Гени Саша, вернувшийся с каких-то работ, вошёл в комнату, и я увидела счастливое лицо своей золовки, кинувшейся к проёму двери и с трудом сдерживающей себя, чтобы не кинуться на шею мужу. Мне так понравился её порыв! Геня уже явно была беременной, и её свадьба, в неполные восемнадцать лет, с Сашей почти одновременной с нами обсуждалась в доме моих родителей («Без матери, некому было приглядеть…» - Мама, конечно). А тут такое счастье на лицах – ой, да какая разница: до свадьбы или после, они же любят друг друга! Что-то такое промелькнуло на задворках сознания. Ещё пришла сестра Лазаря - Хая, приветливо со мною разговаривающая, улыбающаяся, но, как позже оказалось, наиболее воспротивившаяся женитьбе племянника на русской без ноги. Заходили и соседи, но это ещё до застолья, явно посмотреть на невестку. Я сидела на диване, а Лазарь чуть суетливо меня отрекомендовывал: «Студентка, на инженера учится. Вот – шьёт, платье на ней – сама сшила». Одна родственница восхитилась: «Смотри, Геня, на ней краски нет!»
В общем, меня беззастенчиво рассматривали.
В первом же ужине на стол подали «кисло-сладкое»: мясо, томатный соус, непривычный вкус. «Что это такое?» - спросила я у близь сидящих и увидала, как Геня иронически улыбнулась то ли моей неосведомлённости, то ли над своими родным, не преминувшими сразу же показать себя перед новыми русскими родственниками, в том числе, особенностями национальной кухни. Однако, кроме незнакомых блюд, больше никаких особых, еврейских примет я не разглядела в быте своих родственников. Ну, разговаривал Лазарь с акцентом, ну, тянула гласные тётя Аня, ну, в городском автобусе все вели друг с другом оживлённый разговор, иногда общаясь через полсалона, ну, внешность их всех была характерной – длинные крупные лица, вислые носы, большие, чуть навыкате, глаза, черные густые волосы. Ну, перекидываются старшие фразами на языке, напоминающем немецкий, ну, в городе вывески написаны на двух языках. Нет, ничего, резко отличающего наш быт от их быта я не заметила. А Геня с Сашей – так это вообще свои! Геня – крашеная блондинка, живая, смешливая. Еврейского в ней были только чуть загнутый книзу кончик носа да говорок – поспешный, но с тянущимися гласными. А её Саша - круглолицый губошлеп с белозубой улыбкой – и на еврея-то не походил.
Все было внешне хорошо. Все держались со мною очень приветливо. Все были деликатны, хотя особой доброжелательности я не чувствовала, но я её и не ждала. Особенно была со мною добра Геня. Свёкр же всё помалкивал и покашливал. В общем, встреча, казалось, прошла «в тёплой, дружественной обстановке».

Папа уехал через три дня. А мы с Исаем пробыли ещё неделю, а затем распрощались, сели в поезд и поехали "домой", в Томск. И тут Исай странно себя повёл – он стал меня упорно избегать. Целый день я пялилась в окно или читала книжку, муж же где-то проводил время. Он заявлялся в плацкартное купе уже заполночь. На вопрос – «где ты был», отвечал – «в конце вагона играл с мужиками в карты». Один раз явился прилично пьяным...В конце концов, я потребовала объяснений. Случилось это на третьи сутки нашего путешествия. Муж сначала отнекивался: «Не бери в голову, всё нормально». Но "где нормально? Почему ты упорно сбегаешь от меня, как проснёшься?"
И вот что я услышала.
Когда Исай рассказал своей родне о том, что его жена - инвалид, то реакция их была самая бурная. Отец, старший брат, а особенно тетка - все, кроме сестры Гени, - захлопотали и заохали: «Да что ты наделал?!" (Муж не очень был красноречив, но моё воображение сцену и монологи "дорисовали": «Ты понимаешь, что она тебе не помощник будет, а обуза? Как она будет вести хозяйство, растить детей? Зачем ты связался? Нет здоровых, красивых девушек? Ты посмотри на себя - красавец, работящий… Да любая сочтёт за счастье пойти замуж за такого. А ты!..» Исай закончил свои признания фразой: "Я их понимаю - у меня просто раскрылись глаза. Совершенно не думал о них. Для отца… Он меня всегда считал «пропащим». «Ничего из тебя не получится» - всё детство я это слышал. А тут ещё и… Мне его жалко!"
Надо сказать, что никто и никогда ему его глаз и не закрывал, кроме него самого. Еще с доарменных времен и Мама, и я время от времени начинали с ним этот разговор, и после армии, когда зашла речь о том, чтобы ему ехать в Томск, и уже перед самой свадьбой - я много раз возобновляла беседы на "эту тему": "Подумай, ведь я очень многого не могу делать, что должна женщина. Мытье полов, огородные работы, носить тяжелое, делать что-то в наклон - все это для меня невыполнимо". - "Ничего, - возражал он, - мы наймем домработницу".
Нам это тогда казалось вполне допустимым. На нашем поселке многие семьи начальников имели домработниц, хотя жены этих начальников даже и не работали. После армии про домработниц ни он, ни я уже и не помышляли - себя бы содержать на наши копейки.
Но и перед свадьбой он не хотел это обдумывать - он был влюблен и хотел быть со мною. Что случилось за эти три месяца нашей совместной жизни? Ведь еще год назад, приехав домой из армии, он и слышать не желал о том, чтобы остаться в Биробиджане. Родным, которые уговаривали его жениться, он твердил одно - он любит Дину и должен быть с нею рядом. Почему он тогда не рассказал им все обо мне? Чтобы не огорчать отца тем, что не только уезжает от него, но и женится на безногой?
Как бы то ни было - через три месяца после свадьбы в вагоне несущего нас в Сибирь поезда я услышала от своего мужа: "Я только сейчас понял, что я натворил".
Как я должна была это понять?

ИСТИНА В ПЯТИ СЛОВАХ
 
 Книжки-книжки-книжки и кино. Никакого опыта! Никакого примера! От меня стойкость, а мне? Вот это?
Умница, хороший друг, верная невеста, родители - прекрасные, студентка… Да много чего, но вот – всё это не представляет никакой ценности, потому что – нет ноги. И для мамы, и вот – для Исая. Два самых близких человека оказались в том стане, для кого я – Дина Герман – имела бы полную ценность лишь при условии целостности своего тела. Ну, ладно – Мама. Это незыблемо – Мама одна, что бы она обо мне ни думала, другой не будет, это надо принять и с этим жить. А Исай? Все мои построения, основанные на книжках, («любовь не знает преград») – пошли прахом. «Ты меня не любишь больше - истина в пяти словах", – я ещё не знала этих слов Цветаевой, но ощущение было именно таким, когда Исай взобрался на свою полку, а я лёжала навзничь на своей плацкартной полке и думала.
Мысли… Даже не мысли, а ощущение катастрофы, когда внутренне сжимаешься в тугой комок, и в тебе взбухает невыносимое понимание: моя любовь для мужа ничего не значит, и он не желает посвящать жизнь, свободу, своё здоровье - мне. А я только так себе и представляю жизнь в семье – жить ради избранника.
Не знаю, случайна ли схожесть слов – «брак» и «избранник», только в моём представлении брак, в сущности, и есть согласие на это вот - жить не ради себя, вернее, не только ради себя, но и ради того, кто тобою избран в спутники по жизни.
"Быть вместе до конца в радости и горе". Такую клятву дают брачующиеся в католической церкви. Конечно, идя в ЗАГС или под венец, молодой и здоровый меньше всего заостряется на слове "горе". Как уверенность: "смерть - это не про меня", так и «горе» - в дни свадьбы не воспринимается буквально. Будущее видится лишь голубым и розовым. А тут на моего молодого мужа его родственники обрушили острую правду: он женился на человеке, в ком беда уже сидит - не будущие болезни, не трудности быта, не предстоящие сложные отношения опасны, нет - уже сию минуту ты имеешь дело с женщиной малотрудоспособной, и помимо всего, что происходит в других семьях, у тебя, дурака, с самого начала будет то-то и то-то, и всё расхлёбывать придётся тебе. Она тебя охмурила, она же никому не нужна, а ты - влюбился! Вот она и...
В общем, можно много нафантазировать, почему он был потрясён так, что стёр и два доарменных года, и три года переписки, и приезд в Томск. А я, обиженная его отступничеством, жалела: "Если бы все это было до свадьбы! Если бы он хоть словечком намекнул мне, что для него моя инвалидность имеет значение - я бы сделала все, что в моих силах, чтобы вырвать его из сердца. А не смогла бы, то все равно - не повисла бы на нем со своим несчастьем".
И оглушенная свалившейся на меня бедой - Исай разлюбил меня, и нам надо расходиться - я всю ночь пролежала на вагонной полке с пожаром в голове и холодом в теле и поднялась утром с мыслью, что лучше бы не было в моей жизни ничего, что с Исаем было связано. Я тоже всё-всё забыла - так велика была обида.
Утром, когда уже близился конец путешествия, я пошла по поезду – просто так, чтобы не сидеть у окна. Дошла до последнего вагона и вышла в конечный тамбур. Там сидела женщина с трубочкой флажка в руке – служащая железной дороги. Она работала – её обязанность: сидеть в последнем тамбуре и следить за… Уже и не знаю, за чем она там следила. Мой приход её обрадовал – она явно скучала, а тут подвернулся собеседник. И вот этой случайной женщине я и рассказала свою жизнь и ту обиду, что я только что получила. Она слушала внимательно, кое-когда вставляя реплики. И после всего сказала: «Да, трудная у вас жизнь будет, если не разойдётесь. Но вы не торопитесь. Столько лет дружили, любите друг друга… Не торопитесь. Всё ещё может наладиться. И нужно вам детей обязательно».
...Мы прибыли в Томск, добрались в молчании до хибарки, которую так и не успели обжить... "Собираю чемодан - и в общежитие... Только кто меня там ждет?! Значит, надо будет жить зайцем или снимать угол, а на какие шиши? И родители - что я им напишу? И вообще - как теперь жить - три месяца прожили и разошлись – почему? Что я скажу девчонкам, ребятам, которые недавно только гуляли на нашей свадьбе? Что "у Исая глаза раскрылись"? Никто не поверит, что пять лет дружили, переписывались - и у него только теперь "раскрылись глаза". Значит, дело в другом. А в чем? И он что, дурак, что ли, так легкомысленно поступить? Столько лет поддерживать отношения - и вдруг "я только теперь понял". Что же он за человек? И смогу ли я жить вот с этим: из моей жизни ушел Исай? И не просто ушел, а так сильно обидев меня".  В голове моей всё клубилось и распадалось.
Мы вошли в нашу комнатку, я села на кровать и разрыдалась горько-прегорько. Вся обида на мою жизнь, на Исая, так ударившего меня, страх перед тем, что меня ждет в дальнейшем, и сколько еще таких вот ударов мне приготовлено - все выливалась в этом плаче. Исай сидел напротив за столом. О чем он думал?
Прошло очень много времени, как мне показалось, а я не могла успокоиться. Он стал меня уговаривать перестать плакать, а потом подошел ко мне, присел на корточки, заглянул снизу в мое зареванное лицо и сказал: "Мы не расстанемся. Вот смотри, я разбиваю эту тарелку на наше счастье", - и действительно поднялся и с размаху бросил на пол взятую из шкафчика тарелку.
В правду сказать, нереальность происходящего походила на сон. У меня было ощущение, что я играю в каком-то спектакле, а на самом деле всё не так бесповоротно. Ну, ненормально всё это! Игра, правда, далеко зашла... Не то чтобы он шутил, но будто испытывал себя и меня - куда могут завести нас вот такие "опасные повороты"? И видя, что довел меня до точки - дал обратный ход.
Может быть, если бы я гордо и независимо сложила чемодан, мол, обойдусь, не велика потеря, он бы тоже закусил удила и забил последний гвоздь. Но я стала плакать, а он очень слаб к чужой слабости. Если кто-то рядом обижен и мал, и слаб - у него не выдерживают нервы. Ему надо такого пожалеть и приласкать. Вот и я в нем тогда вызвала эти чувства...
Я вздохнула, вытерла слёзы – на сегодня с меня было достаточно, а что будет завтра – и думать не хотелось…
А это была просто одна из ссор. Когда ссорящиеся доводят друг друга до края, после которого, кажется, жить вместе совершенно не возможно. Но наступает утро, и вчерашнее кажется вовсе не таким ужасным, как виделось накануне.
И правда – как могли зачеркнуть эти пять лет какие-то разговоры и доводы людей, которые сейчас далеко, и не с ними ты будешь жить дальше…

НАША ИЗБУШКА
 
Та избушка в Вузовском переулке, в которой мы прожили зиму 65-66 года, вспоминается сейчас с нежностью, хотя зима тогда выдалась морозная - иногда температура ночью снижалась за сорок градусов. И домик наш промораживался от пола до потолка. Холодным он был - бр-р-р!
Двойная дверь из избушки выходила прямо во двор. Печку мы топили, как правило, на ночь, и делал это тот, кто первый придет с работы или учебы. Исай учил меня, неумеху, разжигать дрова, строгать лучину. И ещё он учил меня готовить: в армии он был поваром, вот и делился со мною своими навыками. Дома я этих навыков не получила: Мама всю еду готовила сама, а я и не стремилась обучаться этим премудростям, полагая, что особенного в них ничего нет, когда надо - освою. Начистить картошки, порезать мясо – это я ещё могла, но рецептов блюд не знала, технологии приготовления (что за чем класть в кастрюлю) – тоже.
Как-то купила свежей рыбы, несу домой, а как ее жарить - не знаю. Зашла в овощной магазин по дороге и начала у продавщицы спрашивать, благо, магазин был пустой...
Вскоре эта проблема была решена самым чудесным образом: в вестибюле нашего института работал книжный киоск, где ассортимент был самый студенческий - учебники, общие тетради... И вдруг - "Книга о вкусной и здоровой пище"! Я такую видела только дома у Томы Поповой, одноклассницы, дочери зам. директора завода. Стоила она неимоверные для студента деньги - 2 рубля 70 копеек. Не задумываясь, благодаря судьбу, я расплатилась и, ликуя, потащила пособие домой. Увидеть тогда в продаже что-то подобное - это невероятное везение. Да и тогда, думаю, киоскёрша выложила книгу, потому что отказалась какая-нибудь знакомая преподаватель ("блатная"), а книга была дорогая - не всякий купит. Такие времена были...
В прежнем нашем закутке я почти не готовила – хозяйка косилась, если мы ставили чайник на плиту. Поэтому мы старались утром обойтись лёгким завтраком, а днём ходили в столовую. А в нашей избушке причины не готовить еду не было, и мы по приезду приобрели двухкомфорочную электрическую плитку, которая в морозные ночи служила нам ещё и обогревателем и много времени провела у нас под кроватью.
Запомнилось мне наше первое рабочее утро. Исаю  идти на завод, надо приготовить завтрак. Я, по маминому примеру, завела будильник на шесть, а спать охота! Я села в кровати и сижу, закрыв глаза. "Чего ты?" - сонно спрашивает Исай. "Вставать надо - а не хочу". - "Ложись, спи!" - кладет он мне руку на плечо и тянет назад. И я сваливаюсь ему под бок.
Постепенно-постепенно я осваивала азбуку жены.
Исай потихоньку вводил меня в секреты кулинарии - рецепты-рецептами, но как резать овощи, сколько должно кипеть мясо, как снимать пену, жарить лук, заправлять бульон, отваривать макароны, панировать котлеты... Я научилась тушить картошку с мясом, варить борщ на костном бульоне, крутить котлеты и даже готовить плов. Научилась растапливать печь дровами, а потом сыпать в неё уголь, выгребать золу, закрывать вьюшку печной трубы вовремя, чтобы и тепло не упустить, и не угореть. Стирать мы ходили вместе в общественную прачечную, что располагалась в подвале ближайшей к нам "Громовской бани" на пересечении улиц Советской и Плеханова. Там же стоял и гладильный станок, через который мы пропускали сырые простыни и пододеяльники, а сорочки и бельё гладились дома утюгом. Когда вошли немного в деньги, начали постельное белье сдавать в прачечную. Мелкие постирушки я устраивала в тазике, затем развешивая бельишко по комнате. Деликатность Исая не позволяла ему терпеть на глазах висящее там и сям нижнее бельё, и он устроил мне разнос, увидав в первый раз наше исподнее на спинке кровати. В дальнейшем интимные вещи прятались под полотенца или наволочки.
Зимой поддерживать тепло в нашем курятнике было не просто. После занятий, когда Исай был ещё на смене или в техникуме, я приходила в избушку и, не снимая пальто (в жилище - минусовая температура, во фляге вода взялась ледяной корочкой), начинала растапливать печь. Дрова внутри неё уже сложены Исаем, как положено, мне остаётся только поднести спичку и, как разгорится, засыпать уголь. Пока печь растапливается - рублю мясо, чищу картошку, постепенно снимая верхнюю одежду. Когда избушка натопится, то в ней, как в бане, почти до потолка стоит пар - вытаивает и испаряется из углов намерзший за утро лед. Холодильником нам служила улица. Мясо вывешивали наружу на ручку двери. Однажды его утащили кошки, и мы только по раскиданным в ограде обрывкам газеты, в которую оно было завернуто, убедились, что мясо украли не люди.
Однажды мы чуть не угорели. Исай учил меня: "Пока не прогорят зелененькие угольки в печи - заслонку трубы не закрывай". Но он путал цвета и вёл речь, на самом деле, о синих огоньках, завершающих прогорание каменного угля. И в тот вечер я, не увидав в печи ничего зеленого, закрыла заслонку. Ночью  проснулась от тошноты и звона в ушах, выпрыгнула из кровати и кинулась к двери, распахнула ее в морозную ночь. Исай запротестовал: «Ты что делаешь, выстудишь комнату!», но я не давала ему закрыть дверь, пока не почувствовала себя нормально и не убедилась, что воздух в домике очистился. Тут и Исай осознал, что у него "одуревшая" голова.
Иногда Исай приходил с работы раньше меня, и тогда единственное малюсенькое окошко избушки с жёлтой штапельной занавеской приветливо светило мне навстречу, обещая тепло и горячую пищу. А утром муж до работы успевал разгрести нападавший за ночь сугроб у дверей.
На восьмое марта мы съездили в Новосибирск, а когда через три дня приехали - вода во фляге по самое дно застыла льдом, и пришлось мужу идти с ведром к колонке, расположенной довольно далеко от нас.
В общем, трудностей с бытом мы в том нашем первом году нахлебались до макушки. Но они нас не развели, а наоборот – будто какой-то раствор – скрепляли отношения: мы радовались, когда очередная неурядица или сложность была преодолена.
И ещё - ощущение: у нас был дом. Не общежитие - дом. И мы там были - он и я. Мы уже с ним так нажились на "семи ветрах" - всё время на людях. Да, пойти в гости, да - позвать к себе, но вот это - только мы и больше никого - это оказалось таким нужным, таким важным, что, и не называя причину, мы были счастливы. 

АИСТ... ЗДРАВСТВУЙ, АИСТ!
 
Поженившись, мы договорились с Исаем, что с детьми подождем до окончания института. Первое время предохранялись как-то, а потом стали к этому относиться спустя рукава, но никаких "последствий" не было. А тут Тоня, что вышла замуж за месяц до нашей свадьбы, начала явно "наливаться". Исай, узнав про это, спросил - "а мы чего же?" И даже как-то рассказал свой сон, в котором покойная его мать сокрушалась: дескать, вы уже почти год женаты, а детей нет. «Ребёнка вам нужно завести!» - вспоминала я слова той женщины из последнего тамбура поезда. А раз Исай сам этого захотел, то и я обеспокоилась.
На нашу годовщину свадьбы мы пригласили в гости моих девчонок - Риту, Лиду, Аллу, Таню... Было это уже в другой "избушке". Из той летней кухни, где мы прожили почти год, перезимовав довольно суровую зиму, нам пришлось уйти: хозяева собирались ее сдать якобы родственнику, а скорее всего, они нашли более выгодных жильцов. Тогда отдельное от хозяев строение очень ценилось, а что зимой в засыпушке жить было невозможно – об этом никому из нанимателей, конечно, не сообщалось.
Но мы и не очень уговаривали хозяев нас оставить, потому что в соседнем доме как раз сдавалась просторная, хотя и дорогая, комната, и нас согласились впустить на время, пока мы не найдем чего-нибудь подходящего по своим возможностям или пока на комнату не появятся желающие, способные выложить запрашиваемую сумму.  С нами в эту же комнату поселили ещё одну девочку-студентку, и возразить мы не посмели - с её деньгами как раз и выходила запрашиваемая хозяевами сумма.
Так вот, на годовщину мы с гостями сели за стол, и оказалось, что не хватает «одной ёмкости» под вино, и Таня со словами: "Ну, что, достанем нашу ёмкость?" - вытащила маленький, на стакан, китайский термосик с нарисованным на корпусе летящим аистом.
Подарок оказался символическим.
Через месяц Исай уехал в отпуск на Дальний Восток, а я осталась в городе сдавать сессию. Придя вечером с очередного экзамена, собралась поужинать. Только открыла кастрюльку с рожками по-флотски, как меня замутило, и возникло стойкое ощущение - ничего мясного не нать! Отдала своей «сожительнице» ужин, поклевала принесённую с базара клубнику и озаботилась: чего это вдруг? Этот наплыв тошноты был не первый. В последние несколько дней - уже заметила – стал раздражать дым сигарет.
Выкроила время и отправилась в женскую консультацию. Беременность подтвердилась. Воодушевлённая, я привезла эту новость в Хабаровск, куда к тому времени приехал из Биробиджана от родителей и Исай.
Новость мужу я собиралась сообщить в первый же вечер, после праздничного ужина по случаю нашего приезда, устроенного моими родителями. Однако вечер закончился не совсем так, как я планировала: Папа с Исаем, почокавшись, выпив и закусив, попев дуэтом, отправились прогуляться. Я пропустила момент сообщить родственникам радостную вещь и стала ждать мужа, предвкушая, как сделаю ему "сюрприз", когда мы уединимся. Наконец, наши мужчины заявились. Но не отрезвевшие, а наоборот: их развесёлое настроение наводило на мысль, что они побывали ещё где-то, и им там «добавили».  Естественно, и Мама, и я развели мужей по супружеским ложам с речами очень и очень не умильными. Но радостная весть не желала терпеть до утра, и я, между словами: «Зачем столько пить?» и «Меры не знаешь!» выпалила: «Я беременная, а ты!..». В ответ раздалось пьяное: «Ты врёшь!».
Опять всё не так – ни счастливых ахов, ни объятий и благодарностей. Да что ж такое-то! Почему я никак не могу совпасть с той жизнью, что на экранах и в книгах?! На другое утро дулась, но родителям пришлось тоже сообщить. Папа был вне себя: «Внук! Только чтобы внук. А то одни девки кругом». - «Пусть хоть кто, лишь бы всё было нормально», - заключил мой муж, виновато меня поглаживая по плечу.
Отпуск у мужа заканчивался раньше, и в Томск он вернулся один с твердым намерением за время моих каникул добиться на заводе комнаты. В августе от него пришло письмо с известием, что комнатку нам выделили в заводском общежитии, но очень маленькую - семь квадратных метров. Мама на это известие не возмутилась: "Да где же там жить-то!", а смиренно изрекла: "Ну что, койку есть где поставить и - ладно". Я, конечно, уже пожившая в суперстеснённых условиях студенческого общежития и не видящая ничего страшного в малом количестве жилых метров, обрадовалась: во-первых, меньше придётся платить, чем за частный съём, во-вторых, не надо возиться с дровами, водой, помоями - все же какие-никакие удобства в общежитии должны быть.
Позднее выяснилось, что Исаю выделили комнату 18 кв.м в другом - по соседству - семейном общежитии: он уже тогда на заводе получил признание, как добросовестный, старательный, перспективный (учится в вечернем техникуме) работник.  Да на нашу беду на заседании жилищной комиссии его заявление рассматривали с заявлением одной женщины, незамужней, в летах. И она, узнав, что ей выделяют бывшую кладовую, слёзно стала упрашивать Исая уступить ей большую комнату. «Вы ещё молодые, вам обязательно дадут потом другую, побольше, а мне уже всё – ничего не светит. Я столько лет мотаюсь по общежитиям, и теперь вот такую крохотную дают…» И Исай - что? правильно - пожалел эту женщину, про которую я потом услыхала много недобрых слов от знающих ее. Но Бог с нею.
В те годы для рабочего, жившего не с родителями, комната в семейном общежитии являлась непременным преддверием достойного жилья. Пока не было детей, никакой профсоюз на очередь простого работягу не ставил, и молодые снимали жильё за безумные деньги. Рассчитывать на комнату в общежитии они могли только «под угрозой» увеличения семейства. И в этом жилье они жили довольно долго, там могли рождаться и другие дети.
В очередь «на улучшение жилищных условий» в профкоме предприятия включали при условии, что в твоём жилище на каждого жильца приходится не больше квадратных метров «жилой площади», чем регламентировано законодательством, и если хотя бы на одну десятую квадратного метра эта норма была превышена - в предоставлении жилья отказывали. А норма эти была мизерная. В средине шестидесятых в Томске она составляла лишь четыре квадратных метра. Исключения из правил существовали, но для крайне ограниченного круга лиц: для активистов профсоюза, комсомола и партии - они могли рассчитывать на более раннее получение достойного жилья. Даже молодые специалисты порою селились в общежития и годами ожидали своей очереди на квартиру.
Очередь на жилье, не хуже крепостного права, приковывала людей к одному месту работы. И, чтобы ускорить получение вожделенной квартиры большей площади, люди шли на ухищрения: например, прописывали у себя пожилых родственников, живущих в деревне, которые, понятно, в городе не задерживались, а записавшись в домовой книге, возвращались к своим огородам и стайкам. Были и самовольные захваты, когда в освободившуюся комнату вселялись безо всякого ордера обремененные семейством бедолаги, у которых, кроме принадлежности к рабочим данного предприятия, других "заслуг" не было.
(Когда я сейчас читаю в соц.сетях ностальгические стоны о "бесплатном жилье" в СССР, то всегда думаю о собственном опыте - мы "получили" первое сносное жильё в возрасте под сорок, а до этого - семейные общежития или неблагоустроенные, коммунальные комнаты с метражом "по норме" - всё те же 4-6-ть квадратов "жилой площади" на человека).

ОБЩЕЖИТИЕ НА УЛИЦЕ ЩОРСА

 Семейное общежитие на улице Щорса, где нам предстояло теперь жить, располагалось неподалёку от железнодорожного вокзала Томск-1 , и в сырые дни мы чётко слышали объявления: "На первую платформу прибывает...". Это был деревянный, двухэтажный барак, построенный во время войны для семей эвакуированных из Москвы специалистов. Здание ни разу не ремонтировалось, и в нём все подсобные помещения сохранились в первозданном виде.
Вернувшись в Томск, я застала наше новое жилище, уже обставленное мебелью: полутороспальная кровать на пружинной сетке стояла вдоль правой стенки комнаты торцом к узкому окну, секретер размещался напротив супружеского ложа по другую сторону окна, так что его откидывающаяся крышка-столешница как раз упиралась в кровать. Можно было, сидя на кровати, заниматься "за столом" или кушать. И ещё Исай купил круглый стол и вместил его между дверью и секретером. На нём стояла радиола. Но вскоре стол пришлось убрать - с секретером он был уже излишеством. Комнатка имела в длину метра три, и ширина её была чуть больше двух метров.
В этой бывшей кладовке негде было повернуться, даже шкаф поместить было некуда, и одежду мы прятали под занавеску, прикрывающую обычную вешалку у двери. Но мы были рады и этому. Не надо ни топить, ни носить воду из обледеневшей колонки...
Напротив нашей двери находилась прачечная - большая комната с лавками по периметру, с розетками по стенам, с раковинами и водопроводом, с цементным полом, слегка покатым к середине, где было сливное отверстие. В дальнем конце коридора располагались туалеты - М и Ж – срамные, без перегородок между толчками, заведения.
На каждом этаже имелась общая кухня с огромной печью, покрытой металлической верхней плитой, на которую можно было ставить кастрюли. Там же стояли лавки, на которых жильцы в цинковых детских ванночках стирали белье, требующее кипячения. Уборкой этажей, туалетов, лестничного пролёта занималась одна из жилиц общежития, выполнявшая тут работу уборщицы. Она же должна была и растапливать ежедневно печь и приглядывать за нею.
На кухне нашего первого этажа каждый вечер собирались жильцы со всего общежития и играли в лото. Первое время я пренебрегала этими сборами, но потом мы с Исаем втянулись в эти ежевечерние посиделки, крепко сдруживающие жильцов.
Какие там были характеры! Вся жизнь наших соседей была как на ладони. Одинаковых пар не было. Вот красивая пара Брагиных: Юра, как Аполлон, - строен, греческий профиль, улыбка добряка, и его черноволосая жена Рая - длинноногая, быстроглазая и остроумная. (Оба учились на вечерних отделениях вуза, и с ними я любила общаться больше, чем с другими).
Или семья Кузьмичей (такая фамилия!) - полная противоположность Брагиным. Он – черноволосый силач с длинным породистым лицом, жуткий матершинник  - двух слов не в силах был вымолвить, чтобы между ними не вставить очередное ругательство. Жена же – мелкая, вечно взлохмаченная, худющая, с круглыми, вытаращенными в возмущении от жизни глазками. Два недалеких, скандальных, драчливых, косноязычных человека. Но до чего же они пришлись друг к другу! Их невозможно было представить в другом сочетании. Вечно они выясняли отношения, дрались, мирились, и весь этаж их разнимал.
Над нами, в такой же семиметровке, жила неприметная горбатенькая женщина, вечно ходящая в спущенных чулках, безумно любящая свою редкозубую девчушку, которую она воспитывала одна.
У всех пар в общежитии было по одному, а то и по два ребенка детсадовского возраста. По вечерам орава разнокалиберной мелкоты высыпала в коридор, и до десяти вечера общение соседей могло происходить лишь на кухне. В коридоре ступить было некуда и даже опасно: или тебя по ногам саданут, или на кого-нибудь сам наступишь.
Первое время я чуралась своих соседей: слишком открытые разговоры, слишком много запретной в моём бывшем окружении лексики. Однажды я даже одёрнула одну молодайку со второго этажа, пришедшую к нам на кухню посудачить с приятельницами. «А что я такого сказала?», - удивилась та, но больше в моём присутствии не материлась. И именно она следующим летом отдавала нам ключ от своей комнаты, чтобы я могла готовиться к экзаменам, пока в нашей крохотной комнатке моя Мама управлялась с месячным малышом.
А между тем росла-росла, поднялась и расцвела моя младшая сестра Галя. В 66-ом году она с золотой медалью окончила школу и со своим мил-другом Вовой (тоже медалистом и одноклассником) поехала поступать в знаменитый Новосибирский госуниверситет, куда вступительные экзамены сдавались раньше, чем во все вузы страны. Требования в НГУ были повышенные, и не осилившие их абитуриенты могли попытать счастье в других вузах. Медалисты той поры уже могли сдавать лишь один экзамен. Вова первый экзамен на отлично не сдал, Галя из солидарности с другом на свой экзамен даже и не пошла, и ребята устремились в ближний Томск. Здесь они успешно сдали в ТГУ, и хотя Гале предоставили общежитие, она вскоре, как только лёг снег и стало скользко для меня ходить, перебралась к нам. Тогда-то круглый стол пришлось сложить, и куда-то мы его дели. Спала Галя на раскладушке, впритык размещающейся возле нашей кровати. В ту пору это для нас было не слишком обременительно – почти все дни Галя проводила вне дома: лекции, библиотека, прогулки с Володей. Да и место в общежитии, куда она уходила по выходным дням, за нею сохранялось.
Беременность я переносила хорошо. Одна была задача – уберечься от падений.

В то лето мне как раз в родном городе сделали первый протез с вакуумным клапаном. Он был очень удачен. Папа тогда заплатил мастеру, и тот замечательно подогнал вакуумный приёмник к культе. Стало значительно проще передвигаться – протез не отлипал во время ходьбы, был лёгок. Но всё равно существовала большая опасность подсечки протеза в колене. Можно было задействовать узел, фиксирующий коленку в несгибаемом положении, но тогда при усаживании мне бы пришлось держать неживую ногу выпрямленной. Я не согласилась на такое усовершенствование, поэтому опасность падения была очень велика даже и не по ледяному насту. А уж по скользкой дороге!..
Зимой Галя вела меня утром до трамвайной остановки в двух кварталах от дома, там мы с трудом впихивались в переполненный темный утренний трамвай и ехали до площади, пересекали её, Галя вводила меня в вестибюль института и сама бежала в университет. Войти в трамвай утром было очень не просто. Мы старались сделать это через переднюю дверь, предназначенную для выхода, и, конечно, наши попытки происходили под возмущенные крики и пассажиров, и кондукторши: «Ишь, наглые какие, молодые, а туда же!» - «Не видите, она беременная и с палкой!» - огрызалась сестра, подсаживая меня в дверь. Галя была выше меня на голову и ограждала меня и руками, и всем телом. После занятий я ждала её в вестибюле, она часто прибегала с занятий с другом Вовой. Втроём мы ехали в нашу комнатушку. Исай по утрам бегал на работу в ТЭМЗ, а вечером в свой техникум.
Муж и сестра очень берегли меня. В транспорте они старались встать вблизи так, чтобы я полностью была защищена от толчков локтями. Исай кормил меня всем, что советовали доктора. Как-то принес пять кило мандарин - дорогого и дефицитного в Сибири тех лет продукта - и настаивал, чтобы я съела их одна. Или пичкал меня морковкой.

РАСПРЕДЕЛЕНИЕ
 
 Еще поселившись в Томске, я стала каждый свой День рождения фотографироваться. Две фотографии, где я одна, были посланы Исаю в армию. А с 1964 года мы снимались уже с ним вдвоем. Одна из таких именинных парных фотографий пришлась и на время моей беременности. Исай там сидит худущий, а я с шишкой волос в "беременном", специально сшитом, платье на седьмом месяце с растолстевшими губами и какой-то неуловимой полуулыбкой, но видно, что довольная жизнью. Да, тогда мы как-то успокоились и были довольны друг другом.
Я была углублена в себя, Исай почувствовал, что он будущий отец семейства. Он, когда работал во вторую смену и не было занятий в техникуме, помогал мне по дому, стирал, используя стиральную доску, а если я задерживалась в институте, то варил,  убирал в очередь с Галей комнату. Я же помогала ему в учёбе - наряду со своими эпюрами вычерчивала и его задания по техническому черчению.
На пору моей беременности в декабре 1966 года пришлось распределение в институте по местам будущей нашей работы. Деканатом был объявлен список мест, куда распределялись молодые специалисты. На нашу группу пришлись Ижевск, Рубцовск, Казань, Владивосток и, конечно, близлежащие города и Томск. Первоочередниками в распределении были лучшие студенты. Вычислялся средний балл по сданным экзаменам, и, в соответствии с результатом, выстраивалась очередь "за местами". У меня был средний балл 4,3. Но я не составляла конкуренцию в группе, потому что сходила в деканат и попросила отдать для меня место в Хабаровском политехническом институте, которое сначала было ушло к "промэлектроньщикам". На него была одна претендентка в той специальности, как выяснилось после распределения, но ее средний балл был немного ниже моего.
Конечно, обычно стремились распределиться на запад страны, но Томск готовил кадры для Востока и Сибири, поэтому западная часть страны почти не присутствовала в списке рабочих мест для сибиряков. Я же все время стремилась вернуться в Хабаровск, поближе к родителям, потому что  жизнь в заснеженном по полгода, полном старых, малоблагоустроенных домов, с плохо налаженным транспортом Томске для меня была все же тяжела. И еженедельный поход в баню, (а сейчас с животом обязательно в сопровождении Галины), и стирка в общественных прачечных, и вся эта полная монотонного быта жизнь с преодолением непонятных другим людям мелких трудностей, начинающихся с раннего утра. Путь в институт, полный опасности - не упасть, не поскользнуться, хождение по институтским лестницам, катастрофическая нехватка времени на выполнение рутинных обязанностей... И поэтому - зависимость: от обстоятельств, людей, состояния протеза, даже времени года. Все это (и многое-многое другое) изматывало и выбивало слезу досады - ну за что мне все это? Ведь никому из нормальных людей ничего это даже не ведомо, а у меня это забирает столько жизни и не дает ей радоваться. А тут еще приближающиеся роды, которые несли с собою еще больше физических напряжений. Поэтому я и рвалась поближе к Маме и Папе в надежде на помощь.
(В голову не приходило, что все мои проблемы уедут к маме и папе вместе со мною, и справляться с ними до конца жизни мне придётся самостоятельно).
На распределении в нашей группе произошло вот что.
До распределительной комиссии в группе состоялось собрание, где мы обсудили места и договорились между собою, кто что "берет", чтобы не было на комиссии недоразумений. Таня выбрала Владивосток, Нэля  -  Казань. («У меня там тётя живёт»). Единственный город до Урала, вожделенный для многих, был единогласно отдан среднеуспевающей Нэле. Причины? Её жалели. Она была не очень везучей по жизни, а недавно ещё и похоронила отца. Но Нэля (по среднему баллу) шла после Тани на комиссию, и вышедшая с распределения Татьяна готовой войти в аудиторию Нэле на ходу вдруг сообщает, что выбрала Казань. Ошеломленной и растерянной Нэльке пришлось соглашаться на Владик, хотя она ни сном, ни духом туда не хотела, и «знала бы - лучше бы в Томске осталась», - как потом говорила она.
Мы все были возмущены Таниным поступком. Ведь наши отличники, стоящие первыми в списках, Тане бы Казань не уступили. Получается, что та просто воспользовалась предоставившейся возможностью "отхватить" лакомый кусок.
  Таня и Нэля до этого входили в дружественную группу, где кроме них была финочка Рита. Риткино возмущение ("Почему ты так сделала? Ведь договорились же?") было так сильно, что она потом долго (как и Нэля) не могла простить Таньке эту подлость.  "Мне мама все время твердила - жить стремись поближе к западу", - так отвечала Таня.
Меня это, по существу, предательство тогда страшно поразило: своя в доску Танька задумывает коварный план воспользоваться альтруизмом группы, направленном на неудачливую близкую подругу, чтобы получить то, что в других обстоятельствах ей ни за что бы не досталось!
После окончания института Нэля, так и не примирившаяся с подругой, уехала во Владик, там быстренько получила открепление и вернулась в Томск, стала работать на электроламповом заводе, потом в ПТУ при этом же заводе, а в начале восьмидесятых с мужем и дочкой перебралась, кажется, в Калининград, где я ее и потеряла.
Таня в Казани вышла замуж, родила двух дочек, ушла с завода, где работала, из-за заболевания почек и стала домохозяйкой, надомницей-вязальшицей на спицах. Года через два после окончания института мы с нею восстановили связь и долго переписывались. Потом замолчала и она.

РОЖДЕНИЕ ПЕРВЕНЦА
 
Срок родов был назначен на 26 февраля. Но начался март, а у меня никаких признаков. Растолстела я страшно, ходить было тяжело. Но, тем не менее, я до последнего ездила в институт. С трудом мы с Галей втискивались в трамвай, вызывая на свои головы бурю упреков: "молодые, а лезете в переднюю дверь". Наш славный обыватель обожает обличать, ущучивать и воспитывать. Он не считает, что кто-то есть не хуже него и также уважает нормы: в первую дверь - старики и дети. Он просто упускает из виду всякие необычные вещи, как то: беременная женщина, молодой инвалид и т.п. Мне приходилось в слезах доказывать свое право втискиваться в первую дверь да еще и в сопровождении молодой и длинноногой Галки, которая - чуть какая опасность - кричала пронзительно:  «Дина!", чтобы удостовериться -  я в порядке.
Пятого марта, в ясный, воскресный, весенний день, я почувствовала какие-то тянущие боли в животе. Поскольку все сроки были позади, Исай решил, что надо пойти проконсультироваться. Мы пешком отправились в первый роддом, и меня там забрали и уложили в патологическое отделение. Подошло восьмое марта, Исай пришел меня проведать, я написала ему: "Злыдень, сплавил на праздник жену?". Галя с Вовой помаячили внизу, Володя высказал предположение: "Может, ничего не будет, рассосется?" Прошло девятое, а я опять была как огурчик. Наконец, 11-го марта начались первые, напоминающие схватки, боли. Меня перевели в предродовую палату, и началось двухсуточное мучение.
Настал понедельник 13 марта. Всю ночь я промаялась. Боли - то сильные, то послабее - не давали уснуть. Я вставала, ходила, сосала из баночки сгущенное молоко, больше ничего есть не хотелось. Утром начали колоть стимулирующие уколы. В два часа, когда я уже ожидала приглашения в родовую, а ко мне снова подошла сестра со шприцем (действие укола - на два часа), я аж застонала: "Да когда же это закончится?"…
... И когда всё осталось позади – это было такое блаженство! Я почти не слышала, что было дальше. Как в тумане доносились всхлипы и чмокание младенца, он не сразу закричал, и акушеры немного повозились с ним, пока вдруг не раздался густой бас. Малыша, почти лилового, толстого, как полено, показали мне, я блаженно улыбалась - была проделана и завершена большая работа.
В дверь заглянула дежурная сестра: "Там внизу муж волнуется, что сказать?" - "Скажи, что мальчик, вес 4.300, длина 53 см…»
Роды были тяжёлые не только для меня, поэтому малыша принесли на кормление не сразу, а через несколько дней. Я его жадно разглядывала. Темно-синие глаза, пряменький широкенький носик в желтенькой сыпи, басистый голос.
Я оказалась в одной палате с Таней Титовой, женой нашей томской знаменитости, мастера спорта по подводному плаванию Владимира Титова. Она была моей ровесницей, но мне казалась опытной и пожившей и безумно нравилась: умна, иронична, артистична. Она родила Анечку, рыженькую девчушку, выводившую мамочку манерой сразу же вслед за кормлением с характерным звуком пачкать пеленки. "Янка, что ты творишь! Девочки, - умоляла она санитарочек, собиравших детей после кормления по палатам, - перепеленайте ее, Бога ради, что же она будет лежать так до следующего кормления!"
Когда эти нянечки и санитарочки разносили детей по одному на локтевом сгибе, лётом, опасно огибая углы, мы только охали - они неслись с нашими драгоценностями чуть не подмышкой: не уронят, так о косяк расшибут. Но нет - каким-то неуловимым движением проносили они в миллиметре от стены головки этих крох и невредимыми укладывали нам на подушки.
Ожидая рождения малыша, мы с Исаем договорились, что девочку назовём Женей, а о мальчике - подумаем потом. Мне не хотелось называть Женей мальчика, в голове были Алик (Алексей) или Юра, как Папа мечтал сына назвать, если бы он у них родился. Но пока я лежала в роддоме, Исай написал родным и имя сообщил - Женя.
В роддоме мы пробыли аж 13 дней, восстанавливались и ждали, пока из Хабаровска приедет Мама, взявшая отпуск для ухода за малышом, чтобы я не запускала учебу. За несколько дней до выписки я заметила, что у малыша щечки и носик покрылись желтыми, блестящими точечками, вроде гнойничков. И не удивительно, ведь его с рождения не купали. Попросила сестричку, чтобы чем-нибудь лицо помазали, имея ввиду спирт и что-то другое дезинфицирующее. Они же, умницы, смазали ему лицо зеленкой! И вот нам завтра выписываться, а мне приносят кроху с зеленым лицом, одни глаза естественного цвета. Ну ты подумай! Вот таким его и вынесли родственникам.  «Дина! Что это с ним?!" - вскрикнула Мама, увидев внука, зеленого, как Фантомас, ворочащего глазенками, как в прорезях маски.

ГОРЛАСТЕНЬКИЙ СЫНОК

В нашей крохотной комнатке было негде даже поставить кроватку, поэтому малыш спал в цинковой ванночке, стоящей у спинки нашей кровати. Для Мамы ставили на ночь раскладушку. Иногда распеленутый малыш давал высокую струйку, падающую к нам на подушку.
На второй день после выписки я уже пошла на занятия в институт, и Таня, та самая, что распределилась в Казань, уже пережившая бойкот группы, нашла у меня первые сединки в волосах – знак, оставленный тяжёлыми родами.
В майский праздник мы с малышом отправились в гости к нашим знакомым и простудили Женечку. Был очень теплый день, ездили мы на автобусе, наверное, там его и продуло. Через несколько дней у малыша поднялась температура, он лежал красный, вареный. Мама, конечно, кинулась в панику: "Умирает наш Женечка!" Вызвали "скорую", и нас с ним отвезли в детскую больницу.
Вот еще ужасное место: тесные, на три детские, металлические, крохотные кроватки, боксы со стеклянными стенами. Мамаши приходили к половине седьмого утра и уходили после последнего кормления, оставляя на ночь бутылочки с отцеженным молоком. Целый день на ногах, негде преклонить головы и даже сесть, кроме как в вестибюле. Душно, шумно... Кроме ухода за своим ребёнком нужно было присматривать и за соседними кроватками, потому что не все детишки лежали с мамочками, с нас требовали принимать участие в уборке боксов, глажке пелёнок. Возвращаясь домой, еле живая от усталости, я порою не заставала там Исая. На вопрос: «А где?..», Мама отводила глаза: «Он как ушёл утром на работу, так и не приходил ещё». Раза два за эти десять дней Исай возвращался пьяным в стельку, и тогда наша комнатёнка превращалась в кромешный ад – храп, стоны, а утром мне подниматься и снова идти в больницу. Мама молчала, а я кричала на мужа, не в силах терпеть это свинское поведение.
От всех этих неурядиц, от того, что я ходила на занятия и пропускала часы кормления, у меня стало плохо с молоком, и Исай в больницу приносил детское питание.
Наступала пора предсессионных зачётов, у меня была масса «хвостов» из-за пропущенных в марте занятий, и опять пропуски, и договоры с преподавателями, и выполнение курсовых – у меня сдавали нервы: не успевала, не успевала, и Мамин приезд, казалось, был лишним, надо было брать академический отпуск, но Мама и слышать не хотела об этом: они с Папой опасались, что я могу не окончить институт. И эта тесная комнатка… Исай тоже нервничал и не редко возвращался домой очень нетрезвым.
Где можно было заниматься в этих условиях? Ходить в библиотеку нельзя – малышу нужно было грудное молоко. Соседи по общежитию давали нам ключи на время, пока сами были на работе, и я уходила в их комнату заниматься и отсыпаться, потому что в нашей комнате о нормальном отдыхе нечего было и думать: ночью, во время кормления и пеленания, просыпались все. Как тогда Исаю удавалось на заводе сохранять бодрость – ума не приложу. Да ещё начались экзамены в техникуме, и ему тоже надо было заниматься…
Эти несколько месяцев были по-настоящему тяжелыми. По прошествии многих лет, вспоминая то время, я, кажется, поняла нашу общую ошибку: не надо было приезжать тогда Маме. Лучше бы мне было взять академический отпуск и вдвоём с мужем решать все вопросы. Что в нашем бюджете тогда значила моя стипендия? А других причин, кроме материальных, по которым я бы не могла прервать учёбу, в то время не было. Присутствие в нашей семиметровке Мамы, несмотря на её самоотверженность, так всех напрягало, что несчастны были все, кроме, может, малыша.
Но и в той обстановке были часы радости и покоя, и, конечно, все они исходили от Женечки: один он мирил нас с этими неудобствами. Его улыбки, размахивание ручками, кормление… Как только мы обращались к нему, у всех сразу разглаживались лица, менялся голос, раздавались восхищённые возгласы и смех.
Однажды я задержалась на занятиях и неслась домой со скоростью, на которую только была способна, представляя, что голодный Женя орет своим басом на все общежитие. В волнении открыла дверь, удивляясь тишине за нею, и увидала благостную картину: Мама тетешкала внука, сидя на кровати, и, повернув ко мне лицо, приговаривала: «А мы не плакаем, а мы – умницы!»
За басистый голос Мама звала Женечку "Кобзончиком". Мы, конечно, тут же это прозвище подхватили: «Тихо-тихо, Кобзончик ты наш!» - приговаривала я, качая на руках разволновавшегося сынулю.
На стене комнаты висела плюшевая красная мартышка, подаренная моими девчонками при смотринах, и Женя рано начал обращать на нее внимание: как бы его не поворачивали, он крутил головенкой и искал глазами эту обезьянку. Увидит и задвигается, заулыбается. И мы удивляемся – надо же! – уже отличает! «Где наша мартышечка, а ну-ка, где она?» - и совсем ещё крохотный мальчик радостно поворачивает головку к игрушке.
Однажды я, сидя на кровати, кормила его грудью, и он так интересно чмокал, что я позвала Исая посмотреть на это зрелище. Тот с размаху уселся рядом со мною, и месячный Женька оторвался от груди и воззрился с любопытством на отца. Мы в голос расхохотались над его осмысленным, заинтересованным взглядом.
Один эпизод запомнился мне из того времени. В ясную погоду Мама вынесла спелёнутого Женечку на улицу, я села с ним на завалинку под окнами нашего общежития, напротив меня, на скамейке, сидела соседка. Наговорившись и со словами: «Ну, нам пора уже кушать и спать», - я рывком, (на одной ноге да ещё с ношей плавно не поднимешься), встала с завалинки и вдруг увидала резко побелевшее лицо соседки. Секунды две она не могла вздохнуть, а я не на шутку испугалась – соседка явно почти в обморок падала. «Что, что!» - вскрикнула я. – «Ох, Дина! Ты ж… Ты ж чуть сына не угробила!», - выдохнула она, наконец. Я, в каком-то замедленном темпе, отвела глаза от её лица и поглядела около себя. И похолодела: пока мы с малышом сидели, надо мною раскрылось окно, и одна рама точнёхонько пришлась над головкой Женечки. Когда я поднялась, какой-то сантиметр отделил его темечко от острого угла рамы. «Ты поднимаешься, а уже вижу, как шпингалет врезается ему в головку, а задержать – не могу, не успеваю», - задыхаясь, говорила соседка.
Позже, когда я стала интересоваться религией, этот случай встал в ряд чудес, произошедших со мною в жизни. Был, был Ангел-хранитель у Женечки.

НАМ НЕ ДАНО ПРЕДУГАДАТЬ
 

 Комната наша была, как вагон: если откроешь форточку для проветривания, (а жара была июльская), то сквозняк затрагивал и малыша, и мы все боялись новой простуды.
Постепенно всем стало понятно, что продолжать так жить просто невозможно, да и не имело смысла. Мало, что мы все были издёрганы, усталые и с трудом сдерживали эмоции, что уже три месяца никто не мог заняться тем, чем хотел, остаться один, просто отдохнуть и как-то развлечься, отвлечься от забот, от тревог о состоянии малыша, от недовольства друг другом, но у меня ещё и вовсе пропало молоко, и малыш полностью перешёл на искусственное вскармливание.
И как-то вечером прозвучало слово «зачем?» Зачем всем мучиться ещё два месяца, в течение которых Мама должна была находиться в Томске? Всё равно малыша придётся увозить, раз я не беру академический отпуск. У меня этим летом каникул не было – начиналась преддипломная практика, а в конце года предстояла защита диплома.
И было решено – Мама вместе с Женечкой уезжает домой немедленно.
Переживала ли я предстоящую разлуку?
Да, мне не хотелось отправлять сына, очень не хотелось. Но «так надо» - ничего не попишешь, это было в то время в интересах всех: Маминой работы, на которой она уже почти четыре месяца не появлялась; Папы, жившего всё это время «бобылём"; моей и Исаевой учёбы; в интересах здоровья малыша и нашего общего самочувствия.
Последствий разлуки трёхмесячного младенца и ещё не совсем освоившейся со своей ролью молодой мамочки никто, конечно, не предвидел.
И вот второго июля мы искупали Женечку в ванночке (он уже умел сидеть, держась за её края), запеленали и, собрав все вещи бабушки и малыша, отправились в аэропорт.
С Исаем в этот день мы в очередной раз поссорились: мы тогда часто ссорились из-за моего недовольства его частыми отсутствиями и выпивками. Он замыкался в ответ на мои крики, молча перемещался на наших квадратных сантиметрах и старался, понятно, уйти из дома.
В Новосибирск провожать Маму и Женю я полетела одна. Там, в городском аэропорту, нас встретила тетя Тоня, и Мама, не видевшая её несколько лет, полностью всё внимание переключила на неё. Женечка был на Маминых руках: я не могла уже его носить – тяжело и опасно, из-за плохой устойчивости, не видя через него, куда ступаю, я могла с ним упасть, - а Мама торопливо рассказывала тёте Тоне про брата Васю, про его семью, про то, что они с братом разругались вусмерть и почему… «Мама, дай мне Женечку!» - просила я в тоске, но Мама, почти захлёбываясь и не слыша меня, продолжала говорить и говорить через мою голову с тётей…
Так я толком с ними и не попрощалась. Они улетели. Я вернулась в Томск, опустошенная.
Этот увоз трехмесячного младенца от родителей был громадной ошибкой, как я поняла много и безвозвратно позже.
Я любила сына и желала ему добра, но не понимала его, он не пророс во мне, я не жалела его, как своего маленького. Те ростки умиления беспомощным, беззащитным, родным существом, которые позже должны были защитить его от моей излишней требовательности, в разлуке заглохли.
Почему же так случилось? Почему моя Мама, тоже очень любившая нас с сестрой, не смогла предвидеть, почувствовать ту ошибку, которую мы совершали?
Как-то я увидала сон, ответивший, как мне кажется, на мой вопрос. Я увидала своего младшего сына (в обстановке совершенно бытовой) без обеих кистей. Как обычно во сне, мне была известна предыстория случившейся с сыном беды, и сын во сне был уже полностью «реабилитирован», то есть вместо кистей на концах его культи были два раздвоенных пальца, которыми он ловко настраивал телевизор. Во сне я именно с этим к нему и обратилась, и когда он потянулся к регуляторам, я остро почувствовала свою жалость к нему, к его увечьем: да, он приспособился, но как же жаль, что это с ним случилось. Проснувшись, я не вздохнула с облегчением: «Это сон!», потому что чувствовала: не сын мой младший – главный в этом сне, нет, через этот сюжет мне было передано ощущение моей Мамы. Она остро жалела меня и старалась подставить плечо, не задумываясь о последствиях её помощи, полагая, что главное - облегчить мне жизнь.
"Нам не дано предугадать..." последствий самых, казалось, благородных наших поступков, когда этими поступками мы вмешиваемся в другую судьбу, в другую семью, в отношениях других, пусть и самых близких, людей.
Да, тогда вмешательство Мамы было облегчением для меня, но тогда же заложились непростые отношения у нас, родителей, со старшим сыном. Мы не стали одним целым, наше взаимное понимание (прорастание друг в друге) было прервано, перерезано. И хотя разрез, вроде, бы зарубцевался, но шрам остался на всю жизнь.
Выяснилось и вот что. Самопожертвование Мамы было ещё и лишним. Когда у нас родился второй сын, а мне тогда шёл уже тридцать девятый год, то без бабушек и нянюшек мы с Исаем вполне справились со всеми трудностями. Неужели пятнадцать лет назад эти трудности были бы для нас непреодолимыми?..

ЗАЩИТА ДИПЛОМА

 Я проходила преддипломную практику на кафедре в институте. Руководитель Юрий Андреевич Шибаев – красивый брюнет, чуть за тридцать, интеллигентнейший преподаватель с нашей кафедры . В отличие от своих ровесников, работавших в институте преподавателями, он ещё не был «остепенён» и не слишком этим удручался.  Я потом не раз встречала таких людей, умных и глубоко порядочных, которые настолько уважительно относились к науке, что не могли позволить себе снимать сливки с недостаточно на их взгляд разработанной темы, полагающие, что кто-то знает ее не хуже и даже лучше них, а они, претенденты на звания кандидатов наук, не имеют право заниматься профанацией и получать степень за незначительные результаты. Они за своей спиной получали ярлык "неудачников", но, на мой взгляд, завоевать "место под солнцем",  им мешала их порядочность и добросовестность, и мое уважение к этим людям было безграничным, хотя в глазах близких они, вероятно, выглядели иначе.
Дипломная работа – моя особенная гордость, и я не могу пропустить и не описать её, хотя, конечно, ничего человеку, далёкому от электронно-вакуумной техники, не скажет ни её название, ни те «хитрости», которые были присущи выполнению этой работы. «Разделение ионов по массе в квадрупольном поле» - вот как называлась моя работа. Для экспериментальной части я сама разработала и изготовила приборчик. Он представлял собою запаянную в стеклянную трубку, высотой около двадцати сантиметров, конструкцию на четырех керамических стойках, имитирующую квадрупольную, то есть четырёхстороннюю, электронную линзу. (Электронная линза – это не сооружение из стекла, а металлический экранчик определённой формы, на который подаётся потенциал, управляющий потоком электронов, выходящих из вблизи расположенного электрода отрицательной полярности – катода). Там было несколько деталей, присущих электровакумному электронному прибору, и даже геттер (газопоглотитель), поскольку приборчик сначала хотели делать отпаянным, и много других наворотов. Я сама на точечном сварочном станке соединяла все детали, а запайку в стекло сделал наш кафедральный стеклодув. Это был очень славный приборчик, разработанный и почти полностью изготовленный лишь мною.
При пайке деталей я так усиленно пользовалась кафедральным станком точечной сварки, что сгорел трансформатор, что повергло меня в жуткое уныние, а одна молодая преподавательница с кафедры, работавшая тогда над диссертацией, обрушила на меня весь свой недюжинный сарказм: «Сжечь станок – ему уже лет 20, ни разу, никто… А ты умудрилась…»
Но другая моя любимая преподаватель курса «Фотоэлектронные приборы» - Людмила Петровна Пономарёва - договорилась с мужем, работавшем в НИИ ядерной физики при ТПИ, и он оформил мне пропуск, чтобы я в их лаборатории закончила изготовление своего приборчика.
В дипломе была и теоретическая часть, где я рассчитала предполагаемый эффект разделения ионов и вычисление сделала на "Промине" - ЭВМ, размером с хороший письменный стол, которая была тогда пределом инженерной мысли. Как мне понравилось работать с нею! Вся ее работа построена на строжайшей логике, что очень сродни моему мышлению. Родись я на несколько десятилетий позже, могла бы стать недурным программистом.
(Спустя годы, в начале девяностых, уже почти на пятом десятке, я с легкостью освоила операторскую работу на ПЭВМ и даже заслужила одобрение наших "звездных мальчиков"-компьютерщиков, которые " на ты" с этой техникой).
Диплом писался дома. (Забыла сказать: через месяц после отъезда Мамы и Женечки нам таки выделили в том же общежитии комнату-восемнадцатиметровку, где мы прожили полгода до своего возвращения в Хабаровск). Из чертёжного зала (по договорённости) был привезён кульман; чтобы не возиться с едой,  я нарезала себе килограмм копченой колбасы в тарелку и уселась оформлять диплом. Полторы недели не отрывалась от стола и чертёжной доски. Не помню, чтобы я в те дни, кроме этой колбасы, что-то ещё ела. В декабрьский день моего рождения Исай вывел зелёную и шатающуюся от слабости  жену погулять на свежий воздух.
На рецензию диплом отдали известному учёному из вузовского НИИ (забыла уже его фамилию). При мне мой руководитель набрал номер лаборатории и начала разговор так: «Простите, могу я пригласить имярек?.. Это вы? С вами говорит некто Шибаев… Шибаев, я говорю. У меня к вам просьба – нельзя ли предложить вам на рецензирование диплом студентки…» И так далее. Я внутренне улыбалась этому «С вами говорит некто Шибаев». Вспомнилась эстрадная миниатюра Мироновой и Менакера: «С вами говорит некая Капа…»
Когда я забирала у рецензента свой диплом с рецензией, он недоверчиво спросил меня: «Вы все это сами сделали?».
Юрий Андреевич, довольный моими результатами, которые должны были войти в его будущую диссертацию (работать преподавателем в вузе без степени – это остановиться на должности ассистента без какой-либо перспективы продвижения карьеры) даже посоветовал мне остаться на кафедре, поступить в аспирантуру. Надо было так и сделать, наверное, но я ни о какой аспирантуре и не думала. Я видела свою задачу выполненной - диплом получен, высшее образование в кармане. Теперь я есть только честный труженик, мать и жена, как и моя Мама, и не нужна мне никакая наука.
Защита была в двадцатых числах декабря. Мне поставили "отлично".
На последней, совместной вечеринке нашей группы у меня вдруг произошёл неожиданный разговор с Геной, мужем нашей Тони. Это был невысокий, черноволосый, худенький мужчина, черноглазый, очень добрый и умный. Я в душе удивлялась, что он выбрал в жёны нашу Тоню, девушку практичную, хозяйственную, но довольно ограниченную: не любившую читать, не стремящуюся в театры, как другие наши девчонки, тоже, вообще-то, «понаехавшие» из провинции. И вот этот Гена в укромном углу задаёт мне вопрос:  «Дина, почему ты вышла за Исая? Зачем тебе этот работяга? Ты такая вся в небесах, стихах и музыке. Тебе столько дано… А это земной, обыкновенный мужик. Как ты с ним жить будешь?»
Я мигом протрезвела. Ничего себе! У нас уже сын растёт, а Гена вдруг решил мне «раскрыть глаза». Представляю, как они с Тоней обсуждали эту тему… Мне даже смешно стало и жаль Гену: он не видел, что моя ситуация – это же отражение его собственной. Да, Тоня получила диплом инженера, но ведь и она осталась той же колхозницей, какой пять лет назад приехала в Томск, ничуть её городская среда не подняла, и только Гена продолжал развивать её, побуждая читать и вытаскивая на концерты. Пока Тоня писала диплом (училась она слабовато, и Гене приходилось помогать ей), за их маленькой дочкой приглядывала Тонина младшая сестра, также приехавшая в город и жившая с молодой семьёй в одной общежитинской комнате. В общем, почти всё, как у нас.
Похоже, Гена, полюбив свою Тоню, для меня такую возможность исключал и подозревал, что мой выбор мужа был по принципу: «На безрыбье…» То ли он хотел меня уверить, что зря я себя недооцениваю, то ли Исай его чем-то очень раздражал. А может быть его раздражала я сама? Обычно деликатный и сдержанный, почему он решился задать мне этот нелепый вопрос?..
«Исай выучится, Гена. Я ему помогу, и всё у него и у нас будет в порядке. Главное, что он хочет учиться. Вот окончит техникум и пойдёт дальше», - ответила я.
Гена стушевался: «Ну, тогда ладно, тогда – ничего», - заулыбался он. Я же, встревоженная этим вопросом (сколько ещё человек так относились к моему мужу?), отвернулась и больше в тот вечер к ним с Тоней не обращалась. Да и вообще, настроение было испорчено.
Забегая вперёд, добавлю.  Исай окончил университет, получил высшее юридическое образование... "Мечты сбываются", если их "сбывать", и судьба не вмешивается со своими поправками.
Судьба Гены и Тони: Гена защитил диссертацию, сперва работал в ТириЭТе, потом в Томском филиале Академии наук, Тоня - инженером на электроламповом заводе, преподавала в заводском техникуме. Они получили хорошую квартиру в Томском Академгородке, у них родилось трое девочек... Тоня очень рано умерла – болезнь века. Гена поднимал трёх своих девочек с помощью Тониной сестры. Больше он не женился.

ПРОЩАНИЕ С ТОМСКОМ

Новый 1968 год мы встретили еще в общежитии. Помню страшные желудочные боли, схватившие меня в эту ночь - аукнулась мне эта копчёная колбаса. Я просидела весь праздник в комнате, Исай же шатался по общаге.
Второго января мы уложили свои пожитки, сдали контейнер с нехитрой мебелью, что успели купить в нашу комнату. Расплатились с долгами за уборку, за общежитие, а вот ключ передали одному парню, пришедшему к нам незадолго до отъезда с просьбой: "Ребята, отдайте мне ключ, я вселюсь в вашу комнату, а там пусть попробуют нас выгнать с ребенком". Мы уезжали, никаких последствий этого в общем-то незаконного поступка для нас не предвиделось (мы прощались с Томском навсегда и без сожаления), а испытав на себе, как жить на съёмной, а тут ещё и ребёнок... Отдали ему ключ без всяких условий, хотя, наверное, будь попрохиндеестее, стребовали бы с просителя хоть бутылку коньяка.
 
Томск нам не нравился. Мы сравнивали его с Хабаровском, и в подметки не годился тогда этот захолустный, ветхий, почти деревенский городишко с наши родным красавцем. Полное пренебрежение к жителям города показывали тогда власти города. И, чуть вернувшись во времени назад, в доказательство вспомню, как 10 ноября с Исаем поехали на "толкучку" покупать Маме в подарок пуховый платок. Так нам хотелось ее отблагодарить за Женечку. На руках было 150 с трудом накопленных рублей. Мы прошли рынок насквозь вдоль и поперёк. Людей было мало. Ветрено, морозно. Платок мы купили и очень хороший за 140 рублей, но на обратном пути, стоя на трамвайной остановке, так замерзли, что я со слезами в который раз прокляла этот неласковый город с его коротким летом, затяжной холодной весной, промозглой осенью, грязью на центральной улице, не говоря уже о микрорайонах, клопами, сумрачными банями, крысами в подвалах, неблагоустроенными, покосившимися домами и безобразно работающим транспортом во время морозной долгой зимы.
Мы уезжали из Томска навсегда.
Так мы думали...

ОПЯТЬ В ХАБАРОВСКЕ
 
Мы прилетели в Хабаровск рано утром, не предупредив о дне прибытия. Опять с восклицаниями нам двери открыла Мама. Папа, уже готовящийся идти на работу, радостно улыбался. Я же рвалась во вторую, дальнюю комнату, когда-то бывшую нашу с Галинкой, где в кроватке должен был лежать десятимесячный сынок. Но Мама приготовила нам сюрприз. Она держала меня: "Погоди, дай я его приготовлю". Я вырвалась без слов, подскочила к кроватке – розовощекий, белокурый, хорошенький бутуз в голубой рубашонке, прищурив один глаз, смотрел на меня.
Мама усадила его на горшок там же, в металлической кроватке с сеткой. Малыш придерживался ручкой за ограждение и, выпучив один глазик и щуря другой, смотрел на меня, ревущую и смеющуюся. Потом его, озадаченного, тискали и целовали я, Исай.  Мама буквально вырвала его у нас, наспех надела ползунки, вынесла в зал, поставила напротив дверей в маленькую комнату, где приказала стоять нам, родителям, и, стоя рядом с нами, позвала: "Женечка, иди сюда, ко мне!" - И малыш затопал ножками и вперевалочку подошел к нам.
Мама не писала, что сынок начал сам ходить, едва ему исполнилось девять месяцев, желая нас поразить: так рано мало кто поднимался с четверенек. Конечно, мы ахали и удивлялись, но нам, молодым родителям, так и не увидавшим, как растет наш младенец, было все удивительно в нем: и как он ест из бутылочки молочную смесь, как спит, раскинув по сторонам согнутые в локтях ручки, как сидит на горшке, и как пытается "разговаривать", и как смеется, и как ходит, как тянется ко всему, что только увидит, как всё тянет себе, пытается лизнуть, даже как плачет.
Мама в последующем очень ревниво относилась к Жене, считая его чуть ли не своим сыном. Конечно, она была вправе так думать - самый трудный период малыш был с нею, не бросившей работу, бегавшей к няням, за питанием и несшей всю ответственность за его жизнь и здоровье. Но Мама, с ее потребностью в какой-то театральности, показушности и нарочитости, часто, сама того не замечая, перегибала палку, восторгаясь своими поступками в отношении меня и внука. Она не могла удержать в себе восхищения своей решительностью – забрать («Не побоялась!» - восклицала она) трёхмесячного младенца под своё крыло. Вольно или невольно, но своими многочисленными, в деталях, рассказами о том, как приходилось ей возиться, вставать, кормить, купать Женечку, как было ей тяжело порой найти няню или как она волновалась при простуде малыша – она ошеломляла меня. Я уже не знала, как реагировать на эти повторы: восхищаться, сочувствовать (в который раз) или начать уже одёргивать. Она неизменно такие рассказы заканчивала уверениями: "Но для меня это было не в тягость, потому что он - мой любименький внученочек". - «Так зачем же ты все время твердишь об этих трудностях?» - не то, чтобы я про себя произносила эти слова, но я их ощущала.
Моя независимость подвергалась давно забытой атаке – Мама своими упорными рассказами об этих семи месяцах, о которых я уже, вообще-то, знала из её подробнейших писем, как бы возвращала меня в то время, когда я не могла ещё без неё существовать. «Не знаю, как бы ты обходилась без меня», - вот что стояло (для меня) за её подробнейшими, повторяющимися рассказами. Но я тогда была склонна скорее преувеличивать мамину помощь: действительно, я не прервала учёбу, трудная возня с малышом легла на Мамины плечи. Я принимала всё это, как должное: а как же? Не будь этой помощи, кто знает – справилась ли бы я? И что справилась бы – поняла гораздо позже, когда родила второго сына уже далеко не в молодом возрасте, когда никто не мог мне помочь, кроме разве мужа, и прекрасно со всем управилась.

И вот какой вывод я для себя сделала: инвалида, взрослого, родители должны оставить в покое с его трудностями, как и любого взрослого человека. Чем сильнее желание близких помочь, тем хуже они делают для инвалида – он не может включить свои компенсаторные возможности: физический недостаток нивелируется извне жалеющими помочь сверх меры близкими. Инвалид или раздражается подпоркой, или смиряется с нею. Но сторонняя помощь - временна, а инвалиду – жить, и чем скорее его оставят без сторонней помощи в быту, тем скорее он научится со всем справляться сам. И только человек, согласившийся разделить с инвалидом жизнь, имеет право быть рядом и быть наготове помочь. Тогда это тандем.

…А вечером у нас было застолье по случаю нашего возвращения и «обмыва» диплома. Разыгралась сентиментальная сцена, когда Папа, чуть ли не вымыв руки, развернул документ, торжественно прочитал его и пошел вокруг стола меня целовать и говорить спасибо. Исая эта театральность скривила, он аж стукнул кулаком по столу, чтобы разрядить свое раздражение этой нарочитостью, как ему казалось. До него не доходило значение для моего Папы, выросшего без родителей, без родни, без какой-либо поддержки, почти на улице, факта – его дочь получила диплом о высшем образовании. Да ни один его приятель не мог похвастаться тем же! А если учесть, что дочь – инвалид…
А пуховый платок Маме очень понравился, и она его долго носила, рассказывая всем знакомым, что ей это дочь с зятем подарили за внука.

ХАБАРОВСКИЙ ПОЛИТЕХНИЧЕСКИЙ

Перед моим возвращением в Хабаровск Папа из самых хороших побуждений съездил на прием к ректору института, куда я распределилась, Даниловскому - рассказать обо мне и прозондировать почву насчет моего жилья вблизи института. И напортил. Услышав, что у меня есть в городе близкие родственники, ректор ответил, что жильем институт не располагает, но строит, что я могу подать заявление, когда устроюсь на работу, с просьбой о выделении квартиры и в порядке очереди ее получить. Все резоны о моих физических возможностях, о дальности места работы от жилья услышаны не были.
   
И не раз на протяжении своей жизни сталкивалась я вот с такой черствостью чиновников относительно хоть каких-то льгот для облегчения жизни с учетом моей физической недостаточности. Наш декан Геннадий Сергеевич Казьмин, уверивший меня, студентку, что койко-местом в общежитии я буду обеспечена, был исключением. Да ещё раз, спустя годы, когда мужу выделяли квартиру, то этаж, на котором она располагалась, тоже предоставили, исходя из моих обстоятельств. Всё. В остальных разах, когда я обращалась к сильным мира сего с просьбой учесть мои физические возможности и облегчить их, выделив жилье более благоустроенное или ближе к работе - никто не шел навстречу, в этом я оставалась в нашем соцобществе наедине со своими проблемами. Купить жилье нельзя, а раз выделяют – бери, что дают и не капризничай. Особенно запомнился один сюжет из нашей жизни, когда мы с мужем снова вернулись в Томск, и мужу выделили комнату в совершенной развалюхе без каких бы то ни было удобств. Мы пошли в горисполком с просьбой – учитывая мою инвалидность, оставить нас в очереди до появления благоустроенного варианта, а предлагаемую отдать следующим за нами очередникам. Две ухоженные дамы, богато одетые – одна даже в норковой шубе, зашедшая, видно, за подругой, которая и вела приём, буквально оттопырив накрашенные губы от брезгливости и высокомерия, начали нас стыдить, упрекая в завышенных притязаниях – «молодые, ещё и не пожили, не поработали, а хотите получить лучшее. У нас ветеранов сколько…». Мои проблемы – были только моими. Власти города различий между инвалидом и физически полноценным не видели вовсе, и мою просьбу рассматривали лишь, как ловкачество и спекуляцию своею немощью. Сами дамы, без сомнения, в неблагоустроенных жилищах не жили...
 
Хабаровский политехнический институт находился на северной окраине города. Огромный, он стоял на юру и обдувался всеми ветрами, часто гуляющими по моему городу. 
Живя в поселке, компактном, равнинном, я никогда прежде не представляла, до чего же у нас ветреный город. Иногда ветер дул с такой силой, что на него можно было ложиться, и он держал тебя. Дорогу из поселка в город могло за ночь занести так, что было не уехать, пока бульдозерами ее не расчистят. Маршрут до института из посёлка – не прямой. Сначала полчаса на автобусе, едущем из посёлка в город, до остановки "Гаражная", потом следует перейти одну дорогу, затем еще одну - и топать 500 метров до остановки "Большая", где останавливался автобус, идущий мимо нашего института, и еще минут 15 ехать к институту. От автобусной остановки к институту вела широкая дорога в добрых 300 м длиной. С моей скоростью дорога на работу в один конец занимала не меньше часа. И больше всего, конечно, меня напрягали переходы оживлённых перекрёстков без светофоров. Когда же дули ветра, и эти триста метров к главному корпусу приходилось преодолевать в позе взбирающегося на вершину альпиниста: нагнувшись почти к земле, пережидая порывы – в общем, в такие дни на дорогу нужно было планировать уже не менее полутора часов.
Вот в этих погодных условиях я шесть раз в неделю ездила на работу.
Когда впервые я зашла в здание политехнического, меня поразили его размеры: огромные холлы, широчайшие лестничные пролеты, громадные аудитории. Лаборатория, где мне был выделен закуток и рабочий стол, - не менее 100 кв.м. Разве могли сравниться с этими площадями крохотные аудитории института, в котором я училась? Но и холодно было там жутко. Зимой, при почти не утихающих ветрах, протопить эти громадины было сложно, поэтому всю зиму мы на работу приходили в толстых свитерах и шарфах.

КАФЕДРА
 
Приехав первый день на работу к девяти часам утра, я удивилась, никого не застав на кафедре "Автоматики и электроники", куда была определена. К 10 часам пришла секретарша – симпатичненькая, востроносенькая женщина лет 35-ти, потом еще кое-кто из технических работников: была пора зимних каникул, и, как потом я уяснила, преподаватели тоже каникулярничали. Пришел зав.кафедрой  Владимир Александрович, рыжеватый, средней полноты, невысокий человек лет 47-ми. Позже я уловила отношение к нему преподавателей и других работников: первые его, мягко говоря, не уважали, секретарша - ловила каждое слово и смеялась всему подряд, что бы шеф не говорил, остальные (лаборанты и техники), похоже, и не замечали. Непонятно как попал в науку этот недалекий, но хитроватый человек, бывший фронтовик, года за 2 до этого защитивший кандидатскую и сделавший таким образом научную карьеру. Он был не дурак выпить и прекрасно разыгрывал из себя мужика, "своего в доску". Основной его задачей в руководстве было - нравиться начальству. Пока я работала на кафедре, не помню ни одного начинания, предложенного Владимиром Александровичем, для хоть какого-то движения кафедральной работы: всем он был доволен и, похоже, основную мечту имел: "О, если б навеки так было!".
С преподавателями я познакомилась постепенно и позднее. Первой, кого мне В.А. представил, была старшая преподаватель Раиса Александровна, черненькая, хорошенькая, стройненькая брюнеточка, с которой мы потом подружились. Я у нее забрала часть нагрузки по лабораторным занятиям по промэлектронике. Всю последующую неделю я изучала лабораторные работы, которые должна была потом вести у студентов.
На работу я устроилась в последних числах января, и каково же было мое изумление, когда второго февраля мне сообщили, что я могу пойти в кассу получить зарплату. "За что?! Я ведь ничего еще полезного не сделала?" Мне было просто стыдно стоять в кассу за этими 26 рублями, которые мне выплатили за несколько дней работы. Всего же заработок составил 110 рублей, а с учетом районного коэффициента - 126 рублей, ставка преподавателя. Старший преподаватель зарабатывал 140 рублей.
В основном, все преподаватели кафедры жили неподалеку от института: кто в студенческом общежитии, кто – уже получив квартиры. Общались в перерывах между парами в преподавательской. Там были интересные типы: Владимир Дмитриевич, невысокий, похожий на артиста Прыгунова, со страшным самомнением молодой преподаватель. Мне он нравился своей напористостью. Из всех мужчин кафедры он был наиболее "мужикастым". Был кореец, деликатнейший худенький, тонкий, как прутик, Игорь Николаевич, старший преподаватель. Был другой Игорь, тоже старший преподаватель, у которого были проблемы с женой, упорно не желающей гладить рубашки мужу, и он в таких мятых рубашках и приходил на занятия. Была Юля, дочка главного редактора краевой газеты, рафинированная и утонченная, тоже преподаватель. Валентина Петровна, крупная, некрасивая, но такая простая, славная женщина, с которой я сдружилась. У неё был муж, чем-то очень провинившийся, и Валентина Петровна с ним, было, разошлась, отзывалась о нем как о последнем подлеце, и вдруг повторно вышла за него замуж. "Многодетный" Сидоров - он заведовал техническим обслуживанием оборудования лабораторий; из-за него я позднее, через года полтора где-то, получила хороший жизненный урок на тему: «Инициатива – наказуема!»
У Сидорова были маленькие дети-близнецы, жил он с женой у тещи, тесно. На кафедру пришел через год после меня, сразу подал в профкоме заявление на квартиру, был включен в очередь, но претендовал на то, чтобы получить квартиру побыстрее. Как-то на очередном профсоюзном собрании кафедры он выступил с просьбой о ходатайстве от кафедры перед институтским профкомом включить его в льготную очередь. Большинство отнеслось к этой просьбе кисло - у всех были проблемы с жильем, кто жил в общежитии, кто у родственников, но двух детей ни у кого не было: все кафедралы были почти одного возраста. И я, как Дон-Кихот, выступила в поддержку: "ведь двое детей!" Со мною особо не спорили, ходатайство решили подать, но формулировку не уточнили, а несколько месяцев спустя я выяснила, что Сидорова переместили в очереди, но как! Его поставили на мое место, а меня - на его. В ближайшем по времени заселяемом доме он и еще несколько человек с кафедры, с которыми меня разделало не более двух-трех человек в списке очередников, отпраздновали новоселье, мне же предстояло ждать еще не менее года. Но мне квартиры от института так было и не суждено получить.

ВОТ И СТАЛИ МЫ НА ГОД ВЗРОСЛЕЙ

Годы работы преподавателем промышленной электроники в политехническом институте были определяющими в моей жизни. Если студенткой я ещё только загадывала, как буду жить дальше, то начав самостоятельную, трудовую деятельность, я стала строить фундамент своей взрослой жизни, и тут никто и ничего подсказать мне не мог, шло присматривание и постепенная постройка сооружений – моя работа, семья, судьба.
Тогда я столкнулась (всё это осознав значительно позже) с проблемой «размещения» себя в мире взрослых, то есть людей, чьё патронирование государством ли, родителями, администрацией института – кончилось. Надо было осознать – дальше «сам-сам-сам». И кругом такие же твои сверстники (современники), тоже озабоченные наилучшим самоустройством. У некоторых продолжали работать подпорки – связи и материальная помощь родителей, но основная масса окружения была настроена именно на это: обеспечить себе (ну и своей семье, конечно) наилучшие условия существования и процветания. Школьная беззаботность, студенческая взаимовыручка – всё это осталось в прошлом.
К сожалению, я долго ещё инфатильно этого не понимала, и жизни надо было хорошенько со мною «поработать», чтобы кое-что в мозгах поменялось. Но процесс, прямо скажем, затянулся надолго, и репутация обо мне, как об «упёртой», прочно закрепилась в моём окружении.
Мой расчёт на облегчение жизни из-за возврата поближе к родителям оказался решительно не верным. Одно, что мы стали жить у них - в комнате, когда-то бывшей нашей с сестрой «детской», (хотя, конечно, никто её так не называл, это была «маленькая комната», в отличие от другой – «большой»). Вся жилая площадь, закреплённая за родителями в этой коммунальной квартире, была не больше двадцати восьми квадратных метров. Родители спали в «большой», проходной, мы с Исаем – в «маленькой».
Соседям, конечно, наше вселение не понравилось. К нашему возвращению сосед-инвалид уже скончался, и его вдова вышла замуж за бывшего зека Виктора – моложавого, всего изрисованного татуировкой, стриженного, худого и смуглого мужчину, которого мы редко видели трезвым. Понятно, что тот болезненно переживал увеличение числа обитателей квартиры и при встречах на кухне или около мест общего пользования всё время что-то угрюмо и недовольно цедил сквозь беломорину, наикосок свисающую с лиловых губ.
Второе - Мама постепенно стала прибирать к рукам порядки в нашей с Исаем семье: постирушки, приготовление еды, наше свободное время – всё было ей подконтрольно, и она не упускала случая высказать своё мнение и настоять на том, чтобы мы поступали согласно ему.
Исай устроился работать на завод, по вечерам он бегал в вечерний техникум, куда перевёлся из Томского элетромеханического техникума. Вечер в будние дни у него был свободен только в среду. Я же, кроме воскресенья (суббота обычно тоже была занята работой в институте), дома была лишь к вечеру да час перед отъездом в институт. С Женечкой, когда его забирали от няни, всё время находились Мама или Папа.
До моего устройства на работу (а на это после окончания учёбы отводился месяц), Мама иногда не носила Женю к няне, и я оставалась с ним одна. Опыта обращения с ребенком у меня не было никакого. Если он начинал беспокоиться - я паниковала и не могла дождаться Маму, чтобы она избавила меня от этой тягостной для меня заботы - сидеть и занимать малыша. Мои материнские чувства, только-только проклюнувшиеся при его рождении, благополучно увяли за время разлуки. Я только чувствовала свой долг: я должна его любить, должна заботиться, но той нежности, того восхищения этим чудом, которое испытывает любящая мать, у меня, увы, не было. Если я не видела его долго, то скучала, но получасового общения с ним  хватало, чтобы заскучать уже от его присутствия.
Нельзя, нельзя, нельзя разлучать мать и младенца, женщина засыхает, как мать, от разлуки, теряет она от этого неимоверно много.
Все это я наверстала при рождении второго сына - Алёши, но Жене от этого было не легче, он все время тянулся к бабушке, потому что чувствовал с ее стороны именно ту нежность, что должна была идти от меня. У нас не было спора с Мамой, у кого Жене быть - я всегда с охотой переуступала ей право находиться с малышом. Мама безумно его любила, поэтому была только рада, что я не вырываю его от них. С Алешей у бабы Дуси были совсем другие отношения. Возможно, конечно, что тут и её возраст сказался - когда Женя родился, бабушка была ещё в расцвете сил, ей и пятидесяти не было. Алёшка же появился, когда ей было уже за шестьдесят, а это, как я сейчас, сама уже бабушка, понимаю - "две большие разницы". Для пестования маленького ребёнка нужны физические и душевные силы, а не накопленная с годами усталость.
Мама, по своему крестьянскому понятию, настаивала, чтобы домашнюю работу я, как жена, делала всю самостоятельно: стирала (в Томске мы ходили стирать в общественную прачечную, дома же о стиральных машинках тогда и не думали, стирка велась на цинковой стиральной доске, в ванне, и была изнурительнейшим для меня занятием – я уже говорила, что в наклон могла стоять только на одной ноге), гладила, шила, вязала; готовили мы с нею поочерёдно. Исая она к этому занятию не подпускала, считала для себя зазорным: зять будет стоять у плиты. Он и отвык постепенно.
Обязательным было моё участие в работах на огороде и мичуринском саду. На мои вздохи: «не могу уже», она отвечала неизменным: «А как же я? Ты ж меня моложе!» И не понимала объяснений, что я стою на одной ноге: «Так ты вставай на обе!» и прибавляла: «Смотри, Дина, лишишься ты Исая, раз себя жалеешь». И очень была не довольна, когда я просила мужа мне помочь. Как-то устроила мне форменную выволочку, когда я попросила Исая снять бельё во дворе: «Он же мужчина! Скажут - у жены под каблуком, сама что ли не можешь?» Конечно, объяснять, что на дворе снег, скользко, а белье замёрзшее, и вносить его надо двумя руками, а я – с палкой – не было никакого желания. Я замыкалась или огрызалась, потихоньку проникаясь лютой ненавистью к нескончаемой домашней работе, на которую уходило всё небольшое свободное время и которую я не имела возможности разделить, как прежде, с мужем…
Удивительное дело - пока я училась, Мама старалась мне жизнь облегчить: приехала в Томск, забрала малыша к себе... Но когда мы поселились у них, она решила воспитать из меня образцовую хозяйку, и мои физические возможности, похоже, совсем не учитывала: раз хожу, стою, значит - могу. В чём была причина такой, вообще-то, бесчувственности - не понять. То ли ей не нравилось, что я Исая призывала в помощь: она привыкла, что мужа надо от домашней работы беречь, и боялась, что от женщины, которая мужа привлекает к бытовым делам, тот может уйти. То ли наша совместная жизнь её напрягала, и она не видела в ближайшем будущем облегчения, поэтому на мне срывалась. То ли опять столкнулись наши два характера. Но уходя из дому рано утром, я не очень переживала, что большую часть дня провожу не дома, а на работе.

ЗЫБКОСТЬ
 
Я вернулась в свой посёлок с желанием полностью отдаться лишь семье и работе ради заработка, не помышляя о дальнейшей карьере научного работника, наивно думая, что достигла вершины своих возможностей – не интеллектуальных, а физических. Чтобы «развернуться», мне не хватало времени. Всё съедала низкая скорость движения и совершенно неприспособленная для экономии времени среда обитания. Если бы хоть какой-то личный транспорт!.. Если бы та бытовая техника, что появилась в наших домах в конце 90-х годов!..
…Но уже через полгода работы мне стало элементарно скучно. Потеря цели, которая поддерживала, когда я училась в институте, оказалась очень существенной. Жить только материальными заботами и бытом для меня было просто невыносимо. Я не понимала раньше, что своим решением – стать «образцовой труженицей» дома и на службе – лишаю себя очень важного: душевной радости, возможности удовлетворять свою любознательность, интерес к жизни в возможно полном её выражении, своё, наконец, предназначение (хотя формулировка эта сложилась много позже).
Опять я оказалась вдали от города, от возможности при желании свободно пойти в театр или концертный зал, также отдалились от меня музеи, выставки, библиотеки. Из всех искусств наиболее доступным, как и в детстве, осталось лишь кино в клубе. Самодеятельность меня уже не привлекала, общественная жизнь – тоже. В материнстве я также не находила особой радости: «Неужели все мои способности сфокусируются на материнстве? Зачем отличные отметки в школе, четвёртое место в группе по успеваемости, инженерный диплом, если дальше только кухня, ребёнок, муж, монотонная работа?» - что-то такое снедало мои ощущения в собственном жизненном положении. Казалось, что настала пора получить то, чего была лишена в детстве и юности: яркие впечатления, поездки, общение с  интересными людьми. Увы! Опять лишь книги...
Ни мы с Исаем, ни мои родители не имели представления о жизни не то, чтобы роскошной, а даже мало-мальски обеспеченной. Мои родителя всегда жили от зарплаты до зарплаты, подпитываясь от огорода и садового участка. От их материальной поддержки я отказалась, как только вышла замуж. Мама так и работала машинисткой в жилищной конторе с минимальной зарплатой в 60 рублей. Папа хоть и был токарем 6-го разряда, но к пятидесяти годам стал уставать ногами и слабеть глазами, (позже выяснилось, что у него развился диабет), поэтому не рисковал брать на обработку ответственные детали – стал плохо «ловить сотки» (так говорила Мама, имея ввиду, что микронные размеры Папе стали не даваться, он нередко «гнал брак»). И из их невысоких заработков выкраивались суммы на поддержку Гали-студентки.
И хотя я получила диплом инженера, но начальная зарплата была невозможно мала. Исай, не имея ещё даже среднего технического образования, со своим третьим разрядом фрезеровщика приносил с завода меньше 150-ти рублей. То есть на каждого "едока" нашей семьи приходилось менее ста рублей - не разгуляешься! Поэтому мы продолжали жить также почти бедно, а если деньги оставались, то их откладывали на приобретение одежды и мебели в будущую квартиру. Впечатления и поездки откладывались: мы не могли позволить себе выехать семьёй на запад или юг страны. Да даже такси из города до посёлка было для нас мало доступно, поэтому поездки в город на вечерние представления также были строго ограничены. Всё это было достижимо в будущем, но когда?
Ближайшие перспективы семейного счастья тоже были туманны. Второго ребенка рожать было нельзя - не было квартиры и неудобно было бы, чуть начав работать, уходить в отпуск по уходу за ребенком, и самой мне еще не приспичило испытать повторно "радости" беременности и хлопот с младенцем.

О том, что с нашими заработками рожать второго ребёнка было бы рискованно – об этом как раз не было мысли: в те годы среди причин – не заводить ещё одного ребёнка - материальная причина просто не рассматривалась. Социальная поддержка молодых семей, имеющих маленьких детей; предоставление женщине предродового и родового оплачиваемого отпуска; дешёвые детские сады и пионерские лагеря; профсоюзные путёвки в дома отдыха; перспективы быстрее получить квартиру; недорогие, сравнительно, еда и промтовары – всё это ощущалось как гарантия, что вырастить ребёнка вовсе не затратно. Другое дело, что все эти льготы были настолько мизерны, настолько поверхностны… Люди жили с минимумом доступных благ и о других даже и не помышляли.
Итак, на первый план вышла забота о материальном достатке. Нужно было зарабатывать деньги. Какая-никакая, но всё же цель. Я устроилась вести подготовительные курсы для желающих поступать в институт; летом, во время отпуска, принимала вступительные экзамены.
Второй целью стало освоение новых знаний. На нашей кафедре как раз появилась ЭВМ "Проминь", и я занялась более глубоким её освоением. И, в конце концов, подключилась к научными исследованиями одного кандидата наук с кафедры физики, которому крайне нужен был доброволец для теоретических расчётов с помощью ЭВМ.
В общем, я искала себя в новых обстоятельствах.
Жизнь в квартире родителей не казалась устойчивой, предполагалось, что это – года на два, до выделения мне институтом квартиры. И, как всегда при неясных перспективах, нельзя было даже и пытаться принимать какие-то усилия для её обустройства – строить планы на будущее, покупать мебель, завязывать прочные отношения с соседями.
Я ещё не чётко уяснила, но уже чувствовала какие-то, почти неизвестные мне раньше, проявляющиеся непонятные оттенки отношения к себе. Ни в школе, ни в институте у меня не было ощущения, что есть люди, которым я почему-то не угодна. Конечно, доброжелательности от любого в отношении себя я могла и не ощущать, но, как правило, если она и проявлялась, то от людей, которые и мне не нравились – хамоватых, плохо воспитанных, нечистоплотных в поступках… Но чтобы хорошие во всех отношениях, симпатичные люди явно старались со мною не общаться близко – вот с этим я стала сталкиваться всё чаще, и это начало перерастать в проблему: я не могла понять – почему? Что я не так делаю? Ведь никогда раньше я не была так явно игнорируема иными людьми, которые мне нравились и с которыми, я чувствовала, у меня было много общего, мы могли бы стать друзьями.
Быстро выяснилось, что прежние дружественные связи с бывшими одноклассницами и приятельницами в посёлке истончились. Девчонки - Валя, Нина, Рая - повыходили замуж, и их мужья были мне не знакомы, а сближаться – не получалось: или мне с этими мужчинами не о чем было говорить, или они сами отдалялись. На работе завязывались кое-какие отношения, но за рамки службы они не выходили, общались мы лишь на кафедре.
В общем, жизнь после окончания института была зыбкой.

И НОВЫЙ ПОВОРОТ
 
А дома, меж тем, назревал конфликт.
Мой Папа нашел в Исае партнера по посещению ресторана. Началось это не сразу, но совместная жизнь двух семей начинала мужчин тяготить, и они, как могли, её пытались избежать. И я, и Мама уже начали ворчать на супругов, что они часто собутыльничают. Увы, наши мужья не видели в своей «стаканной» дружбе греха. После работы они не шли в тесную, перенаселённую квартиру, а отправлялись в «Голубой Дунай», - пивной павильончик, где подавали и водку, - и сидели там до темна. А потом весёлые и довольные жизнью возвращались на супружеские ложа. «Мы ж не гуляем!» - пытался отшучиваться Папа в ответ на увещевания Мамы.
Я возвращалась из института (отпуск в первый год работы мне был ещё не положен, я в каникулы была задействована в приёмной комиссии и проводила в институте весь рабочий день), шла гулять с Женечкой, Мама готовила ужин. Возвращаясь, я заставала её, стирающую Женечкины рубашки, конечно, тут же её сменяла или вставала к столу с утюгом. Возмущение моё Исаем всё нарастало – ведь в Томске он был моим помощником во всём: мы вместе стирали; если я задерживалась на занятиях, он готовил ужин; по воскресеньям вместе занимались уборкой; подготовка окон к зиме было тоже общим делом; мытьё полов и вытряхивание половиков, поездки на рынок за картошкой и овощами – это вообще было за ним. В родительском же доме он совершенно был отстранён от домашней работы, как и Папа. И это, похоже, ему нравилось и оправдывалось в собственных глазах тем, что так живут все мужчины нашего круга, (рабочего, поправлюсь, круга).
Я ничего справедливого в такой раскладе не находила. Да, жёны рабочих смирялись с таким положением вещей, во-первых, потому что мужья больше зарабатывали, вкалывали на огородах, больше физически работали. Во-вторых, среда, из которой вышли рабочие посёлка, приехавшие по оргнабору на строительство завода, была, как правило, крестьянской, где чётко обозначены обязанности жены вести дом. И передавалась эта установка уже по наследству. А что женщина, как и мужчина, работала также полный рабочий день наряду с мужем – это как бы было несущественно.
Какой барин добровольно согласится разделить с крепостным барщину?
Почти еженощное пьяное храпение мужа под боком окончательно мне надоело. Поэтому однажды в выходной у меня состоялось бурное объяснение с Папой, начавшееся с обвинения, что он спаивает мне мужа. Папа пытался отделать шутками, но я напирала и требовала прекратить эти попойки. Тогда отец посерьёзнел и выдал мне, что домой они с Исаем не спешат, потому что «тут нечего делать», что тесно жить, что он бы предпочёл внука видеть в гостях и не всё время…
Мама при нашей ссоре только вскрикивала: «Ну, что ты говоришь! Разве можно?» Но возражения её были довольно робкие; стало понятно, что наше положение ими обсуждалось уже не раз, и Папа высказал то, в чём они оба были согласны.
Я обиделась, очень обиделась: Мама и Папа меня гнали из родного дома. Я понимала, что дело не во внуке: как раз его-то родители бы отпускать от себя не хотели, для них он был необременителен – слишком мал, чтобы доставлять дискомфорт своим присутствием, и очень-очень мил… Я восприняла Папин демарш выпадом против себя и Исая – мы надоели.
Потребовались годы, чтобы я поняла, как была по молодости не внимательна и равнодушна к их потребности жить без детей, одним. Они за два года, с тех пор, как уехала Галя, привыкли к свободе и простору двух комнат, а мы опять вернули их к прежней стеснённости и прежним обязанностям – готовить и стирать на внушительную семью. По существу, моё появление в их квартире с мужем и ребёнком совсем не было для них незначительным фактом.
(Через два с лишним года ситуация повторилась уже в нашем с Исаем жилище, когда мне пришлось любимым родственникам отказать от предоставления угла, потому что… Просто потому, что две семьи под одной крышей, когда квадратных метров и для одной маловато, – это всегда плохо, что бы там ни говорили).
А тогда, оскорбленная, я на следующий день подала заявление ректору института с просьбой выделить комнату в студенческом общежитии. Мотив был: далеко живу от работы, трудно и долго добираться... Резолюция была отказная. Я записалась на приём и впервые встретилась с ректором института Даниловским.
Хмурый, средних лет человек был подчёркнуто не приветлив со мною. В первый раз я была вынуждена выслушать слова, укоряющие меня в необоснованности притязаний: «Вы молоды, работаете лишь полтора года. У нас годами ждут…» - «Но мне тяжело…». - «Не так уж и невыносимо. Знаете, у нас работают фронтовики, тоже на протезах, и один из них живёт на вашем же посёлке. Ездит, не жалуется. Потерпите!»
Я знала этого фронтовика-профессора. У него была отдельная квартира в одном из элитных домов посёлка. Он и зимой не пользовался тростью, лишь слегка прихрамывал – у него на фронте ампутировали стопу. Мало того, у профессора был «Москвич», да и ездил он на лекции раза три в неделю. И он был мужчина – ему не было забот по дому, по пестованию ребёнка… Я попыталась возразить, мол, мы в разных категориях, но ректор только хмурился: я ему докучала, мои проблемы были ему не понятны, надуманы. Вероятно, он видел во мне пройдоху, желающую своей инвалидностью прикрыть элементарную предприимчивость и отхватить от жизни неположенный по статусу кусок.
Если бы я была инвалидом войны, то помочь мне – святое, можно сказать, государственное дело. А то – «подумаешь, инвалид детства! Ничего, молодая, не помрёт. Опять же – замужняя, пусть муж похлопочет о жилье у себя на работе». Так, вероятно, он считал. А возможно, ректор Даниловский был из «эстетов», людей, плохо переносящих инвалидов и не желающих принимать близко к сердцу и понимать их проблемы. От чего бы ему хмуриться, когда перед ним сидела двадцатипятилетняя, неглупая, недурная собой женщина, молодой специалист, хорошо уже себя показавшая в работе? В дальнейшем мне не раз ещё пришлось с ним встретиться, и всё время я чувствовала, что почему-то ему не угодно моё присутствие.
Ректору было не понять, что мне не только нужна была своя жилплощадь, но и то, что она (крайне важно) должна была быть поближе к месту работы. На эти «нежности» его представления уже не хватало. Суровые годы воспитали суровых людей: никаких поблажек никому.
Что было делать? Несправедливость ситуации была очевидна: при распределении в моём направлении было указано: «С предоставлением жилплощади», но ректор был хозяином положения: «Это для тех, у кого в городе жилплощади нет, у вас же тут – родители».
Эх, если бы не Папина "предусмотрительность"!..
Ну, что? Уходить ни с чем, возвращаться под крышу родителей, зная, что они нами тяготятся?
Во мне что-то как-будто стронулось, (не раз я потом ощущала это внутреннее движение, когда вдруг ситуация выходила из-под контроля, когда решаемое дело, в котором справедливость была на моей стороне, вот-вот готово было «лопнуть» лишь потому, что я пыталась решить его «по правде»), и я заплакала и, уже себя не удерживая, сказала: «Я не могу больше жить в родительском доме. Мой Папа пьёт. Я боюсь, что он мне мужа испортит», и замолчала, продолжая плакать. Мне было стыдно – я, конечно, сейчас была свинья: из-за желания получить нужную резолюцию, мне пришлось… Папа, мой Папа… Как я могла! Я не врала, но как я могла про него такое! И я уже плакала не от несправедливости к себе, а от стыда – казалось, я предавала отца.
Ректор нахмурился ещё больше, сказал: «Так!», подтянул к себе мою бумагу и поставил резолюцию: «Выделить одну комнату в общежитии №1»
Оказывается, как раз в это время закончился ремонт первого этажа общежития, находящегося неподалеку от институтского здания, и он весь стоял пустой. Мы были первой семьёй, которой там дали комнату. Потом у нас появились соседи: и студенты, и семейные преподаватели. Можно, можно было без моих слёз выделить там жильё, но главный администратор института зачем-то заставил меня унижаться и просить, и переступить через себя, забыть гордость - то ли теша своё самолюбие, то ли, блюдя институтские интересы, стараться жилищные ресурсы расходовать крайне бережливо.
Конечно, была решительная попытка и Женечку перевести из ясель на посёлке в какие-нибудь другие, ближние. Но не тут-то было. В яслях института мест не было, а другие ближайшие ясли находились за четыре остановки в обратную от городу сторону.
Мы оформили Женечке перевод и поехали с Исаем и малышом в этот садик. Это было 9 ноября, сразу после праздников, и заведующая не приняла Женечку - по инструкции справки о здоровье действительны не более трех дней, а у нас из-за праздников они дня на два были просрочены. Прикинули мы «pro и contra»: Исай рано утром должен будет везти малыша в новые ясли, потом отправляться в обратную дорогу на поселок, то есть пересадок уйма, да с работы опять за Женей. Целый день в разъездах, и сам, и малыш измучаются от дорог и ранних подъемов. А надвигалась зима с морозами и ветрами. В общем, оставили, как было, Женечку в поселковских яслях, и в холодные дни он часто ночевал у бабушки с дедушкой.

ОБЩЕЖИТИЕ ХПИ

  Выделенная нам комната оказалась на первом этаже, самая близкая к входной двери. Из-за такого соседства в ней было шумновато. В общежитии жило много семей молодых преподавателей.
Сдружилась я с семьей Раисы Александровны, своей сослуживицы. Тоненькая, чёрненькая, с высоким голоском, смешливая, она всё умела - спечь пирог, связать свитер или шарф… А как она управлялась со своими мужчинами! Её муж Валера и сын, тоже Валера, - были почти на одно лицо: оба альбиносы, увальни, курносые, с припухшими веками и губами. Одна разница – маленький Валера был в несколько раз меньше своего папы. Рая среди них была как моторчик. Как-то я попросила её научить меня вязать - у неё такая была замечательная шапочка с длинными ушами. Хочу такую! «Х-м! - сказала Рая. - Х-м! Ты знаешь, это тебе не тяп-ляп, научить сложнее, чем самой связать, а мне некогда. Ладно, купи шерсти, приходи вечером. Только я уже знаю - ничего не выйдет. Я тут начала Вале с нашего этажа показывать, так рассорились. "Ты, - говорит, - не учишь!"» При этом Рая раскрыла глаза в пол-лица и скопировала возмущение незнакомой мне Вали. Шерсть я купила, но одним уроком всё и ограничилась - некогда было Рае со мною сидеть. (Позже я таки выучилась вязать, посетив несколько занятий вязального кружка).
Была еще семья математиков, жену звали Гута, добрая и веселая прибалтийка, не красавица, но славная. Она замечательно пекла, и я у неё взяла несколько уроков - как замешивать тесто. Гута была спортсменкой, и они с мужем и ребёнком часто выезжали в город - то на каток, то в бассейн, то на футбольные матчи.
Через год после меня на нашу кафедру пришла работать еще одна выпускница нашего института, звали ее Ирина. Высокая, угловатая, внешне напоминавшая композитора Листа, незамужняя, явная феминистка, она очень хорошо играла на скрипке. Ее комната размещалась на втором этаже почти над нами. Весенними и летними вечерами мы часто слышала ее скрипичную музыку, проникающую через открытые окна. Вот с кем я рассчитывала сойтись поближе - всё же почти однокашницы, общие воспоминания об альма-матер. Опять же - любовь к музыке. И Ирина не была обременена семьёй. Но Ирина быстро сдружилась с Юлией и образовала с нею что-то вроде "элитарного корпуса" на нашей кафедре. Я в их кружок вписаться не могла. Другой слой общества. Однажды мы с мужем были в мясном магазине в центре города, встали за чем-то в очередь. Вдруг около меня остановилась Юля - в шубке, меховой шапочке. (На мне тогда было надето толстое драповое пальто, а на уши - вязаная шапочка с поддетой незаметно под низ - для тепла - другой, поменьше). "Буженинки захотелось?" - спросила Юля, улыбнулась и пошла дальше. Я повернулась к Исаю: "Чего - захотелось?" - "Я не понял", - ответил он. "Буженины", - сказала стоящая за нами женщина. "А что это?" - чуть не спросила я. Но удержалась и стала рассматривать ценники в стеклянной витрине. И тут увидала - около розового, копчёного мяса на ценнике, зажатом в тонком колечке, закреплённом на ножке, было написано: "Буженина. Цена за 1 кг - ..." Я внутренне охнула - цена этого мяса была нам совершенно не по карману, мы могли себе позволить взять разве полпалочки варёной колбасы. Юля, дочка главного редактора краевой газеты, явно больше меня разбиралась в радостях жизни.
Возглавлявший наш коллектив Владимир Александрович, очень не дурак выпить, чистый "конформист", защитивший лет в сорок диссертацию и ничего более не желающий, кроме сохранения своего кресла, встречал в штыки любые попытки каких-то преобразований на кафедре, причем выражалось это не в категорической форме, а так: "Погодите, спешить не надо, сейчас не время" и в том же духе. Инициатива гасла. Зато собраться кафедрой и устроить сабантуйчик - это он всегда был очень "за". Кафедралы его тихонько презирали за научную несостоятельность и трусость перед начальством, понимали, что с ним кафедра будет киснуть. «Прыгунов» немного интриговал и фрондировал перед завом, русский Игорь (в мятой рубашке) мечтал занять его место, секретарша обожала, чем вызывала ревность своего мужа и жены начальника. Одним словом, у нас был небольшой коллективчик - зеркальное отражение многих кафедр вузов СССР.
Мне поначалу там было неуютно, и я не понимала - почему. Вроде бы сдружилась с Раисой Александровной, с Валентиной Петровной, поддерживала приятельские отношения с некоторыми мужчинами, но те люди, которые меня интересовали («Прыгунов», Ирина) - с ними у меня контакта не наладилось. «Прыгунов» со всеми держал себя задиристо, Ирина же была подчёркнута суха со мною. Создавалось впечатление, что я много младше них; как-то они держались … с превосходством, что ли. Я же в них видела сложившиеся личности, со своими жизненными ценностями - это меня в них и привлекало: их уверенность в себе. Мне до этого было очень далеко.
Наступал праздник Нового года. В его преддверии кафедра собралась в почти полном составе в одной из наших аудиторий, но Исай в институт праздновать не пошёл – он по-прежнему в компании образованных людей чувствовал себя скованным и в этот вечер остался на посёлке. По длинным коридорам и обширным, холодным холлам ХПИ ходили подвыпившие преподаватели, в актовом зале стояла елка, я же бродила в новом парчовом, собственноручно сшитом платье по огромным пространствам и лестницам одна и чувствовала такую неприкаянность! Случайные, временные приятельства с женщинами, работницами института, не заполняли пустоты в душе, не было близкой подруги... Эти проходы по холлам и лестницам так мне запомнились, что часто я видела себя во сне вот так бродящей по коридорам и лестницам, ищущей то ли выход, то ли нужного человека.
Тогда же у меня стали портиться отношения с мужем. Они стали разлаживаться ещё у родителей, когда я была не довольна его собутыльничеством с Папой. Но когда у нас появилась отдельная комната, ссоры не прекратились, наоборот – они стали ещё чаще. Исай задерживался с приездом домой. Дорога от посёлка в наше общежитие занимала около часа, но и в восемь вечера, и в девять мужа дома не было.
Я приходила с занятий часа в три-четыре, иногда нарочно задерживалась до семи в лаборатории, чтобы не идти в пустую комнату, но вернувшись, сготовив ужин, я сидела одна, не имея понятия – где муж и скоро ли вернётся. Телефона у моих родителей не было, выяснить – где Исай - не было никакой возможности. Когда он возвращался, то на моё недовольное «Ну, почему так долго?», отвечал – «Засиделся у родителей, с Женькой» или «Пошёл в гости к Саше, он позвал». И так почти ежедневно. Я возмущалась: «Как ты не понимаешь – я же тут одна! Почему ты не едешь домой?» - «Ну, почему одна, сходи к  своей Раисе…» - или что-то подобное отвечал он. Совершенно невозможно было с ним разговаривать о задержках, получая в ответ какие-то нелепости. Никак не могла ему вдолбить – ну, нельзя так себя вести – не торопиться домой!
Летом было иначе – летом он обязательно привозил Женечку, и у нас была замечательная семейка: мы гуляли, выезжали в город, на Амур, в парки, куда маленькую меня водили Мама с Папой.

Мы ездили в гости, приглашали посёльских друзей к себе. Но как начинались холода – наша семья редко собиралась вместе. И если Исай на посёлке был в своём кругу – прежние друзья, тесть свой в доску, лояльная тёща, сынишка, то я почти до ночи была одна – ходить в гости мне не хотелось да и неудобно было: вроде бы семейная, а все вечера одна…
Этот обдуваемый ветрами холм, где располагался корпус института и несколько студенческих общежитий рядом (посёлок преподавательских домов располагался в метрах 700-ах, за оврагом), где ни клуба (как в посёлке), ни другого какого общественного здания - это было хуже, чем в деревне! Он не оставлял мне выбора - куда себя деть вечерами.  Вязать, шить, читать? Но мне же не шестьдесят лет! Крайне не хватало общения.

МЕТАНИЯ
 
 В первые полтора года, когда я входила в курс, писала лекции, сама проделала все лабораторные работы да не по одному разу, переписывала к ним методические указания, вела лабораторные и читала лекции, осваивалась с расписанием, аудиториями, знакомилась с коллегами – мне времени не хватало, и в институте я проводила не по восемь часов, а по десять-двенадцать. Но уже к средине второго года я прекрасно ориентировалась и в ненормированном рабочем дне находила множество «окон», в которые можно было отлучиться домой и сделать ту или иную работу.
Наши с мужем доходы (то есть зарплаты) при "неоперённости" (не было мебели, бытовой техники, телевизора, кухонных приспособлений, приличной одежды и обуви) были так малы, что мы экономили на чём только можно. Втемяшивание Мамой в образ жизни аскетизма (довольствоваться малым и всё добывать лишь усиленным трудом) для меня, конечно, не прошло даром. Когда в доме нет того или другого, а взять неоткуда, кроме как купить или сварганить самому, то поневоле не станешь тратить время на чтение или прогулки. Каждая свободная минута должна быть потрачена с материальной пользой – сшить себе юбку из купленной полушерсти, а не заказывать её в ателье; связать свитер мужу или шапочку сыну, а не ехать за ними на рынок… А свободные вечера отдать дополнительному заработку – например, вести подготовительные курсы для будущих абитуриентов. И я этот путь «обогащения» активно использовала. И постепенно у меня создавалось впечатление, что в семье образовался перекос – муж имеет гораздо больше свободного от работы времени, которое с удовольствием тратит на себя. Явное попрание, на мой взгляд, справедливости в нашем жизнеустройстве: Исай организовал своё существование гораздо комфортнее, чем я, причём - за мой счёт. Ну, и где тот, кто "стелил мне постель"? Где желание взять на себя заботу о любимой жене, разделить с нею трудности быта? Жизнь в доме моих родителей переориентировала его - весь быт на женщине, мужчина - для организации достатка и общего руководства. Понятно, когда катаклизмы - тут мужчина и разворачивается: встаёт на защиту, напрягает ум и силы... Но где они - эти катаклизмы?
Жизнь продолжала свои уроки.
Первые мои отпускные деньги, (а я запомнила – их было ровно сто рублей) – я настояла потратить на стиральную машину «Приморье». Как я о ней мечтала! Стирка у корыта, на доске, потом полоскание, отжатие руками… Мало, что на неё тратился выходной день, так ведь и руки от порошка шелушились и краснели, и нога, и поясница ныли от долгого и неудобного стояния. В Томске мы ходили вместе стирать в механическую прачечную, до которой было несколько кварталов. Здесь же, вблизи нашего общежития, не было почти никаких подобных учреждений: ни прачечной, ни бани, ни химчистки. За всем этим нужно было куда-то ехать - или в город, или на посёлок. Стирка, глажка, готовка, уборка, мелкий ремонт. Я шила себе платье, а отходив несколько месяцев на курсы вязания, начала обвязывать себя, мужа и малыша.
И я стала возмущаться - почему (при равных заработках) все хозяйство лежит на мне? Я стирай, гладь, вари еду, обшивай и обвязывай семью, работай и подрабатывай, а муж - как уедет на целый день в поселок, так только к вечеру заявляется, вполне довольный жизнью, голодный и к тому же - без выраженных знаков внимания и понимания. Мои стоны, что жизнь стала какой-то серой, что никуда вместе, кроме как к родителям, не ходим, что встречаемся только утром и вечером – его мало трогали.
А я всё больше угнеталась этим общежитием на юру, огромным холодным институтом, голыми пространствами вокруг, вечным отсутствием денег, а главное - одиночеством и какой-то бесперспективностью, охватывающей меня всё больше. Уже маячившая через год или два квартира не прельщала - "преподавательские" дома находились почти в километре от института, этот посёлок не имел развитой инфраструктуры, к нему не ходил транспорт. То есть опять ноги, и время, и снежные бури...
Этот студенческий хуторок в почти часовой езде от центра города, отсутствие рядом клуба, или концертного зала, или приличной библиотеки, или даже кафе (тогда кафе, вообще-то, распространены не были), когда нет близкой подруги, а муж вечно отсутствует, а ребёнок слишком мал и находится под присмотром бабушки – этот хуторок остался в моей памяти, как царство Снежной королевы. Никакого тёплого чувства от него не сохранилось. Мне было там плохо. И выбраться оттуда было довольно проблематично – я разрывалась, как потом всю жизнь разрывалась: работа, кормившая меня, должна была находиться неподалёку от дома, и неподалёку же мне необходимы были театры, библиотеки, концертные залы, в которых я тем более остро нуждалась, что не имела других возможностей как-то украсить и разнообразить собственную жизнь.
Всё больше зрела мысль - надо что-то делать, как-то отсюда выбираться. Но три года обязательной работы по распределению - это условие держало меня при институте.

Я – АССИСТЕНТ

В Хабаровском политехническом, куда я была направлена по распределению, не было должности - преподаватель. Были старшие преподаватели, доценты, профессора. А начинающие преподаватели назывались ассистентами. Вот и я была ассистентом. В мои обязанности входило, на первых порах, ведение лабораторных работ по электронике и электротехнике. Начала я с того, что сама проделала все лабораторные работы, тщательно проштудировала методички и учебники по темам работ. На лабораторных я "сидела" весь семестр до лета, а с нового учебного года мне уже поручили вести лекции по курсу «Основы промышленной электроники».

«Промышленная электроника»… Резисторы, транзисторы, соленоиды, конденсаторы, диоды, триоды, тетроды, пентоды… Схемы, схемы. Схемы.
Не моя была это среда!
Понять и рассказать работу приборов для меня не составляло труда, там всё было несложно и логично. Но вот включить прибор в схему, описать его взаимодействие с другими элементами, совместить работу схемы с математическим её описанием, показать графически форму электрического сигнала на выходе схемы – тут я брала не пониманием, а только памятью.
С тайной завистью наблюдала я, как наш лаборант «кумекал» над неподдающимся прибором: «Ага, электрончики сюда побежали, чуть задержались в катушке, в это время диод ещё закрыт…» Он видел всю эту картину, как мы видим с моста течение реки во всех её излучинах, задержку в порогах, стремительное течение в тесно сдвинутых берегах, её напор и потом спокойное, широкое движение в раздавшихся берегах. Для меня картина происходящих в проводах и элементах схемы процессов была абсолютно тёмной.
Для заочников я тоже вела лабораторные занятия, а там в группе были люди ушлые и дошлые, они эти схемы у себя на производстве собирали и разбирали, и я нередко попадала впросак с их замечаниями по поводу неправильной формулировки задания в лабораторной работе, которую я пыталась изложить. Порою мне приходилось в смятении уступать их эрудиции, когда я пыталась настаивать на исполнении лабораторной согласно методичке, а человек, старше меня лет на пятнадцать, убеждал, что быстрее работа будет выполнена, если какой-то элемент зашунтировать или поставить «в этот вот узел конденсатор меньшей ёмкости».
Наша кафедра создалась сравнительно недавно, и лабораторная аудитория – обширная и светлая – была почти пуста. Были заказаны на один завод лабораторные стенды, и когда они пришли – четыре разные, аккуратные установки, я, ознакомившись с ними, предложила заведующему кафедрой их продублировать, повторив не в металлической «оправе», а собрать схемы в гетинаксовых кожухах. «Да, - сказал на это Владимир Александрович, - неплохо бы, можно сэкономить средства на осциллограф для ремонтной группы. Только кто это будет делать?» - «А студенты! А мы им сделаем за эту работу зачёт по лабораторным. Думаю, желающих будет больше, чем требуется».Так и получилось. Мы с парнями за несколько недель сделали ещё комплект лабораторных, и теперь вся аудитория была заполнена столами с установленными на них аккуратными вертикальными кожухами, по которым извивались вырезанные схемы спрятанного внутри оборудования.
Лекции мне давались труднее. Написала я их без проблем, озвучила перед кафедральными сотрудниками, получила одобрение. А вот выстоять два часа на ногах и держать внимание аудитории было действительно сложно. Мой курс не являлся основным для тех специальностей, у которых мне было поручено его читать, заканчивался зачётом, поэтому посещение лекций можно было обеспечить лишь интересным их прочтением. Помнила я, как засыпала студенткой, слушая безэмоциональный голос какого-нибудь преподавателя-зануды. И для меня было ясно – на лекциях должно быть интересно, энергично, живо…
… И каждый раз, прочитав очередную лекцию, вся испачкавшись мелом, устав от двухчасового стояния (считай, на одной ноге), я не менее часа отдыхала в своём закутке в лабораторной аудитории, положив здоровую ногу на стул, и медленно приходила в себя от огромного эмоционального напряжения.
Доставало меня и отношение кое-кого из моих студентов. То ли моя молодость, то ли другие качества тому причиной, но было несколько парней, кого мой преподавательский авторитет не вдохновлял, и вели они себя при мне довольно вызывающе: приходили или уходили в процессе лекции, а однажды один пришёл на зачёт явно под градусом. С этими я не ладила. Пыталась быть лояльной, подшучивать, но быстро уловила – если им дать волю, они просто наглеют. В общем, избрала тактику требовательного преподавателя и придерживалась её до самого ухода из института...

ОЛЬГА ПЕТРОВНА
 
 Так как летнего отпуска в первый год работы мне еще не полагалось, то я работала секретарем в приемной комиссии. Тогда-то я и сдружилась с удивительно обаятельной женщиной  Ольгой с кафедры математики. Это была милая, тоненькая, высокая, темноволосая женщина с улыбающимися всегда глазами и чудными ямочками на смуглых щеках; лет на 5 пять старше меня, замужем и уже воспитывала троих сыновей. На этом основании я чувствовала к ней некоторую почтительность и звала по имени-отчеству. Но и она меня полюбила и часто простодушно выражала знаки восхищения - то моей прической, то собственноручно сшитым платьем. (Правда, мне казалось, что она просто очень добра: и прическа - ничего особенного, просто распущенные по плечам волосы, и платье – обыкновенное. Она же: «Ой, как мне нравится!» и улыбается ямочками).
В то время вышел на экраны фильм Лелюша «Мужчина и женщина». Он совершенно не вписывался в кинематографические рамки, к которым мы привыкли: чуть ли не впервые со времён трофейных фильмов мы увидали жизнь «за бугром». Я не помню, чтобы до этого фильма видела что-то подобное: обычную жизнь иностранцев из буржуазной страны, любовь двух простых французов, музыка, первые эротические сцены, показанные на широком экране.
В конце сороковых годов было нашествие трофейных зарубежных фильмов. Тогда ограничений по возрасту не существовало, и мы смотрели подряд и "Даму с камелиями", и "Тарзана", и "Большой вальс"... Потом - в пятидесятые - экраны заполонили фильмы индийские - Радж Капур и Наргис собирали толпы зрителей в клубы. Но эти фильмы напоминали сказки - так они были наполнены прямолинейной борьбой зла и добра.
В конце шестидесятых если и шел на наших экранах зарубежный фильм, то был он из одной из стран демократии: Польши, Румынии, Венгрии, ГДР... Иногда показывали албанские или югославские фильмы. Но даже и они были – как «окно в Европу», потому что, видно было, насколько жизнь в тех странах была благоустроеннее нашей.
Однако фильмы из «братских социалистических стран» мало отличались от наших, а часто и уступали нашим по художественным достоинствам. А вот чем они определённо нравились – так это интерьерами квартир, чистыми улицами зарубежных городов да одеждой героев. Сюжеты же их были, как правило, комедийные или мелодраматичные. Выделялись разве что фильмы о войне или исторические, костюмированные. Фильмы же из «капстран» до нашей глубинки доходили редко да и были не о современности, а вроде «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли или музыкальные, как «Возраст любви» с Лолитой Торрес.
В «Мужчине и женщине» ощущался совершенно другой уровень. Я не могла передать – что же его отличало от до сих пор виденного, но мне определённо понравились необычные фронтальные съемки, общая цветовая коричневато-розоватая гамма картины, артисты – не экзальтированные, не глупые, не мучающиеся вопросами общественной пользы. История двух влюблённых горожан, неуверенных в своих чувствах и ищущих взаимопонимания, сдержанная и в то же время откровенная игра Анук Эме и её партнёра (Жан-Луи Трентиньян)… В общем, разговоров об этом фильме было много. И Ольга Петровна, слушая мои восхищенные комментарии о фильме, вдруг спросила:  «Дина, вы сколько раз видели этот фильм?» - «Один», - ответила я и споткнулась: а правда, мне за раз удалось схватить довольно много особенностей, о которых никто больше не говорил. Я тогда почувствовала удовольствие от её вопроса и своего ответа.
Ольга как бы раскрывала мне меня самое; благодаря ей я стала нащупывать под ногами почву, которую было стала терять, окунувшись в самостоятельную жизнь, стала вновь обретать уверенность в себе, было потерянную в окружении равнодушных ко мне кафедралов и собственной семьи.
Тогда я не понимала, что моя неуверенность взращивалась отсутствием людей, которые были бы мне откровенно рады. Размолвка с родителями, вызванная тем, что мне было отказано жить в родительском доме, явное охлаждение Исая, отдалённость задушевной подруги Светы – одним словом, начав самостоятельную взрослую жизнь, я очутилась в среде, где было явно не достаточно тепла, интереса, дружелюбия. Было ощущение, что до меня никому нет дела, что я нужна мужу только для ухода за ним и домом. Даже Женечка во мне не нуждался – Мама использовала любую возможность придержать его у себя. Возможно, она считала, что так облегчает мне жизнь. Да, облегчала – только для чего? Я не имела большого дела, для которого мне высвобождалось Мамой время, и была в полной силе, чтобы выполнять свои обязанности матери, а наше редкое с ним общение никак не давало окрепнуть нити «мать и дитя».
(И так-то, прочтя в детстве Ефремовскую "Туманность Андромеды", я считала, что рождение детей - единственная обязанность женщины перед обществом. А вот воспитанием лучше бы заниматься государству. Женщина же имеет полные права получить образование и быть полезной обществу, как труженик. Эта установка, конечно, диссонировала с тем, что я видела вокруг, да и слишком далеко было до того светлого будущего и общества, что были описаны в фантастическом романе. Но всё же в голове эта заноза торчала - я, золотая медалистка, специалист с вузовским образованием, должна жить жизнью полуграмотной Мамы? Рожать и воспитывать детей, ублажать мужа, все дни крутиться на кухне? И моя общественная польза - это восьмичасовое пребывание на службе? Ну уж нет! Дети от меня никуда не уйдут. Сначала - быть полезной людям, а потом уже - собственным детям.
Что поделаешь! Такой я выросла - дубовой отличницей, не имеющей никакого представления о реальном положении вещей).

А наша дружба с Ольгой Петровной была недолгой. Она уехала в Ленинград на стажировку и там осталась - поступила в аспирантуру. Наша переписка заглохла, почти не начавшись. Виновата была я: перед Ольгиным отъездом я сделала ей заказ на какую-то ерунду, чулки, может быть, или туфли - не помню. Тогда было принято делать заказы командированным в наши столицы: эти города гораздо лучше снабжались, и чего нельзя было купить в глубинке - везли из столиц, поэтому вырваться туда считалось большой удачей. Ольга уезжала на пару недель, а когда не вернулась в назначенный день, я стала ее разыскивать, и меня спросил сотрудник ее кафедры - почему я так упорно ее добиваюсь. Я поведала ему, что дала Ольге некую сумму, а теперь вот не знаю, как мне вернуть деньги. Вероятно, Ольге это как-то передали, деньги мне вернули, но писем я от нее ни одного не получила. Похоже, она обиделась, а я долго чувствовала огромную неловкость от своего дурацкого поступка и ненужного посвящения постороннего в наши взаимоотношения.
Для меня всегда было сложно входить в материальные отношения с друзьями: вечная собственная финансовая несостоятельность, привычка экономить распространялась и на окружение, не хотелось никому быть должной, но и раз кому сама одолжила, то возврат ждала своевременный. Годы прошли, пока я избавилась от этого жлобства. Но несколько хороших друзей из-за этой своей черты успела потерять.

ПРИЁМНАЯ КОМИССИЯ
 
В приёмной комиссии я работала секретарём в первое лето (1968 год), когда мне ещё не полагался отпуск - стаж работы был менее 11 месяцев, и второе (1969 г.), когда двухмесячный отпуск был слишком велик - для поездок куда-то не было достаточно денег, а проводить всё лето в городе или на родительском мичуринском - так лучше потратить его часть на подработку в приёмной.
Мы дислоцировались в огромном холле первого этажа института, где в холодный сезон размещалась раздевалка. Вешалки были убраны, наши столы тянулись вдоль барьера, каждому факультету отводилось несколько столов, за которым секретари и располагались.
Перед началом работы все работники, занятые абитурой и приёмными экзаменами, собирались у проректора по учебной работе, где председатель комиссии проводил инструктаж. Наряду с рутинными наставлениями там были и необычные. Например, давались ЦУ относительно абитуриентов-корейцев.
В те годы на Сахалине, Курилах и в других районах Дальнего Востока проживало много корейцев. Они по разным причинам жили в Союзе, хотя имели северокорейское гражданство. Вот насчет их детей, желающих поступить в советские вузы, и вводились негласные запреты. Чтобы не вызывать обострения отношений с «братской страной», не вызывать международного интереса к этому вопросу, но в то же время ограничить до минимума прием в студенты граждан чужого государства (за них же никто не платил!), членам приемных комиссий «рекомендовалось» всячески препятствовать успешной сдаче вступительных экзаменов этими абитуриентами. Они все заканчивали наши советские школы, и среди них было достаточно умных и подготовленных ребят. Помню пухлое от слез лицо хорошенькой кореянки, получавшей у меня документы: она уже сдала несколько экзаменов на отлично, когда в ректорате спохватились, и девочку грубо остановили, поставив ей двойку на последнем экзамене. Это было, в общем-то, жестоко - она не могла с таким результатом передать экзаменационный лист даже в техникум, где экзамены тоже уже закончились, и теряла целый год. А ведь это восточная девушка. За этот потерянный год вполне возможно, что родители вынудят ее выйти замуж, и умненькая кореяночка не сможет продолжить образование.
В приемной комиссии собирались все экзаменационные работы, и особенно мы потешались, когда читали сочинения абитуриентов. Хотя наша страна и считалась самой читающей в мире, но многие выпускники не знали литературных первоисточников, как впрочем и сейчас. Помню, как мы смеялись над сочинением одного парня. Он довольно сносно сдавал экзамены по точным наукам. Но вот сочинение... Его проверка произвела переполох в комиссии. Тема народа, связанная с Отечественной войной 1812 года, раскрывалась у вчерашнего школьника через партизанские отряды, пускающие под откос поезда, и парашютистов-разведчиков, сбрасываемых над вражескими территориями. Заканчивалось это произведение уверением, что только под руководством КПСС была возможна победа над Наполеоном. Ошибки стилистические и грамматические пестрели почти в каждой строке. Но абитуриенту поставили все же тройку, и он стал студентом. Что было с ним дальше - не знаю.

Однажды к барьеру, за которым располагался "мой факультет", подошел высокий красивый мальчик с тростью, рядом маленькая, худенькая женщина с огромными глазами, в которых застыл горестный вопрос. Они не были горожанами краевого центра, приехали откуда-то из глубин Дальнего Востока. Сдали документы и ушли. А через несколько дней пришли снова документы забирать. «Почему?» - спросила я. Мальчик, опустив голову, отошел, а мать каким-то смирившимся голосом сообщила, что сын ее перенес операцию по поводу саркомы бедра, и ему отказывают в приеме документов по медицинским показаниям. Мне кровь ударила в голову. «Не забирайте, пожалуйста, сегодня документы, - попросила я их. - Надо бы справиться - тут что-то не то». Они ушли, а я помчалась на прием к Даниловскому, ректору, к которому уже протоптала дорожку, когда выпрашивала комнату в общежитии. «Почему этого юношу не принимают в институт?» - задала я вопрос, едва усевшись на стул для посетителей. - «Вы знаете, что у него была саркома, и ему осталось жить несколько месяцев?» - «Это не причина. Почему такая уверенность, что ему осталось жить всего ничего? - строптиво возразила я. - У меня тоже была саркома, а я живу уже десять лет!»…
Документы у мальчика приняли, и он успешно поступил в институт. Я держала его в поле зрения, пока он учился. Потом он исчез. Пошла в деканат: "Где такой-то студент?" - "Обострение, наверное, метастазы. Он уехал домой"...
Юноша умер через полгода.
Не знаю, во благо ли я отстояла его тогда. Быть может, лучше бы он провел эти последние месяцы дома, рядом с родителями. Этот юноша - рубец на моем сердце. Нужно ли было вмешиваться?
Было ещё одно знакомство, немного скрасившее тогда мою тоску о нужности людям. В приемной комиссии я познакомилась с двумя абитуриентками. Обеих звали Танями. Обе статные, высокие, но одна Таня - просто русская красавица: гладкопричесанные светлые прямые волосы, круглое свежее лицо, синие большие глаза... Только крепкая спортивная фигура отличала её от кустодиевских пухлых "девушек на Волге". Другая - чуть ширококостная, но с прекрасной фигурой, черными, вьющимися волосами, спускающимися волной на спину, белозубой радостной улыбка. В этой компании синеглазая Таня была главной, а вторая - все время смеялась. Они мне понравились сразу, когда ещё сдавали документы. Проставляя в экзаменационных листах отметки за письменные экзамены, я всегда останавливалась на этих двух Танях, и когда они приходили за экзаменационными листами - поздравляла их. Однажды призналась, что болею за них. Девушек это поразило: я ж была для них просто служащей. Они, конечно, не знали, что с ними работают преподаватели, недавно сами бывшие студентами. Сдав все экзамены, Тани притащили мне букет цветов и конфеты, и я пригласила их домой. Мы тогда хорошо посидели втроём, отметили их поступление. Пока я работала в институте, мы с этими девушками часто встречались. Они дружили весь первый курс, но уже на втором я встречала их поодиночке, каждую - в сопровождении парня.

МИЧУРИНСКИЙ
 
Чем себя занять? Конечно, такой вопрос в мозгах не торчал, но чем-то значимым заполнить время, свободное от работы, материнских забот и хозяйства – такая проблема была.
Увлеклась в это время вязанием. Тут ещё и та причина была, что ведь ничего нельзя было в магазинах купить, кругом дефицит. Обыкновенную кофту для холодов – надо было выстоять огромную потную очередь и не выбрать, что тебе идет, а брать, что есть – мешковатое, не твоего фасона и цвета. Пошла на курсы вязания, три месяца поездила на автобусе в клуб соседнего микрорайона, но вязать научилась и долго обвязывала себя, мужа, Женю... (Этот навык пригодился в середине девяностых: для младшего сына тогда вязала свитерки, штаны, совсем стало опять плохо с вещами в магазинах. И кое-что я даже вязала в те годы на продажу).
В нашем «околотке» не было ни клубов, ни домов культуры, ни кинотеатров – лишь на яру, обдуваемом со всех сторон, огромное здание института, рядом общежитие, и в километре, через овраг с нешироким мостиком – поселок из десятка домов, где жили преподаватели. Всё было открыто ветру, ни насаждений, ни кустика - одна холмистая пустошь, прорезаемая шоссе. Даже магазинов не было. Вот и ездили мы то в посёлок, то в город, то в ближайший микрорайон за развлечениями и покупками. Приглашать к себе в гости друзей - тоже не очень-то получалось. В холодное время их нечем было занять, кроме как застольем.
Не интересно было мне там жить.
Объяснялась эта скука просто: я в эти годы потеряла стержень. Наступало время определения – что я хочу, чем заполню свою дальнейшую жизнь – буду ли просто хорошей женой, хозяйкой или надо настраиваться на что-то другое…
Я уже поняла, что домохозяйства мне мало, да и не любила я быть хозяйкой: кухня, домашние заготовки, работа летом на участке – все это я делала, но все это меня тяготило. И вообще, жизнь моих родителей для меня была слишком узка – работа, еда, праздничные застолья, летом по воскресеньям выезд на берег Амура. Там лежание на песке до одурения, еда на открытом воздухе – вареная картошка под водку…
Или "мичуринский". У родителей для летнего отдыха по-прежнему предназначался мичуринский сад, где всё лето набирали вес и красоту всякие овощи, ранет, малина и чёрная смородина. Почти каждый вечер летом они отправлялись туда. И уж конечно – почти все выходные тоже проводились «на саду». Домик там был, скорее напоминавший скворечник: малюсенький, вроде вагонного купе, с двумя лежанками вдоль стен и столиком между ними. Там же, рядом, находился «туалет» с двухведерным бачком на крыше - к дну бачка приварена труба с краном и лейкой - душ. Бачок заполнялся во время дождя или через шланг от проложенного по участку трубопровода. На время помыва толчок закрываешь крышкой, на которую встаешь и обливаешься нагретой за день солнцем водой из бачка. Понятно, что тёплой воды хватало лишь на одного человека, остальным или купание вообще не доставалось, или нужно было лезть под холодную воду. Других водоёмов вблизи посёлка не было.
Вот на мичуринском и проходило почти все лето. Сбор смородины, малины, красные помидоры, густые заросли ранетки. Собрав урожай, мама принималась его обрабатывать - перемалывать смородину с сахаром, готовить маринады, варенье. Как меня это тяготило! Ничего этого на столе я не любила, поэтому прекрасно бы обошлась зимой без этой снеди, но для Мамы это было - святое: кто придёт, а на столе собственные маринады. Конечно, я во все это вовлекалась, особенно, в сбор ягод. Даже подумать нельзя было куда-то отправиться в отпуск. "А как же сад?" Пресекались все разговоры пудовым аргументом: "Что деньги мотать, можно прекрасно отдохнуть "на саду".
Смирялась, но тоска не проходила.

КНИГИ "ПО БЛАТУ"
 
Мичуринский, конечно, не единственный способ провести досуг. Были, пусть и не так часто, как хотелось, редкие из-за дальности города выезды в театр или на концерт, чтение. Книги для меня продолжали быть на первом месте. Начав зарабатывать, я стала собирать собственную библиотеку.
В вестибюле нашего института располагался киоск «Союзпечати», в котором торговала газетами и журналами темноволосая, средних лет женщина. Порою на её прилавке я встречала художественные книги и часто их покупала. Она меня заприметила и начала, что называется, мне протежировать, то есть оставлять книги хороших авторов, поступающие к ней, бог знает - по каким каналам. Однажды в разговоре она обмолвилась, что к ней идут порой и подписные издания к журналу «Огонёк».
Подписаться на это приложение простому смертному было невозможно. Существовало ограничение на подписку самых востребованных каталожных наименований. Поэтому подписка на классиков из приложения к «Огоньку», или «Библиотеку подвига и приключений» к журналу «Сельская молодёжь», или «Искатель» к «Знание-сила» доставалась лишь партийным, профсоюзным и административным «активистам» предприятий. Но часть таких изданий поступала и в розницу, и завести дружелюбные отношения с продавцом киоска «Союзпечать» означало ещё и получить доступ к вожделенным книгам. Назывались такие «незаслуженные привилегии», когда тебе перепадало то, на что ты, в силу своего социального положения и сложившихся в обществе отношений, претендовать не мог, - ёмким словом «блат». Вот мне по «блату» и перепадали то тоненькие книжицы приложения «Искатель» с фантастическими рассказами, то популярные в те годы книжки о разведчиках или военные повести из приложения к «СМ», а то и подписное издание Ги де Мопассана. Кроме как «большое вам спасибо», я ничем не могла ответить своей благодетельнице. Это были те редкие отношения, когда человек тебе просто, "за красивые глаза", как говорится, симпатизировал или сочувствовал.
В моём положении такое к себе отношение, – когда меня отличали «ни за что», - я испытывала довольно редко и, надо сказать, в ответ комплексовала: меня мучило, что я не могу ответить чем-то подобным этим людям, и я боялась, не зная, за что они меня отличают, испортить это отношение, как-то не так себя повести и разочаровать их.
Эта неуверенность в отношение окружающих преследовала меня всю жизнь. Завися в значительной степени от других людей, понимая свою несостоятельность в обыденной жизни, нуждаясь в понимании своей физической слабости, я очень часто видела – как я некстати со всеми своими особенностями: хромотой, беспомощностью, претензиями на сочувствие и какие-то льготы, и это, конечно, уязвляло мою гордость. Я не умела и не хотела заискивать и, вероятно, своим неприступным видом только ещё больше настораживала людей…
Боюсь, основу этих непонятных посторонним метаний заложила во мне Мама. Именно от неё я слышала подтверждения собственной несостоятельности, подкрепляемые постоянным желанием меня в чём-то заменить, и одновременно требования физической выносливости, превышающие мои возможности.
Где-то я прочла фразу о том, что самыми безжалостными нашими мучителями являются наши близкие…

ГАЛИН ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ В РЕСТОРАНЕ

В те малоденежные годы для нас выход в ресторан – это было что-то запредельное. Мы не умели этого делать. Не было у нас такого правила. Рестораны – это для артистов, начальников, выходцев из интеллигентных семей, с детства знакомых с культурой ресторанов, а не только столовых, закусочных, «блинно-пирожковых» и «пельменных». «Вилка в левой, нож – в правой»; пользоваться салфеткой; что можно, а что нельзя «есть руками»; какое вино к чему заказывать; как рассчитываться; слово «чаевые» - как это?
Идти в ресторан и там трястись от боязни быть смешным – да ну его!
Первый свой "бал" (выход) я запомнила. Это было в день двадцатилетия Галины, сестры. Она с мужем Володей как раз приехала на летние каникулы в родной город, и наш Папа решил эту дату отметить по всем правилам.
Гостиница «Центральная», фасадом выходящую на площадь Ленина (она располагалась справа от той самой больницы, где мне ампутировали ногу), считалась самой престижной. В ней останавливались иностранцы, (в основном, японцы и китайцы), и там был славящийся кухней ресторан.
Нам повезло – нас обслуживала одна из лучших официанток ресторана – полненькая, глазастенькая, обаятельная, проворная и очень обходительная молодая женщина. Галя почему-то казалась мне озабоченной. Наш Папа, очень любивший женское общество и вмиг оценивший прелесть официантки, был в ударе: шутил, острил, цыкал на Маму, когда она проявляла беспокойство насчёт цен или количества выпивки. И в конце Папа вообще разухарился. «Доча, какую песню хочешь – я пойду, закажу, заплачу».
Галя, весь вечер просидевшая сама не своя, красивая, с высоким начёсом, в голубом шёлковом платье, хотела отмахнуться – «ничего не надо, папа!» Но тот настаивал. «Ладно, пусть «Дрозды» споют», - наконец, согласилась именинница.
Папа зажал в руке три рубля (большие деньги по тем временам, на них можно было прожить день, прилично питаясь в столовой) и пошёл к эстраде. Мы видели, как руководитель оркестрика наклонился к нему, улыбаясь, они переговорили, и Папа вернулся к столику, на ходу запихивая в карман брюк трёшку. «Сейчас споют», - ответил он на наши вопросительные взгляды, но смущение скрыть не смог – ресторанные лабухи не взяли его скудную лепту: «Не надо денег, отец, мы так споём». Почему - папа не понял. «Наверное, мало предложил», - поделился он с нами уже после вечера. А «Дроздов» мы услышали – хорошая песня, из репертуара "Песняров".
Так я и запомнила этот вечер с эпизодом – «я заплачу'».

"БЛЕСК КУРТИЗАНОК"

 С Галиного двадцатилетия у меня пропала боязнь ресторанов, как места - "не по Сеньке шапка". В посёлке, в здании заводской столовой был зал ресторанного обслуживания, и Папа с Исаем его посещали. Но ни строгая и непьющая вовсе Мама, ни я - представления не имели, что там да как. Я рестораны видела лишь в кино, и представить себя за столиком в роли завсегдатая, а тебя обслуживают, подают меню, а ты выбираешь: "Судак по-польски... Вино "каберне"..." С ума сойти!
Но в ресторане гостиницы "Центральная" я чувствовала себя совершенно свободно, и мне понравилось - и кухня (не привычная  - "Пельмени в горшочках", объедение же), и приветливость официантки, с готовностью отвечающая на вопросы: "А что это?", и музыка на заказ, и то, что после застолья поднялся да пошёл, не беспокоясь об уборке. И вот эта свобода от беготни от стола к плите. И нарядность зала, накрытого стола, посуды (хрусталь, серебро, фарфоровые чашечки, накрахмаленные салфетки) - всё это так радовало. Беззаботность хозяйки - вот что для меня открыл ресторан. Домашний приём гостей - это ещё и большой труд, и хлопоты, и кухня, и уборка до и после. А во время застолья хозяйка снуёт туда-сюда и много из веселья пропускает, разговоры, ради чего и собираются люди, проскакивают мимо неё...
Нам понравилось тогда в ресторане. Можно сказать, мы проложили туда дорожку. Стали с тех пор рестораны посещать, но, понятно, не часто, а по памятным датам.
Вот и пятилетнюю годовщину нашей семьи решили отметить вдвоём в ресторане в ближайшую к дате субботу. Сначала намеревались пригласить Маму с Папой, но Мама наотрез отказалась: «Не была и не пойду!» (Галин день рождения ей запомнился раздражением, с которым она следила за разошедшимся Папой, за его любезностями официантке и «деньгами на ветер»). А Папу, всегда готового выпить и закусить в хорошей компании, Мама уговорила отказаться от нашего приглашения: «Пусть вдвоём сходят. Чего ты там мешаться будешь?»

В центральные рестораны попасть мы тогда не смогли – в тот субботний, майский вечер все они были забиты до отказа, а что надо было заранее заказать столик – об этом мы, неискушенные, не подумали.
Вечер был погожий. Мы спустились с центральной улицы Карла Маркса к параллельной улице Ленина и быстро наткнулись на вывеску небольшого, скромного ресторанчика. Там таки оказался свободный столик, небольшой, на три места.
Вскоре к нам подсадили какую-то женщину - молодую, симпатичную, в шёлковом платье. Что-то в ней было артистическое – красивое, ухоженное лицо, яркая помада, замысловато уложенные волосы. Дружелюбная, раскованная, она тут же оповестила, что в городе проездом, что только сегодня прилетела «с островов», а завтра летит на юг, и зашла сюда перекусить, потому что остановилась в гостинице. Поинтересовалась – кто мы, по какому случаю в ресторан завернули, открыто порадовалась за нас, стала расспрашивать, есть ли дети…
Нам она нравилась; мало того, она занимала наше время, не давала нам чувствовать, что находимся мы в среде непривычной, как себя тут вести – не знаем. В общем, мы выпили, разговорились. Новая знакомая была нам по душе, тем более, мы ей сочувствовали – вот, одна в городе, никого знакомых... И мы даже почувствовали себя ответственными за то, чтобы ей с нами было хорошо, как будто  представляли гостье с «островов» (Курильских, наверное) наш город.
Но не прошло и 20-ти минут с начала нашего знакомства как к столику подошёл молодой, худощавый военный. Его китель светло-болотного цвета был распахнут, виднелась белая сорочка, чуть распущенный форменный галстук. Он улыбался так, будто наша соседка была ему не чужая, в то же время между ними произошёл диалог незнакомых людей: «Вы позволите вас пригласить?» - «Ну, вообще-то… - взгляд как бы за разрешением в нашу сторону. – Я не собиралась…» Мы поощрительно улыбались – это же здорово, что она ещё и потанцует. Она вышла из-за стола и положила руку ему на плечо. И то, что она не проявила ни робости, ни недоумения, казалось нам нормальным: вероятно, так и нужно вести себя в ресторане – почему не потанцевать даже и с незнакомцем. Лейтенант после танца подсел к нашему столику, и соседка про нас забыла. Мы с Исаем ничего не понимали: если они не знакомы, то почему эта женщина так быстро пошла на контакт? Если знакомы, то почему при его подходе к нашему столу вели себя, как чужие?
Вскоре они ушли. И когда они уходили, по их поведению было видно, что совершается обычный ритуал: она делала всё, как должно, и он вёл себя, тоже не выбиваясь из установленных правил, и ушли они по разработанному кем-то давно сценарию. Это был как наём такси: проголосовал, сел, доехал, рассчитался и вышел.
Какая же я была наивная, да и Исай не лучше: да, мы были в курсе, что существуют и в нашей стране женщины, торгующие собою, только это настолько скрывалось, что нам и в голову не могло придти, что мы столкнулись с профессиональной проституткой.
Нам она так понравилась! Думаю, мы ей – тоже… своей «нетронутостью».

"ПРОМИНЬ"

Осмысливая свою жизнь, я представляю её, как длинный путь (банальная, конечно, метафора, но самая верная), в который я вышла не по собственному желанию и не мною проложенному маршруту. Повороты, возвраты, тупики, мосты и просёлки. И редко – магистраль.
Да, в какие-то моменты я останавливалась, не желая идти дальше по уже накатанной дороге. Причина, в основном, заключалась в слове – «не интересно». Войдя в ритм какого-то отрезка, я через год-два теряла чувство увлекательности тем, что со мною на этом пути происходило. Одни и те же люди, одни и те же действия – это приедалось, а выхода видно не было: ни материально, ни в силу лежащих на мне обязанностей, а главное – из-за ограничений физической активности я не могла жить более полной, удовлетворяющей меня жизнью. Возможно, если бы я могла ходить в походы или увлеклась какой-нибудь артистической деятельностью, была бы более независима от сковавшей меня семьи, если бы могла решить проблему медленного передвижения с помощью автомобиля, если бы родилась в семье со связями, тоже расширяющими возможности, - я бы перестала ощущать обыденность и медленное, но неуклонное пустопорожнее истечение собственной жизни.
… Моя активность требовала выхода. Я взялась вести вечерние подготовительные курсы по физике, настояла, чтобы на них ходил и Исай, к тому времени закончивший механический техникум и работавший на заводе мастером.
Заведующий кафедрой рекомендовал мне подумать об аспирантуре, в крайнем случае, заниматься наукой. К тому времени на кафедре установили математическую машину «Проминь», которую взялась осваивать скрипачка Ирина. Она была увлечена этим, и я ей завидовала: мне страшно нравилось работать на ЭВМ. Работа в приёмной комиссии позволила навести мосты с работниками других кафедр института. Так я вышла на физика Михаила Васильевича, похожего на грача, черноволосого, с острым носом и круглыми глазами, весёлого и очень доброго. Он вел научную работу, ему нужны были ученики. Узнав, что я немного владею ЭВМ, он дал мне тему: рассчитать какие-то электромагнитные поля в продольном резонаторе. Я с увлечением этим занималась: составляла программы расчёта при изменении различных параметров, пробивала перфокарты или штекерами набирала задание этой механической умнице. Меня приводило в восхищение, что не надо было делать многочисленные эксперименты, меняя то время течения процесса, то давление в резонаторе, то электрические параметры – всё это задавалось формулой процесса, а машина позволяла за несколько часов работы сделать ту же работу, на которую, если бы проводился эксперимент, ушло несколько недель.
В огромной, полупустой аудитории, с окнами, выходящими на южную сторону и потому всегда залитую светом, в центре слегка гудела голубовато-серая «Проминь». Из её печатающего устройства время от времени медленно выползал широкий, белый лист бумаги с колонками бледно-серых чисел – результатом расчёта. Я собирала эти полосы, разрезала их на удобный формат, а затем на миллиметровке вычерчивала графики (графические возможности у «Проминь» тогда мне ещё были не известны, а возможно, она их и не имела – ЭВМ только-только входили «в обиход») и несла всё это своему шефу. И делала это с удовольствием!
Шеф мне нравился, как нравились все люди, с кем мне было спокойно, деловито и весело. Вспоминаю его, возвращающимся по коридору с экзамена, а вслед за ним тянется длинный шлейф неширокой бумажной полоски – конфискованной у студента шпаргалки. (Он был страстным коллекционером этих вещей). Подходит и с неподражаемой лукавой гримасой рассказывает: «Сегодня видел просто потрясающую шпаргалку, но жалко - с собой не унесешь, а фотоаппарата не было: студентка исписала все коленки и бедра. Смотрю - сидит, угнулась. Подкрался, заглянул… А она юбочку поддернула и скатывает. Я аж ахнул, не удержался. Она глаза на меня вскинула, тоже «ой!» – раз – и прикрылась…Уговаривал-уговаривал все показать, нет, не уломал. Но выпроводить пришлось, хотя и жалко было – такой труд и насмарку».
Я уже поняла тогда, что, работая преподавателем, я буду вынуждена думать о кандидатской, иначе до пенсии придётся сидеть в ассистентах. Этого уже не хотелось. То, что специальность была мной выбрана ошибочно, я еще не осознавала, но то, что я не любила физику, электротехнику, что я не понимала сердцем, что преподавала, я понимала только умом, брала памятью, логикой, но не была способна уловить общей картины, видеть связи не близкие, а системные – это я ощущала.
К сожалению, слишком поздно пришло ко мне понимание, что хорошей памяти и разума не достаточно, чтобы стать классным специалистом, нужен талант именно для этого поприща, а физика – это было не мое призвание. Но повернуть я уже не могла – менять профессию, учиться еще чему-нибудь... Слишком трудно физически далось мне обучение в вузе, чтобы я могла решиться опять куда-то поступать. Время-время. Его мне не хватало всю жизнь. Да и не выяснила я еще для себя, в чем мой главный талант.

НОВЫЕ РЕАЛЬНОСТИ
 
Но вернусь к тому, как в нашей семье осуществлялось конституционное «право на отдых».
В отпуск на Запад России нам, молодым специалистам, живущим на Дальнем Востоке, выбраться возможности не было из-за долгой дороги и дороговизны билетов на всю семью. Поездки за границу (Япония, Китай), понятно, тогда вообще не рассматривались – «железный занавес» был без щелочек. И меня снедало чувство вины перед Исаем – ладно, я не могла пойти в поход по окрестностям города, в тайгу. Лыжи, коньки – тоже мимо меня. Не могла быстро ходить, быстро уставала. Приносила домой небольшую зарплату, поэтому не могли мы накопить денег на поездку куда-нибудь на юг. Но почему Исай, здоровый, полный энергии и сил, из-за меня стеснён? Поэтому на второй год после нашего возвращения, собрав необходимую сумму, Исай выбрался летом на запад, в Литву, поездил по родственникам.
Я работала в приёмной комиссии и свободное время проводила в посёлке с родителями и сыном.
У меня не было чувства обделённости из-за того, что он поехал один – я и сама, помня, как приняли меня, молодую сноху, в доме его отца, не желала повторения этих впечатлений. Пришлось смириться с тем, что родственникам мужа нет дела до моих талантов, образования и характера. Моя инвалидность всё застила.
 
Каждое сообщество имеет свой набор ценностей. Общество, в котором оказался муж, вернувшись в Хабаровск, к инвалидом относилось однозначно – неполноценен.
До армии паренёк-ремесленник не слишком вникал в особенности быта этой прослойки. Рабочая среда (муж на заводе работал мастером цеха, и круг его друзей состоял, в основном, из таких же рабочих или мастеров – людей, закончивших ремесленные училища, затем – техникумы) – гегемонская, пролетариатская, которой якобы принадлежала власть в стране, - это общность работящих, трезво мыслящих, но довольно аполитичных людей, с неохотой занимающихся общественной жизнью, любящей, как говорится, простые семейные и внесемейные радости.
Потомственных рабочих на посёлке было не много, в крайнем случае – второе поколение. А первое – это, как мой Папа – выходцы из крестьян с невысокой культурой и малыми потребностями. Сыновья этих бывших крестьян, воспитанные с установкой на необходимость физического труда, вкалывающие на заводе более или менее добросовестно, в быту не были очень щепетильны: погулять с обильной выпивкой до порою полной потери сознания, коли уж есть повод (а другой раз и без повода), сходить «налево» - в этом ничего не было для них зазорного.
Понятно, что культ жён в этих семьях почти всегда отсутствовал, и только очень замухрынистые мужички были дома смирны. Над ними в мужских компаниях подшучивали, подсмеивались, они ставились как бы на мелкие роли среди "своего брата".
И возмужавший, пообтёршийся в среде работяг Исай в присутствии людей этого круга счёл за правильное не выпячивать свою толерантность, а как бы соглашаться: да, жена не из здоровых, особо гордиться нечем.
Человек очень самолюбивый – он не мог позволить в глазах приятелей выглядеть неудачно женившимся и дать повод для насмешек. И он при людях стал от меня дистанцироваться.
Был такой эпизод. Однажды поздней весной на заводе, где он работал, устроили выезд «на природу» - в заводской пионерский лагерь, где еще не было детей - не начался сезон лагерных смен. Выезд был с ночевкой. Три молодые семьи (в том числе и нашу) поселили в один из корпусов, в обширную комнату, в которой летом, вероятно, размещался целый отряд. Две семьи тут же начали сдвигать свои кровати попарно, чтобы мужу и жене лежать рядом. Мне было не очень приятно укладываться рядом с мужем на виду у всех, поэтому я согласно кивнула на Исаево: «А мы не будем». Корпус не отапливался, одеяла были очень тонкие, я продрогла этой ночью до костей. «Ты меня слышишь? - наконец не выдержала я, - я замёрзла!» - «Терпи», - раздалось с его кровати. А утром я увидела, что все жены перебрались под одеяло к мужьям. И остро им позавидовала.

"ИМЕТЬ ИЛИ НЕ ИМЕТЬ"
 
Мама продолжала руководить нашей жизнью. Авторитет её в семье был по-прежнему непререкаем, но тяготиться её "рекомендациями" я стала всё больше. Опять, как восемь лет назад, меня потянуло из-под родительских крыльев.
Пожив своей семьёй, отдельно от родителей, решая постепенно бытовые и материальные задачки, я поняла, что можно прекрасно обходиться без Маминой помощи. Мало того, помощь Мамы часто оборачивалась другой стороной - нельзя было иметь собственное мнение, принимать решения без учёта её взгляда. Если мы поступали не по-её, она обижалась, переставала разговаривать и часто заканчивала такие молчанки взрывом упрёков и напоминаний о собственных жертвах и благодеяниях. Приходилось заниматься подлинной дипломатией, чтобы жить по своему усмотрению и не нарываться на эти мини- или крупные скандалы, соль которых была в уверенности, что Мама знает - "как надо", а мы идём наперекор единственно, чтобы её обидеть.
И Женя... Она без него скучала и настаивала, чтобы он был на посёлке как можно больше времени. Занятия с малышом не были системными, я не контролировала ни уход, ни его развитие... Мама держала его даже не за внука, а за младшего сына. Я, понятно, ревновала, но сделать ничего не могла. Перестать отдавать родителям Женечку - это быть всё время в контрах с Мамой. "Отойди, ты не умеешь!" - вот как она реагировала на малейшее моё затруднение с малышом - будь то кормление, одевание, купание, лечение. И отталкивала меня, и начинала всё делать сама, а я стояла сбоку и только наблюдала, как ловко и ладно у неё получается.
Я делала попытки быть, как все, и самой справляться с дитём. Как-то взялась везти малыша в поликлинику за справкой, а для меня войти или сойти с автобуса с чем-то тяжёлым в руках – о! - самая настоящая проблема.
Когда инвалид спускается с высокой подножки, то первой он опускает ногу, которая не гнётся, то есть протез. На ту секунду, которая ему нужна, чтобы спустить вторую ногу и утвердиться на земле, он остаётся совсем без опоры – стоять на протезе с повисшей в воздухе второй ногой, это равносильно прыжку над широкой расщелиной: можно не рассчитать время и оказаться на её дне. Поэтому, сходя с подножки, необходимо крепко держаться руками за надёжную опору – поручни около двери, которых, к слову сказать, на наших автобусах не предусмотрено, поэтому держишься за стенки автобуса, за двери, в общем, хватаешься за всё, что находится под рукой, (и часто потом приходится искать, обо что бы вытереть вымазанные стенной грязью руки). Если же ты в руках что-то держишь, и это что-то – в несколько килограмм весом, то удержать равновесие почти невозможно. И помочь тебе редко кто может – кто-то просто не обратит внимание, у кого-то руки заняты. Ты – молодая, крепкая мама, держишь за руку малыша… Кому в голову придёт, что ты – немощная? Трость в те годы я брала в руки только по скользкому насту. А как же? Опираться на палку женщине в двадцать шесть лет – надо вовсе не иметь самолюбия, чтобы себе это позволить!
Конечно, я тогда справилась. Оба водителя автобусов туда и обратно, и пассажиры, выходящие за мною и ожидающие посадки - ждали, пока я неуклюже спущусь сама, утвержусь на земле и возьму с подножки малыша. Не добавляю тут описания условий посадки в те годы, когда на остановках скапливалось множество народа, и попасть в автобус даже крепкому человеку было очень не простым делом…
Что в это время ощущала я – знать, может быть, и не обязательно. Но я скажу: очередное унижение своим состоянием – вот что!
Попросить о помощи? В голову не приходило. У всех свои проблемы – кто-то с сумками, кто-то торопится, кто-то сам стар. Я была молода, и меня уже приучила и Мама, и жизнь – «своя ноша не тянет» - раз, и «пока можешь – справляйся сама», это два. Сейчас бы я сформулировала это так: «У каждого свой крест»…

И вот что ещё я запомнила из тех лет – помощь в таких случаях сам никто не предлагал, за исключением пьяных мужчин. Но их «помощь» уж точно была мне не нужна. И дело, думаю, не в бесчувственности, а в том, что со школы нам вдалбливалось: нужно быть стойким, гордым, не бояться трудностей, преодолевать всё самому. «Бороться и искать, найти и не сдаваться», - как говорил в каверинских «Двух капитанах» Саша Григорьев. И если в рекомендованных (и добавлю, доступных) для чтения книгах встречались судьбы людей, физически слабых, то сила их духа была, вне всяких сомнений, - наивысшая. «Повесть о настоящем человеке», «Овод», «Повесть о Зое и Шуре», «Партизан Лёня Голиков», «Улица младшего сына» - герои этих книг стойко выдерживали испытания и хвори, и даже гибли, но не жаловались и не просили помощи. А Павка Корчагин, парализованный и слепой, ещё и книги писал, и призывал «к борьбе за освобождение человечества». Что в сравнении с этими жизнями и свершениями мои заботы – свозить в больницу захворавшего двухлетнего малыша? Вот и окружающие, вероятно, полагали – не велика трудность сойти с подножки хромому, когда - вон Маресьев самолётом без ног управлял.

Конечно, эти трудности – носить малыша – временные. В четыре года ребёнок уже сам вскакивает и в автобус, и по лестницам бегает – только окликай. А с возрастом ещё и руку тебе подаст – «держись». Но вот первые три-четыре года – тут без помощи тяжело.
Когда я забеременела в первый раз, и врач из женской консультации, прочитав в истории болезни, в связи с чем я осталась без ноги, направила к онкологу, тот схватился за голову: «Вы что?! Какая беременность! Вы же рискуете жизнью. С вашим диагнозом никаких потрясений. Аборт немедленный, по медицинским показаниям…» - «Ещё чего? – возразила я. – Быть замужем и не иметь детей? Вот мысль! Так зачем мне семья из одного мужа?» Тот осадил свой пыл: «Ну, возможно, вы и правы».
С тем и ушла. И со вторым повторилось– «Зачем тебе (вам) второй ребёнок? Один есть, что ещё надо?»
Ага! Смешные люди!
Поэтому – в последнюю очередь при решении «иметь или не иметь» детей меня могли остановить предстоящие трудности. «Вырастим!» - вот что было сказано на возглас врача-акушера: «Что вы с таким маленьким будете делать», когда я уходила из
роддома со вторым – Алёшкой.

ВПЕРЁД, В АСПИРАНТУРУ
 
Одним словом, к концу 1969-го года отрицательного в нашей жизни накопилось достаточно, чтобы эту жизнь захотелось как-то изменить. Работа не приносила удовлетворения, с родителями (Мамой) отношения напрягались. Заниматься ребёнком, который в садик ходил в посёлке, обслуживался в детской поликлинике в нескольких автобусных отстановках от нашего общежития - для меня было очень сложно, особенно зимой. Муж всё больше отдалялся от дома и много времени проводил на посёлке. Порывы чем-то заняться - научиться вязать, освоить ЭВМ и включиться в научную деятельность, вести подготовительные курсы - всё это было неосновательно, кратковременно, не приносило чувства - "наконец-то, я себя нашла". Даже друзей, чтобы посидеть, поделиться, пообщаться - не было, только письма к Свете да девочкам-одногруппницам. Единственная приятельница и коллега с кафедры Раиса Александровна поступила в аспирантуру и уехала в Москву.
 
Решение как-то прервать эту несуразную жизнь зрело подспудно. Аспирантура виделась как выход из жизненного тупика.
Я начала посещать подготовительные курсы для сдачи кандидатского минимума – английский, философию. Их проводили бесплатно, (тогда все было бесплатно), в рамках подготовки аспирантов. Занятия иностранным у меня шли хорошо - самой сильной была в группе. Экзамен сдала на пять. А вот с философией – то же, что и в институте.
Меня всё время удивляло, как эта наука могла объяснить все абсолютно, даже доказать аргументировано совершенно противоположные истины. В приватных разговорах я называла нашу марксистскую философию «проституткой», потому что разумному человека отчетливо видны нестыковки и двоемыслие (этот термин я усвоила гораздо позже, от Оруэла), существующие в основах этого учения. Особенно раздражал истмат (исторический материализм). Если диамат еще улавливался и был интересен, то с истматом был полный провал. Так часто в его основах, изучаемых по трудам Маркса-Энгельса-Ленина, нарушалась логика, так много было противоречий в первоисточниках... И задавать вопросы преподавателям, как выяснилось, было бесполезно – исчерпывающих ответов не дождаться: или опять вода ливнем, совершенно топившим смысл ответа, или какие-то недомолвки, ссылки, призывы почитать того или иного автора, если «это вас так интересует».
Поэтому, получив тройку за кандидатский минимум по философии, я считала, что легко отделалась.

Тут уместно вспомнить, как сдавался в институте экзамен по научному коммунизму.
 
(Вообще-то, как правоверная комсомолка, я, естественно, верила в коммунизм, тем более, что верить во что-то надо, иначе жизнь теряет смысл. Религия была недоступна, шельмовалась. Я часто с папой спорила, когда он вздыхал: «Зря отменили Бога, люди бояться перестали». Я не понимала по малолетству, чего бояться. Доказывала Папе, что делать правильные поступки человек должен не из страха перед кем-то, а из себя самого, от собственного сердца, по собственному побуждению, из желания сделать остальным хорошо, из чувства доброты. То есть повторяла ему все заповеди Господни, только впитанные не в церковной школе, а закрепившиеся где-то на генном уровне. Папа лишь улыбался мне в ответ. Он-то видел, что далеко не все люди готовы делать добро. Сколько ловкачества, приспособленчества, лжи, несправедливости кругом. Он думал, что раз изнутри человек не готов жить по правде, то хоть бы Бога боялся, боялся возмездия на том свете.
Сам Папа тоже был атеист, но не воинствующий… Хотя, может быть, он в душе носил Бога, но никому не навязывал этого. Было опасно - он же коммунист – и он верил, что можно создать светлую жизнь для всех без Бога на земле.
Папа был таким добрым человеком, так боялся неправды, так любил жизнь, так отзывался на все внешние проявления красоты в поступках ли, в природе, событиях, разуме, что по прошествии лет кажется - Бог был в его душе без обозначения Себя).

Так вот, научный коммунизм я сдавала студенткой, когда уже родила Женю, в мае 1967 года. Пришла на экзамен последняя (все же кормящая мать, некогда у дверей сидеть, ждать пока все сдадут), зашла в аудиторию, взяла билет, села писать ответ. Преподаватель, Козлов, – тут же сидит. Он был в институте председателем комиссии партийного контроля – высокая общественная должность по тем временам. Я подошла к нему отвечать, он берет мою зачетку и ставит пятерку. У меня челюсть отпала – я же слова ему не сказала по билету. А он: «Ну, вы же все знаете?» Пришлось кивнуть.
Преподаватели, занимающиеся общественными дисциплинами, всегда оставляли у меня какое-то двойственное чувство. Или это были или явные дуболомы, не запомнившиеся ничем, кроме вот самого дуболомства, или довольно интересные люди, зажигающие аудиторию своей увлечённостью предметом, хотя у них на занятиях всегда было впечатление, что они знают что-то такое, о чем мы не знаем, и навряд ли когда они с нами поделятся. Козлов относился к последним и запомнился мне такой вот хитроватостью: он был высокий, круглоголовый, лысеватый, с черными мохнатыми бровями и вечной усмешкой. Он располагал к себе, его-то предмет я знала и к экзамену готовилась, и надеялась пообщаться и кое-что у него расспросить, тем более, что сдавала экзамен последней. Но не довелось, ушел он тогда от разговора, шельмец.

Итак, новая цель - аспирантура.
Попробовала поискать себе руководителя и тему в родном городе, но увы - не было там ни научного центра, ни учёных с собственной школой по моей специальности. Я написала в Ленинградский институт оптики на предмет поступить туда в аспирантуру (почему-то во всей физике меня влекла оптика, призмы, линзы – они мне были интересны, как они расщепляли свет, вообще всё, связанное со светом меня интересовало). Пришел благоприятный ответ. Но встал в перпендикуляр ректор Даниловский. Что ему? Я так и не смогла себе объяснить его позицию. Возможно - захотелось окоротить малокососку ("Вишь, Ленинград ей подавай!"), потому что он сам писал диссертацию здесь, в городе, в маленькой комнатенке, а сын его в это время стоял в перевернутой табуретке - вместо манежа. (Это он мне поведал, когда я пошла к нему за объяснениями по поводу резолюции на моём к нему обращении, что-то типа "Не считаю целесообразным...").  «Если вы мне дадите гарантию, что поступите в Ленинграде, то я вас туда отпущу». Меня почему-то это напугало – а вдруг не поступлю?
Глупо все это было! Бояться было нечего, надо было давать какие угодно обещания. Но что-то стояло на моем пути в Питер. Может быть, Провидение не пускало – все же это для меня трудный город, у моря, слякотный и сырой. Но как жаль, что мне не удалось там пожить! Благодарить должна я за это Даниловского и свою робость, страх нарушить слово.
Короче, написала я в Томск, на свою родную кафедру. Шибаев уже меня знал и мог поручиться по поводу моей настойчивости и трудолюбия. Документы приняли, я получила приглашение, но не к Шибаеву, поскольку он не был кандидатом наук и не имел права вести аспирантов, а к Носкову Дмитрию Александровичу, заведующему кафедрой «Электронные приборы».
Так снова впереди замаячил Томск. Полагала - года на три; вернусь, защищённая, отношение будет другое...
Увы, оказалось - навсегда уезжала.
Два раза в жизни судьба вставала против моего желания переехать в другой город.
В первый раз - это вот тогда, в Ленинградский институт для обучения в аспирантуре.
Второй - через пятнадцать лет, когда я хотела перебраться в Ярославль.
Может быть, Провидение не пускало: зачем-то должна была я жить в этом, так и не полюбленном мною, Томске.
А как жаль, что мне не удалось пожить в этих городах!

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ТОМСК (Эпилог)

Дина возвращалась в город, откуда уехала два с половиной года назад, даже и не думая, что она сюда когда-то вернётся.
Томск, сибирский город, обойдённый железнодорожной артерией, пронизавшей страну с Запада на Восток, затерянный в тайге, окружённый кедрами и соснами, отрезанный болотами, терпеливо ждал своего времени, чтобы его название не сочеталось с определением «захолустный».
Снова, как восемь лет назад, Дина ехала с вокзала по знакомым улицам на дребезжащем, двухвагонном, красном трамвайчике. Как нередко бывает в Сибири в середине апреля, стояла почти жаркая погода. В драповом демисезонном пальто Дина упарилась, распахнула его. Чемодан был сдан в камеру хранения, и женщина сразу направилась в знакомое здание главного корпуса, выходящего окнами на площадь в самом центре Томска.
Поднимаясь по главной лестнице на второй этаж, где находилась кафедра, Дина услышала оклик:
- Дин, это ты что ли?
Держась за перила, она обернулась. К ней с боковой лестницы спешил лаборант с их кафедры Петя, которого она знала ещё с последних курсов. В преддипломную практику Дина все дни проводила в лаборатории, снимая экспериментальные данные с приборов, подсоединённых к её самодельному устройству, и Петя часто её выручал, если какой-нибудь блок питания или осциллограф начинал капризничать.
- Здравствуй! – она засмеялась удивлению лаборанта.
- Ты как тут?
- А меня в аспирантуру направили к Ухову. Я с вокзала только что. У вас тут ничего не изменилось, кафедра там же?
- А что с нею сделается, - махнул рукой Петя. Его не интересовал разговор о кафедре. – Ну, здорово! Слушай, ты изменилась, знаешь. Прям – не узнать. Похорошела-то как!
Дина почувствовала восхищение в голосе Пети. И тут же смутилась. Как относиться к этим возгласам – она так и не определилась. И хотя подобные возгласы не были ей в новинку, но они не радовали. Нашли хорошенькую! Всё лицо в веснушках, не сводимых никакими ромашковыми кремами, очки (минус 4) в чёрной оправе на пол лица, физиономия, как блин, круглая, нос папин – на конце вздёрнут, бровищи хоть и чёрные, так ведь не как вот у других – к концу узенькие, а наоборот. И фигура – бёдер почти нет, грудей, считай, тоже. Волосы дыбом, приходится в узел стягивать. Ростик – даже метра шестьдесят нет. И хромота – как последний аккорд! «Похорошела!» Конечно, по сравнению с Петей, она – красавица. Тот круглый весь – и лицо, и голова, и фигура. И глаза таращатся под очками с толстенными стёклами.
Петя и другие особи мужеска пола, кто говорил ей комплименты, представлялись Дине неудачниками, которых не любят женщины-победительницы, длинноногие, высокие, уверенные в себе, вышагивающие на десятисантиметровых шпильках, как вот Софи Лорен в одном из фильмов. Вот той данный Петя ни за что не стал бы заявлять, как она ему нравится, побоялся бы снисходительной усмешки. А Дине – можно! Она – хромая, ей должно быть лестно услышать, что мужчина обратил внимание на её внешность.
У Дины испортилось настроение. Но она продолжала улыбаться, отвечая на восклицания и вопросы лаборанта. Наконец, он кивнул («Ну, рад тебя увидеть, ещё встретимся. Я – в подвал, а то склад закроется») и поскакал через две ступеньки вниз, а Дина свернула в длинный институтский коридор, в котором крайняя дверь была помечена табличкой «Кафедра «Электронные приборы»…