Феодосия 1919 - вход в АИД

Татьяна Ульянина-Васта
Феодосия 1919 - вход в AIDs

часть I - Триколор

       Прибрежная полоса была полудикой и какой-то резкой, словно гранью миров,вымощенной разноцветным, отшлифованным камнем. Неспокойная прозрачная волна набегала на  древние береговые мозаики и рисовала  неустанной рукой мирового океана всё в новые и новые узоры, будто тибетские монахи, воспроизводящие мандалу, как  древнейшую из мистерий - символ посвящения глубинного распознания. Орнамент тут же стирался новой волной, рассыпая прежние краски и связи. Бренность мира и хрупкость сосуда, в котором  хранятся божественные откровения....
       Одно в этой ранней утренней  картине оставалось пока неизменным – женщина, растянувшаяся у кромки прибоя и подставившая под налегающую на берег морскую стихию усталые, бледные, лишенные под хлопчатыми чулками естественного загара голени.
       Сначала волна доставала только до косточек и приятно щекотала свой шелковистой пеной   блеклую кожу ступней, потом, словно осмелев, она стала подбираться к тонким щиколоткам, обтянутым такой прозрачной кожей, что проступали синеватые сеточки кровеносных сосудов.
       Однако странная гостья не обращала внимания на капризы взморья, и раскинув руки, как в распятие пред голубеющими небесами с редкими белоснежными пятнышками на своде, продолжала прислушиваться к игре морских бестий. Море шипело, словно древний морской змей, шуршало, пересчитывая свои владения, и  уговаривало – верить, что ему под силу отвести любую беду и неприятность, только отдайся тихому священному заговору, только впусти его в подсознание – он сгладит все неровности прожитого, окропит их соленой водой брызг, даст возможность утопить в пучине обиды и горести.
       "Так ли всесильно ты, море? Так ли велико твоё влияние на наш разум?"  - думала в этот момент изнеможенная от передряг в собственной своей судьбе его прихожанка.
       Словно желая окунуть   сомневающееся в природном могуществе  бренное тело у края мироздания, море по-потихоньку поднимало высоту волны: вот оно уже достало до холщового подола - и потемневшая мокрая ткань платья надёжно липла к ногам при каждом следующем откате, потом оно, расхрабрившись, лизнуло коленки под юбкой и  долго не хотело выпускать из своих объятий обнаруженную им  худенькую русалку на взморье, по недоразумению сменявшую такой надёжны рыбий хвост с прекрасной перламутровой чешуёй на пару изнурённых человеческих конечностей.
        Море не понимало, зачем эти свободные в его чертогах девственницы предпочитают сушу, где на невольничьих базарах их распродают почти за так, в выборе ориентируясь как раз на тоненькие хрупкие ножки, уродующие их природную сущность - непорочность. Морю сие представлялось бессмысленной утратой первородства. Заменой истинного существа – суррогатом, способным доставлять удовольствие не обладательнице, а каким-то посторонним сущностям, явственно  чуждым всему, что могла родить планета, которой принадлежало море само по себе.
        Тем самым, вот теперь, добравшись до этой глупой перебежчицы из родной стихии в чуждый мрак света, вода пыталась напомнить о первозданности и первопричине существования жизни на Земле. Омыв своим естеством ноги, стихия заговорщицки гладила кожу живота. Живот, как жизнь, жизнь другого мира, мира способного воспроизвести и это море, и все, что в нём когда-то обитало, все, что море само бы себе хотело пожелать и возродить, и преобразить, и снова дать жизнь. Однако море то ли забыло, то ли не понимало уже,  что имеет дело с настоящей человеческой плотью, а не вымышленной субстанцией. Но молодая женщина захмелев и продрогнув от  свежего морского бриза почувствовала, неожиданно,   как она голодна. Море  разбудило совершенно обычную человеческую реакцию – аппетит. Посему  теперь сознание колебалось дилеммой: встать и предпочесть ласкам этого древнего существа позывы желудка, или уступить неге – усилием воли поборов напоминания за немощность плоти.
        «Не так уж я безвольна при выборе, - решила искушаемая естеством женщина, - ведь,  так долго ехала к ласкающей руке природы, что, пожалуй, будет первородным грехопадением изменить настоящей тяге.»
        И княгиня Кудашева, знать несуществующей на сегодняшний день империи, продолжала лежать у края государства Российского, прислушиваясь к перекличке белоснежных чаек: «майя, июль, июль, майя». Звуки морского побережья создавали иллюзию личного общения с чем-то высшим, невозможным и недостижимым.
        Собственно Маей её звали лишь избранные. Только смешные поэты-интеллектуалы, видевшие в её облике и имени роковое предзнаменование в своей судьбе. Однако поэты – это особая каста, способная воссоздать из пепла птицу Феникс, увидеть невидимый мир и дать ему право на жизнь.
        Ещё до войны, только-только вступив в мир, как тогда казалось, больших и умных людей, Мари Кювилье сразу  попала к русским коробейникам идеи возрождения эпохи Ренессанса на полях самой духовно чистой и светлой нации в Европе. Её французскую кровь взволновало и разгорячило это русское начало.
        От своего холодного норманнского Мон-Сен-Мишель Мари унаследовала тягу к  единению человека и божественных  сущностей, которые ей, тогда маленькой девочке, в личном детском восприятии всегда казались развоплощенными белоснежными чайками, скользящими не касаясь земли   по древним каменным мостовым родного городка. Белые, словно крылатые, одежды  монахов  родины ассоциировались с песнопениями и дорогими сердцу безделицами, казавшимися ребенку неописуемым сокровищем. Эти нехитрые радости  были единственным долгожданным рождественским праздником в мало украшенной радостями жизни незаконнорожденной  дочери француженки и русского офицера, который так и не смог забрать с чужбины вторую, не венчанную жену  в далёкую невозможную для его любимых Россию. Отчего всегда страна отца  вставала в воспоминании  солеными от слез щеками  матери и дуальностью: J'aime и jamais - люблю и никогда.
         Но неисповедимость путей Господних повернула судьбу так, что Россия всё ж таки возникла в  судьбе норманок, причем, разумеется, совершенно неожиданно, закружив обеих в хороводе чужого им по осознанию мира. И если мадам Кювилье обрела свободу от постоянных косых взглядов и намеков на распущенность при выборе отца для своей дочери, то подрастающая Мари смогла обрести не только свободу от пятна незаконнорожденности, которое, надо думать, на родине девушке бы принесло болезненный удар по самолюбию,   но еще и раскрепощенность и не закомплексованность, затмив происхождение  желанием любви, перемен, познания своей женской сущности в  необузданной для сурово  воспитанной католички стихии из страстей и вседозволенности.
        Строгие религиозные нравы Каролингов с их Храмом Подземной Богородице, вход в  который открывался только с прибрежным отливом и закрывался с приливом,  сменились позолотой куполов иноверия, где Бог был как-то по-домашнему нестрог к чадам: «гром не грянет – мужик не перекрестится».
         Мари была далека от сего Бога, как и от родного отца признаком бастарда - ребенка, как говаривали русские, приблуды, рожденного от любодеяния. Но это мало угнетало. Может быть потому, что взросление происходило вдали от условностей дома, одновременно с познанием другой культуры, другого народа, который сам одновременно с Мари пребывал в состоянии переподчинения, отчего, казалось на руинах погибающей на глазах старой веры, начинает просыпаться и приходить в сознание настоящее Божество земли русской.
         Мария,  чтобы не ощущать себя полукровкой в российской семье,  отчаянно и опрометчиво бросилась в объятья первого же русского, проявившего к ней интерес - такого же искателя единения с духовным правом выбора не по фальшивым устоявшимся светским традициям, а по зову человеческого естества.
         Сережа Шервинский казался девушке самым значительным приобретением в жизни: на двоих им было почти тридцать пять – больше чем Христу, а ей – столько же сколько Деве. Возможно, такие мыли можно было принять за богохульство, но радость от наполнения новой сущностью, казалась неискушенной девушке приобщением к библейским тайнам пророков и пороков одновременно, того смешения, за которое  непослушные дети Бога были изгнаны из святого места. Однако Мари Кювилье уже была изгнана, точнее не принята,  на равных со всеми его детьми в этот мир, её маман так и осталась для своих родственников величайшей грешницей, а грехом соответственно и была вот эта  в пене морской причащающая свою плоть древним Понтом смутьянка семейного спокойствия.
         Серж заронил в только просыпающуюся душу живейший интерес к иноземной культуре с совершенно  другими обычаями, предпочтениями, основами, экзотическими  темными и светлыми силами. Детская память хранила  величественные скальные берега родной Нормандии с похожими на них как близнецы и братья стенами храмов и городских улиц, такими же, словно изваянными из одной породы, как единое целое,  лицами жителей побережья.   Близкие по духу родные места ни в какое сравнение не шли с безудержными просторами русских полей, с нравами их жителей, словно законы мироздания на этих землях писались по совершенно другим меркам.
        Даже нечисть здесь, у славян, была совсем другой: не таилась за  древними стенами гротов и туманами северного моря, она просто материализовалась в любом удобном для себя месте из ничего,  как Див,древнейший бог, глашатай земли русской – с предупреждением «иду на вы».
         Мари полюбила эту перекличку: с одной стороны,  языков её Nord моря, в молоке туманов; со второй -  другого моря  -  в седине северного Средиземноморья. Дома,  в дымчатом камне родного берега Норманнов, оставалась частичка души, вторая же проклевывалась ростком ностальгии к  рассыпанному в гальку черноморскому побережью. Побережью черных вод, черного  бога, в отличие от его северного собрата. Белого.
         - Майя, положи в рот вот эти пару камешков, и пойдём со мной, - Макс, походящий на двух богов сразу, заговорщицки подмигивает.
         Девушка слушается его, как верховного поводыря, как того, кто способен создать отлив и обнажить вход в грот Notre Dame sous Terre.
         Они вдвоем, так чтобы никто не помешал, поднимаются куда-то по склону, - тропинка, кажется унылой и бесцельной – отсюда явно некуда дойти. Но Майя решает не вмешиваться, интуитивно предугадываемое веление: не надо навязывать себя миру, нужно набраться терпения и  ждать, надеяться,  что  тебе данное в  награду за ожидание заслуживает того. Бог есть Бог терпения и утешения. Умение говорить с миром на его языке – языке видений и образов.
         Припомнилось, как совсем недавно Мари посетила  выставку одного художника.
         Прагматик, предлагающий работы на продажу, сразу назначающий цену всему и вся.
         - Сколько у Вас с собой?
         Названная величина, судя по ответному выражению  глаз,  впечатления не производит, но  это вся  сумма, которую можно изредка себе разрешить потратить на дорогие мелочи. Иногда, потому что не всегда стихи берут в печать, а литературные переводы, отнимают так много сил и времени, что жалко тратить крохи ими приносимые на безделушки. 
         - Вы можете себе позволить выбрать вот из этого.
         Картины, как обнаруживается, дабы не перепутаться, стоят строго по ранжиру, отведённому им мастером. Маленькая головка Мари, отягощенная длиной свернутой кренделем косой, кажется встаёт пред неразрешимой преградой:
         - Не могли бы Вы сами выбрать….
         Художник, отвлёкшись от своих меркантильных интересов, являет некоторую долю интереса к происходящему. Оценивая сумму, зажатую в маленькой ладони, и собственные потуги на одарённость, живописец после некоторого раздумья и молчаливого сравнения покупательницы и своих холстов, наконец, предлагает зимний пейзаж в горах.
         - Это то, что подойдёт именно Вам.
         Белый, чуть тронутый синеющим полозом, предгорный склон с одинокой хибарой, белокипенные гряды облаков ниже безлюдной горной вершины и красное закатное солнце, в розовое окрашивающее небеса и в синие тени землю. "Однако сердцевед. Триколор родины" – усмехается про себя Мари. Можно ли угадать лучше?
         - А зачем так долго держать камни во рту? – слегка запыхавшаяся Майя, вынуждена выплюнуть на ладонь мокрую парочку, мешающую задать вопрос.
         Макс начинает хохотать, гладя на эту хрупкую фигурку, как дань, держащую на открытой ладошке морскую гальку. Глаза ученицы темнеют – что за жестокая шутка?
         - Пришла и смотрит….Кто ты? – Майя. – благословляю твой приход. В глазах твоих безумство. Имя звучит как мира вечный сон…
         - Макс, но камни-то для чего? – девушка, польщённая строчками в её честь, несколько ослабляет порыв гнева.
         Макс, поглядывая слегка искоса,  шёпотом, как страшную тайну сообщает:
         - Майя – это проверка. Есть старая русская сказка. Мол, когда-то  Метелица если хотела одарить приглянувшуюся ей девушку,  даровала избраннице искусство красноречия.  Тогда при каждом слове у одаренной изо рта сыпались дорогие камни: изумруды, самоцветы, перлы. Но если, вдруг, Метелица признавала девушку негодницей – то наказывала злоязычием. И тогда у несчастной при каждом слове рождались не драгоценные камни, а что-то сродни такой вот  гальке в твоей  руке. Подозреваю - ты не угодила местным богам, отчего галька так и осталась серыми камешками.
         Мари продолжительное время смотрит на уже подсохшие на ладошке камни, не зная, разозлиться на этот намёк или попытаться обернуть в шутку.
         - Аffront?
         Когда девушка, наконец, поднимает на обидчика  глаза, со слегка поблёскивающими в уголках слезинками  оскорбленного самолюбия, - их взгляды  встречаются, и тут,  к удивлению девушки, спутник, легким движением, как будто это для него привычное дело – носить поклонниц на руках, поднимает послушное ему до каждой частички тело над землёй, и несет довольно продолжительное время вверх.
         Майя чувствует, как всё более учащенно бьется сердце этого великана. На лбу германского медведя слегка проступают капельки пота, цепляющие к влажной загорелой коже какие-то чуть видимые глазу соринки окружающего сухоцвета, в то время как девушка думает: " Пусть это будет так бесконечно долго, чтобы он устал, и обессиленный, опустив меня на землю, положил свою кудрявую голову  на колени, я бы гладила эту шерсть древнего человека, вдыхала её аромат, и мы бы стали близки как никогда". Отчего-то хочется помолиться об близости с Максимилианом какому-то божеству, но ни одна молитва на ум не приходит, словно горный ветерок начисто выветрил последнее благоразумие из взбалмошной головки. Мари потихоньку начинает молиться неведомой ей Майе. Пусть эта тезка – праматерь Богов – пошлёт Максу сон и забвение в  объятьях искушающей судьбу соучастницы причащения природных тайн близости мужского и женского начала начал.
        Молитва однако так и не была закончена, когда неожиданно солоноватые мягкие губы коснулись Маиного лба, и ноша благополучно была опущена на  твердь, и тут же, словно, угадав мысли девушки, Макс шепотом, словно бы таясь от  посторонних, продолжил начатые ранее белые стихи:
        - Твой детский взгляд улыбкой сужен, недетской грустью тронут рот, и цепью маленьких жемчужин над бровью выступает пот.
        Спохватившись, Мари смахнула влажные  капельки над бровями, и огорчилась:  не очень-то соблазнительно предстать пред собственным богом с таким естественным изъяном. Взгляд девушки, по всему видно, проступает разочарованием:  не удалось удержать планку неземного виденья. Обычная женщина.
         Слезы обиды тут же подсказывают – ты разочаруешь этого исполина – нет в тебе светского шарма, но  Макс, словно вселившись в её тело, явно смутившейся девушки, предостерегающе убеждает в обратном:
          - Ты кто? Дитя? Царевна? Паж? Тебя любой я принимаю: земли полуденный мираж, иллюзию, обманность… – майю.
          - Макс…. – Мари не успевает продолжить, как спутник отстраняется, и ловко обернув девушку вокруг самое себя, широким жестом, истинного  господина владений, предъявляет на обозрение пейзаж:  крымские горные скалы, по своему величественные, но все ж таки, по мнению Мари, уступающие  по мощи скалам её родины;  убогие, невысокие сухие заросли скрюченных дикоросов; полуразрушенная каменная округлая башня крымбальского известняка с зияющими, словно бойницы бастиона, прорехами на местах окон;   одинокий вол с железным ботала, позвякивающим,  будто  столь же древнее, как и все вокруг, животное возносит молитву такому же древнейшему богу, миссии.
          - Армянская церковь, - шепчет где-то за спиной таинственный голос.
          Макс теплой шершавой ладонью берет девушку за руку и ведет под  почти рухнувшие древние своды: в каменное кольцо, в окольцованный мир зари человечества и веры. Изнутри,  в пустынный окоём храма, сквозь вырванные временем глаза, видно как по белесому небу движутся рваные облака. Под шатровым куполом, держащегося силой противоупора каменного святилища,  Макс оставляет Маину руку и, опустившись сначала на колени, а потом распластавшись крестом, тихонько замирает на прохладной, пахнущей степным ветром, земле.
         Мари в нерешительности, глядя на мистерию, вспоминает ,как поднимаясь сюда на руках  этого, лежащего у её ног, колосса, мечталось, чтобы старнник нашёл успокоение у её колен, однако теперь  видится другое: дитя матери  Земли может положиться только на взаимодействие с силами равными ему по знанию и званию – с природными законами естества. Безветрие, безмолвие, бездонность. Притихшая, какая-то смиренная сама в себе  Майя опускается рядом, вторым крестом, и положив ладонь под могучую руку Макса, вновь пытается молиться своему Богу, что вторично не удается. Чувствуется, как собственный внутренний голос постепенно замещается чем-то другим: ознобом слухов, дрожью ожидания, в притупленном сознании сменяются  виденья: рябь моря,  громады странные теней, поднявшись из-за Понта, фантомами  необычайных  кораблей, плывут на север, спешиваются на Кара-Даге, в немом поклоне предстоят земле, и вновь, по мановению Духа берут свой курс на древние созвездия, на блеск Полярного светила, и снова рябь на море...
         - Майя… - девушка, не приходя, кажется, в себя, чувствует, слегка  щекочет что-то кожу; усилие, как пробуждение, открыть  глаза: вновь  бледное, как будто выгоревшее от зноя,  небо Крыма, рукой подать -  вполоборота  Макс, как птичьей лапкой,  веточкой полыни, разглаживает  лоб.
         - Что это было?
         - Теперь мы сводные брат и сестра. Небо и вода – две створы одной жемчужницы, - Макс близко, но нереально далеко.
         Одна... в раскрытой створе мира  в кипящей белой пене  моря омывает  тело, как от первородного греха, как при сотворении мира, как новорожденных отмывают от родильной крови. Устав, Мари тихонечко встаёт и направляется к своим оставленным подальше от кромки вод сандалиям и чулкам. Чулки, вероятно лишние на сегодня – но привычка, не ходить босоножкой, как завещание матери. Неожиданно девушка замечает, что следом за ней тянется слегка кровавый след от Понта.
        Томимый голодом, поветриями, кровью, весь воспалённый страхом – конец империи, второй родины, где она, казалось, так удачно начала налаживать  свою жизнь.
        - Соблаговолите не распускаться, княгиня Кудашева, - упорствует молодая особа, - соблаговолите помнить – у Вас ещё есть триколор родины на чёрный день.


часть II - Не умереть с голоду

         - Мари, нужно что-то придумать, Серж постоянно ходит голодный, - это маман, сухонькая, как тонким резцом  подогнанная к женскому изяществу статуэтка. Её маман, смирившаяся со всем в далекой, дикой ей стране: отнявшей  мужа, у дочери супруга, и у малыша – отца и деда. Голос между тем напоминает дочери, что старшая Кювилье никак   не может привыкнуть к бесконечным странно-приютным домам друзей и знакомых, постоянной неустроенности их семейства, недостатку средств.
         Как жестоко покарал  Господь за не освященный таинством брак: нет жизни ни  девочке, ни мальчику, ни ей, пусты надежды на дом, тихое семейное счастье дочки, с таким испорченным русским бытом характером, когда Мари то безудержно веселится, купаясь в первозданном виде назло недвусмысленным взглядам местных обывателей в нарядах Афродиты, то заливается беспричинными слезами, уткнувшись в макушку сына, то сутки напролёт пишет и пишет, разбрасывая исцарапанные стихами листки по всему полу, совершенно не придавая значения тому, сохранятся ли эти строчки, будет ли воспроизведены хотя бы в чьем-то сознании. Иногда, её юная поэтесса пытается что-то декламировать присутствующим, отчего маман кажется, что дочь непростительно назойлива со своими поклонниками, с окружающими, декламируя свои стихи, и требуя к ним внимания и интереса. Зачем им здесь еще и  Мари на смеси французского и русского наречий?
        Русским, на сторонний взгляд,  в этой суматохе и неразберихе рухнувших горных пород, под завалами сводов, которые с одной стороны, судите сами,  призывали на головы угнетателей России, и сами  прокляли, когда обломки империи превратили в мертвые территории всё, что могли зацепить и задеть. Для чего им, оказавшимся погребенными под неразберихой войн, революций, интервенций, налётов и террора так не похожие на них нездешние картины? Мадам Кювилье далекой от российского развала и то, казалось, не хватало воздуха. А этим  каково?  Тяжело дышать, однозначно, физически  дышать: спаленными бронхами,  голодомором, эпидемиями, расстрелами и обстрелами. Может быть не очень хорошее знание другого языка давало знать и видеть: как наркотик впитывались строчки своих и чужих мыслей, размышлений, пророчеств, декретов и указов, сыпавшихся  из ящика Пандоры на расхристанную психику, на мутящиеся от голода головы, на обнаженные, как на исповеди тела, где о душе вспоминалось как о взятой и поруганной рабыне на невольничьем базаре, которую каждый может пощупать грязноватыми пальцами, поддеть неаккуратно обрезанным ногтем, заглянуть во все уголки, расползаясь похотью и  распутством. Поток словес - лекарством от безысходности и пустоты.
          - Маман, но что же я могу…- растерянная, как девочка на первом причастии, Мари судорожно обжимает смуглые плечики трехлетнего сынишки, загоревшего на нещадном летнем крымском солнцепёке, что делает мальчонку ещё более диковатым и худым.
          - Dеsert, – подводит черту мама, вот именно, "пустыня" за окнами необитаемыми полосами тянется вдоль побережья.
          Резко встав, словно, чтобы убедиться истинном положении вещей,  горячими глазами Мари впивается в тот же пейзаж за окном: редкие чайки, рыболовецкие лодчонки на горизонте, и море, сколько видит глаз. А ведь с детства отпечаталось: море  - это возможность не голодать, однако рыба баснословно дорога, и по соседним хуторам и деревушкам гуляют слухи о каннибализме местного населения, о матерях убивающих своих детей, чтобы не умереть с голоду самим и оставшимся детям.
        Человек как еда. На что ещё годится человек, когда больше ни на что не способен. Поэты здесь, вдохновленные подробностями этой бездонной пропасти падения человеческого в человеке, пишут грандиозные по масштабам полотна – оды и поэмы проснувшемуся зверю. И когда поздними вечерами последние звучат под сводами приютившегося у моря богом забытого пристанища, то являемые миру  картины возбуждают почище, чем обнаженные прелести откровенных картин парижских и московских салонов. Первобытное помутнение рассудка на крови и костях, на безверии, на всецелом падении в преисподнюю. Как дань изуверу ночи напролёт люди спасаются от краха тщетными попытками воспрянуть любовью к ближнему, слившись в безумном, дающем мимолетное забытье экстазе плоти, полуголодной, иступленной, юродствующей на своём желании вспомнить о бессмертии  Бога и души.
          Мари отрывается от наваждения, оборачивается, словно пытаясь найти подсказку в решении вопроса обводит взглядом комнату, потом решительно, будто её могут уличить в неправильном поступке,   снимает с перекладины гардеробной ширмы своё праздничное летнее платье, то, одно из немногих, сохранившихся от глупого свадебного багажа, приготовленного заботливой рукой князя Кудашева, потерянного в призывах белой гвардии к возмездию. Облачившись, расправив складки подола,   поправив шнуровку, чтобы поднять грудь до максимально соблазнительной высоты, одев старые, уже неподдающиеся штопке чулки, которые тем не менее перехватываются модными кружевными подвязками, Мари самокритично оценивает результат в старинном, слегка подернутом черной сеточкой старости зеркале. Поправив мелочи, девушка склоняется к комоду, разнобоем с прочей мебелью отдающему дань неразберихе обстановки,  из глубин  на свет появляются вторые, чистые и приличные, чулки,  про запас в дорогу. 
        Еще раз оценив свой внешний вид,  Мари, пошарив по ящикам  комода, извлекает выходную,  слегка потертую кожаную сумочку, целует печально гладящую на её приготовления маман, впивается в щеку Сережи, с какой-то неожиданно неистовой страстью, заставляющей малыша заплакать от боли, потом слышно как девушка слетает, не терпящим скрипучих возражений подгнившей деревянной лестницы, шагом на дорожку, ведущую к  сараю, где хранится достаточно потрёпанный, но ещё способный крутить педали – велосипед хозяина. Мари знает, что её поступок одобрен домочадцами не будет, поэтому потихоньку, прячась от посторонних взглядов из окон дома  за разросшейся массой небольших дикоросов, выкатывает машину за ограду, и, оседлав железного коня, направляется в город.
        По пути девушке повезло: приключений на свою бесшабашную голову Мари не подхватила - за всё время встретилась только пара-тройка крестьянских телег и одна кибитка. На окраине города, спешившись и сдав велосипед на хранение одному из одноклассников Максимилиана, сменив  чулки, отряхнувшись от дорожной пыли, Майя принимает решение направиться  на феодосийский волнорез, где, по её представлением,  в это время можно было найти перекупщиков рыбы.
         Город, всегда казавшийся шумным от большого скопления отдыхающих,  будто вымер:  несколько пролеток, редкие прохожие, видимо, в таких же поисках пропитания и бытовых проблем, какой-то подозрительный отряд вооруженных людей, без опознавательных знаков на разношерстной форме, голодные собаки, – всё навевало одну мысль: «Здесь негде взять денег».
         То, что ещё утром казалось каким-то образом разрешимым, теперь теряло всякий смысл – ей не к кому постучать за помощью. Мир ощетинился не на шутку, и таким вот приблудам он не расположен судя по всему оказывать участия. Денежный вопрос был разрешим  парой способов: подрядиться к кому-то в разовые наймитки, или поискать счастья у иностранных  офицеров, благо, кроме английских, в порт заходили и родные, французские суда.
         Пока мысли роились не находя выхода из лабиринта, ноги сами вынесли на серую покрытую цементными плитами набережную, свернув с которой можно было пройти на мол, где была единственная возможность разжиться каким-никаким пропитанием.
         На повороте Мари окинула глазом при портовую площадь и порт: в нескольких местах группировались местные биндюжники, силуэты рыбачьих  лодок  двигались где к молу и от него, с нескольких  разгружали улов, было слышно как торговались скандальные перекупщиками, где-то на трети мола матросы в черных  от копоти тельняшках, расположившись небольшой ватагой, подставляли приближающемуся к зениту солнцу обветренные щеки и высокие крутые лбы. Мари всегда удивлялась похожести моряков всех наций,  какой-то общей породой  головастости и твердолобости. 
         Девушка прошла вдоль ряда торгашей, постояла в сторонке,  приценилась к стоимости   улова, убедилась в бессмысленности затеи и окончательно пала духом. Сказать, что рыба была дорога – не сказать ничего. Она была на грани безумия для её пустого кошелька. Молодая женщина не видя возможности поправить ситуацию направилась на крайний конец мола. Здесь, глядя вниз, на шипящую под цементными плитами воду Мари замерла  в нерешительности – и что ты смогла получить? А дома мама и Серж…. Голодные глаза каждого посмотрели на неё долго и укоризненно. Запах водорослей почему-то не желал выпускать из плена. Собственно идти больше некуда. Девушка, решительно подобрав подол, дабы не испачкать платье,   присела на край причала. Море кропило прохладой брызг кожу, отчего по телу пробегала чуть заметная дрожь, солнце тут же высушивало капли, отчего соляные остатки начинали стягивать поры, казалось если бы можно было прожить вот так, ни о чем не думая - это было бы высшей милостью.  "Бог есть Бог терпения и утешения", - так обычно говорили монахи. В утешение себе Майя, прикрыв глаза, начала вслушиваться в крики чаек и буревестников, чертивших крылом воздух. Птицам было доступно многое, в частности рыба, за которой  они сейчас охотились припадая к воде. Шум моря и крыльев перемежался руганью портовых торгашей. "Бог есть Бог". Тоненькие  дорожки слез чертили влажные узоры на щеках. И как ты теперь?
         - И что, мамзель, не веселится? Есть об чём печалиться? – матросы, видимо из тех, которых Мари только что миновала, проходя по молу, опустились с двух сторон – плотно взяв в кольцо.
          Женщина, не смотря на присутствие столь двусмысленно настроенных субъектов, не смутилась и юбку, поднятую по самые коленки, не одёрнула. Сколько их уже вертелось, заходя то сбоку, то со спины:  усталость не давала напряжения мысли, пусть идет – как идёт.
          - А ножки видать чистоплюйские – по офицерам стосковались, - не унимался тот, что слева.
          - Где они офицеры? – бесцветным голосом поинтересовалась русская княгиня.
          - Так о то ж и видать – были да все вышли. И барышень своих побросали – как есть схудала от голодухи, – определил тот самый, самый  бойкий.
          - Иль я пё, - отозвалась Мари.
          - Вон ты как оно! Француженка, - оживился хрипотцой сосед справа, - Видать из наших, из пролетариев – гувернантка поди.
          Кудашева только неопределённо тряхнула головкой, роль человека более близкого этим горлопанам показалась наиболее уместной на этом одичалом пирсе, где в надежде встретить сердобольных соотечественников, она оказалась в положении незащищенной ничем блудной дочери уж и не понять какого мира. Новый мир – то ли приговором, то ли предначертанием рождался сию минуту в этом Феодосийском порту.
           - Так ты и впрямь оголодала? – матросы заметно сменили язвительность на милость, – ты того держись нас. У нас тут есть недалеко хибара, сейчас получим расчет за работу и будем свободны. Что ж мы своим не подмагнём. Оно хоть ваши же и буржуйские морды натравливают рабочих и моряков на русских, однако ж это, мы им шеи всё ж таки покрутим.
           Мари не нашлась что сказать – выручка пришла с такой стороны откуда её всего меньше приходилась ожидать представительнице угнетающего класса, на который и обрушились все ужасы русской то ли революции, то ли бунта, то ли смуты. По разному трактовали её знакомые всё, что творилось сегодня здесь и сейчас. Одни думали про рождение нового света, где каждый человек будет вольным и свободным, что слегка удивляло Мари, которой казалось, что свободы в России гораздо больше, чем у неё на родине, под строгими запретами Христианских воинов. Другие почитали Русь вечной избитой и окровавленной девкой, таскающейся по кабакам и притонам, у коей и будущего то быть не могло. Такие рвались либо в белое движение: поставить на место зарвавшееся мужичьё, либо за границу – к истинным ценностям цивилизации. Третьи отпевали империю в церквях и на погостах, почитая за благо умерщвление богоборческой плоти, которая разом отринула церковь, как институт истины. Много было разных неугомонных течений и влечений. И вот среди хаоса – самым счастливым Мари посчитала возглас: «Держись нас – что ж мы своим не подмагнём»
           Хозяйская хибарка была узкой клетушкой с небольшой грубкой, парой сколоченных из досок лежаков, узким столом, ютящимся у стены. Несвежей тряпицей один из пригласивших протёр стол, потом стал выкладывать припасы: перловку, соленые барабабули, сахар, машинное масло, разлитое в какую-то бутыль, мыло, которое на Мари произвело странное впечатление – словно она действительно нищая жено какого-нибудь матроса, дождавшаяся, наконец, возвращения своего добытчика, и теперь у неё все самое плохо позади – дело наладится. Туалетное мыло, выдернувшее из памяти смутные воспоминания,  было нежно-розовым, от него сильно пахло земляникой и ландышами, как самыми стойкими духи, о которых она уже и думать позабыла.
           Пробой в памяти.
           Мари, стряхнула наваждение, подпоясалась клеёнчатым фартуком, и пошла помогать почистить и приготовить жаренную рыбу. Потом варили всем миром уху, поддабривая лавровым листом и перцем, извлеченными из той же лозовой корзины со снедью, а у ног хозяев заискивающе давала о себе знать красивая серо-дымчатая котная кошечка. Хозяева тем временем под это мелодичное сопровождение наперебой то друг дружке, а то Мари, которую они переиначили тут же в Машуню, рассказывали, как им морякам Красного флота не удалось вовремя покинуть Феодосию со своими отступающими под натиском добровольческой армии, отчего пришлось сначала маскироваться, а после прирезав парочку белых, разжиться документами – а то  несдобровать.
         Зато теперь они кум королю – могли спокойно ходить по городу, наниматься на работу, отовариваться в лавках Добрармии на всю катушку.
         - Ты не серчай – мы ж понимаем, что француз другого склада человек, но русские то ж не лыком шиты – будет и на нашей улице газовое освещение, какое мы повидали в ваших Европах, будут и наши ходить как  человеческие жинки, а не как последние побирушки.
         И Мари, отчего-то казалось, что она понимает и этих – чуждых  классовых врагов, как проповедовали со всех площадей красные и белые агитаторы.
         Когда с обедом было покончено, девушка, сложив все на деревянное блюдо, пошла помыть посуду, занимаясь работой ощутила, как камень упал тяжелым грузом с души, – ей стало совсем легко, казалось бы: жить да жить.
          - Может оно того – оставайся, – моряки, сняв тельники, подставив  голые торсы поднимающемуся с моря ветру, курили,  облокотясь на  беленую стенку за спиной.
          - У меня там, на хуторе – сын, – Мари между тем  поставила просушиваться глиняные миски на деревянной украшенной резьбой палице,  перевернула по примеру крестьянок на кольях плетня  кринку от кислого молока.
          - Дело другого рода,  – степенно определил  самый бойкий с чернявенькими усиками, – наш али французских кровей?
          - Полукровка, - слегка приврала Мари – все ж таки русской породы в Серже было явное превосходство.
          - Ну, то так, - усач шекотнул щёку стриженой щеточкой, слегка притянув Мари к себе, - теперь время такое – коль мы будем не за русскую кровь – окромя нас некому. Думали ,что коль с турками поякшаемся, то против Англии они нам союзники, как никак то же им Англицккий флот в Черном море не с руки, ото ж не тут то было.  Султан он и вашим, и нашим – падаль, а не мужик. Так что коль русский – мне не жалко. Говорят, скоро и хлеб Добрармия будет отпускать не по полфунта, а без нормы, так что мы ещё разживемся – пойду складу тебе корзинку, на первое время.
          Мари стояла в полной растерянности – кровожадные красные не были такими страшными, как их рисовали коктебельские собратья по перу, возлагая на их природную звериность все бесчеловечные преступления, что творились на просторах бывшей родины. Пока один из матросов складывал  пожитки, молодая женщина присела на лавочку у стены – не то чтоб рядом, но недалеко от второго молчаливого хозяина. Помогать чернявому  показалось неуместным, и так божья милость спустилась в виде слуг антихриста нежданной благодатью.
         Кошка между тем, сладко растянувшись,  лежала  у хозяйских ног, иногда перебрасывая хвост и поглаживая теплой шерстью мокрые босые ступни.
         - Знатная кошка, - хрипотца в голосе выдавала нежность, - хош возьми себе. Всё дитёнку забава.  Скоро и котята будут. Виш какой редкой породы тигрово-леопардовой. Ты таких поди и не встречала.
         - Куда мне кошка, – вздохнула Мари, – да еще и котята будут…
         Редкой породы кошка, была на взгляд Мари счастлива, как и все истинно природное в своей стихии. Как те чайки в порту. Или буревестники. Они имели то, что не имел настоящий человек, оставаясь свободными от закабаления сородичами. Не удручали их ни  куролесения истории, что гнали по земле несметные толпы беженцев и переселенцев, ни чужие этим берегам корабли в порту, ни неминучие беды, которые вот-вот должны были спуститься с небес, по слову религиозных служителей,  на взбаламученные головы русских, задурманенные отравой изменения миропорядка.
         - А я того, – снова чуть хрипловато напомнил о себе стриженный ежиком матрос, – был у вас на улице, где бабы черные завлекают на дело. Думаю, дай хоть раз в жизни поглажу – как оно у них это дело устроено.
         Мари слушала странную исповедь незнакомого человека и удивлялась,  уже в который раз, пропасти между её кругом и этими  людьми. То есть поражало её полное незнание русской аристократией своего народа – он получался то святой, чуть ли не иконы пиши, то свирепый озлобленно-яростный хам, которому только бы пустить чью-то кровь, урвать ему не причитающееся, короче - скот и сука. А рядом сидел этот самый забитый офицерьем матрос и как маленький удивлялся миру.
         - Так оно того, вошли мы с ней в комнату, разделась она – я как глянул на черноту тела, и всё, - всякая охота отпала. Положил на стол, сколько было надо, да и в дверь. Что ж я, коль немочь одолела, перед ейным народом позор буду терпеть, - собеседник, пригасил окурок, и ловко отбросил в кусты.
        - Ты ей совсем голову задурил, – вмешался вернувшийся с увязанной чистой сероватой тряпицей корзинкой доброхот, – вот  о то ж своя ноша не тянет, бери – да приходи, коль надумаешь. Оно того – белым быть, да всё ж наши придут. А то хош, можно пойти в работницы к Добрармии, им переводить надо и так с бумагами есть необходимость, и сведения, коль недавно попала в Крым, они собирают – знать где сейчас какие дела по бывшей империи происходют, народ-то он с разных мест собирается, а у них тут только слухи – связи никакой. Союзники тебе правду навряд ли откроют – так что смотря какие сведения – и деньгами расчет могут, что в лавках их прикупишь яиц, круп каких, рыбы там. У них дешевше, чем у этих живоглотов на пристани.
         - Я подумаю, – согласилась Мари.
         - Машунь, ты не стесняйся – сведениями много торгуют,  –  поддержал оконфузившийся перед арапкой матрос, - тебе мальца выходить и сохранить главное, а мы с ними разберёмся, то не женское дело встревать в войну, бабам оно мальцов наших кормить повелено. Первое ваше будет дело для нового мира.
        Мари сама не своя возвращалась домой. Какая она всё ж таки молодчина. И сынишке, и маман, да и для себя – знать – не нахлебница. Всё сама. За сторожевание велосипеда Мари хотела отплатить другу Макса, только тот и слышать не хотел: что я тебе хапуга какой. И окрылённая удачным стечением обстоятельств Мари, как с горки, полетела знакомой дорогой домой, на хутор, предварительно надежно увязав поклажу.
        Пока маман с сынишкой оприходовали гостинцы, пропахшая пылью и потом девушка отправилась к побережью, где сквозь трещины скал жиденьким ручейком бежала пресная вода, здесь,  разоблачившись до нога, можно было в уединении устроить забытый праздник для души и тела. Запах душистого мыла между тем слегка пьянил, а может это чувство было привито сытным обедом, или довольными глазами маман, или счастливым выражением сынишки по одной бубочке разжевывающего сладкий киш-миш из глиняной кружки.
        Когда возникло ощущение стянутости кожи, от обретенной чистоты,  никого не смущаясь Майя нагишом сбежала в море, проплыла так далеко, как хватило духу, полежала на  спокойной вечереющей  нагревшейся за день  волне, вернулась назад – и хорошо понимая, что надо  экономить, тем не менее не отказала себе в удовольствии ещё разок натереться  земляникой с ландышами.
        Женщина уже собиралась уходить, как недалеко появился силуэт, присмотревшись Майя узнала Эренбурга, поэта, гостившего здесь же на соседнем хуторе в Коктебеле с женой. Майю тянуло к Илье, как луну притягивает к земле, удерживая в тоже время на расстоянии. Худощавое  со впалыми щеками лицо  тем сильнее оттеняло большие, горящие каким-то внутренним жаром глаза. Эти глаза , казалось видели предметы насквозь. И каждый раз, сталкиваясь взглядом, Мари ощущала эту жаркую волну внутреннего пламени, поддерживаемого какой-то неведомой ей силой. Иногда стремясь зачерпнуть от этого источника, иногда обжигаясь, женщина тем не менее не оставляла попыток к сближению.  Нет, это не была безумная, нежданно-негаданно вспыхнувшая страсть или похоть. Это скорее было похоже на желание почувствовать мужское начало, которого она столь долгое время оказалась лишена. Князь Павел Сергеевич Кудашев – делом чести посчитавший не дать сломать его родину о колено германского заговора, покинул её с малолетним ребёнком, можно сказать на произвол судьбы. «Жди и так нужно», – это всё что она смогла выдавить из него на прощание. Ей вот было совсем не нужно, и сейчас проделав нелёгкий путь к теплому морю, где была единственная, почти призрачная надежда,  найти взаимопонимание и поддержку ей – полукровке, маман – совершенной бессмыслицей, абсурдом, почитающей происходящее в этой несносной стране, которая истинной француженке мерещилась, имеющей столь же невозможный характер, как и характер не венчанного  мужа, да и малышу, Сержу, высохшему как рыбешка, нанизанная на бечевку у рыбацкой хижины.
        "Теперь или никогда" - отважилась  Мари. Она знала, что такие дни, когда тебе в руки плывет везение надо выделять особенно, и никогда не насиловать судьбу, поэтому, понимая, что не заметить её при желании невозможно, женщина растянулась в полный рост  на ещё теплых камнях. Нельзя сказать, что поза была вульгарной, но Майя и не подумала прикрыться от чужого мужского взора. Тела пахло как приготовленное к настоящему тет-а-тет, отчего Мари чувствовала своё превосходство – путь недоедание и подпортило слегка кожу, но молодость  явно  брала верх.
         - Увидеть Майю  и умереть, - первое, что услышала Мари, когда Илья опустился с ней рядом на камни, и слегка, как по очертаниям изваяния из плоти и крови провел по боковой грани, чуть-чуть зацепив и так воспаленный сосок.
         Мари напряглась в ожидании продолжения, но ничего не последовало, Эренбург просто лег рядом  и, подложив под голову руки, стал наблюдать, как на постепенно темнеющем небосводе проступает россыпь мерцающих светил.
        Обманутая в своих ожиданиях женщина, слегка  задетая за живое, таким равнодушием, словно обольщенная и брошенная нерадивым любовником,   резко села. Майя вполоборота внимательно ещё раз вгляделась в бесстрастное, невозмутимое выражение этого манящего её,  неудержимо пленительного лица. «Это лицо Моисея, только в такое чужеродно-притягательное могла влюбиться древняя египтянка, – вдруг восторженно предположила Мари, – или он, или никто». А наследник божества, словно почувствовав волну от разочарованного самолюбия,  шершавой ладонью, слегка прикасаясь к коже между чуть выступающих лопаток, стал успокаивать разгневанную плоть.
        - От тебя исходит запах, как от настоящей султанской наложницы, – пошутил тоном заговорщика, только что переведенный в ранг единственного желанного для тела и духа, выходец древнего мира.
         - Сегодня был самый замечательный день, и ты всё испортил, – Мари снова впала в чувство, которое впервые испытала когда князь Кудашев, оставил её один на один с этой жуткой разъярённой страной.
         - Ты напрасно сердишься – в тебе говорит отвергнутая плоть, – голос Ильи странно сладострастен, будто он до конца не решил, поддаться на провокацию этой необузданной гремучей смеси  из французского шарма и русского напора, или  удержаться в рамках безобидного вожделения,  – Plenus venter non studet libenter! – поет он наконец. – Imperfectum conjunctivi passivi!
          - О чем это? – женщина, как отвергнутая гордая египетская дочь, пытается нащупать почву для мщения.
          - В переводе сие значит: «О, лучше убей меня, но выйди! Коли не выйдешь, кровь моя брызнет в твое окно! умираю!», – слегка насмешливо-невинно улыбается за спиной подрагивая голос обидчика, – Это чеховский перевод с испанского «Отвергнутой любви». А он врач, его, по крайней мере,  следует воспринимать  всерьёз.
          - Кто врач: автор или переводчик? – голос Мари предательски выдает чувствительность к отверженности, пусть и в такой милой форме.
          - Думаю – оба, – рука Ильи недвусмысленно тем временем ласкала  податливую подрагивающую, как у молодой необъезженной кобылки кожу, между тем Эренбург не мало не поддаваясь на соблазн продолжал, – Гидальго замирает от восторга и захлебывается счастьем. О, чудные мгновенья! Она высовывается наполовину из окна, в прорези не зашнурованной рубашки проглядывают округлившиеся молодые груди, однако донна  сверкая черными глазами, говорит: — Вы перестанете когда-нибудь или нет? Подло и гнусно! Вы не даете мне спать! Если вы не перестанете, милостивый государь, то я принуждена буду спать с городовым.
          - То есть, по Вашему,  это я как тот идальго  пытаюсь заполучить Вас в свое лоно? – Мари, встав на колени, резко оборачивается и предстает во всём очаровании нагой натуры в лунной ночи перед взором нахала.
          - Майя, я снова тебя разочарую, – усмехается нисколько не смутившийся друг, – Лоно, годиться в русском языке только для выражения лоно церкви, да ещё какой оды в стиле семнадцатого века.
          Мари, начинает ощущать себя, как тот матрос, что решил посмотреть на голую арапку. Желание нейтрализуется напрочь, но не может же она, так же как и русский моряк в  чужом порту,  пасть в своих глазах.
         - Негодяй, – голос отрезвляюще немилостив, намёк на блудницу, явственно прозвучавший в словах собеседника, исповедующего совершенно другую религию, где и к непорочности Девы нет должного почитания, приводит Мари в себя.
         Женщина так же порывисто, как и все, что она делает в запале,   стремительно поднимается, и быстрым шагом почти вбегает в тепле море, которое, казалось бы, понимает её сиюминутное желание – смыть запах одалиски, отвергнутой в пользу любимой жены гарема.
         Когда, окончательно обессилев от пребывания в воде, Мари возвращается, то Илья все так же невозмутимо, как более древнее, более уравновешенное в своих желаниях  создание земли встречает девушку  утверждением:
          - Не стоит кончать с собой ради мимолетного удовольствия, даже если оно никогда не повторится. Веришь ли, таким как ты не суждена земная радость любви. Тебя будут использовать в своих интересах совершенно посторонние люди. Но с этим лучше смириться уже сегодня. Мне действительно жаль….
          Мари на эту тираду не отзывается никак, но потом по дороге к дому, когда Илья берет её за руку, и крепко сжимая словно поводырь, ведет по одичалому первозданному побережью, Майя не вырывает руку. Может быть ему виднее будущее, ведь в конце концов его кровь столь же древняя, как сотворение мира.
          А ночью, ей снится самый страничный сон в жизни. Словно она беременна неживой, а искусственной плотью. Такой вот куклой, которую ей однажды на Рождество подарили  белокрылые монахи Мон-Сен-Мишель  под божественные славословия  воплотившемуся Богочеловеку. Майя успевает рассмотреть и удивиться, что  кукла зарождается в ней не как любая  человеческая плоть внизу живота, а как-то справа, словно там для неё специально оставлено пустое пространство.
          - Божухна! (Мон-Сен-Мишель) первое, что слышит Мари, открыв глаза.
         Оказывается она закричала во сне и разбудила маман и польку, спавшую с другой стороны за тонкой деревянной перегородкой – Наталью Крандиевскую, склонившуюся сейчас над Мари, и испуганно крестящуюся  с лопотанием какой-то молитвы на смеси латыни и польского.  Единственное, чему удивляется Мари - Натали стоит   в такой же не зашнурованной расхристанной рубашке, о которой давеча говорил Илья , и сквозь прорези так же проглядывают бугорки женской  плоти.
         - Вам плохо княгиня?
         - Нет, мне хорошо, – непослушным языком произносит Мария.


часть III - Татьянин день

          Феодосийские улицы к августу 1919 всё больше заполнялись цветом белой армии, всё элегантнее становились   местные и приезжие дамы,  распускавшиеся поздними цветами на   мостовых южного порта,  россиянки и не чаявшие вернуться в мирную довоенную царскую Россию. Иногда в этом иллюзорном мире забывалось о мраке, ползущем с севера на тихие пахнущие рыбой и водорослями причалы крымских портов, и тогда казалось,что  бог наконец-то смилостивился и дал русским шанс остаться в прежней, не уничтоженной ещё стране, не погрязшей в кровавых причудах великих переустроителей мира.
           Это странное состояние передавалось всем: военным, как бы получившим шанс на блеск эполет и веру в победу истинного русского над разбуженным хамом, интервентам, которые  всем казались братством  по оружию, а не очередной попыткой овладеть необъятными богатыми территориями дикого варварского народонаселения, российскому дворянству,  сохранившему за собой право на надежду вернуть былую славу и благосостояние,  потому что все явственнее маячило – за границами этого государства у них нет будущего, там они - эмиграция не самого высокого востребования, практически  обречённая на нищету, - и тем яростнее было  желание последних вложить в руки "своих" меч возмездия всем посягнувшим на трон:  главное удержать вожжи, а там они меж собою поквитаются – кто недооценил пагубность заигрывания с рабоче-крестьянским элементом, кто переоценил силы проснувшегося и рванувшего к власти капитала.
           Прекрасные дамы, женщины - одни они, казалось, цементировали собой эту разномастно-разношёрстную породу, обитавшую на берегах солёного Понта. Да еще может поэты, вновь замутившие свои таланты и стремления на русском особом пути в истории человечества, что делало их  в собственных глазах пророками и ясновидцами. На спор заключались пари – кто точнее предскажет глубину падения человеческих нравов и высоту подъема человеческого духа. Бог отошел между тем куда-то на задний план, сменившись мистикой и сеансами флюида: однако и те, кто жаждали поставить на место  пошатнувшееся колесо истории, и те,  кто раскачивали лодку в намерении зачерпнуть то ли правым, то ли левым бортом  солоноватой забортной воды, дабы было веским основание сбросить лишний балласт из трюмов на илистое дно фарватера,  и двинуться налегке, в полной уверенности, что раз уж всем не выжить – то выбор, кому выжить, потребовала сделать история, а не одурманенное жаждой не погибнуть, а то и урвать куш,  в этом водовороте сознание.
           Отчего все мерзости, предательства, гнусности, казались неизбежным фоном развертывающейся батальной сцены – гибели державы, строя, армии, флота, национальной гордости, человеческой сущности и божественного предназначения.  Люди шли по крови и не стеснялись того.  А ля гер, ком а ля гер.
            Гер – гера, герб, герман, герой……
            –  Мари,  ты только послушай, –  звучит потусторонне, как будто обращается к сидящей за угловым столиком молодой особе, само слегка задымленное полуподземное  пространство феодосийского кабачка,  где в обществе русской богемы, среди всепроникновения и всепонимания момента неповторимости судьбы и жизни, высокопарно, чуть лживо, чуток наивно, иногда жестоко до испепеления души и тела, иногда опускаясь до лизоблюдства, звучит умирающая, уже никогда не будущая востребованной русская поэзия.
          Равнодушные зрители молча кутались в шубы
          И какая-то женщина с искаженным лицом
          Целовала покойника в посиневшие губы
          И швырнула в священника обручальным кольцом
          Кудашева, которой в этот миг адресован возглас, мало прислушиваясь к звучащей среди угарного смога чужой речи, качает в знак согласия с происходящим слегка захмелевшей головой. Её собственные попытки уравновесить мир внутри и снаружи вымышленными литературными композициями натолкнулись на преграду – так и не состоявшаяся поэтесса, которой  не хочется растравливать свою душу на эти чужеродные сцены крушения  идей и иллюзий. То ли дело – тело, жаждущее самоподтверждения востребованности и узаконенности бытия. Именно это ощущаемое ею как нечто постороннее тело –  никак не другое. Других  вокруг –  кажется слишком. При всём при том,  вот без её тонких пальчиков, вновь понежневшей от возможности не голодать и не зябнуть в суровых русских зимах  кожи, без глубоких, иногда тривиально воспеваемых поклонниками глаз,  без её стройных, ласкаемых при малейшем прикосновении обожателями ножек, без её имён, вселяющих мистическую нотку в собеседников, без её сумасбродства, доходящего порой до безумия – этому  пространству однозначно не прожить. Оно должно что-то предпринять, как-то посторониться что ли, и дать ей дорогу и защиту. 
           Как-то по приезде в Коктебель  Волошин, рассказывая о приходе англичан на смену германцев и красных в Крым, упоминал забавный эпизод. Коктебель его был никак не защищён, но шесть человек кордонной стражи, дабы явить храбрость,  обстреляли из винтовок английский крейсер, что было бессмысленно и совершенно неожиданно для жителей. Крейсер ответил тяжелыми снарядами, отчего некоторые постройки разлетелись в щепки. Делать было нечего, бежать некуда, прятаться негде. Макс, пока длилась военная операция, кое-как укрывшись от осколков, отвлекал себя от происходящего переводом "Пленного принца" Андре де Ренье.
           - Макс - ты безумец, - Мари пытается восстановить сцену то ли нападения, то ли освобождения Коктебеля.
           - Не более чем. Когда офицеры, посчитав миссию выполненной, поднялись ко мне, то первое, что спросили: "Ну и как вам жилось при советской власти?",  и "Есть ли жертвы обстрела?". Единственной жертвой, представь, был пятидневный котёнок, один из шести братьев, сосавших какую-то приблудную кошку-мать во время обстрела. Поверишь ли, двенадцать пудов стали и свинца - чтобы убить это малое рыжее существо.
           – Если с ней что-нибудь случится – ты мне ответишь! – раз  уж не полюбить, то нуждаться всенепременно, до потери, если можно так сказать, стимула к жизни.
           Теперь, оставив сынишку на попечение маман, под предлогом обеспечения семьи жизненно-необходимым, что отчасти было правдой, Майя Кудашева перебралась в возрождающийся портовый городок. Здесь ей  приятели подыскали комнатку, очень удачно расположенную: с отдельным входом и хозяйкой – старушкой-затворницей, которая ничуть не досаждала квартирантке, какими бы то ни было претензиями и вопросами.   
           Феодосия,  с приходом добровольческой армии на юг России, образовывалась как  довольно приемлемый островок-пристанище в разбушевавшейся по вселенной стихии. Белые армии, связанные с молодой женщиной узами супружеского и отеческого долга, исполняемого её мужем на просторах отчизны, держали Майю  в центре мужского внимания офицерского корпуса: может и их женам, матерям и сестрам  будет суждено оказаться  сбереженными чьей-то заботой и честью.
           Честь между тем понималась по-разному. И всё больше смахивала на русскую рулетку. Тем более, что место, которое выпало в Маин послужной список оказалось  феодосийским пунктом отдела пропаганды, разместившемся в шестом номере гостиницы Астория, куда согласно местным декретам и призывам стекались все сведения о событиях на Крымском полуострове, на юге, в Сибири, в Совдепии, Москве и Петрограде. Еще казалось возможным поверить в эти листовки кричащие о водворении  в стране правового порядка,  восстановлении могущественной, единой и неделимой России,  созыве вновь избранного Народного Собрания, путем установления на первых порах областной автономии и местного самоуправления. Деникин был именем, которое вселяло гарантии, веру и способность к обретению утраченной родины.
            Между тем Кудашева, как губка, пропитанная эфиром революционного пробуждения, торопливой рукой записывала тезисы очередного оратора. Невысокого роста  господин в слегка поношенной тройке мало сочетался с громогласностью своего ораторского таланта. Диктующий в этот момент свое видение исторического ракурса, как волю каких-то только ему одному ведомых высших сил, почти не прерывался на отвлекающие диалоги в соседней комнате, на какие-то организационные моменты в процессе подготовки лекций,  ежедневно проводимых отделом пропаганды «Освагъ»  на Итальянской улице со сцены Художественного театра.
            – Заблуждение большевизма и причина его успеха в России, состоят в том, что  большевики узурпировали массовые собрания и забили своими речами любые не большевистские выступления и митинги, – будущий докладчик, казалось, брал низкий старт, на этой марафонской дистанции: где он и где его естественный оппонент,  к которому он сейчас апеллировал, но это двутысячеверстное пространство, по всей видимости, мерещилось первому  малосущественным в мире влияния идей, просто –  рукой подать.
           Но территория жила не одними воззваниями и  митингами.
            – Господин Перозио, Мари, – где-то в глубинах коридоров послышался голос, обращавшийся к Мае и лектору, тем самым   сбивший патетику речи хозяина положения, отчего лицо излагавшего очередную длинную путанную тираду восстановления правопорядка приняло искаженно-болезненное выражение, правда, Мая торопившаяся покончить с обязанностями секретарши у очередного властителя дум народа, этого не заметила: карандаш мелькал в её пальчиках всё так же споро, однако мысли были раздвоены на здесь  и там, – господа, - повторилось из коридора, - не забудьте забрать талоны на вино.
            – Печальная ошибка, – то ли в продолжение прежнего монолога, то ли обращаясь к меркантильности мира,  продолжил седоватый господин у распахнутой одной своей половинкой балконной двери, за которой уже начинали падать желтеющие листья с близко растущей бесстыдницы.
             Майя, внимательно взглянув на силуэт у окна,  приостановилась, собирая мысли воедино: вино, печальная ошибка и маячивший на горизонте одинокий вечер. Может быть сразу с работы  завернуть  к служителям Мельпомены,  пусть и слегка поднадоевшим со своими кровавыми воскресениями и серыми вторниками и субботами? Однако, на эту внутреннюю  безысходность выбора  почему-то отозвалось усталостью затекшее от не сменности позы плечо. Нет. Пожалуй, офицерское общество будет предпочтительнее, определилась Майя,  тем более, что военно-морские  операции союзников  под Керчью держали в городе немногочисленные силы французских моряков, явно симпатизировавших молоденькой соотечественнице, которая тем самым автоматически выдвигалась на роль ценного сотрудника феодосийского отдела пропаганды, что делало Майю довольно весомой в собственных глазах.
           – Мари, вы несколько повисли в облаках, – трибун-философ обратился к девушке слегка раздраженно: на кого приходится тратить драгоценное время. А ведь промедление смерти подобно, вспомнились слова красноперого, которого завтрашний оратор, слышал пару месяцев назад в Одессе. Как ему внимали эти пролетарки в алых косынках, - нам бы таких! Так нет же, духи, чулки, талоны на вино – печальная ошибка!
           А ошибка уже стояла на Екатерининском проспекте, облокотившись о каменный парапет, и вдыхала свежесть надвигающейся ночи.   Чуть приметные барашки шуршали по крупной прибрежной гальке,  где-то  громыхало то ли грозовым фронтом, то ли артиллерийской канонадой, отчего крики чаек и побито ютящаяся у стенки собака казались нехорошими предвестниками надвигающейся непогоды. Мари сколько постояв, двинулась к офицерской кофейне.
           – Прошу присесть, заждались, – первый же столик при входе оказал вошедшей молодой особе любезность.
          Но Майя остановилась в нерешительности выбора:  соотечественники далекого Норда выглядели не в пример привлекательнее в своих единого образца форменных френчах, как теперь принято было говорить,  чем русские, даже морские офицеры, потерявшие единство вслед за апологетом нового порядка Керенским, разрушившим соответствие единому форменному уставу, тем немногим,  что делало хаос русского революционного сегодня более не менее  объединяющим.  "В конце концов – свои уйдут, а эти всегда будут под рукой", -  решила Майя и проследовала мимо завсегдатаев местного винного погребка поближе к тем, кого только, что определила как «свои».
          Здесь ей тоже были рады,  но по-своему: она попала в сферу дышащего вниманием к покидаемым на этом диком полуострове сокровникам. Так как по всему было видно: русским придётся разбираться самим в этой заварухе. Майя жадно вслушивалась в родную речь и тяготилась неопределенностью: есть ли у неё надежда устроить среди обломков российской империи своё счастье.
          А под легкой шелковой юбкой дрожали коленки от недвусмысленных прикосновений сидящего рядом галантного кавалера, чем-то неуловимо притягательного своими тонкими чертами лица, ежиком волос,  какими-то грустными глазами, далёким наречием родины. Родина звучала в ушах задолго за полночь и начиная с восхода солнца.
          – Мари, Мари, –  слегка влажные от долгих усилий губы не отпускали сознание и тело в одиночество. Не хочешь ли ты со мной во Францию?
          Мог ли кто-то, наконец-то, стать единственным?
          Три ночи безумия – и рейд Феодосии опустел. Мари с еще несколькими оставляемыми влечениями стояла на причале, наблюдая как французский флаг исчезал в предрассветной дымке. На календаре была среда, на душе тревога, и резкая боль отчаянья в невозможности устоять одной на скользком склоне окружающей действительности.
          – Никому она там не нужна? Никому, никому, никому, там-там-там…..
         Ночью  ей  снилось, что она из последних сил гребёт к берегу,  вот уже виднеются незнакомые еще пока улочки спасительного города, какие-то фигуры в белых хитонах, словно по воздуху спускаются к окрестным горам, защищающим этот селение от непогоды, всё так близко и так недостижимо далеко – помочь некому. И на очередном гребке, захлебнувшись понтом, или каким другим морем, Мари понимает – поздно.
         – Так как эти лягушатники в постели? – кто-то из новых знакомых хамовато распустив руки, присаживается у столика в кофейне.
         – Вы пьяны, – голосок Майи дрожит, и рука жаждет ответить на оскорбление.
         – Но-но, –  предупредительно суживаются глаза напротив на Маин непроизвольный жест, – полегче, разжалованная княгиня.
         – В чьей бы армии могли еще служить такие негодяи, – дерзость  у неё в крови.
         – Я злопамятен, милашка, – собеседник глаза в глаза не считает нужным отступиться от задуманного.
          Майя,  резко отодвинув стул, приподнимается и твердым, но спокойным,  шагом  выходит на свежий воздух. Надо всё бросить и уехать домой. И где тот дом? Хочется ли тебе иметь  что-то похожее на дом здесь, где могут отнять все от чести до жизни? Совершенно непроизвольно девушка оказывается у спасительной кромки моря. Холод волны обжигает кожу и возвращает желание еще побарахтаться в воде, хотя, и предсказано – не выплывешь. Окончательно промерзнув под западным, налегающим на побережье  ветром, Майя бредет по направлению к Феодосии. Что там еще маяком витает над бухтой?
          «Маяк, Майя, маяк» – то ли слышатся крики чаек,  то ли только кажутся. Она поднимается по валунам к прибрежным переулкам и, не разбирая особо дороги, идёт слегка угнетаемая холодящим сознание ветром по спящей Феодосии.
          На одной из улочек в поле зрения попадает странный человек, в окружении каких-то запоздалых прохожих декламирующий незнакомые стихи:
          Если крикнет рать святая:
          «Кинь ты Русь, живи в раю!»
          Я скажу: «Не надо рая!
          Дайте родину мою!»
          Аплодисментами ему звучат копыта лошади, тянущей воз где-то во тьме крымской ночи. «Они сумасшедшие, – мелькает подсознательное резюме, – она им как жизнь, как мать и жена».
           Чуть не доходя до дома, Кудашева, погруженная в воображаемый мир, где она не она, а что-то драгоценное, возлюбленное и испестованное, не замечает тишайше отколовшуюся от теней окружающих проулок деревьев темную субстанцию, которая сильным движением опрокидывает женщину навзничь.
           – Графиня предпочитает русским французов? Она знает тонкости ремесла? – голос ещё более нахален и пьян.
           Конец государства и правопорядка наступает тогда, когда вам не улице не у кого попросить помощи. Это конец?! Подол платья прижат к булыжнику мостовой. Хочется крикнуть, как тем чайкам: «Майя, немая». Но женщина закрывает глаза: в конце концов, привыкаешь ко всему. Аки лев рыкающий – ходит дьявол. Ей ли противостоять дьяволу во львиной шкуре? Но Бог далёкой Нормандии не так равнодушен, как кажется. Неожиданно охальник получат удар, поубавивший его пыл: кто-то из проходящих не остался равнодушным к унижению женщины. Вероятно, стоило бы спасителя поблагодарить, но Майя освободившись от каблука  военного башмака, кидается к дому. Снятое платье изгажено и порвано по низу подола. Хозяйка швыряет тряпку  в угол и, слегка обтершись влажным полотенцем, калачиком сворачивается на прохладных, но пахнущих свежестью простынях: и не растерзали тебя львы на этой римской  арене? Святая Татьяна – помолись за меня.
             – Вернувшись из германского плена, первое, что пришлось пройти – это дезинфекция во французских пересыльных конторах, – Майя как обычно  вполуха слушает очередного будущего оратора на ней проверяющего интересы местного населения, – уничтожение инфекции – как способ вступить в цивилизованный мир. Могут ли они, не видевшие жах бараков,  понимать: куда и как катится это взбесившееся пространство потерявшее контроль?
            Бывший офицер пытается определиться какие из подробностей возбудят больше толпу.
            Майя, неожиданно словно вновь опрокинутая на феодосийскую булыжную мостовую,  захлопывает тетрадку, долго смотрит на впалые, несколько дней небритые щеки русского военнопленного в таком же, как у всех у них неопределенном по покрою и цвету френче, и сказав, то, что первым приходит на ум:
            – Auf Wiedersehen mein Herr! – выходит на свежий воздух: «Домой, к маман и Сержу!»



часть IV - Белый террор

           Мари, не открывая глаз, вдыхала запах исходивший от волос сына, съёженным комочком лежавшего у неё под рукой.  Тепло и нежность наполняла сердце, её молодое, здоровое, дышащее жаждой наполнения - сердце,  в котором еще не поселились грозовые отсветы грядущего жизненного разгрома и этого, сегодняшнего , бог весть какими судьбами посланного ей гнёздышка.  Маман точно мышонок скреблась за стенкой,  тихонько позвякивая разномастными  чашечками, стаканчиками и блюдцами. Словно в забытом детстве можно было предаваться радости от наступающего дня,  нежась в пахучих льняных простынях, но кипучая внутренняя струна тяготилась бездействием.  Майя, чтобы не слишком потревожить Сержа, отодвинулась к самой стеночке и по-кошачьи неслышно выскользнула в соседнюю комнатку.
          Завтрак на сегодня состоял из желтовато-белой, скорее кремовой по цвету,  рисовой каши с доброй пригоршней изюма, отчего каша таяла во рту, словно  манна небесная.
          – Маман, – по-французски, как обычно к матери, обратилась Майя, – такую кашу готовить вредно, хочется съесть всё стразу.
          Но мама только пожала сухоньким плечиком:
          – Почему не побаловать себя, скоро новый урожай винограда, так что думаю мы можем себе позволить такую роскошь.
          Потом они пили настоящий турецкий кофе, приобретенный Майей в феодосийском порту, где как никогда много реяло турецких флагов на рейде, отчего кофе стал действительно доступен по цене, не в пример лавчонкам перекупщиков в припортовых лавках.
          Забросив службу в Феодосийском «Осваге», который казался теперь слегка разворошенным осиным гнездом, молодая женщина, прихватив маман и сына, переселилась с коктебельского хутора вновь в дом Максимилиана  Волошина,  только что встрявшего в очередную авантюру с освобождением его друга  красного (белого) генерала Маркса.
          – Майя, как можно на одного человека взвалить глупость происходящую на полуострове? – иногда Майе кажется, что она никогда не была юной и бесшабашной девочкой, которую этот полу-германский медведь таскал к армянской часовне в горах, - отныне, все забыто в этих опрокинувшихся с небес на землю неурядицах и невзгодах, каковые молодая женщина чувствует своим  настоящим, и которые Макс, не в пример Мари больше видавший за последние годы, называет террором,  – Террор – вне цвета, нации и расы, – глядя на белый профиль богини Татиах, взгромоздившийся словно птица на антресолях, вещает голова Максимилиана, под автопортретом хозяина, похожего на  Медузу Горгону, только вместо извилистых змеек, нимбом прототипу служат  темные волнистые   пряди.
           – Однако, чаще всего говорят о красном терроре, – припоминает собеседница речи агитаторов «Освага».
           – Что есть красный цвет? Цвет красноармейских воззваний и расстрелов. Так я тебе скажу, что ожидал ещё большего разгула звериного в человеке. Странно даже, что человек в самых адских условиях способен отделять себя от звериного наследия в нём. Причем заметь – на добровольных началах. Это удивительно – что есть человек! Бог скорее выкажет в себе первородство карающей длани, чем человек, взявший на себя миссию бога.
           На этих словах Макс, остановив сам себя, направляется к книжному шкафу, где среди мировой поэзии и прозы у него собраны реликвии уходящей России. Выискивая между делом среди всяческих разноцветных листовок необходимое, в порыве спора Максимилиан, вдруг, начинает читать Майе, воробышком сидящей на подоконнике открытого окна,  свои последние стихи, по всей вероятности – первые, пришедшие сейчас на ум:
                Поддалась лихому подговору,
                Отдалась разбойнику и вору,
                Подожгла усадьбы и хлеба,
                Разорила древнее жилище,
                И пошла поруганной и нищей,
                И рабой последнего раба.
          Майя, всматриваясь в такие знакомые ей черты, вдруг, начинает осознавать: чем она, эта страна - Эсмиральда, им так дорога, всем этим русским – возможностью искупления греха, « ANAKГН».
         Евреи со свои библейским змеем обрекли всех на грех перворождения. И вот. Она. Поруганная своими детьми, идущая к искуплению того, что вменено ей как клятвоотступничество, идущая босой, как Сикстинская Мадонна, но уже словно бы и не по земле запыленными ногами, а по обетованию рая – чистая пречистая. Рожденная – знать. После распятия – ей будет воскрешение из мертвых.
           Между тем Макс, присев на уголок деревянного кресла, которое под ним недвусмысленно хмыкнуло, (словно являясь немым свидетелем происходящего, пожелало вставить и свою нотку неудовольствия от совершающегося вокруг произвола), начинает без разбору, так и не найдя вероятно нужного документа, зачитывать  строчки попадающиеся на глаза:
           – Никто не имеет права производить обыски, кроме как в крайнем случае, - комиссар по охране города Головин, - заметь, это объявление я сорвал с двери дома, который был обчищен в восемнадцатом, прямо под этим  угрожающим напоминанием о порядке. Глупо, писать воззвания там, где народ смотрит не на буквы, чернеющие на коричневой, оберточной бумаге, так же вероятно кем-то экспроприированной, а на суть стихии, дающей, как при кораблекрушении в прибрежных водах, местному населению поживиться останками утонувшего корабля, - Макс приостанавливается и внимательно смотрит на  Майю: ясен ли ей посыл? Цвет террора – вне видимой зоны спектра.
           Женщина слегка кивает головой – как будто бы ей всё очерчено доступными штрихами.   Следующий лист, кажется совсем уж по-детски наивным:
          – Воззвание. Татарское население Города Феодосии протестует против провокационных слухов о татарах, сеющих национальную рознь. И просит ни на минуту не поверить  подобным слухам, - понимаешь, татары это золотой век Крым Гиреев, а тут, - и от досады Макс растерянно шевелит жесткие кудряшки, создавая впечатление, что змеи Медузы пришли в движение от волны информации, плещущееся у побережья Понта.
          – Солдаты артиллеристы и инструкторы,  записывайтесь в ряды добровольцев артиллерии Красной Армии, заметь, обещают по 100 рублей содержания, а инструкторам аж по  200.  А чем прикажешь зарабатывать на жизнь – правильно – смертью.
          – Макс, так я ж тебе тоже про красный террор…
          – Значит, всё ж таки красный преобладает, по типу кровавого месива? – Макс как-то странно прищуривает глаза, отчего мешки  под глазами словно наполняются в объеме гневом, и перебрав еще сколько то шуршащих, а то ветхих посланий, он останавливает свой выбор, – Объявление. Впредь до особого распоряжения мобилизация буржуазии откладывается. Председатель комиссии такой-то, секретарь такая-то. Обыденно, словно кровь расстрелов на заре это не их рук дело.
          – Белый террор?
          – Кто кого! . . .  вот-вот слушай, это я в Керченском порту подобрал: "А почему они так делают? Да потому что они снова хотят у власти стать, опять по старому царствовать, опять как и прежде убивать, вешать да расстреливать, а жен и дочерей наших насиловать и себе в любовницы брать. Вот чего хочет эта сволочь. Не верьте ей, товарищи". Вот веры то и не осталось, – как-то погрустнев и погрузнев закончил Макс, – думаешь в таком котле можно было собрать всю всплывшую пену от кипящего мяса?
          Подойдя почти вплотную к девушке, распаливший себя на новую атаку с террором без цвета,  неуклюжий по-своему Максимилиан, приобнял крошечную для его лап головку и прижал к груди. Майя, почувствовав биение этого неугомонного сердца, словно в колокол бьющегося в грудь, незаметно для Макса поцеловала пульсирующую плоть: «Будь храним своим Всевышним».
          Ночью ей снится сон, в котором ей, собирающейся в новую жизнь, кто-то пытается подарить изящные красные туфельки, но, видимо перепуганное Максимилианом сознание, резко противится красному цвету. А может эта шутка даже во сне кажется неприемлемой. Белый террор. Террор без цвета и оттенков.
          Сейчас, стоя у того же окна, только уже в более строгой позе Мари читала французский диктант трем склоненным над большим кабинетным столом белокурым девичьим головкам. Головки старательно пыхтели, средняя  из сестер при этом  ревностно прикрывала свободной рукой написанный текст, чтобы сидящие рядышком не пользовались её знаниями.  Майю – это несколько смешило: что проку в задымленной России от французской литературы? Какой-нибудь мужлан и не заметит – есть ли чувства и утонченность в этой женской головке, зачем им тут наша история и  культура, вот конкретно этим, обреченным стать серыми мышками, снующими в поисках пропитания?
         – Au livre VI, Quasimodo est jugе au Chаtelet pour sa tentative de rapt. L'affaire est еcoutеe par un auditeur sourd, et Quasimodo est sourd lui-mеme : le procеs est une farce, et Quasimodo, sans avoir еtе еcoutе et sans avoir rien compris, est condamnе а deux heures de pilori en place de Grеve et а une amende. Sur la place de Grеve, dans un entresol, se trouve le « Trou aux rats », qui sert de cellule а une recluse volontaire, la sоеur Gudule*.
          – Je trouve un choix еtrange de l'objet, - вдруг слышится голос матери, этих девочек, замершей в проёме белой двери.
          – Что же здесь странного, – парирует, как бы уличенная в чем-то преступном, молодая преподавательница.
          – Французская классика богата на более скромные вещи. Или французы перестали быть пуританами? – полная, колыхающаяся от ходьбы грудь, как бы отдельно от хозяйки выражает свое недовольство Маиным предпочтением во вкусах и взглядах на современные пороки и грехи.
          – Но что прятаться  головой в песок, будто птица страус, – голосок полукровки звучит несколько накалено, словно воспринимает происходящее на свой манер:  не достаточно француженка, и совсем не русская.
          – Maman…. – девочки вразнобой пытаются отстоять свое право знать о настоящей жизни больше, чем считает это возможным родительница.
          – Отец бы был крайне недоволен, таким положением  вещей, – в поддержку себе говорит, повернувшись к отроковицам, их матушка.
          – Но папа  не знает по-французски, чем бы ему остаться недовольным? – удивленно приподнимает дугой бровь старшая из девочек, на французский манер произнося слово - отец.
          – Между тем, он платит не за просвещение вас в смысле взаимоотношения мужчин и женщин, - голос старшей из присутствующих женщин непримирим с таким отношением к зарабатыванию денег этими современными гувернантками: вот только пусти всё на самотёк, – господин Калинин нанял Вас для  обучения дочерей азам языка, – долгий взгляд под затянувшуюся паузу , –  Я-зы-ка!.
            Поставив точку в своих претензиях, госпожа Калинина  покидает учительскую комнату.
            – Что вы поняли в тексте? – отвернувшись к морю, интересуется Майя.
            – Люди не любят уродов, – после небольшого перешушукивания за спиной высказывается младшая из сестер.
         – В целом верно,  – соглашается, слегка прислонившись лбом к прохладе стекла, Мари, - они не любят всех, кого хоть по какому-то установившемуся признаку можно поставить ниже себя. И признаки они разработали сами под себя. И наслаждаются избранностью, как правом первородства, забывая, что именно первые как раз и есть самые великие вероотступники.
         – Мама была не права?
         – Отчего же…. Надо полагать,  госпожа Калинина держит вас вдали от происходящего в надежде, что такими  усилиями удастся избежать вам общей участи – крах морали и нравственности в её понимании, не должен коснуться stupides petits anges, - Майя подходит к девочкам, пару минут смотрит на них, благословляя Господа, что дал ей не дочь, а сына,  учительница просит самую бойкую - меньшую, – Sophie, comment traduire?
         – Ангелы-хранители за нас, – хитро улыбается девчушка.
         – Vous faites des progrеs, – слегка предостерегающе помахав указательным пальчиком, Майя отпускает учениц.
          И вот, пару дней спустя Волошинский дом был поставлен на уши известием:  Деникинская контрразведка арестовала Осипа Мандельштам, как пособника  Пролетарской Диктатуры.
          Известие принес Илья Эренбург, собрав в верхнем самом большом кабинете, оборудованном Майей для уроков, всех обитателей дома.
          – Что он там мог начудить? – Елена Оттобальдовна, прислонившись к косяку двери,  никак не может связать мальчишескую фигурку Осипа с грозовым раскатом – «контрразведка».
          – Уличен, как сейчас модно говорить, - оборачивается к грузноватой, но довольно привлекательной в своем нежелании молодиться и казаться не тем, что ты есть на самом деле, матери Макса Илья.
          Пауза  повисает как в недоработанной до конца сцене провинциального  драматурга:  он же не способен сочетать реальность мира и сюрреалистичность своего к нему отношения. Человек не от мира сего мог ли вмешаться в то, о чём он имеет довольно смутное представление?
          – И что там конкретно? – пытается прояснить ситуацию Макс, только что хлопотавший об изменении смертной казни красному, в понимании местной власти,  генералу Марксу на каторжные работы.
          – Конкретно будет: когда его поставят к стенке, – запальчиво ответствует Илья, - у них там каждый попавший в лапы – объявлен вне закона.
          После этого замечания с полчаса уходит на разработку стратегического замысла, еще полчаса на тактическую разработку деталей плана и следующий день начинается с того, что Илья за свои деньги нанимает экипаж, и везёт Майю на аудиенцию к главе местного отдела контрразведки.
          Вчерашние расчеты оправдываются: вензельная визитка княгини Кудашевой открывает двери просторного кабинета, залитого ранней крымской зарей. Стол хозяина кабинета несколько захламлён бумагами, лентами телетайпа, в вензельных металлических стаканчиках, на которых позолотой отражаются первые лучи,   торчат головки разноцветных  карандашей, на змейках  подсвечников водружены  толстые белые свечи,  странно сочетающиеся с телефонным аппаратом – всё это скорее похоже на канцелярию, если бы не прикрепленные к дощатой перегородке за спиной генерала :  пара морских кортиков, казачьих и турецких  сабель от прямых до серповидных, какие-то наколотые на спицу бумажки, какие-то агитки и приказы.
           –  Господин генерал, соблаговолите прочесть, - тоненькая ручка в ажурной перчатке протягивает незапечатанный конверт.
           Господин, вальяжно расположившийся за столом, слегка наморщив высокий лоб, открытый на всеобщее обозрение зачесанными назад русыми с сединой прядями, судя по всему польщен визитом хрупкой и очаровательной дамы на визитной карточке, которой было начертано: "Княгиня Кудашева".
    
    «М[илостивый] г[осударь]!
   До моего сулха дошло, что на днях арестован подведомственный Вам чинами – поэт Иос[иф] Мандельштам. Т[ак]  к[ак] Вы по должности, Вами занимаемой, не обязаны знать русской поэзии и вовсе не слыхали имени поэта Мандельштама и его заслуг в области русской лирики, то считаю своим долгом предупредить Вас, что он занимает [в] русской поэзии очень к[р] упное  и славное место. Кроме того он человек крайне панический и, в случае, если под влиянием перепуга, способен на всякие безумства. И, в конце концов, если с ним что-нибудь случится, - Вы перед русской читающей публикой будете ответственны за его судьбу.
  Сколь верны дошедшие до меня слухи – я не знаю. Мне говорили, что Мандельштам обвиняется по службе у большевиков. В этом отношении я  могу Вас успокоить вполне: М[андельш] там ни к какой службе вообще не способен,  а также [и к] политическим убеждениям: этим он никогда в жизни не страдал.
 Волошин.»

           Подняв взгляд, на привлекательную своей непосредственностью  просительницу по делу  этого самого недавнего  еврея Мандельштама, видавший виды разведчик, золотопогонник, как по себя определяет его статус Майя, ещё раз внимательно вглядывается в красивые по-детски широкие глаза молодой женщины, отмечая при этом и чистоту отделанного венским кружевом темного платья, и безукоризненность в выборе крохотной шляпки,  над замысловатой волной волос, и самое главное – быстрый пронзительный взгляд, прячущийся за полуприкрытыми веками.
          – А кто же такое Волошин? И почему он мне так пишет? – вполне натурально тем не менее удивляется  серьезный военный, шевеля красиво подстриженными усами с сединой.
          – Поэт, – Майя Кудашева, неотрывно смотрит на эти усы, словно разговор ведет именно с ними, при этом в ответ вкладываться  всё величие, каким можно было сопроводить столь короткое пояснение.
          Повисает минута молчания. Майя отрывается от притягивающих внимание усов и останавливается на голубовато-сизых глазах, в которых явно читается:  он не понял ответ. Выдержав взгляд, Майя сочла необходимым дополнить:
           – Он со всеми так разговаривает, – голос при этом высок и чувственен.
           Письмо, только что прочитанное в кабинете контрразведки, сочинялось вчера в неизъяснимых муках, словно рождалось на свет дитя, которое одним своим появлением должно было свидетельствовать в пользу Осипа,  и тем не менее не оставлять двусмысленности в толковании, отчего было написано в  духе корректном, однако  на лезвии ножа.
           Прошение, впрочем как и  личные ответы, очаровательной княгини звучали, все ж таки для контрразведчика,  несколько двусмысленно, на грани личного оскорбления. Поэтому генерал запомнил и её, и имя Мандельштам. Недовольным жестом  сложенный пополам конверт, начальник разведки  сунул  в боковой карман: «Подумать только под этакой  шляпкой столь язвительный язычок!»
           Тем не менее, на другой день было приказано отпустить Мандельштама.
           И разумеется первое , что сделал получивший свободу:  направился к своей спасительнице. Признательность такого человека, как Осип Мандельштам , в свою очередь,очень растрогала Мари, неожиданно ставшую для кого-то настоящей судьбоносной роковой находкой с Гюговским « ANAKГН» (« Fatalitе »).
          –   Fatalitе, моя прекрасная судьбоносица, Fatalitе, - соглашался с Маей, склоненный крупной своей головой к руке женщины,  поэт.
           Вечером все пили на террасе чай с какими-то странными турецкими лепешками  и читали стихи.
                Холодная весна. Голодный Старый Крым,
                Как был при Врангеле — такой же виноватый.
                Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,
                Такой же серенький, кусающийся дым.

                Всё так же хороша рассеянная даль —
                Деревья, почками набухшие на малость,
                Стоят, как пришлые, и возбуждает жалость
                Вчерашней глупостью украшенный миндаль.   
           Стихи свои Мандельштам неожиданно прерывает риторическим вопросом: верит ли кто в проходимость глупости, а не царствование её.
           Черту спору, возникающему на этом замечании, подводит Илья Эренбург:
           – Нет ничего дороже человеческой глупости.    
           Смешно, но его слова подтверждаются для Мари буквально через несколько дней, когда в учебную комнату, где Кудашева проверяет своих учениц на знание французского урока,  врывается вооруженный пистолетом разъяренный отец девочек, казацкий генерал Калинин, как раз приехавший к своей семье в гости и узнавший от жены подробности происшествия.
           – Княгиня, я вверил вам своих дочек в надежде на ваше звание и происхождение. Но вы….,  – тут генерал слегка запинается, не находя нужного выражения, видимо, в понимании необходимости сохранения отцовского авторитета в глазах присутствующих в комнате дочерей, посему, метнув грозный взгляд исподлобья в сторону  стоявшей позади него  раскрасневшейся мадам Калининой, чувствовавшей себя  виновницей разыгравшейся сцены,  мужчина прячет   зажатый в руке пистолет и выдавливает из себя, –   я узнал, что к вам ходят жиды. Первого жида, который к вам войдет, я застрелю.   
           Майя, потрясенная этой атакой,  тем временем медленно, не совсем веря в происходящее, отступала спиной к окну, пока не упёрлась в стену.
           В комнате повисла тишина.  И генерал, производящий соответствующее громоподобное впечатление и мощным телосложением, и сероватым военным мундиром, украшенными воинскими регалиями, сколько минут подумав, под пристальным взглядом девочек, счел нужным, запнувшись,  продолжить:
           – Нежели ни капли русской крови в Вас не осталось: они же уничтожили Россию?




 * В книге VI, Квазимодо переводится  в Шатле, где обвиняется в попытке изнасилования. Рассматривается дело над глухим Квазимодо, который ничего не слышит и не понимает, отчего весь суд становится  фарсом, и Квазимодо, не будучи услышанным и понятым, не имея ничего, приговаривается к позорному столбу со штрафными ударами в наказание. На Гревской площади, у места "крысиная нора", в которой в добровольном затворничестве пребывает словно в клетке  сестра Гудула.


часть V - Потребовалась целая жизнь

         Длинное крымское лето незаметно катилось к  закатному  красновато-розовому небу над скалистыми, встающими грядами по уровню горизонта цепями. Небо здесь, как заметила Майя,  никогда не бывает яростно красным, алым,  почти никогда не опускаются его краски до нижнего уровня спектра, оно бывает затянутым дымкой, солнечным маревом,  надвигающейся грозой, но всегда оставляет надежду на бесконечность всего, что витает где-то высоко в его недрах – оттуда никогда, или почти никогда, не спускается на землю кроваво-красное сияние царственных одежд пурпура. Под этим небом на крошечных горных долинах, ютящихся неприкаянными пасынками планеты, сейчас зрели винные ягоды, несколько дикие, как и все вокруг. Но это свои кисти, пусть и не такие сладкие и нежные, как на далёких италийских или французских плантациях, густой зеленой шерсткой порывающих южную Европу, но тем не менее и чахловатые с виду виноградные лозы местных виноградарей дарят свои соки, как матери желающие отдать все лучшее, что имеют, своим детям, по принципу: всё, что могу.
          Братья Мандельштамы, бог весть по каким соображениям подрядившиеся на сбор урожая винограда, не преминули позвать с собой Мари,   которая Осипу всё еще виделась в образе богини–гречанки Медеи – спасительницы безропотных жертв.
          – Ося – это ты-то безропотный, - подтрунивал над старшим Юлий, - да тебе  с твоей национальной идеей: мир – евреям,  уже нигде места не сыскать. Бросил бы ты эти штучки.
          В перерывах между трудными изматывающими работами на виноградниках они втроем лежат под огромным, каким-то былинным  грецким орехом,  единственным естественным защитным экраном между ними и солнцем на этой равнине. Майе  смешно и грустно наблюдать за братьями, столь одновременно похожи и различны были они в своей любви и нелюбви к этому миру, который видно им казался одним большим пристанищем, случайно возникавшим на пути блудных еврейских сыновей, бросивших дом, но так и бредущих по пустыне то ли в желании увидеть исток, то ли в жажде закончить свой собственный исход из рабства.
        – Юдель, – старший обращается к Юлию на только им двоим ведомой волне, –  какие штучки тебе кажутся неуместными?
        Младший, поворачиваясь полу-боком к собеседникам,  одновременно подмаргивая Мари: вот что ты на это скажешь? припоминает Иосифу его собственные строки:
        – Петербург объявил себя Нероном и был мерзок, словно ел похлебку из раздавленных мух.
        Помолчав, видно, пытаясь представить еще раз то состояние, которое родило эти строчки, Осип садится, прищуривает свои голубые глаза на пробивающееся сквозь листву солнце, и выдаёт:
        – Нерон – это чуждая кровь сразу и Мушиному Царю и Русскому Цартсву, зачем он им? – неожиданно, как бы от этих слов,  Ося морщится словно от резкой зубной боли и резюмирует, –
                Какая боль, – искать потерянное слово,
                Больные веки поднимать,
                И с известью в крови, для племени чужого
                Ночные травы собирать.
       Майя смотрит на кружево небес и думает о том же: театр времен Нерона. Тот, кто поджег этот город, видимо, стоит на одной из вершин и упивается их беспомощностью. он невидим, посему неуязвим. Бог есть бог. Все что останется, останется русским.
       – По сути этот спектакль больше похож на драму, – возмущается тем временем в свою очередь Юлий, – они и не понимают: почему вдруг приравнены к мухам.
       – Пойми – пишу как вижу. Это именно нероновский театр, в сожженном городе сиять его предназначением. Гоголь был ближе к истине – Поднимите мне веки! Понимаешь – он должен быть зрячим.
        Майя, сравнивая свои ощущения от жизни, чувствовала: Ося и вправду пытается дать окружающим возможность видеть, но это по всему и являлось преступлением, ибо раз уж бог родил тебя слепым – таким ты и должен  покинуть этот мир. Одного ведь уже распяли за такие «штучки», как выражается Юлий.
        – Ты тут выходишь третий лишний – ничейный.
        – Кажется мы все ничейные, – Мари грустно, ведь у таких как они, видимо, и дети ничейные, которых могут втоптать в придорожную пыль, как вот ту ночную фиалку, что сиротливо раздавлена невдалеке на горной дорожке. Однако отчего-то аромат её еще кажется едва различимым. Вероятно, только кажется – как воспоминание о возможностях.
        Возможности всё больше стираются, как кожа на ладонях, до жестких мозолей, от ручки ножа, которым Майя срезает темные грозди, от лозовой ручки корзинки с урожаем, которая впивается в эти слегка кровоточащие ранки. Княгиня Кудашева – ничейная жена на ничейной земле.
        – Так будет не всегда, – утешает Мари на свой манер Юлий, – будет время, когда эта земля как раз таки будет чья-то. Весь этот передел должен рано или поздно закончиться.
        Они лежат вдвоем на шерстяной подстилке топчана и сквозь заставленные щитами-ставнями оконные проемы смотрят на огромные крымские звезды. Майе хорошо с этим мальчиком – он восхищается всем, что попадается под руку, небом, звездами, телом рядом лежащей женщины, братом, миром. И так абсолютно без разбору. Но Мари все равно приятно, он совершенно особенно любит её, и пусть это мимолетно как дым от свечи, но это есть. А завтра, когда возможно его не будет, не станет и её. Какое им двоим дело до завтра: до Нерона, поправляющего плащ на берегах Невы, глядясь в своё отражение стальных вод, до пьяного русского офицера, прижимающего кованым каблуком подол её платья к грязной мостовой порта,  до красного террора, которым угрожают местному населению люди с погонами на плечах, если они не отдадут последнее белой гвардии.
         Она изменяет законному мужу, но тут же утешается тем, что если бы Серж Кудашев больше думал об их сыне, разве бы его жена сейчас оказалась в объятьях этого восторженно-грустного еврея?
         Юлий между тем взяв из глиняной плошки виноградную гроздь по одной выдавливает сок ягод Майе в ложбинки груди и легкими прикосновениями щекочет кожу, слизывая капельки влаги. А может и не стоит сожалеть о хаосе, творящем беспределе по всей этой по-своему чужеродной им обоим земле – в конце концов, кроме погоста, - что ожидает разуверившихся в возможности милосердия и божьего сострадания к ничейным детям?
         Когда разгорячённая плоть вновь отдыхает от любовных ласк,  Майя чувствует благодарность: ей ничего не нужно просить, с неё ничего не требуется – кроме – быть, не нужно объяснять, что влечет в омут потери сознания от близости мужского тела,  которое не надо натолять своей энергией, ибо этот мужчина не энергетический банкрот, пытающийся взять от тебя по максимуму, как выражается по этому поводу Максимилиан, а, напротив, вулкан – готовый обжечь тебя лавой и  согреть извержением.
         Целую неделю они предоставлены виноградникам и друг другу. Осип, проникшийся их чувствами, обещает когда-нибудь описать это в стихах: что нужно человеку кроме любимой и клочка земли, где он без боязни может разложить свой покров и зачать своих детей.
         – Мария, та бы могла иметь от меня детей, – как-то словно бы и не к месту звучат в этой темной ночи слова о главном её предназначении, которое Майя, уставшая скитаться в одиночку с ребенком, совершенно не разделяет, но сказать об этом считает для себя неприемлемым: Юдель, как любой мужчина, хочет быть воспроизведен в новом поколении. В этом нет, разумеется, ничего порабощающего,  но ей-то зачем дети? Отец одного сводит счеты с своими сородичами по слухам  где-то на Дону, отец второго, по всей видимости, далеко не ушёл от первого, хотя и  род его совершенно других корней. Что будет с их отпрысками, когда они, как и Майя, останутся ничейными. Легкой добычей любого, кто посягнёт на их честь и жизнь. Уйти и не вернуться. Всё, что они оставляют о себе – это память.
         Исхудавшая, поджарая, почти похожая на мальчишку Майя, просрочив запланированную неделю на десять дней, возвращается   к радующемуся каждому её приезду сынишке и маман.
         Сентябрьские прохладные ветры  между тем прощаются с летом, однако тепло местного климата ещё долго не выпускает из своих объятий полуостров. Время для Майи бежит незаметно сквозь уроки, будни, поиск возможности прокормить себя и родных, попытки заняться творчеством под воздействием лучших, с точки зрения мало искушенной в русской поэзии Кудашевой,  представителей литературных кругов бывшей России, которые почти нигде не могли теперь печататься и всё время проводили в  личных дискуссиях и выступлениях.
         Иногда Мари, приглашаемая кем-то из знакомых поэтов или писателей, посещала такие вечера, но чем дальше катилось на закат лето смутного 19 года, тем явственнее женщина ощущала: им не удастся сохранить иллюзию прежней страны, той их страны, о которой они бредили в своих произведениях. Когда в восемнадцатом крымчанам казалось:  избавься от немецкой интервенции, и все – дело в шляпе, это, получается,  было наваждение, германцы если и были виноваты, то  в большей степени  в том, что им удалось соблазнить своим немецким менталитетом русскую мысль. Национальная гордость не позволяет быть европейским жандармом одновременно являясь задворками Европы, которую используют как расходный материал при конфликтах и распрях в общеевропейском доме: русской кровью заливая угли догорающих костров.
         Явственнее всего сие было заметно, когда в дом к Волошину пробрался немецкий офицер-подводник,  какими-то судьбами застрявший на полуострове и по протекции старого друга Максимилиана морского комиссара Александра Немитца получивший возможность временного укрытия и поиска путей отправки на родину. Он был чересчур немец, как и все в этом гипертрофированном пространстве,   чересчур предан Германии, слишком презирал тех, кто недооценив стратегическую обстановку втравил немецкие части в Крымскую авантюру, чтобы потом сделать их крайними в этом конфликте между мировым капиталом и производительными силами.  Интересы Германии если и были связаны с Черным морем, то гораздо восточнее, в районе Кавказского хребта. А то, что происходило здесь, более всего походило на мясорубку в чьих-то сугубо  меркантильных интересах.
         – Это должно научить нас, немцев, никогда не воевать друг против друга – на примере вашего  бессмысленного братоубийственного конфликта. Пока вы грызетесь как спущенные хозяевами бойцовские собаки, от ваших причалов уходят распродаваемые  международными спекулянтами товары и сырьё. Что будет с Германией если она, не дай Бог, впадет в вашу махинацию с государственной властью?
          Такие речи мог поддержать только Максимилиан, много странствовавший по Европе и  Кавказу, имевший на всё живейшее реагирование и всей душой болевший за русских, украинцев и немцев. Илья злился на эти вечера:
          - Как ты можешь - он же немецкий офицер? Даже не одурманненный матрос...
          - Кто сказал что войну можно победить войной? Почему это у нас думают, что всё зло из Германии?
          Майя обычно в такие часы выходила с террасы к морю и там предавалась уединённым размышлениям: и тогда ей казалось, что все её стишки, впрочем, как и стишки многих других ничего не стоят в этом мире. 
          Все виделось не то что зыбким, как темная вода моря на подсознании  из её видения в армянской церкви, а попросту диким и несправедливым. Гельмут упирал в своих речах на то, что кровь проливаемая в этом свихнувшемся конфликте потеряла всякий смысл – неотомщенная кровь, есть прямое надругательство над ценностью жизни. Когда какой-то там украинский атаман из бывших царских, проповедующий радяньску  Украину в границах казачьего войска, не исполняет указания красных следовать походом на Венгрию, дабы поддержать революционную деятельность мирового пролетариата, а направляется на юг Украины, где громит быстренько улизнувших французов и отчаянно сопротивляющихся греков, заливая украинскую землю греческой кровью, а затем сей же атаман Григорьев, объявляется вне закона и преследуется красными командирами,  то чьей крови не хватает для полной победы или полного поражения.
         Вода понта откатывается и накатывается на загорелые лодыжки,  огрубевшие от частого хождения босиком ступни, что тревожит Майю ничуть не меньше всего остального. Ноги и голова – в принципе всё, что у неё есть из достояния, остальное имеет совсем мало ценности. Конечно, маман и Серж не в счет. Однако, ей все чаще кажется, что именно война отнимет у неё и мужа, и сына. Тогда может  быть родить дочь, было большей наградой небес, чем сына? Или безотцовщина не имеет полового превосходства?
          Неотмщённая кровь….. будет ли когда-нибудь отмщена её кровь, если она прольется невинно? И ей кажется, что она понимает и этого очередного затерявшегося у чужого моря человека, хотя немцы что русским, что французам – одинаково чужды из-за постоянного пересечения их интересов на небольшом клочке суши, где сейчас шла торговля всем и вся. Так может они и продают именно кровь, вот таких как Майя, как Сережа, как Елена Оттобальдовна или её маман.
          Через пару дней немецкого офицера удалось вывезти с полуострова  полупиратским контрабандным сухогрузом, расцвеченным каким-то сомнительным образом. Однако Макс еще долго не мог успокоиться:
          – А если он был прав: и вся эта бессмыслица есть план по переработке человеческой крови сознания в этих верхних структурах и оболочках?
          – Макс, как ты можешь быть так мистически настроен? – мама Максимилиана существо совершено неокультное, которое постоянно пытается остановить сына от скатывания в бездну бредовых восприятий.
           Ей крупные, исконно природные, черты лица сами по себе вливают в человека уверенность: мистика не есть наш путь, наш путь – жизнь, обычная человеческая жизнь.
         – Но как же ты не видишь? – сын похож в своем упрямстве на мать в таких основополагающих моментах, – нас всех превращают в машины, просто напросто в придатки их систем. Смазчиков промежностей. Вот зачем, скажи на милость,  им столько греческой крови?
         – Почему ж это ты зациклился на этом греческом поединке с украинцами? – резонно пытается вывести Макса из транса Илья Эренбург, который действительно  редко бывает чем-то до глубины души возмущён или поражен.
         – Потому что моя кровь тоже на половину украинская, – Макс тем временем черкает что-то на листке бумаги, то ли набросок рисунка, то ли стихи, понять трудно, – и я тоже хочу знать: зачем и кому понадобилось столько крови?
         Илья, по видимому, считая диалог бессмысленным пожимает плечами и теряет к нему интерес. В конце концов, когда катилась волна еврейских погромов, ему в голову не приходило, что кровь его народа кому-то предназначена лично. Что же изменилось, когда её поменяли на греческую, или ту же немецкую?
         – Я пока не понял до конца механизм взаимодействия этих сообщающихся сосудов, но что они сообщаются – это всенепременно, – Максимилиан, тяжеловатой походкой меряет свою просторную  комнату, отчего та кажется слегка уменьшается в размерах.
         Женщины, присутствующие при споре, не могут понять главного – как мужчины пытаются распределить кровь по принадлежности, отчего в конфликт ни одна из них не вступает. Ясно только одно: происходящее начало какой-то новой эры в истории человечества, где слишком много виноватых, и совсем мало правых, отчего «аз есъм воздам» за кровь тех же братьев или сыновей – глупейшая надежда. Не ведись – и бережёного Бог бережёт.
          Как он там определяет количественный и качественный состав необходимой ему крови? Целой жизни мало, видимо, чтобы понять это. Бог есть Бог.