Отставка

Альберт Горошко
Он проснулся от холода. Было еще темно. Голова болела так, что, казалось, вот-вот  лопнет. Тяжелое похмелье еще держало в своих кандалах обессилевший организм, который требовал какой-нибудь жидкости. Как закончилось его последнее бодрствование, он не помнил, и местоположение свое в пространстве определить так же не мог. Где же одеяло?


Жизнь зашла в тупик пятнадцать лет назад, когда командир, вручив гравированные часы и пожав руку, отправил на гражданку. Канули в прошлое утренние разводы, конторка с вольнонаемными счетоводами в юбках, вечерние выпивки в кондейке у своего подчиненного прапорщика - начальника продуктового склада, охломоны срочники, строевая по праздникам,  ревизии, посылки, выговоры и поощрения.
Он приехал на родину, в поредевшее село с сиротливыми репейниками на месте заброшенных усадеб, с обезглавленной церковью, красные кирпичи которой проступали кубиками мышц из-под выдернутых лоскутов штукатурки. Надежда найти работу иссякла сразу после того, как он зашел в сельсовет, где над входом красовалась вывеска “Продукты”. Совсем поседевшая и сгорбившаяся мама кое-как доживала свой век, таская в помятых алюминиевых плошках еду десятку бродячих котов. Жена, теперь бывшая, лет пять, как уехала в город к другому, настоящему мужчине. Дети огнездились, слава богу, и даже не докучали отцу пустыми и никчемными письмами.   
Чтобы как-то жить, он занялся плетением корзин, потом научился делать из лозы кресла, столы и сундучки, приятно скрипевшие после просушки, и в кармане появилась копеечка. К нему повадились ходить “местные аборигены”, черные от щетины, грязи и запоев, втихомолку от своих опостылевших жен, несли самогон да кое-какую закуску, пили, расспрашивали про службу, про жену и внуков, курили в сенях, и уходили, забывая недопитые пузыри.
И тогда он оставался один. Старушка мать ложилась спать за печкой еще засветло, охая и жалуясь на ноги, на стерву сноху и котов, которые опять подрали ее ветхую душегрейку. Солнце по часовой стрелке катилось к закату, уволакивая за горизонт еще один день, очередное полнолуние нанизывалось сверкающей бусиной на ожерелье соловьиных ночей. В такие ясные вечера ему казалось, что следом за солнцем, прожитым днем, ушедшими в свои дома соседями из его груди выпадало сердце и укатывалось куда-то в черноту. На душе было холодно и безлюдно, даже тоска не могла приютиться в пустоте и, лишь сунув нос в щелку, уходила в другие места… От нечего делать он садился на кухоньке у окна, наливал стакан, осушал его залпом и закусывал подсохшей краюшкой ржаного хлеба, смотрел в темноту за окном и так засыпал, уткнувшись лицом то в стекло, то в скрещенные на столе руки…


Как-то раз, возвращаясь с вязанками лозы, прикрепленными к багажнику и раме велосипеда, он увидел странную суету возле дома. Тут же сзади припылила карета скорой, и два врача в синих колпаках пробежали мимо него, раздвигая народ. Он почувствовал неприятную тяжесть за грудиной и, прислонив к столбу велосипед, пошел к дому. Врачи, на ходу сматывая фонендоскоп и захлопывая чемоданчик, с лицами проигравших, возвращались к машине, о чем-то споря. Он поглядел вперед – на земле у входа в сарай лежала мать, ее потемневшее лицо  с открытым ртом было совсем чужим. Внезапно горячей волной накатили слезы, и он, не сдерживая их, склонился над покойницей, хватая с корнями траву из земли и снова впихивая ее на меcто.
- Что?! Что случилось с тобой, ма? – сквозь спазмы рыданий выскуливал он непослушными губами.
- Вставай, Акимыч, пошли, - подняли его под мышки мужики и повели к лавке. Кто-то
протянул воду, он оттолкнул стакан, холодная влага расплескалась на штаны.
- Дровами ее завалило, не успели разобрать, - сообщил виновато Мишка, заходивший вчера вечером. – Задохнулась. Дрова-то березовые, тяжелые.
- Какие дрова..., ма?! – он опять ринулся было к ней, но бессильно рухнул на скамью, и,
стянув кепку на лицо, громко засопел, борясь со слезами.
…Похоронили ее на погосте у церкви, прикопав возле могилы мужа, умершего лет двадцать назад. Помянули и разошлись, сноха и внуки даже не приехали, отбив куцые телеграммы.
В доме стало совсем неуютно, коты еще побродили недели две, помяукали и исчезли где-то в кустах сирени. Соседи приходили реже, переговорив уже обо всем на свете. Дни потекли еще быстрее, и понеслось житье-бытье по прямой, через мелькающую низким солнцем сквозь голые деревья  обморочную рябь…
Последняя зима выдалась особенно тяжелая. Не заготовив дров(мать снилась по ночам, звала тихонько из-под кучи березовых плашек), он сидел в доме в телогрейке, валенках и ушанке, крутил корзины блестящими от мороза и лозы пальцами и отогревался дымящимся чаем. Иногда отключали электричество, и он шел к соседям, которые ютили его в углу на раскладушке возле печи. Стены дома изнутри покрылись инеем, сырь застывала под утро сахарной коркой на всем – на обоях, на шкафу, на посуде, на плетенках и даже на портрете матери…


…Где же одеяло? Он пошарил правой рукой сбоку, вытянул левую вверх и уперся пальцами в колючую доску. ”Что  это, ни черта не видно. Гроб? Я умер?”
Он стал колотить по деревяшке кулаком.
- Эй, люди!!!
Пахло землей и плесенью. “Правда, закопали, сволочи! Я же живой! Живой ли? Мне уж шестьдесят. Допился, подох с перепою!”
Он приподнялся на локтях и стукнулся лбом. Перевернулся на живот. “Но в гробу же подушка, и саван должны быть –  здесь-то ничего нет!” Он прополз немного и снова стукнулся в дерево. Под руками была земля. ”Да где же я? В аду?”
- Акимыч! – услышал он откуда-то сверху. – Акимыч, ты что там возишься, потерял чего?
- Мишка, ты? Мишка, вытащи меня!
- Да ты чего, Акимыч, под крыльцо забрался, мимо двери промахнул! – запричитал по-бабьи сосед и открыл дверцу сбоку под лестницей.
В глаза ударил утренний свет. Новый день разворачивал листья травы и головки одуванчиков к солнцу. Земные запахи – цветущая яблоня, куча навоза, нагретая на солнце древесина, Мишкин перегар залетали в легкие через остывший нос. Тепло пробиралось под отсыревшую одежду, и в желудке засосало от голода…


В полдень он, собрав чемодан, сел на старенький Икарус, и поехал в Москву.
Отправлять растакую жизнь в отставку!

2009 г.

Фото: Юлия Батова