Просторная комната была вся убрана кумачом. Кроваво-разныe банты висели на стенах, кумачовые ленты свисали с потолка, как в сельской, травящей студентов столовой свисают липучки для привлечения мух. Кумачовые шторы были раздвинуты на манер знамен, скорбно склоненных над геройски павшим комиссаром. На стенах висели портреты. На правой стене в середине пятна, очевидно произошедшего от долгого висения большой картины, находился портрет лысого немолодого человека, с аккуратной бородкой и сверлящим душу взглядом. На противоположной стене висело изображение человека со свинцовыми глазами. Его длинное лицо еще более удлиняла интеллигентная бородка клинышком. Оба портрета были увиты кумачовыми лентами, подобно тому, как в крестьянских избах украшают иконы.
Посреди комнаты стоял массивный стол, застеленный кумачовым бархатом, весь в чернильных разводах, которые на красном приобрели цвет темной артериальной крови.
За столом сидел Чик в кожаной куртке. Склонив голову набок и высунув язык, он старательно водил пером по бумаге. Занятие это ему было непривычно.
«С коммунистическим приветом, – медленно повторял Чик, вслед за начертанием букв, – точка. Чик». Отложив перо, Чик любовался своим творением, мелким жестом поворачивая голову то вправо, то влево. Чика унутренне волновало слово «коммунистическим», его право и писание. Всегда писал он его с двумя «м», но внезапно его одолели сомнения. Быть может, в силу чрезвычайной важности прихода светлого будущего, теперь следует писать слово с тремя «м».
В дверь постучали первыми тактами интернационала, эти «входи проклятьем заклейменный...».
– Войди, товарищ! – громко отозвался Чик на революционный стук.
Дверь отворилась и в комнату вошел Бух. Его матросский бушлат в нескольких местах был продырявлен пулями, а из дыр торчала желтая вата. Из-под лихо заломанной бескозырки с надписью «Быстрый» выбивался чуприна, такой курчавый и светлый, будто его содрали с агнца и приколотили на круглую башку Буха.
– Революционно приветствуя тебя, товарищ Чик! – вскинул руку Бух.
– Коммунистически приветствую тебя, товарищ Бух! – вскинул руку Чик.
Чик молча указал на намертво прибитый к полу железный стул, стоящий в полутора метрах от стола. На нем обычно Чик принимал разных связанных графьев да князьев. Эту подставу Бух знал. Он взял стул, стоящий под портретом вождя, поднес его к столу и сел как на коня.
– Дух у тебя тяжелый, – поморщился Бух.
– Не нравится, – оскалился Чик, – это пахнет страхом буржуйским от железной поступи пролетариата и его коренных интересов. Ты думаешь я здесь в бирюльки играю! Ошибаешься, товарищ, я здесь кую светлое будущее.
– Да знаю я, знаю, – отмахнулся Бух, – только иной раз так затошнит от крови, мочи нет. А иной раз: по локоть – и ничего.
– Слушай Бух, у меня к тебе вопрос как коммунист к коммунисту.
– Давай свой вопрос, – Бух приосанился.
– Слово «коммунистический» пишется с двумя «м» или с тремя.
– С четырьмя, – уверенно заявил Бух.
Это даже такому пламенному революционеру как Чик показалось чересчур.
– Да, нет. Не больше трех.
– Ах ты контра! – Бух привычно выхватил товарища Маузера.
Чик нажал укрепленный на столе рычажок и на Буха наехали два Максима и маленькая пушечка Пищаль. Один Максим наехал из потайной дверцы в стене, второй – из книжного шкафа, а Пищаль выскочила из тумбы стола. Своим жерлом она уперлась пряло в гениталии Буха, словно моля его о любви. От неожиданности Бух спрятал товарища Маузера в кобуру, чего он никогда не делал, не дав ему сказать хотя бы пару слов.
– Ну чего ты, – заикаясь, произнес Бух, – я ж шутейно.
– И я шутейно, – холодно ответил Чик.
Он нажал другой рычажок, и его бригада заняла исходные позиции.
– Красиво у тебя Максимы выезжают, – позавидовал Бух.
– Изобретение революционного товарища Лепиха из немецкого города Штутгарта, – гордо похвастался Чик. – Знаешь чем мы, чики, отличаемся от вас, бухов, – Спросил Чик, назидательно подняв палец.
– Знамо чем, – Бух кивнул на пыточный железный стул.
«Надо в дело Буха, – подумал Чик, – записать: сего числа сего года поставил под сомнение авторитет органов. Все-таки хорошо, что железный поляк завел обыкновение фиксировать контрреволюционные проявление пламенных революционеров. Когда-нибудь да пригодится».
– Ты пойми, дурья башка, это, – Чик указал на стул, – железная необходимость. Революция должна уметь себя защищать.
– Да уж назащищались, – недобро как-то усмехнулся Бух, – покрошили народу немерено.
«И это запишу, – решил Чик, – вообще проявил недоверие к линии партии».
– Так вот, – Чик сделал вид, что последнего замечания он не слышал, – у нас холодное сердце, горячая голова и... – Чик посмотрел на свои ладони, вытер их о грязную скатерть, – и чистые руки. Вот скажи, как на духу – стрельнул бы ты в меня.
– Ну стрельнул бы, – неохотно признался Бух, – потому как контра – со все революционной прямотой заявляю.
– А я вот нет, не стрельнул. Потому как сердце у меня холодное. Ты зачем пришел? – закончил он.
– На фронт еду, – мрачно заявил Бух.
– Ба, – удивился и обрадовался Чик, – погодь.
Он порылся в тумбе стола, не в той, где пряталась Пищаль, а в другой, и извлек золотой поднос с какими-то значками да вензелями. На подносе лежало несколько новых сторублевых ассигнаций прежнего, обанкротившегося режима и стояло серебряное блюдечко, на каком были проложены четыре аккуратные дорожки белого порошка.
– Угощайся, – широким жестом пригласил Чик, – прямые поставки из Туркестана. Эти беи смешной народ; думают откупиться от нас порошком. Да мы только злее становимся.
– Это точно, – Бух не мог отвезти голодный взгляд от дорожек.
Чик взял сторублевку и стал сворачивать трубочку.
– Бери бумажку.
– Благодарствую, – с достоинством ответил Бух, – бумажка имеется своя.
Он порылся в раненом бушлате, где-то в районе сердца, и извлек из его глубин красную книжечку Члена, а из неё достал сложенный вдвое листок. Это был подписанный вождем мандат с засохшими кровавыми соплями. Бух споро свернул из мандата трубочку. Чик с уважением глянул на Буха.
– А ты, я гляжу, и впрям пламенный революционер.
Они по очереди всморкнули в себя белые дорожки. Носы их покраснели, а глаза воспламенились революционным задором.
– А то, конечно пламенный, – ответил Бух, отдвинувшись, – веришь, нет – готов всю контру голыми руками порвать на мелкие куски. Рвал бы и рвал, рвал бы и рвал.
– Ну так от нашей организации тебе чего надо, – остановил Чик рваный поток Буха.
– Бабу хочу из благородных, – ответил Бух, – перед смертушкой я, это – хотел разговеться.
– Это проще, чем два пальца обсосать. В феврале заходил ко мне ответственный товарищ их когорты. Он сказал... дай-ка припомнить, – Чик посмотрел на грязный потолок, будто там были написаны слова отскственного товарища из когорты, – «в этой юдоле встречаются весьма аппетитные экземпляры». Он увел с собой двух графинюшек. Сестер-погодок двенадцати и тринадцати лет. Через неделю мы их стрельнули за контрреволюционную деятельность.
Чик смотрел на стену, где зло прищурился вождь. Некрасивое, изрытое оспой лицо чекиста утратило волчью жесткость и проступил рязанский крестьянин, на секунду ужаснувшийся: как это он стал палачом-душегубом.
– Эх, жизня! – махнул рукой Чик, – давай еще по одной.
– Давай, – согласился Бух.
Он и не разворачивал свой сопливо-кровавый мандат, зная по опыту, что одной бывает всегда недостаточно.
– Так кого тебе? Графиню аль княгиню? – спросил Чик, когда вторая порция была поглощена.
– Не, мне эту – балерину.
– Нету такого дворянского звания, – авторитетно заявил Чик.
– Ты чё! – Бух потянулся к маузеру, и тут же отдернул, будто обжегся, потому что Чик взялся за рычаг.
– Истинно тебе говорю, Бух. Еще раз дернешься, отправлю на небеси, которого нетути, как учит нас товарищ Маркс.
– Ладно, ладно. Больше не буду, – повинился Бух.
– Слушай, возьми баронессу. Все они бляди на б. Балерина, блядь, баронесса.
Бух некоторое время покумекал.
– Ладно, давай баронессу.
– Тогда пошли.
Чик достал связку ключей и поднялся из-за стола. Но выйти они не успели. Дверь без стука отворилась и вошла баба Маня с ведром мутной воды, со шваброй и грязной тряпкой на ней.
– А накурили, накурили-то, – громко стенала баба Маня, – сидите тут, как пауки в норах, света белого не видите.
– Ты вот что, мать, – Чик, казалось, растерялся, – поосторожней в выражениях.
– А не боюсь я вас, иродов. Мой Пашка жисть отдал по тюрьмам да ссылкам, чтобы вы могли эту отраву нюхать.
Горючая материнская слеза скатилась по толстой щеке, упала на кафтан, с кафтана она скатилась... Так она срывалась и катилась, пока окончательно не упала на грязную половую тряпку.
– Выметайтесь душегубы, – мать энергично взмахнула шваброй и грязная вода вперемешку с горючей слезой забрызгала кумач и пламенных революционеров, – к Харькову подъезжаем.
Чик и Бух в недоумении посмотрели друг на друга.
– Какой еще Харьков, – хором воскликнули они, и растворились в сером свете наступающего дня.
Сердце громко бухало в груди. «Приснится же такая чертовщина», – содрогнулся я, вспоминая кумачовые, вурдалачьи глаза чекиста.
