Гл. 14. Прочитанная книга

Екатерина Домбровская
+++Что такое совершенство? Соблюдение всех заповедей Божиих – всех добродетелей евангельских. А их человек может соблюдать, только если весь пойдет за Господом Христом, весь без остатка. Нищета ради Христа, Который как Богочеловек и есть вечное неистощимое небоземное богатство. Первый подвиг, который открывает путь совершенства: Христа ради отказаться от всего имения и раздать нищим, ибо это доказывает, что тебе Христос Господь стал всем и вся во всех мирах. Ты ничего не имеешь кроме Него. А имея Его, - имеешь все: и землю и небо, и бессмертие и вечность, и Истину и Правду, и Любовь и Мудрость.+++
Прп. Иустин (Попович)


+Аскетика и литературный этикет.
+Отъятие благодати.
+Тяжба за «имения».
+Предупрежден, значит вооружен.


Незаметно пролетели десять лет Анниного послушания… Тогда она не могла ведать, сколько еще будет ей даровано трудное счастье пребывания «при ногу» старца. Она не могла знать, что добрела лишь до половины отпущенного ей срока ученичества(1)  и только чуть-чуть эту черту преодолела. Не было бы стилистическим излишеством и сказать вслед за Данте, что очутилась наша героиня к тому времени в «сумрачном лесу" (2)…
Внешне жизнь Анные поутихла, – нет, скорби, болезни, разнообразные искушения никак не оставляли ее, возможно даже и усиливалось их давление на ее душу. В то время она опознавала состояние своего сердца, и вообще состояние свое в целом, как безнадежную усталость, как душевную невесомость, неуверенность ни в чем, и – горечь, горечь, горечь, какую только может испытывать заброшенный и отчасти может быть, даже преданный теми, кому верил, и на кого свято надеялся, человек. Во всяком случае так Анне в то время казалось, в таком устроении пребывала ее душа…
Справедливости ради – и резко забегая на годы вперед, надо все-таки оговориться, дабы не ввести читателя в заблуждение: с годами, несмотря на нескончаемую вереницу испытаний и неотступно сопровождавшую каждый шаг Анны «чашу скорбей» – внешних и внутренних, неощутительно для нее самой из сердца эта усталость ее каким-то чудесным образом начала вытаивать, сменяемая совсем иным самочувствием, которое потом уже почти всегда сохранялось, невзирая ни на что – ни на великие скорби, ни на текущие выматывающие душу события-искушения, ни даже на минуты и дни сугубого покаяния, когда милостию Божией Анну внезапно настигало очередное отрезвляющее озарение, – свет, в котором вновь и вновь открывались неисцеленные участки собственной души и заблуждения ума, когда все переосмысливалось, тем самым подталкивая душу к новому витку сокрушения, покаяния и… просвещения. Не случайно святым царепророком  было сказано о том, что «…и наказание твое исправит мя в конец, и наказание Твое то мя научи;т»(3).

Это новое, много позже пришедшее к Анне состояние, можно было бы определить… как? Как особенную тишину где-то в глубинах сердца сокрытую? Или как тончайшую и тишайшую радость, которая незаметно и неощутительно воскрыляет душу, что бы вокруг этой души не происходило… Или нечто, что позволяло человеку в некие минуты «уходить», погружаться в глубины сердца и пребывать там, существуя при этом – для мира – в бурных обстояниях жизни… Может быть, это было возвращением сердечной молитвы или же, возможно, возвращением промыслительно и воспитательно отъятой в предыдущие годы благодати?

Анна и не силилась даже  пытаться определять эти свои ощущения, – она изначально была воспитана, точнее, Духовником в ней было заложено в основание, непреклонное недоверие самой себе и ясное понимание, что любое, даже секундное замедление на своих благодатных состояниях и изменениях может мгновенно убить и эти, даже самые подлинные состояния, испалить их как молнией, а душу повергнуть в мороз и холод. Ветхий человек не может долго сохраняться в благодатных состояниях по одной единственной причине – несмирения своего: движение самодовольства, даже самого тонкого, что люди и за самодовольство не держут, – а это ведь действие гордыни! – сразу же своим зловонием «отгоняет» от человека святой дар. Только истинно смиренные могли долго пребывать в благодатном устроении. Хотя за «не от Духа Святаго» сказанное кому-то на исповеди слово, даже преподобный Серафим Саровский (по его же собственному свидетельству), подвергался наказаниям «от Благодати», которая на краткое время удалялась и от него, святого.
 
Именно так, с помощью наказательных оставлений и усовершала души подвижников Благодать Божия. Человек обретал навык постоянного и строжайшего вслушивания в себя и, вслушиваясь и всматриваясь в каждое свое слово, каждое действие, каждый помысел и вздох, он оценивал истинную добротность их в противоречивые моменты лишь по присутствию или отсутствию благодатного чувства.
 
Изумительный пример такого самонаблюдения являл святой праведный Иоанн Кронштадтский, который, судя по дневникам, ничего себе не спускал. Стоило ему только испытать мгновенную вспышку раздражения на кого-то, он тут же ощущал в сердце «тесноту», однако сразу же обращаясь к столь же мгновенному покаянию (к внутреннему покаянному воплю ко Господу) и «вопиял», покуда не вновь не обретало его сердце желанное «пространство», вне которого он уже просто не мог жить.

…Судя по самым поздним дневникам, Анна знала эту дивную практику, сама училась в ней жить, обнаруживая все большую и пристальную строгость к самой себе, а главное, обретая действительно неотрывное внутрь-пребывание (замечательный термин святителя Феофана Затворника) в почти постоянном молитвенном диалоге души с Господом. В последующие годы (а мы все забегаем и забегаем вперед…) внешняя жизнь ее протекала все так же – в предельном напряжении: домашние труды и заботы забирали силы и время отнюдь уже не крепкого физически человека, к тому же появлялись и новые послушания, о которых лучше начать рассказ в свое время и в своем месте. В последние годы пребывания Анны при владыке, и в особенности после его поистине праведной кончины, дневники ее продолжали наполняться живыми свидетельствами ее сокровенной внутренней жизни. Только теперь эта жизнь имела хзарактер, гораздо более уверенный и смелый. Даже рука Анны в поздних дневниках смотрелась более твердой, размашистой, нежели ее почерки (а они бывали разными) в годы ее церковной юности.
 
По одним только дневникам человека, который вел их, проходя при этом церковные послушания, и направляемый духовным наставником, шествовал многие годы все-таки царским путем, можно воочию и в подробностях узреть этот «классический» путь очищения души, а, сравнивая поздние и ранние записи – уяснить, как это так бывает, что греховность пытается… самое себя очищать и какое это жалкое и приболезненное зрелище, когда в лютой брани с самим собой человек пытается нащупать твердую почву чистоты под ногами, ухватиться за твердые и надежные опоры, и с каким трудом, с недоверием и страхом принимает он эти опоры, как мучительно переучивается жить с ними наново.
 
Как жаль, что в православном житийном своде все-таки крайне редки страницы, рассказывающие о долгих и мучительных борениях не с «грубыми» страстями (этих описаний предостаточно: жития прп. Моисей Мурина, прп. Марии Египетской…), а именно с гордостной природой человека – с греховностью собственной души, которая постепенно открывается как  неисчислимые мириады морских песчинок.
Почему от таких подробностей уклонялись составители и списатели житий (если еще они им были известны) все же понятно: долгий новоначальный путь, мучительные копошения в зловонии собственной греховности, бесконечные самообманы, весьма путанные и противоречивые страдания человека, пытающегося вылезти из этой трясины, хватающегося за все, что не попадёт под руку, чтобы только выбраться, и вновь проваливающегося, и опять пытающегося вылезти, и так изо дня в день, – все это, могло быть отчасти и опасно для малоподготовленного читателя, для которого даже погружение в познание такого пути – это уже та самая духовная «твердая пища», в то время как он едва может потреблять душевное «молоко». «Всякий, питаемый молоком, несведущ в слове правды, потому что он младенец; твердая же пища свойственна совершенным, у которых чувства навыком приучены к различению добра и зла»(4) . Совершенство духовное –это великая способность различения добра и зла, пребывание совершенного ума в истинной иерархии ценностей и правильных понятий о чем бы то ни было в жизни, это та самая определительность, о которой писал святитель Игнатий (Брянчанинов): «Определительность в религиозных и нравственных понятиях имеет необыкновенную цену; неопределительность – большой недостаток, отзывающийся во всех действиях шаткостию, непрочностию…» Непросто объяснить читателю характер и природу духовной брани, а не растолкуешь, не объяснишь толком, не разжуешь, насколько это вообще возможно, – можешь оказаться повинным в соблазне неокрепших душ.

В древнерусской письменности был установлен иной житийный канон –  литературный этикет, в котором будущее святое дитя от рождения уже показывалось избранником Божиим, и ему только оставалось восходить по ступеням лествицы духовных добродетелей, проявляя при этом так же сплошь завидные добродетели, раннюю мудрость, не оступаясь никогда и ни в чем. Попыток заглянуть вовнутрь сердца человеческого, убедившись в нечистоте и предрасположенности ко греху даже самого, казалось бы чистого сосуда, в этом каноне почти никогда было не встретить.
Возможно, в древности люди были менее заражены гордостью, нежели современное человечество, усугубившее в Новое время свои близко-родственные отношения с диаволом. Возможно, что и являлись в те времена великие подвижники, имевшие залоги высокой чистоты и дары Духа от чрева матери своея, однако Священное Писание – не классический житийный корпус – учит видеть человека все-таки по-другому…

Анна предпочитала держаться Евангельского Духа в своих воззрениях на человека (духа, который жил уже в исторических, пророческих и учительных книгах Ветхого Завета, прообразовывая пришествие Христа и «Новую жизнь» Им принесенную человечеству), на земной крестоносный путь и спасительность земных страданий. Одна история помазанного на царство и десять лет затем испытывавшего самые тяжкие страдания, гонения и поругания, будущего святого царепророка – юноши Давида, победившего Голиафа греха в самом себе, – чего стоит. Не говоря уж о трагической земной жизни Честнейшей Херувим и Славнейшей без сравнения Серафим – Пресвятой Богородицы Марии.

Правда, отцы-аскеты издревле собирали и составляли в наследство следующим поколениям патерики и отечники, в которых в основном в жанре притчи или микро-рассказов повествовалось о настоящей духовной жизни великих духоносных отцов, об истинной аскетической педагогике великих наставников: старцев – авв и стариц – амм, и все же в то, что творилось в душах их послушников, мало кто вглядывался, и тем более, мало кто занимался составлением историй их болезней и выздоровлений. Таковые истории с большим трудом поддаются рассмотрениям и описаниям, разве что сами подвижники, как ученые-энтомологи, сами на себе ставившие опыты, начали бы фиксировать, как действовали на них те или иные препараты, вакцины и прижигания их старцев. Или же о том рассказывали бы их ученики, проходившие таковой же путь, что очень убедительно подтвердил XX век, явивший христианскому миру потрясающую аскетическую письменность Афона, где читатель имел возможность приобщаться чуть ли не к подневным наблюдениям подвизавшихся над самими собой, над педагогикой старцев, а так же житийные повествования о новомучениках российских, основанные большей частью на документах – дневниках, письмах и живых воспоминаниях.

Творения древних отцов Православия, с которыми не расставалась Анна, были пронизаны духом Священного Предания, в то время как житийные своды все-таки несли на себе следы сложившейся литературной традиции, выхолащивающей драматизм спасительного пути человека, следующего за Христом, а по сути дела – смысл, дух и образ Божественной педагогики.
 
Русский житийный канон и само воспитание на прекрасных святых образцах порождал некие тектонические сдвиги в аскетике, которая, конечно, ведала о том, как рождается прекрасное, «из какого сора растут стихи»(5) , как преображается падшая природа человека, как достигает она обоживания, из переводившихся и бытовавших на Руси – в особенности до XV века – текстов подвижников-исихастов. Но они были труднодоступны и постепенно вытеснялись житийным этикетом, в котором присутствовало довольно схематичное перечисление нередко немыслимых внешних подвигов: постов, вериг, огромных вычитываемых молитвословий, и т. п. и крайне редко обращалось внимание на внутреннюю брань человека с кишащими в сердце страстями и помыслами. Так «умное делание» – возделывание своего внутреннего человека – постепенно уходило из широкой практики…

Как известно, молдавский старец преподобный Паисий Величковский положил начало возвращению «умного делания», от него – по ученикам его – ожившая "наука из наук" – «живая аскетика» – начала расходиться по отдельным монастырям и подвижникам. И все же народ церковный, «белое» священство и даже большинство монастырей все дальше уходили от великой древней аскетической практики. И потом еще удивлялись, что воспитанные на подобных «этикетных» жизнеописаниях молодые подвижники, как правило, заболевали «ревностью не по разуму» и наставникам их приходилось то и дело стаскивать их с «неба» за ноги, чтобы научились прежде главному: терпению, смирению, послушанию – всему тому, чему без внутреннего делания научиться невозможно.
Однако пора нам вернуться к отправной точке этого рассказа – к незаметно подоспевшему средокрестию духовного пути Анны…


***

Лихое и трудное дело – новоначалие настоящей церковной юности, но его освящает, его несет на крыльях своих недавно только призывавшая его к Богу, к подвигу, а теперь сугубо и нежно помогающая и поддерживающая духовного младенца, Божественная Благодать. Когда же тот  –  уже не совсем младенец, но отрок духовный, юноша, начинает сам ходить уверенно, когда рука его научается, наконец, крепко держать свой бранный лук, когда мысли и понятия духовные, эти главные ориентиры жизни, им в основном уже довольно верно уяснены, когда ум его научается погружаться и пребывать в Евангелии, и когда ему самому уже начинает казаться, что вот он чуть ли не все уже и понял, во всем разобрался и даже опытно чуть ли не через огонь и воды и медные трубы прошел, что вот и у него (почти как у великих подвижников!) бывают истинные, высокие благодатные минуты (что, дескать, свидетельствует о его «успехах») и что,  вероятно, он сам уже почти готов назидать других, – вот в такое-то время и отходит промыслительно от подобного духовного «отрока-мудреца» Благодать.

Она удаляется на некое расстояние (не покидая совсем немощного, но уже «назидающего» и опасно фарисействующего «подвижника») и… оставляет подвизающуюся душу один на один в «сумрачном лесу» искушений. Благодать не так и далека, но человек ее присутствия почти не чувствует, чтобы все его залоги – вера и его природные свойства, мужество и личная верность Христу были испытаны, чтобы таковой «мудрствующий отрок» и сам мог бы испытать и познать подлинность уже подступающей к сердцу уверенности в себе: не рановато ли в мудрецы записался?!
«Посмотри-ка получше, дитя, – словно говорит ему, нежно, как мать, увещевающая Благодать, – да и узри: что ты сам-то без Духа Святаго можешь? На что способен?! И многое ли действительно ты познал, многое ли преодолел в себе? Может, рано спешить записываться в учителя?»

…Трудно сказать в точности, когда, но, вероятно, второй период духовной жизни Анны – период «отъятия Благодати» – начался у нее лет через 6 - 7 после прихода к Духовнику, и к середине пути – к 10 годам или несколько позже, этот трудный этап жизни Анны достиг своего апогея и вступил в стадию кризиса.
Святые отцы свидетельствовали о том, что такой «безблагодатный» период жизни может длиться годами, а то и чуть ли не до самой кончины.  Конечно, святоотеческая аскетика учит, что и этому периоду испытаний когда-то приходит конец: наступает третий период подвижнической жизни: Благодать возвращается, но теперь уже навсегда, как неотъемлемый и заслуженный дар подвижнику, потому что в серединном долгом и мучительном подвиге «оставления», человек сподобился, несмотря на зашкаливающие трудности, стяжать не только покаяние, как онтологическое основание своей личности, как новую природу, но и истинное смирение(6).

…Итак, наш рассказ об Анне подошел, наконец, к самому трудному и опасному периоду ее жизни, в котором, хотя и дождалась она, наконец, долгожданного послушания в монастыре, но никак не обрела в нем ни радости, ни упокоения, ни стабильности. Ей пришлось столкнуться с большими трудностями, и казалось бы, еще неизведанного рода, которые, не давая ей продыха, начали взрывать в ней уже обновленные, как она думала, «правильные» и надежные установки души, словно показывая ей, сопротивлявшейся изо всех сил и отстаивавшей свои «правды», всю опасность ее положения посреди штормующего моря и подлинную далекость вожделенного берега. А то, что он уже казался ей уже совсем близким  – так это обыкновенный мираж…
Как чувствовала себя Анна?
 
Заметно уменьшились внешние вторжения в ее жизнь: гораздо реже звонили  товарки, как-то пригасло их неусыпное внимание к ней и слежение за ее жизнью. Может, просто стали терять к ней интерес? Ведь с Анной внешне ничего не происходило, в то время, как жизнь многих ее знакомых по монастырю была полна событиями, разнообразной деятельностью, новизной и… восхождениями. А может быть, и Господь уже не видел крайней необходимости лежать ей, Анне, у порога камушком по которому ходят сотни ног, дабы он из остроугольного стал гладким и приятным, – кто знает?
Желание монашества, конечно, не истаяло. Но уже не держало ее с такой силой, не насиловало сердца. Других целей и изменений – внешних – в ее бытии не намечалось. А годы уходили, и вот эта мысль Анну тревожила все больше… Почему? Интересный вопрос. Она пыталась, но не могла подобрать единственно правильного ответа. Кстати, именно такие – безответные вопросы – и стали возникать в ее сердце все чаще: казалось бы, что может быть проще – ответить на них, но оказывается за этими вопросами крылись неизведанные глубины. Усиливающаяся память смертная? Все более чувствительное ощущение сокращающихся дней жизни, а значит, и приближающегося «дня ответа»?  Страх Божий, обретающий реальную силу или печаль снедающая сердце о том, о чем  надо ли печалится?..

Она много читала: все искала в судьбах истинных подвижников примеры, свидетельствующие о том, что и тем «было трудно», и что вот и они так, а не иначе, преодолевали эти трудности. Искала ответы на свои невысказанные вопросы. Невысказанные, потому что в этот период ей еще сложнее стало пробиваться к Духовнику, а пробившись, сказать о своих заботах и болезнованиях внятно и точно. Почему-то это теперь не получалось…  Неужто она запуталась совсем?
А Духовник, словно читая ее мысли, весело комментировал «невысказанное»: «Вот и у меня вопросов к старцам не было…». А почему – не пояснял. Может быть, это значило, что ему было уже тогда все ясно? Но ей-то ведь как раз и нет! Тогда зачем он сказал ей это слово (никогда ничего владыка просто так не произносил). Или это значило, что ответ в ней уже живет, присутствует и действует, и только она сама его никак не хочет услышать и принять…

Все реже и реже выпадали Анне «благодатные посещения», разве только  поистине устрашающие душу откровения, которые потрясали ее сердце священным ужасом и вновь опрокидывали ее, якобы уже довольно благополучную душу, в бездонную шахту покаяния. Свою земную, монастырскую жизнь пройдя до половины и уже столько намучившись и настрадавшись в борьбе с самой собой, Анна думала, что подоспело, наконец, и ее время «быть человеком» среди людей, трудиться, жить, как все, спокойно исполнять  своё послушание, тем более, что оно было ей сродни: с нее был снят запрет заниматься литературным творчеством. Но вышло все совсем по-другому…
Казалось, вернули к родной профессии, к возможности послужить Господу словом… Но не успела Анна возрадоваться, как тут же ей были указаны и жесткие рамки, в которых ей предстояло действовать, как профессионалу.
 
Анна поёжилась… В своем деле она не случайно слыла профессионалом: она всегда много работала, у нее были прекрасные учителя, а потом даже и свои уже ученики; многие в журналистике считали ее асом. Сама же она вполне трезво отдавала себе отчет и в своих возможностях, и в своих слабых местах. Да, оставить свое дело, профессию – спасения ради, монашества ради, – это далось ей действительно на редкость легко. Анна не была ни честолюбцем, ни «карьерным» человеком, свои умения и способности никогда не выпячивала и не гордилась ими даже в тайне сердца, всегда о том высказывалась как Иван Карамазов: «Мне бы мысль разрешить…», хотя цену-то тому, чем владела и что могла делать в профессии, она реальную знала. Знала и где у нее слабина. Но разве трезво оценивать реальное качество того, что ты делаешь, – это грех? Самообольщение – грех, но не такое же вот, авторское, чистое: «Трагедия моя кончена; я перечел её вслух, один, и бил в ладоши, и кричал, ай да Пушкин! ай да сукин сын!»(7)
 
Похвал Анна никогда не искала, не нуждалась в них и не любила, когда ее расхваливают, и все по той же причине присущего ей реализма в оценках: как своих профессиональных плюсов, так и минусов. Минусов она всегда видела у себя много больше, чем даже указывали ей со стороны. И вот теперь, в монастыре, она должна была ото всего этого отречься, все забыть, отказаться от этого многолетним трудом добытого опыта, от мастерства, от своих выношенных профессиональных принципов, от  своего чутья и строгого вкуса, – от самого этого реалистичного и трезвого профессионального самосознания – отказаться?!

Зачем? К чему тут-то подобная шокотерапия? Неужели это так необходимо, и тут «скрутить» ее, чтобы она с «закрытыми глазами» искренне признавала чью-то профессиональную неряшливость, ремесленничество, чуждую духу национальной словесности ложь и безвкусицу, стилистическую гадость – чем-то совсем иным и вполне достойным существования?

Мучил вопрос и о том, почему после 10 лет профессионального молчания за послушание, имея за плечами уже и выстраданный духовный опыт, и научение от владыки, она теперь не может просто работать – просто приносить пользу монастырю на этом поприще? Неужели и тут все надо ее вывернуть наизнанку? Но других-то никого не выворачивают! Все нормально работают в меру своих реальных сил.
В то время в монастыре уже начинало действовать издательство и выходить маленькая газетка для юношества – ужасная и нелепая в своей профессиональной беспомощности. Анну туда не пригласили, владыка о ней не вспомнил, а как бы она красиво сделала эту газетку… Не выдержав, она у себя в тетрадке тогда даже набросала и программу, и структуру, и интереснейшие рубрики для этой газеты… Но так никому этого и не показала. И правильно сделала: «на послушания не напрашивайся, от послушаний не отказывайся», – гласил древний аскетический закон.
 
Когда же, наконец, Духовник «вспомнил» об Анне, то предложил ей нечто вроде должности чинильщика карандашей для пишущих, или даже подметальщика очистков, но не место самостоятельного действующего лица на этом родном для нее поприще… Анна, будучи уже достаточно вышколенным послушником, услышав от владыки предложение «помочь» в подготовке издания одной рукописи, составив в ней… именной указатель, тут же подавила в себе все вопросы и одно только произнесла: благословите.
Выискивая имена для примечаний к книге, Анна прошерстила всю рукопись и увидела, что она совершенно бесформенна, хотя по содержанию интересна и вполне можно придать ей стройный и внятный вид. Когда же, исполнив порученную ей часть, Анна подошла к монаху (руководителю издательства) и спросила его разрешения высказать автору некоторые профессиональные замечания, касательно формы подготовленной книги, он в ответ глянул на Анну чуть ли не «волком»: «А-а-а, полезла-таки не в свое дело, полезла, куда не спрашивают!.. Активничаешь? Рулишь?! Не смиряешься?!» Все это легко прочитывалось в его взоре (а он и хотел, что бы она это прочла, в воспитательных целях), но благословение поделиться своими предложениями с автором книги, он ей сразу все-таки дал, что в корректной форме тут же исполнила Анна, предложив автору-составителю возможный вариант построения книги. Автор-составительница тоже глянула на Анну настороженно и недобро. Но предложения приняла. Вообще коллега не без ревности отнеслась к участию Анны в издании книги – даже в такой «мелкой» подсобно-технической роли. Какие-то внутренние неприятные чувства ее настолько бороли, что она их и не пыталась скрыть: ее реакция была видна даже посторонним.

Книга  вышла в свет в предложенной Анной структуре, что же касается именного указателя (а книга-то, между прочим, была документально-историческая), который несмотря ни на что, Анна готовила с большой любовью и увлечением, то и тут ее ожидали неожиданности. Заручившись благословением владыки, составительница, которая почему-то испугалась, что подготовленной Анной именной указатель (а это были ювелирно исполненные микропортреты интереснейших и малоизвестных исторических личностей, которые несомненно обогащали основное повествование книги) будет «слишком  увесистым» для книги, отдала сокращать Аннины тексты, в которых была взвешена каждая буква, не то, что слово, – молоденькой наборщице, хотя Анна очень просила, если понадобятся сокращения, передать тексты ей, как это и принято в нормальных издательствах, и она быстро и ювелирно их сократит. Ничего подобного: просьба Анны была проигнорирована и даже правку ей не сочли нужным показать, ну, а в итоге – в выходных данных указав имена всех, кто только не участвовал в подготовке книги, «именной указатель» приписали автору-составителю.

На сей счет  Анна огорчаться не стала: монахам положено трудиться безымянно (хотя монашества у нее нет, а безымянность уже есть), но об остальном она крепко недуговала: зачем все так? какая и кому от этого всего духовная польза?
У нее от мучительной брани помыслов заходилось сердце и кипел мозг – она не могла найти ответа на свои вопросы, – зачем нужно уродовать то, что может быть исполнено хорошо? Что это за педагогика?! В чем ее соль? Зачем так унижать и смирять человека в его профессиональном послушании, тем более человека, который 10 лет назад с легкостью и готовностью отказался от профессии «за послушание», как можно присваивать себе чужую работу – даже самую малую? Где же христианская щепетильность? Ведь сказано: «Верный в малом и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом»(8) .
Вот тогда-то, в очень трудную для нее пору, когда душа Анны подвергалась жестокой и непонятной для нее с точки зрения аскетики, ломке, она и начала мысленно бороться с Духовником. Ночами она по многу раз прокручивала ход событий, пересматривала под увеличительным стеклом каждое его и свое слово и жест, вспоминала детали, взгляды и отдельные реплики, которые сопровождали эти странные события, в надежде, что детали откроют ей секрет и смысл того, что теперь начали с ней делать. Одновременно она сама настраивалась быть мертвой и исполнять все благословения Духовника без каких-либо душевных эмоций, смиряться «на полную катушку»; ударялась в молитвенные подвиги, а то и пыталась, напротив, в мыслях сдать позиции и ослабить свое отречение от мира – только б ушла эта внутренняя брань. Но ничего хорошего изо всего этого не получалось: все больше морозило сердце, совсем отступала благодать и жестокое чувство оставленности заблудившегося в сумрачном лесу человека брало ее душу в глубокий и безысходный полон.

Однажды – много позже, через годы – Анна, кажется, нашла ответ на свои недоумения: наверное смысл тех событий  заключался в том, чтобы она, просто вот так всё это испытала, претерпела бы боль, какой она еще (по мнению Духовника) не испытывала, а, значит, и под таким углом данное ей послушание гарантировало бы максимум смиряющей пользы, а вовсе не запредельный слом подлинных профессиональных умений человека. Да ведь и от других людей, и от самого владыки Анна знала, что он ценил в ней талант, говорил, что у нее «дар Божий». Значит, целью действий Духовника было очередное назначение Анне «препарата» боли? А если – экзамен? Экзамен на готовность исполнить заповедь? Как долго душа Анны маялась, пытаясь понять духовно, что с ней тогда происходило, что с ней делал Духовник, и почему она так внутренне всему этому сопротивлялась, так страдала от якобы несправедливости? Только через годы и годы она поняла, какой «экзамен» она тогда так горько и опасно провалила…

«Иисус сказал ему: если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною»(9). Почему же она, которая считала, что уже и давно оставила всё  – все свои «имения», на сей раз часть «имений» решила оставить при себе, когда дошло до дела?! Почему сочла – почти автоматически и бездумно, что эта часть имений не подлежит действию заповеди отречения?  А ведь тут-то и крылось то главное, что она должна была увидеть, и от чего уклонялась всеми силами: наше человеческие поползновения подстраивать Евангелие под себя, самочинно и якобы «здраво» ограничивать смыслы и рамки действия его заповедей… Много позже Анна, это наконец, увидела, применительно и к той, давней, ситуации, но случилось это очень и очень нескоро, хотя сама она уже и говорила потом, и писала в каких-то статьях своих о порочной, свойственной особенно нашему времени тенденции «обмирщения» Евангелия, подгонки его под развращенный человеческий «здравый» смысл. А ведь сказано: «Всякия кончины видех конец, широка заповедь Твоя зело» (10). Всему есть концы и ограничения, только заповеди Господни – бесконечны.
 
Разве и тогда Анна мыслила иначе? Нет, конечно, но одно дело мыслить, а другое дело – проживать это в своей жизни. Помнится, еще 10 лет назад, на чуть ли не второй исповеди у Духовника, Анна пожаловалась ему, что ее преследует некое духовное видение (запах, ощущение…) могилы, описать которое она не в силах, так как это, видно, сугубо духовное состояние, на что он, прекрасно знавший о том, что она 2 месяца назад похоронила сына, ответствовал резко и твердо: «Ну, и умри…»
«Вот это – да!» – Анна была тогда глубоко обескуражена, убита… Потом, правда, они с владыкой разобрались в природе этого видения и он очень помог Анне выйти из того действительно опасного состояния, но в первословии все-таки был указан ей  в первые же монастырские дни и предел самоотречения, к которому должна была бы стремиться душа Анны.

Прошли годы, и оказалось, что даже к таким верным послушникам, как Анна, можно и нужно отнести Слово Господне: «слухом услышите – и не уразумеете, и глазами смотреть будете – и не увидите, ибо огрубело сердце людей сих и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы Я исцелил их»(11) .

Вообще же с неотразимой силой всецелого принятия эти евангельские смыслы открылись Анне, когда уже не было рядом ее Духовника. И она теперь не могла броситься к стопам его и со слезами всеусильно просить у него настоящего прощения за свой безумный ропот, за свое невежество духовное, хотя просить-то – просила, – и не раз! – она у своего старца прощения за то свое окаянное поведение, да только в глубине души она еще несла в себе духовную оскомину непонимания и тонкой обиды.
Однако возвернемся в тот горький, тяжелейшей и болезненный для Анны период ее духовного кризиса. Не могла она тогда не чувствовать и не понимать, что своим поведением отдаляется от духовного отца, что он все более выказывает ей своего холодного недовольства… Но выйти из этой брани она сил в себе не находила: ведь это были годы отъятия Благодати…

…Принять заповедь Божию вот так и вот тут – полностью и с такой мерой отречения? Да ведь это было бы для нее равнозначно смерти! Оказывалось, что оставить «для монашества» любимую профессию – легко и лихо (к тому же оставить во вне – в деле), а вот начисто стереть в себе, в уме и сердце, в таком маленьком отсеке души внутренне сознание своего некоего профессионального достоинства, достигнутого действительно честными трудами за всю жизнь, – это оказалось равнозначным самоубийству.
 
Эх, Анна, что бы тебе тогда было не набраться мужества и решить «умереть»? Неужто не воздал бы тебе Христос? Все, отданное Ему – обязательно возвращается сторицей, но как же трудно решиться! Как трудно исполнить эту заповедь хотя бы только в своем сердце! А ведь научена она была, научена, и подготовлена, и предупреждена, и не раз…


***

…Этот произошло с ней летом, тем же годом – незадолго до того, как уже в городе с нее снят был Духовником запрет на писания. Однажды, уже под осень, молилась Анна перед своим деревенским моленным углом, который любила даже больше городского. На старых, побуревших бревнах с торчащими кусками пакли иконы чувствовали себя много лучше. Живое дерево в отблесках полыхавших свечек и сияния лампадки золотилось, луговые цветы, льнувшие к большому образу Господа Вседержителя нежно лиловели в бликах света… Совне к окошкам подступал густой мрак, усиливая это блаженное ощущение уюта, тепла, счастья… За окнами резвились, вспыхивая, будто глаза неизвестных хищников, светлячки, а лунный прожектор то и дело выхватывал что-то непонятное, прячущееся в кустах. Но Анна чувствовала себя у икон в полной защищенности…

И вот тут во время молитвы случилось с ней нечто особенное: «Неужто Господь так быстро пришел мне на помощь?!» – позже изумлялась она. А произошло вот что…
Пока Анна дочитывала молитвы на сон грядущим, машинально правой рукой она почему-то всё время дотрагивалась до шеи: что-то ее там беспокоило… И наконец она оторвалась от молитвенника и пощупала это место внимательнее: рука ясно определила довольно крупную, твердую и болезненную шишку. «Опухоль!» – ожгло Анну. Она, мгновенно представив то, что ее ждет, причем ясно, воочию увидев, так испугалась, что даже чуть сознание не потеряла…

Будучи злосчастным аллергиком, лекарств Анна почти никаких не переносила и даже была однажды при смерти от аллергического шока; наркоз ей тоже было бы, скорее всего, не перенести, и вообще она знала, что давно уже существует одной только милостью Божией, потому что, как только пришла она в монастырь, Духовник не благословил ей обращаться к врачам. Это не была жестокость, это было испытание и воспитание истинной веры, доверия Господу, сказавшему: «Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего; у вас же и волосы на голове все сочтены; не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц»(12). Анна всегда была верна этому слову Духовника и разве только однажды невольно нарушила, когда родные в бессознательном состоянии отвезли ее в больницу.
 
Господь не хочет избавить нас от бед, – говорил Златоуст на это место Евангелия, – но хочет заставить нас презирать беды, потому что в этом-то и состоит настоящее избавление от бед. Святитель упрекал малодушных христиан в том, что они того, кто может погубить душу, наказать нас, не боятся, а убивающих тело трепещут. И это тогда сверкнуло молнией в сознании Анны… И вдруг, сама себе поражаясь, она все страхи мгновенно отринула от себя: «Пусть будет воля Божия! Пусть будет этот кошмар! Пусть со мной будет то, что хочет Христос!» – позже не раз вспоминая это мгновение, Анна все-таки поняла, что не она сама так мощно отразила страх, – ей и это было дано, чтобы, словно в награду, даровать и последующее: ослепительное явление Света и Любви, в которой она уже в третий раз за жизнь увидела себя в своем человеческом ничтожестве, в своей мелочности, в своей неизбывной вине перед этой Божественной Любовью; она увидела и других, увидела даже лица тех, кто долго мучил ее, и от видения этого в свете Любви у нее сжалось сердце пронзительной болью за своих бедных «мучителей»… Открылось что-то еще, что-то вновь о любви, о собственном стыдении того, что люди часто называют смиреньем. Смирение истинное – это Божественная любовь: вот что огненными буквами написалось тогда в сердце Анны…

А еще поняла она и прочувствовала, что означали слова, которые она когда-то нашла у одного афонского старца: о том, что исполнить Заповедь – это еще не есть любовь, что многие добродетельные христиане, делом и словом угождающие Богу, искренне помогающие ближнему, считают себя достигшими любви, имея такое малое сострадание и милость к собратьям. «Но это не так, дорогие! – восклицал старец. – Эти христиане поступали по Заповеди «Да любите друг друга»(13) , и они были достойны похвалы, но это не было еще действием Божественной любви. Путь к источнику, но не сам источник. Царские одежды, но не Сам Царь».

Этот старец учил, что надо человеку прежде самому вкусить плода Божественной любви, а затем давать и другим вкушать от этих плодов… Иное дело – Заповедь любви, ее могут исполнить все, если захотят. А второе дело – действие Божественной любви – никоим образом не все способны достигнуть, а только те, кому Господь даст. А еще он говорил, что только такой человек становится предстателем за народ, обретает рассуждение и побеждает демонов. А потом получает, как Моисей, скрижали – начертания Святаго Духа, и не десять только заповедей, но столько, сколько способны вместить разум и естество этого человека…

Потом ночь вошла в свое глухое русло. Всё вокруг улеглось и затихло перед близким рассветом. Заснула и Анна. Через четыре часа ее должны были захватить в город соседи на машине. Так заканчивалось то благословенное лето, после которого ждали Анну новые испытания ее мужества и веры.

Спустя несколько дней  –  уже в городе  –  совершенно случайно Анна вдруг обнаружила, что и следа от опухоли не осталось… Вот тогда-то она и уяснила себе окончательно: что значить исполнить заповедь самоотреченья. А потом… вновь забыла, надолго провалившись в сумятицу сомнений, борений, осуждений и ропота на Духовника. Увы, было это, было…  Тогда-то она впервые и услышала от него, пускай, тихое, но настоящее серьезное порицание, касательно главного пути ее послушания. Ровно через год в её «зачетку» с мягким, все понимающим сочувствием к ее немощи и с большим о том сожалением, был поставлен Духовником «кол»…

На следующий год автор книги, для которой Анна подбирала справочные материалы, словно забыв о своем странном поведении (а моментами так ревность просто зашкаливала), вновь обратилась к ней с просьбой помочь с такой же работой, но уже при подготовке второго тома. Анна, памятуя о том, как обошлись с ее текстами год назад, и думая о том, что пришла пора ей засесть и за свою собственную книгу, задуманную и даже начатую много лет назад, еще до монастыря, твердо и уверенно отказалась: помысел об истаивающем времени ее жизни перевесил. Хотя Анна ни тогда, ни ранее не чувствовала ни тени недоброжелательства ни к составительнице, ни к тому монаху, который смотрел на нее «волком», а потому свой отказ поучаствовать в издании посчитала вполне чистым от страстных мотивов законным. И совесть ее не осуждала.

Надо было сказать о том Духовнику и она сказала, на что он неожиданно для Анны как-то тягуче и многозначительно возразил: «А надо было помочь…» – «Да вот же они как текст-то мой тогда бросили сокращать девочке-наборщице “без понятия”», – пробовала впервые пожаловаться ему Анна, на что Духовник с тонкой улыбкой заметил: «А-а-а, да эти примечания всё равно никто не читает, поэтому их и набирают мелким шрифтом».

Анна была убита, обескуражена и весьма обижена на Духовника: мудрейший и культурнейший человек – зачем он так ее уязвил? Анна хотела было возразить, что не согласна с ним, что сама она всегда со большим внимание и интересом читает примечания и находит там истинные драгоценности, подробности, которых в основном, как правило, выхолощенном редактурой тексте, часто и не сыскать, – но промолчала, конечно.

…На ее глазах к Духовнику прибивались все новые и новые прихожане. Он много с ними занимался: новеньким он всегда уделял гораздо больше внимания. Товарки и матушки нашептывали Анне в уши: «Теперь он с тобой вообще может прекратить общение. Видела, как он с Ольгой? Уже шесть лет он не разговаривает с ней, не принимает, не благословляет, хотя она неотступно приезжает к нему в монастырь и ждет, ждет… Он неспроста новеньких больше любит, а «старички» для него как прочитанная книга. Вот теперь и ты для него стала такой же "прочитанной книгой"».
Анна эти нашептывания, конечно, не принимала, но и до конца не отвергала. Она знала историю Ольги, муж которой однажды, возмутившись тем, что  та чуть ли не каждый день носится в монастырь на другой конец города, а дома в хозяйстве запустение, позвонил во гневе Духовнику. Неизвестно, каким был разговор, вероятно, супруг Ольгин не слишком церемонился: к тому времени он уже был большим начальником. В результате владыка полностью прекратил общение с Ольгой.
Анна благоговела перед своим Духовником, но нашептывания все-таки оставляли свой след. Крест неопределенности для человека целеустремленного, динамичного – особенно тяжел и даже опасен. Он испытывает глубинные пласты человеческого терпения и подлинность смирения, готовность «исполнить завещание», как называли это делание великие старцы Афона. Принимая нового послушника, они говорили: напиши завещание, что готов и умереть – и за послушание, и вообще, если Господь попустит тебе подступить к этому рубежу, мол, не цепляться за жизнь всем, чем только можно. Вот такая – поистине предельная степень самоотреченности, причем не на словах, а на деле, – практиковалась истинными старцами с истинными послушниками.
 
 «Поди-ка, поживи между небом и землей…» –  то и дело роптала про себя Анна… Потому что была столь духовно слаба?  Но разве Анна только так мучилась и роптала, вживаясь в Евангелие всем своим существом? Не устрашались ли апостолы, бежавшие от Креста Господня? Не устрашались ли, не смущались ли на своем пути и подлинные, могучие подвижники – не чета Анне? Смущение и ропот – признаки брани, но еще не окончательная победа духов себялюбия и страха над человеком, но как всегда – знак борьбы за христианскую чистоту от пагубного пристрастия к самому себе.

СНОСКИ:
1Духовный отец Анны отошел ко Господу, когда исполнилось двадцатилетие ее пребывания у него на послушании.
2 Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.

Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!

Терцины Данте Алигьери из «Божественной комедии».  Пер. М. Лозинского.

3Пс. 17:36. «Под наказанием должно разуметь детоводствующий Закон Моисеев, – толкует псалом Евфимий Зигабен, –посредством которого усовершился человек во всякой добродетели; или наказанием Божиим называет постигающие по допущению Божию искушения для наставления и вразумления: и тем и другим образом Ты, говорит, Господи, доставил мне пользу – первым потому, что Ты заступил меня и помог мне; вторым, что попустил мне подвергнуться искушениям.
(…) ибо в малой скорби, говорит Исаия, состоит наказание, т. е. наставление Твое нам (Ис. 26:16): потому что когда мы счастливы, то падаем в нерадение и небрежность; а когда несчастные и скорбим, тогда пробуждаемся и бываем благоразумнее».
4Евр. 5:12
5Строка из стихотворения А. А. Ахматовой «Мне ни к чему одические рати ...»
6 Опыт отцов объясняет эти понятия так: покаяние, которое открывается в начале пути к Богу, являет собой некое самонасильственное дело, некую школу  самоукорения человека, а потом незаметно – через годы – из учебной практики, из внешнего делания-«барахтания» оно  восходит «от силы в силу» и начинает прорастать в самую природу человека, становясь основанием его ипостаси-личности, его онтологической, а не психологической, новой душевной сущностью, когда уже не насильственно пестуемые в себе правильные намерения (каяться, самоукоряться) живут в человеке, но когда он сам весь преображается в носителя и воплотителя этого намерения, а само намерение – покаяние – становится образом его бытия, его сердечным непроизвольным быванием и главной потребностью жизни.
Так же и с добродетелью смирения: аскетическое богословие различает смирение, за которое столько лет сражался аскет-борец с самим собой, заставляя себя смиряться, и то, что приходит к нему (если приходит) уже как дар от Бога. Отцы называли такое смирение Божественным и говорили о нем, как о свойстве ново-рожденной, пере-рожденной, преображенной человеческой личности. Тогда как «первое», начальное смирение называли «психологическим», свойственным человеку, пребывающему в «ветхом» состоянии.
7Из письма А.С. Пушкина Петру Вяземскому о завершении работы над трагедией «Борис Годунов», 1825.
8 Лк. 16:10.
9 Мф. 19:16
10 Пс. 118:96
11 Мф. 13:14-15
12 Мф. 10:29.
13 Ин. 13:34.



Продолжение следует…

Фотография Екатерины Кожуховой
 ©.