Гл. 12. Любить с креста

Екатерина Домбровская
Обновленная редакция книги

+++Кто покорит себя Богу, тот близок к тому, чтобы покорилось
ему все. Кто познал себя, тому дается ведение всего, потому что познать себя есть полнота ведения о всем, и в подчинении души твоей подчинится тебе все. В то время как смирение воцаряется в житии твоем, покоряется тебе душа твоя, а с нею покоряется тебе все, потому что в сердце твоем рождается мир Божий. Но пока ты вне его, не только страсти, но и
обстоятельства будут непрестанно преследовать тебя. Подлинно, Господи, если не смиряемся, Ты не престаешь смирять нас. Истинное смирение есть порождение ведения, а истинное ведение есть порождение искушений
(прп. Исаак Сирин).+++

+Лето под соснами.
+33 километр.
+Уканул в сердце огонек…
+«Юбочницы» и фарисеи.
+Наука игуменьи Арсении.


…И было даровано ей одно – только одно! – удивительное лето покоя (это когда Духовник благословил в конце весны Анне монашеское правило). Как-то в тот момент попритихла жизнь вокруг нее, замедлила свой ход, дала ей возможность насладиться чтением немалого правила, возможностью делать это неторопливо и внимательно. Воодушевившись всем этим блаженством, Анна пошла просить благословения у Духовника еще на одно дело: она задумала за три неполных летних месяца – шел уже июнь и приближался к середине – дважды прочесть весь Новый Завет за одну очень дорогую ей усопшую душу, причем приурочить первую половину чтения ко дню памяти усопшего, который совпадал с празднованием Казанской иконе Божией Матери – 21 июля по новому стилю. На первый круг намеченного чтения у нее было 40 дней. Сколько же оставалось и на второй круг до конца лета. Чтение всего Нового Завета да плюс правило – это получалось не так уж и мало и требовало уже изрядного времени. Но Духовник был тогда благосклонно настроен, и как-то очень тепло Анну благословил, приговаривая: «По силам, Анна, по силам…»

В это лето Анна с дочерью жили на пустой даче знакомых – якобы сторожили ее… Место было старинное, дачное, сосны, вместо травы – перины иголок, песок, счастье сидеть под соснами, запрокинув голову, и неотрывно следить за качанием крон и слушать их тихий неземной разговор…
Участок был большой, и дочка Анны находила там себе занятия и забавы. Анна же, переделав все дела по дому, сходив с Машей за молоком в неблизкую палатку, часам к пяти вечера могла приняться за свое чтение. Скажем сразу: никогда больше не выпадало ей такого лета и такой возможности погрузиться без помех и вечной оглядки на суету и дела в чтение Писания, Псалтири, святых отцов. А еще Анна взяла с собой толкования на Евангелия. Она и раньше то и дело открывала блаженного Феофилакта Болгарского, святителя Иоанна Златоуста – их толкования на Евангелия, но только в это лето – уже теперь давнее лето ее церковной весны – Анна получила возможность читать их страница за страницей, – с погружением, – как она любила.

…И стали вдруг оживать перед ней строчки Евангелия, а в них – живой Образ Христа. И даже не Образ, а Он Сам, ощущаемый в необыкновенной близости, во всём, что ее теперь окружало: в тишине и прохладе сумерек среди сосен, в стуке дятла и во встреченном прямом взоре замершей в метре от нее белки. Анна ходила кругами вокруг дома, слезы текли у нее ручьями, и она только повторяла этому миру, который теперь смотрел на нее глазами невыразимой любви: «Всякое дыхание да хвалит Господа!»

Такое с ней было впервые: долгое, не быстро растаявшее ощущение Присутствия Господа: и вовне, и внутри, в каждом слове Псалтири, в каждой притче Евангелия. Каждое слово, произнесенное Иисусом в Евангелии, каждое мгновение Его прямой речи она слышала как живую речь Человека, Богочеловека, как голос, звучащий совсем рядом с ней, и таяла, таяла в волнах этого еще никогда не испытанного счастья…
Забегая вперед, скажем, что еще через год-два-три, когда появились книги старца Софрония (Сахарова), где очень убедительно излагалось учение его духовного опыта о Христе-персоне (отец Софроний предпочитал латинский аналог слова «личность»), о необходимости для подвижников постижения и «узнавания» живой личности Христа, личной встречи человека с Богочеловеком, Анна уже знала сердцем, о чём идет речь.

Это была ее сокровенная тайна, которую кроме нее никто не знал, даже Духовник. Правда, Анна думала, что он не мог не прочесть этого в ее глазах, но когда он как-то стал говорить о необходимости личной встречи со Христом, что Он – Личность, Анна с удивлением посмотрела на Духовника: мол, я ведь знаю...

Вот тогда-то, в те благословенные дни Анна, бывало, что-то не успевала дочитать из правила, потому что вместе с толкованиями она часами пребывала в погружении в Евангелие, потом читала каноны, не воздерживаясь от прибавлений, – она горела необычайной жаждой церковного слова и не могла утолить ее: жажда разгоралась всё сильнее. А между прочим стояли и тазы со стиркой и другие дела ждали ее рук…
Позже, как мы уже рассказывали, Анна поплатилась за свое стремление к исправности и за тщательные признания на исповедях в недочитанных частях правила. Можно себе представить, каково ей было услышать, что отец Варсонофий жаловался Духовнику на какие-то Аннины «надломы». Какие там надломы! Это было дарованное Богом лето, духовная передышка, во время которой происходили самые важные для души Анны события, известные только ей, события, происходившие зачастую во время молитвы перед маленькой иконочкой Господа Вседержителя, благословленной Анне Духовником за какое-то неожиданное ее покаянное признание, некогда вырвавшееся у Анны перед ним и Ольгой. Она тогда взяла вину на себя, хотя вины за собой и не знала (позже, однако, и тут увидела Анна недолжный след своей греховности. Так все «невинное» с каждым шагом оказывалось «повинным», и еще как, повинным! Такой вот «волшебный» путь преображения неправды в правду она проходила).

…В то памятное лето Анна, наверное, впервые духовно ощутила, что такое есть в своей священной основе Божий храм и его внеземная природа. Ездили они с братом Сергием и дочерью в поселок Раменское, а там – большой Свято-Троицкий храм. В Раменском – Анна помнила – проходили детские годы юродствовавшего епископа Варнавы (Беляева) (1887 † 1963), которого, как бы ни критиковали его буквоеды, Анна чтила, поминала, а больше всего как-то близко переживала его судьбу, чувствуя некое притяжение и сострадание к его личности, гонимой и после смерти.
Закупив в поселке продукты, им уже пора было торопиться на электричку – предстоял долгий перерыв в поездах. Анна же мечтала хотя бы заглянуть в храм – он возвышался вдалеке на горе. Но не получалось: ей было сказано слушаться и смиряться в семье и не гнуть свою волю. И когда они уже подходили к станции, Анна обернулась хотя бы бросить последний взгляд на церковь, которая уже почти скрывалась вдалеке. И вдруг молниеносно до нее будто какое-то облако или дуновение ветра достигло – Анна на единую секунду словно оказалась в храме, окутанная его намоленным особенным духом, благоуханием ладана и медовых свечей… И что-то еще, что слово человеческое не способно выразить: сразу в целостности она прочувствовала храм в его небесной, неземной природе. Дыхание Духа. Не в разделении, как свойственно нашему восприятию: зрение, обоняние – а как некое единое целое. В этом едином образе-дуновении, прилетевшем к Анне, было и самое главное, всё объединяющее, то, чему нет сравнения и описания в земной жизни, – ощущение Любви Божией к человеку, этой ни с чем в мире не сравнимой Его ласки и нежности, осязаемой человеком всеми своими органами чувств.

Именно тогда Анна ощутила, что она все-таки вышла из череды будней всей своей прежней жизни и вступила совсем на новую, неоткрытую землю, дотоле неизвестную ее душе. А то, что было раньше, что она носила в себе, – то было несовершенно. С этого времени произошло что-то и с памятью Анны: она почти сразу и совсем забыла лица и имена из прежней жизни. Осталась самая малость – лица избранные, дорогие. По слову: «Слыши, дщи, и виждь, и приклони ухо твое, и забуди люди твоя и дом отца твоего…»(1)

Свой родительский дом Анна, разумеется, не забыла, но мир – и дом «отца» этого мира – оставил ее почти незаметно для нее самой: все чудесным образом «стёрлось», исчезло из ее памяти: имена, события, лица – все, кроме того, что еще требовало и ожидало от нее переосмысления и покаяния. Это, разумеется, не было ощущением достигнутой земли обетованной, но Анна всем своим существом осязала, что жизнь ее теперь-то только и начиналась и что теперь-то она… устремилась! Устремилась, как поток реки к сокровенной цели, которую Анна пока не умела назвать точно, а приблизительно не хотела. Именно это ощущение устремленности испытывалось скорбями и искушениями ее бытия, и не случайно, что позже, когда тот самый «оливковый пресс» усиливал свое давление до предела, Анна, бывало терялась: «чем жить?!» Иными словами, строгую проверку проходила и сама эта несомненно благая устремленность: уверенность Анны в ее доброкачественности и крепости, в необратимости и совершенстве. Уверенность или всегдашнее недоверие себе? Вот какой вопрос постоянно присутствовал в сознании Анны, с которой случались и действительно чудесные вещи, сердце которой не раз испытывало духовные уверения (2) , но при этом всегда придерживалось неотменному недоверию всему своему и в себе.

Между тем обетное чтение Нового Завета по благословению Духовника продолжалось… И увы, несколько дней Анна вынуждена была пропустить или сократить чтение: приезжал сын с друзьями – было много работы.
…Наконец подошел и последний день обетного чтения Анны. «Сегодня сороковой день от начала чтения Нового Завета и Псалтири “по обещанию” и благословению батюшки (читала же реально – без пропусков – только 33 дня). Вечером еду в монастырь – ко всенощному бдению под Казанскую. Ох, не дочитала немного, не уложилась – прости меня, Господи!» Так записала утром 20 июля (…) года в своем дневнике Анна и к вечеру отправилась в Москву в монастырь.

Приехала и расстроилась: Духовника не было – он служил где-то в другом храме, и вообще народа собралось совсем немного, несмотря на такое высокочтимое празднование Казанской иконе Пресвятой Богородицы. Видно, лето всех из города выгнало…
Встретила Анна знакомых товарок, приятельниц, духовных сестер, матушек, и казалось ей, что они вот-вот вспомнят об этом дне ее скорби – они знали, конечно, о нем, и она поэтому-то душой была уготовлена на отклик, на поддержку, но никто ничего не вспомнил, все были заняты своими делами и заботами, и не довелось Анне услышать ни от кого и словечка сочувствия. И так ей стало одиноко, что и не передать: холод какой-то окрутил сердце… Даже исповедь принимал «чужой» – приезжий – батюшка. Словно в духовном вакууме оказалась Анна. Молитвы за службой не было, и всё это вместе повергло ее в уныние и душевное оцепенение. Пока ехала на вокзал к электричке, чтобы вернуться в свои сосны, – одиночество, оставленность и ожившая боль утраты совсем заполонили ее. Машинально пошла она на свой перрон, села в совсем пустую электричку, приникла виском к окну…

Очнулась она только, когда услышала: «Дальше состав не пойдет». И тут только, оторопело взглянув за окно и увидев пустой маленький перрон, а за ним изумрудные травы под парами вечерних прохлад, какие-то далекие луговины, леса и закончившиеся заросшей песчаной тропкой поездные пути – полное безлюдье и никаких признаков человеческого обитания, – Анна поняла, что в огорчении своем ошиблась перроном, поехала неизвестно куда и неизвестно куда приехала. Попала она случайно на какую-то ветку, куда почти не ходят поезда, и вот теперь уже десятый час вечера, уже скоро темнеть начнет, и ни единой души рядом, и до утра может и не залететь сюда никакая электричка… И стало Анне страшно не только от того, как она сможет теперь вернуться домой, где ее ждали и тревожились брат Сергей и дочка, но и от самого главного вопроса: почему же всё это с ней случилось именно в такой ее горький день, после стольких молитв? «Это был какой-то знак», – вспомнились Анне слова Духовника после ее загадочного соборования. А что было теперь?

Тридцать три дня чтений Нового Завета по обету и вот теперь – тридцать третий километр… Невероятное совпадение. Но что это? Господне наказание или месть врага рода человеческого за эти молитвы, за обет, исполненный не так и тщательно по форме, зато по глубине исполнения столь много значивший для Анны, или месть за душу, которой она так хотела помочь в ее загробной участи, ради которой много чего терпела и готова была бы еще терпеть?..

Электричка всё же появилась в сторону Москвы. Анна вскочила в нее в надежде на каком-то узле дороги пересесть на свою линию, правда, совершенно не понимала, где и как это нужно сделать. Но и тут искушения не оставили ее: с разговорами о Боге подсел какой-то парень. Через минуту Анна поняла, что перед ней иеговист. Закрыла глаза и начала творить Иисусову молитву. Когда открыла – его уже сдуло.
Ночью Анна опять кричала. И вновь какая-то жестокая и чудовищная сила, само воплощенное зло давило ее, парализуя ее руки, чтобы она не могла даже во сне сотворить на себе креста. Анна судорожно читала молитву и все-таки положила на себе крест, и тогда ее отпустило...

Полустанок, тишина вечера, дивные виды вечерних лугов – и ни единой души, и эти нетронутые, не примятые никем травы, туман – безмолвие…
Тайны окружали Анну в ее новоначалии. Она постепенно погружалась душой и сердцем в иной мир, много страдала, но и начинала постепенно слышать то, что многим, кто далек от Церкви и не стремится к Богу, неведомо. Жизнь ее получала новые измерения – а скорее даже и реальное познание ее безмерности.
Подошел Рождественский сочельник, а с ним и радостные ожидания и, увы, домашние бесконечные хлопоты – они когда-то раньше были приятны, но теперь перед долгой ночной службой отнимали последние силы. Анна к вечеру уже падала с ног – ей никогда не удавалось хоть немного перевести дух от домашних забот и трудов перед такими долгими службами, а к тому же почему-то сильно болела голова, что Анне в общем-то было не свойственно. А тут еще за час до отъезда в храм вдруг заехали родственники: они шутили, непереставаемо смеялись, говорили, что тоже собирались куда-то потом «заехать на полчасика в храм», – Анне ничего не оставалось делать, как с сокрушением сказать себе, что теперь она уже на такую большую службу поехать не сможет. Таким было ее физическое состояние.

Уехали родственники. Анна решила лежать до наступления полуночи, а там семья уже требовала стола. Но вот когда всё вокруг затихло, Анна вдруг совершенно явственно услышала внутри себя тихий голос: «Неужели ты со Мной не соединишься в этот праздник?»

Даже не раздумывая, она вскочила. Падая от головокружения и тошноты, в минуту собралась и поехала в монастырь.
Собор был набит битком. Служба шла дивная – монастырский мужской хор пел ликующе, неподражаемо. Наместник соборне служил со всеми священниками, и всеобщая молитвенная радость столпами света и облаками ладана возносились к древнему куполу…

Анна тоже ликовала, но боль ее не только не оставляла – она становилась такой, что вот еще миг – и она закричит от боли или упадет без памяти. И она терпела. Никогда – ни до, ни после – не приходилось ей терпеть так долго и такую острую боль, при этом она умудрялась еще и петь со всеми в храме…
Но когда подошло время Святого причастия – а прошло уже часов около шести, – боль так же внезапно, как началась, – исчезла: в великой легкости души и тела, в великом ликовании и слезах радости, потрясения, умиленная и в благоговейном страхе шла Анна, сложив руки, к причастию…

«Для меня жизнь – Христос и смерть – приобретение»(3) , – Анна особенно любила это признание апостола Павла, даже когда не очень хорошо его понимала, оно ее завораживало. Но после того лета глубина духовного чувства, тайна этих апостольских слов начинала ей приоткрываться, а все земные цели – тускнеть, если только они не были освящены явным внутренним Божественным чувством, духом служения Христу, устремленностью к Нему. «Если бы на земле была бы цель жизни, – писал святитель Феофан Затворник, – мы бы не умирали, а как умираем, то значит, жизнь наша настоящая не на земле, а в другой жизни».

Анна вновь и вновь возвращалась к тем своим недавним вопрошаниям о целях жизни христианской, которые были порождены ее переживаниями о собственной внешней бездеятельности и беспригодности. «Конечно, есть добрые мирские дела и цели, – рассуждала она, – кто отрицает. Но когда они становятся самоцелью, а не средством приближения ко Христу, когда душа делающего не знает, что она ради Бога, ради Самого Христа старается, дела и цели эти все мертвеют и обесцениваются», – так говорила она сама себе. Хотя уже начинала понимать главное: главные «средства» – не успешные и даже благие мирские дела, но прежде всего Евангельское самоотречение: «Иже не отречется всего своего имущества, жены и чад и души своея и не возмет креста своего, не может быти Его ученик»(4). То самое самоотречение, к которого ждал от Анны Духовник.

А еще в ее многообразных чтениях попалось Анне однажды удивительное слово, что должен человек возжелать вечной жизни не в уме только, но всем своим существом, а для этого в сердце его должно укануть Божие зернышко или огонек из того Небесного Царствия, пусть далеко еще не обретенного вовнутрь, но желанного и достигшего отчасти до сердца человека, как то дуновение из храма, которое летом долетело до тосковавшей по церкви Анны.

Вскоре после прочтения этих засеявшихся прямо в сердце и начавших прорастать в нём слов, случилось с Анной нечто особенное… Вычитав как-то особенно тихо, внимательно и сердечно утреннее молитвенное правило, она не стала спешить хвататься за дела житейские, которые всегда не то что наступали ей на пятки, – на горло, – Анна присела на стул, чтобы просто посидеть в тишине минут пять. В ней всё еще звучали слова из молитвы святого Василия Великого: «…и даруй нам бодренным сердцем и трезвенною мыслию всю настоящаго жития нощь прейти, ожидающим пришествия светлаго и явленнаго дне Единароднаго Твоего Сына, Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа…» «Эта жизнь – “нощь”, – повторяла про себя Анна слова молитвы, – а мы ждем того “светлаго и явленнаго дне”: вот она – истинная цель!»
И дальше: «Да не падше и обленившеся, но бодрствующе и воздвижени в делание обрящемся готови, в радость и Божественный чертог славы Его совнидем, идеже празднующих глас непрестанный, и неизреченная сладость зрящих Твоего лица доброту неизреченную».

И тут на словах в «Божественный чертог славы его совнидем» Анна подумала в умилении о будущей встрече с сыном. Но вновь тихий голос сказал ей в сердце: «Там будет только Он во всех и во всём, и ты устремишься к Нему». Анна изумилась. Неужели этого не знали наши православные предки, писавшие в намогильных эпитафиях: «До встречи, милый прах»? Но как-то само собой она поняла, что встреча будет, если будет встреча с Ним. Потому что в Нем – во Христе – будет и всё остальное, а главное – никогда не умирающая и не перестающая любовь.

***

После того удивительного лета под соснами, после тех невидимых миру духовных открытий и узнаваний многое в Анне и ее жизни изменилось. В сердце горел огонек от той свечи, которую возжигала она перед иконой Спасителя летними вечерами, испрашивая у Него, у Самой Любви такой любви к Нему, которая горела бы и пламенела всегда, не сгорая, в ее сердце. И был ответ… Однажды при молитве Анна вдруг почувствовала, как пламя маленькой свечки в мгновение ока прямо от свечки укануло в ее сердце… И сердце стало хранить свою драгоценность, свою тайну, свою надежду, свое тихое пламя. И всё же Анна, кажется, отдавала себе отчет в том, что субботствовать ей не только очень рано, но что самое трудное для нее еще только начинается.
Как уже рассказывалось (мы тогда немного нарушили хронологический ход событий и забежали вперед) под соснами, когда обиженный отец Варсонофий нажаловался на Анну наместнику (мол, от правила у нее «надрыв»), ее счастье, ее радость, и – страшно сказать – ее… гордость (но будем честны!) – большое молитвенное правило – было взято от Анны: «Полчаса утром и полчаса вечером», – отрезал Духовник. Он, кстати сказать, никогда в жалобах и наговорах не разбирался: кто там прав, кто виноват, какие мотивы… У него было какое-то интересное святостарческое основание на сей счет, что, мол, наговоры и клеветы Господь попускает для Своих благих целей, для пользы тех, кого оговаривают, и они должны быть приняты во внимание. Так оно случилось и в этот раз…

Огорчение Анны было великим, какое-то короткое время она чувствовала большую обиду на Духовника и даже пыталась выражать свой протест тем, что и по полчаса не стала молиться, совсем оставив маленькое правило. Но этого никто не заметил, кроме нее самой: ей было поистине тошно, потому что сквозь обиды начала неумолимо проступать, увы, отрезвляющая душу правда. И сколько бы ни отворачивалась от нее Анна, но правда колола ей глаза…

Анна тогда возрадовалась монашескому правилу, возликовала, она действительно с великой пользой вычитывала его, и в то же время к пользе примешивался и вред – тщеславие и замешанное на раненом самолюбии тонкое желание «реванша» у обидчиков. Анне хотелось этой новостью кое с кем поделиться, тонко похвалиться: дескать, и мы не лыком шиты, и строгим Духовник к ней, Анне, вовсе не потому бывает, что, как они все думают, Анна плохая, а совсем по иной – противоположной – причине.

В особенности же Анне хотелось дать это понять тем в монастыре, кто чаще других обижал ее своим высокомерным тоном или пренебрежением. Той же Лиде, которая умела даже и похвалить, но так изощренно, что от этой похвалы становилось не по себе: она всегда как-то тонко и ехидно подчеркивала, что Анна, мол, всего лишь напичканная книгами душа (почти «книжник»!), и в этом  –  все ее достоинства, а что в духовном плане  –  от опыта  –  она не ничего имеет.
Анне было обидно, что так стирались, как ничего не значившие в ее жизни  –  действительно тяжкие скорби, в особенности с детьми, но еще и  –  косвенно  – преуменьшалась сила духовной педагогики Духовника. Но Лида знала, что делает, надо, мол, не просто унизить и перечеркнуть человека, но признать (якобы по справедливости) в его добром нечто сомнительное, или то, что в той душе вовсе главным и существенным добром не является (и действительно: святые отцы подчеркивали, что «оставивший дела и удовольствовавшийся одним знанием, вместо обоюдоострого меча держит тростниковую трость, которая во время брани, по Писанию (Ис. 36:6), поранит руку его и, вонзившись в нее, вольет прежде врагов яд надмения» Прп. Марк Подвижник ), и тут же принизить то, что было дорого человеку, что составляло его суть и духовный стержень.

Всё это было бы смешно, если б не было так грустно. На этом фоне то новое, большое правило становилось косвенным фактом хоть какого-то духовного одобрения со стороны Духовника. Оказалось, что Анне и это было пока неполезно, поскольку мешало достижению главной цели – задавить самолюбие, эгоизм и крепящуюся на этих опорах гордость.

«Как просто быть щедрым и великодушным, терпеливым и необидчивым, когда сам ты в тепле и в почете.., – горько сетовала Анна, – когда тебе всегда и все воздают честь, когда ты и представить не можешь положения “лишенца” – не только в глазах мира, но даже и в глазах близких, в своих собственных глазах, когда “лишенцем” ты становишься не в социальном плане, а в личностном…»

Однажды Духовник, который словно слышал ее внутренние невысказанные речи, вызвал ее и спросил: «Угадай, Анна, почему вот так бывает: когда я в молодости ездил в Тбилиси к своим отцам и если они встречали меня лаской, приголубливали, похваливали, как только они умели, то я, весь озаренный их светом и счастьем, сознанием, что они мною довольны и что духовные мои дела, значит, идут к лучшему, возвращался в Лавру в свою семинарию или потом в академию самым любящим и великодушным человеком на свете. И все-то мне казались святыми, и любви-то у меня хватало на всех, и на обиды реагировал спокойно и по-братски, грешников бедных жалел всем сердцем, смирялся красиво…
А когда приезжал на Кавказ, и там старцы меня или ругали, или только холодно и сухо принимали, своими тайными способами показывая мне свое пренебрежение и мое жалкое грешное состояние, то я весь сжимался, и уже в таких случаях, по возвращении в семинарию, мне никто святым не казался: все только искушали меня и соблазняли, обижали и непрерывно ранили, и я всё это еле-еле терпел, но чаще кипел, обижался, срывался… Отчего бы это всё так странно выходило? Что скажешь, Анна?»

Анна думала… Хорошо быть добреньким и тихим, когда ты на высоте, в недосягаемом благополучии в глазах мира, в чести. Трудно ли тогда такому воспитанному человеку услаждать всех вокруг от щедрот своего великодушия и благонравия, от высот своих даров и достоинств? Но ей-то, Анне, он сказал, по сути дела, дарить любовь с креста, которой откуда взяться у такого нищего и затюканного послушничка?!
Однажды Анна в какой-то церковной газете прочла рассказ о некоей игуменье – эмигрантке первой волны, возглавлявшей монастырь за границей. Она была по роду княгиня. Вместе с родителями оставила в 1920 году Россию. И надо сказать, жизнь ее на Западе сложилась довольно благополучно для того времени. Она почти сразу же после пострига, будучи еще совсем молодой, получила игуменский посох. Всегда и везде эта княгиня была в своей среде, где ее все знали «княгиней» и потомком известного рода, и хотя она, как и все другие, тоже пережила непростые обстоятельства жизни в изгнании, но никогда эти обстоятельства не подвергали насилию ее чувство собственного достоинства – ни в собственных глазах, ни в глазах общества. Никто никогда не «опускал» ее так низко, в почти небытие – до состояния «несуществующего человека».
 
И вот достойный человек занял достойное место… Теперь тоже о ней писали и говорили только доброе и отмечали высоту ее духовности. Когда ей рассказывали о каких-то темных делах грешников, жаловались на чьи-то трудные характеры и тому подобное, она всегда с великим сочувствием приговаривала: «Бедные, бедные…» – о тех, о грешниках. И всех это страшно умиляло. Все восторгались и советовали учиться у нее христианскому милосердию в отношении к грешникам.
Что-то смущало Анну в этой благополучной картине. Что-то недосказанное или пропущенное… Она вновь и вновь перечитывала жизнеописание той игуменьи и видела, что она всегда и везде для людей существовала или как княгиня, или как игуменья. И никогда не была она испытана в долгом и мучительном самоотрешении от своих «достоинств», никогда не была в положении никчемного, беззащитного, бесправного и уже немолодого послушника, которого не смирял только ленивый.

Анна чувствовала, что к подлинному милосердию должен вести иной путь и что эта милость к согрешающим, разумная и полезная, врачующая и не потакающая греху, обретается человеком в больших страданиях и кенозисе – в самоистощении, в самоумалении, в сораспятии Христу. Недаром Духовник так часто повторял в своих проповедях то удивительное и немногим понятное слово: «Запомните, дорогие, – говорил он, – достоинство человека восстанавливается на Кресте».
Что касается Анны, то она шаг за шагом осваивала правоту этой духовной максимы, проживая ее на своем собственном опыте. И всё, что было в ней недолжного, «старое основание гордости» (выражение Иосифа Исихаста) неистово сопротивлялось: иногда Анне казалось, что некая сила пытается разорвать ее сердце на две части…

***

Осенью, лишившись правила, Анна вспоминала свои недавние чувства, состояния и реакции, и постепенно ее внутренний взор застилала картина собственной нечистоты. «Вот же как, оказывается, бывает, – рассуждала она, – человек уже сподобляется духовных переживаний, а в то же время в нем распрекрасно живут его ветхость, его страсти, самость, хотя самому ему кажется, что они уже ушли или уже куда-то удаляются… Никак нет: остались, жируют… Только сам человек их как бы теперь не замечает, уже несколько довольный собой и своей “правильной” жизнью в церкви. А то, что происходит для него не по нраву, укоры и уколы совне он воспринимает как несправедливость; собственное же, тайное (от самого себя тайное!) стремление “взять реванш” и хоть как-то самоутвердиться  –  без креста (вот в чем корень-то!), тонко намекнув «недругам» на то, что Духовник-то, мол, твои труды одобряет (дескать, какое правило дал!) –  считает вполне законным».

Ход Духовника, снявшего правило, был безошибочен: в очередной раз насильственные смирительные меры понизили самомнение его чада, сдулся воздушный шарик, наполненный газом возношений… Анне оставалось только сугубо благодарить своего старца, но тогда для нее этот эпизод был вовсе не столь доступен пониманию, как годами позже. Во всяком случае жесткая, но истинная логика духовных событий ей приоткрывалась медленно: сначала она звучала лишь в тихом голосе совести (сразу звучала!), потом постепенно начинала захватывать и покорять себе большие области души, пока не сдавался, наконец, на милость победителя упрямый гордый ум. 
Однажды Анна оказалась вместе с дочерью и братом Сергием и еще с некоторыми приятельницами, впрочем… не с «приятельницами», не со «знакомыми», не с «подругами», не с «сестрами» – ни одно это слово не определило бы верно сути отношений людей, случайно оказавшихся рядом в монастыре (разве что старинное слово «товарки» все-таки было ближе к характеру их отношений) и сбившихся вместе благодаря их общему делу… Итак, однажды Анна с несколькими товарками и своими близкими оказалась на приеме у Духовника. День был праздничный, и он всех разом пригласил к себе. Был радушен и прост, раздавал благословения и подарочки: кому шоколадку, кому книгу, кому что… Отвечал на вопросы – они все были преимущественно житейского толка – у каждого свои.
 
Наконец владыка встал: «Давайте прощаться, дорогие!» И тут Анна, всё ждавшая, что он и к ней обернет свое боголепое лицо, очнулась: «Владыка, а мне слово на спасение души не скажете?» – только что не взвопила Анна в отчаянии, потому что все уже вставали с мест. Духовник метнул на нее свой знаменитый пронзительный взгляд и сказал: «Люби с креста».
 
Встреча закончилась. Все разошлись…

***

Вздрогнула Анна, услышав обращенное к ней слово Духовника. Вновь, как уже бывало и раньше, получила она новую духовную установку на жизнь, новую задачу. Новую ли? Сильнее всего поразил Анну тот факт, что этим словом Духовник как бы сам засвидетельствовал духовное местоположение Анны, которое он обозначил как крестораспятие. Надо ли говорить, какую великую силу имело для Анны слово владыки и как оно начало в ней неуклонно и неотвратимо и наконец-то сознательно действовать: при ясном и полном понимании того, что с тобой происходит, где и как ты обитаешь, и что делаешь. Это благословение «Любить с креста» разом отбросило от Анны так долго терзавшую ее шелуху помыслов о том, что с ней происходит, искушения неопределенностью и постоянных сомнений о том, что же все-таки с ней Духовник делает.

Но тут же сразу возник новый вопрос: а другие как же? Та же Лида, Настя…  Им что, без креста может стать доступна любовь христианская?
 
Вспомнился Анне тут и другой, подзабытый разговор с Духовником из тех времен, когда Анна особенно недоумевала, почему Духовник не поправляет ту же Настю или еще кого-то другого (а в монастыре были и другие своеобразные персоны, которых старожилы монастыря иногда в полушутку именовали одушевленными искушениями). Для этих людей не существовало никаких святоотеческих духовных правил: они налево и направо раздавали замечания и порицания; могли и накричать, причем грубо, если человек ненароком наступал на край ковра перед встречей архиерея; они поучали, когда их никто не спрашивал; руководили старухами за службами в соборах, хотя их никто на это не уполномочивал; могли откалывать странные коленца, к примеру, начать после Троицкой службы лупить всех по спинам березовыми букетиками, якобы отгоняя от других прихожан бесов, скопившихся на их плечах… Некоторые терпели, не связывались, некоторые вскидывались: кому приятен такой прилюдный и непрошенный экзорцизм!
 
Анна недоумевала: отчего монастырское начальство не приводит таковых самозваных «предводителей» в чувство? Она старалась поскорее убежать от неприятных обмахиваний, поскольку не имела тогда еще той дивной свободы, которая приходит к смирившемуся человеку, чтобы подойти и попросить, чтобы ее посильнее отлупили по спине, мол, у нее-то уж бесов этих за шкиркой тьма-тьмущая… Иногда такой ход на опережение действовал отрезвляюще на самовольных «отчитчиков», но всё же чаще их было ничем не пронять.

Очень трудно давались Анне наблюдения над разливанным морем фарисейства в церковной среде. Этой болезнью заражались неминуемо почти все и чуть ли не с самого прихода в церковь. Да и она сама ведь не прошла мимо этого этапа. Не проходило года-двух, как тот, кто вчера еще неуверенно вступал на церковную паперть, едва отстав от прежней своей греховной и даже нередко дикой во многих отношениях жизни, прочитав с десяток духовных книг и пробившись, благодаря своей мирской активности, в близкий к церковной иерархии круг, уже считал себя настолько умудренным, что начинал поучать, поправлять и осуждать напропалую всё и всех вокруг себя. И осуждать немилосердно тех, кто был такой же, как он, еще совсем недавно.

Печально было видеть, как какой-нибудь вчерашний безбожник, крестившийся-то несколько лет назад, высокомерно и презрительно называл таких, как Анна, женщин, пришедших в те годы в церковь, «юбочницами» только за то, что они сразу сменили свой «дресс-код», как теперь выражаются, – стали носить длинные юбки, предпочтительно темных тонов, и вообще имели весьма непритязательный внешний вид.
Наивная логика была у этих «критиков»: будучи сами по-фарисейски высокомерными и безлюбовными, они в то же время упрекали незадачливых «юбочниц» в… фарисействе. Мол, не монахини и не послушницы, не подвижницы еще никакие и не праведницы, а просто показушницы, которые думают, что, переменив костюм, уже и сами стали в ряд с теми, до кого им семь верст до небес и все лесом. Разумеется, с внешним видом и поведением новоначальных почти всегда именно так и обстояло дело. Они и в храме первыми наводили порядки, тогда как старые прихожане никуда не лезли и никого не учили. Но ведь и к новоначальным должно было иметь снисхождение, понимание, любовь!

Анна, к примеру, чувствовала, что за этим наивным подражанием кроется еще и искренний порыв человеческого сердца к церковной жизни, к монашескому идеалу, живая первоначальная ревность, неравнодушие… Ей неприятна была язвительность и жесткость судий. Хотя и за такими, казалось бы, не суть важными вещами, как одежда, действительно были сокрыты очень глубокие и непростые в духовном отношении истины.
Однажды Анна, ожидающая своего череда задать Духовнику вопрос, услышала его разговор с одним прихожанином, который жаловался на тех самых новоначальных командиров и командирш, пытаясь живо изобразить их соблазнительное поведение. На что Духовник ответил: «Видишь ли, Николай, в монастыре ведь всякие люди нужны». И пошел себе восвояси.

Анна потом долго размышляла над его словами – как обычно, Духовник не объяснял мотивы своих заключений. Самим надо было над этим трудиться…
Вспомнились Анне и «камушки у порога», о которых когда-то говорил своим чадам преподобный Амвросий Оптинский: сначала колючие да остроугольные, а потом, как походят по ним взад-вперед через порог-то, так и глаже становятся морских галечек, обточенных, быть может, и за целые века, а то и за тысячелетия. А еще пришел Анне на ум пример из жизни игуменьи Таисии Леушинской, которой с детства снились поразительные духовные сны-видения, сны-уверения, внесенные ею с благословения святого праведного Иоанна Кронштадтского в свои записки для потомков…

***
В своих воспоминаниях игумения Таисия (Солопова) рассказывала и о своем новоначальном послушничестве, когда она только попала в Тихвинский Введенский женский монастырь. Хоть и была дворянкой девица Мария Солопова (мирское имя игуменьи) и внесла значительный денежный вклад в монастырскую казну, но пришлось и ей проходить весь путь от рядового до маршала – все послушания, в том числе самые черные и трудные. Было среди них и такое: мыть за сестрами посуду после трапезы. Череда длилась неделю. Монастырь был не то, что нынешние, – в нем подвизалось в то время 200 сестер, и к концу недели непривычные к такой работе руки Таисии, были напрочь изъедены горячим щелоком: 200 тарелок, столько же блюд, столько же ложек… Кожа лепестками сходила с ее рук, всё зацеплялось, болело, но сказать о боли и даже поморщиться было никак нельзя, поскольку тут же высыпа;лся на Таисию мешок колкостей от «сердобольных» монахинь: «Вот так послушница-труженица, посуды не вымыть!»

Много раз Анна перечитывала воспоминания матушки игуменьи Таисии – дивные, глубокие, поучительные, и на этом месте каждый раз спотыкалась: что же за люди-то были в том монастыре? Ведь и до середины XIX века тогда дело еще не дошло. Откуда такие жестокие нравы, черствость, немилосердие? Если бы еще про наши времена шла речь… Но рассказ продолжался, менялись монастыри и обстоятельства, и вновь на сцене появлялись «злые монахини», плелись козни, начиналась травля доброго, хорошего и беззлобного человека. Однако еще больше удивляла Анну сама мать Таисия, вспоминавшая свои послушнические годы будучи уже маститой старицей и никак, ни единым словом, не толковавшая эти вопиющие факты монастырского бытия – как будто всё так и должно было быть.

Неужели и ей спустя полвека не казалось диким, из ряда вон выходящим, что такое происходит в монастыре – в этой школе любви, где сестры не должны ни о чём просить других, потому что другие – по любви и внимательности – знают твои нужды прежде, чем ты о них скажешь вслух, – такова должна была бы быть отзывчивость и чуткость монашеских сердец. Увы, считалось незазорным и заурядным делом улюлюкать над болью другого, будто послушание молодая Таисия проходила не в монастыре, а в колонии преступниц. Да и в колонии, возможно, кто-нибудь да и пожалел бы ее от непривычки сожженные щелоком руки.

Как и много раз прежде, ответ Анне был чудесным образом «подсказан». Правда, он немногое осветил, а только озадачил Анну своим, как это всегда и бывает в духовной жизни, перевернутым подходом. Анна случайно (опять же!) услышала от одной пожилой инокини старинное присловье: «Одни приходят в монастырь спасаться, а другие – спасать», потому-то и «в монастыре всякие люди нужны».
Но что будет с немилосердными спасателями? Выведет ли их Господь из их заблуждений? Может, за то, что «послужили» спасению других, и им будет оказана радикальная помощь? Анна хорошо знала одну такую женщину: нрава непреклонного, очень ревностную к внешней стороне церковной жизни, к постам, к службам и в этом отношении исправную, но вечно изрекавшую всем приговоры и совсем не боявшуюся обижать всех вокруг, хотя мудрости духовной у нее не было вовсе. Ей Духовник даже однажды так и сказал: «Марина, не обижай людей!» – и отошел от нее. Когда же владыка отошел ко Господу, он этой самой Марине приснился: строгий, строгий: «Марина, молитва – это еще не все!». И Марина потом у некоторых знакомых все выспрашивала: что значит этот сон? Никак не могла понять, что же она делает не так?

Любить с креста… На кресте была послушница Таисия Салопова, и, следовательно, не они, а она должна была любить тех своих сестер-товарок, которые не имели к ней жалости, милосердия и снисхождения. А сколько эта редкая игуменья пишет о кресте зависти, который преследовал ее в монастырях всю ее жизнь! Но Таисия была выдающихся даров девица: она еще в институте маленькой девочкой знала наизусть все четыре Евангелия по-церковнославянски. Имела поразительную память, была великолепная музыкантша и прекрасная учительница, а время показало, что стала она и мудрой матерью-игуменьей. Наконец, она была родовитая дворянка, внесшая в монастырь приличный вклад и еще ждавшая прибавления наследственного имущества, чтобы передать его в монастырь. Вот и такую душу – богоугодную – не миновал крест нелюбви и оставленности, крест искушений. О чём же говорить и мечтать было Анне! Но благословение было дано, а значит, следовало его исполнять. А тут как раз у Анны вошла в самый разгар «дружба» с Настей. Та от нее не отходила ни на шаг. Бывало, Анна на службе обернется невзначай, а Настасья стоит позади, и ненароком поймает Анна на себе, очень тяжелый, испытующий, недобрый взор…

Анне даже иногда не верилось, что они обе – чада одного Духовника – такой разный был у них дух. Вначале Анна помалкивала, а потом стала осторожно не соглашаться с рассуждениями Насти, высказывать свое – то, чему Духовник ее учил. Но на всё был один ответ: у тебя свой путь, а у меня (Насти) – свой. Но Анна знала – путь один: путь, который проложил Подвигоположник Господь Иисус Христос. «Господь прожил свою жизнь на земле для нас, – говорил Духовник, – чтобы мы видели и, научившись, шли по Его стопам. Евангелие – это повесть о нашей жизни, о том, как мы должны, следуя за Христом на Голгофу и на Крест, прожить наши жизни. Евангелие – это наш путь».

Однако Настя упрямо стояла на своем: ее ведут другим путем, и часто, очень часто в ее словах прочитывалось, что ей, Насте, такие крестоносные пути уже и не необходимы. С ангельской улыбкой шептала она Анне в уши про то, что она уже в раю. И понятно: чем не рай? Духовник чаще принимал Настю, проще с ней общался, давал множество житейских советов, не раз говорил ей и приятное, словно заранее предвидел, что она тут же побежит хвастаться его лестными словами или подарками перед носом Анны и что Анна непременно теперь будет искушаться ревновать, испытывать горечь обиды и ропота. Будет потом переживать все эти свои собственные реакции, будет плакать, каяться и смиряться, сама видя свое недостоинство. Какая уж тут «любовь с креста», когда ты весь погряз в переживаниях раненого самолюбия, а потом в нем покаяния.

Была у Анны мечта – церковный человек поймет – получить от батюшки в подарок четки (правило-то четочное у нее уже давно было). Однако никаких подарков ей не благословляли до самых последних, поздних времен. Зато постоянно дразнящая Анну и любившая похвалиться милостями наместника Настасья могла прямо посреди богослужения, вернувшись от владыки, подсунуть сосредоточенно молящейся Анне под нос новенькие афонские четочки. «Что это? – вздрагивала Анна. – Это ты – мне?» – растерявшись, невпопад вопрошала она. «Нет, это мне, мне, мне подарил отец архимандрит!»

Четочки были не просто нужной вещью для молитвы – такой подарок означал и немалую духовную поддержку, знак, благословение на занятия Иисусовой молитвой. Даже больше: отцовскую похвалу и духовную ласку. Анне, понятно, похвалиться было совсем нечем. Ее не баловали. Как говорил ее «брат Сергей», «тебя в черном теле держат».
К тому же Анастасия всегда вела себя в среде монастырских женщин не без превозношения, считала себя высокодуховной и о том не раз сообщала во всеуслышание, пыталась сама кем-то руководить, категорическим тоном повторяла сказанные Духовником кому-то порицания и при этом и Анну не оставляла ни на день в покое: была всегда у нее на глазах и на слуху. Анна слушала Настины рассуждения, поправить ее было невозможно, настолько та была в себе уверена и нетерпима к любым замечаниям. Да и не получилось бы из этого ничего хорошего, потому что в сердце Анны кипело раздражение.

Хотелось Анне вслед за мелькнувшими перед носом четками сказать Настасье: «Что ты делаешь? Ты голодному нищему суешь под нос свою булку и хвалишься тем, какая она вкусная, и продолжаешь ее перед ним смачно жевать!» Но Анна этого, разумеется, не говорила. И конца и края этим «терпениям» видно пока не было…
Теперь ей ясно было сказано: люби с креста. Но как, как это исполнить? За что ухватиться? Какие добрые и прекрасные черты в Насте следует отыскать, чтобы «любить»? Или – наоборот – за что-то пожалеть, как страждущую душу? Но нет, ничего из этого не получалось. Анна интуитивно чувствовала, что не это есть истинный путь к любви. Так, подпорки немощным душам, – и только. Каждый день Анна просила Господа даровать ей любовь, но Господь медлил. И оставалось одно: неустанно искать корень всех несчастий. А он был сокрыт там, куда и указал еще раньше Духовник: «Любовь к себе исключает любовь к Богу и ближнему».
С одной стороны, ранимое сердце, самолюбие, непрерывно задеваемое, с другой – искушения – ведь Настя действительно выворачивала наизнанку многие церковные понятия, и Анне было нестерпимо это слышать. Собственное самолюбие и осуждение – вот какие две страшные гидры смотрели с ухмылкой в глаза Анны.
«Не хочу с вами больше жить», – отрезала однажды в их сторону Анна и стала еще усиленнее искать выход…

***

И все же в чём она – эта чистая, духовная, христианская любовь, эта способность совершенного сочувствия другим, как выражался Феофан Затворник, чтобы чувства других вполне переносились в себя, чтобы ты чувствовал совершенно так, как чувствуют другие… Но при этом еще и действовал, и непременно с пользой?
«Ветхий закон, как еще несовершенный, говорил: “внемли себе”(5) . Господь же, как Всесовершенный, заповедует нам пещись еще об исправлении брата, говоря: “…аще согрешит брат твой и проч.”»(6) , – Анна, как всегда, листала «Лествицу». «Итак, если обличение твое, паче же напоминание, чисто и смиренно, то не отрекайся исполнять оную Заповедь Господню, особенно же в отношении тех, которые принимают твои слова. Если же ты еще не достиг сего, то по крайней мере исполняй ветхозаконное повеление»(7).

Многие полезные и спасительные для научения неосуждению советы слышала Анна за свой церковный век… Часто повторяли любимую присказку преподобного Глинского старца Андроника (Лукаша): «Не виждь, не слышь…» Но для того чтобы не слышать благоглупости или просто неправильные, искажающие учение Церкви речи, ранящие тебя, нужно было общаться с этими людьми по возможности редко, эпизодически. Не случайно отцы говорили: «Не сближайтесь!» Они знали, что таковые искушения не под силу духовным младенцам, которые могли пока только пить – по апостолу Павлу – духовное молоко, но не твердую пищу, которая годилась лишь совершенным, имеющим духовное рассуждение и способность различения добра и зла. Совершенные, видя грешника и слыша его неправильные речи или поведение, не воспламенялись ненавистью или даже раздражением на того человека, они продолжали хранить недвижными в чистоте свои чувства и свою любовь к человеку. И только потому они способны были исправлять их. Совершенных слушали еще и потому, что они уже несли на себе и внешние приметы совершенства: священные чины, монашеские степени, мирские звания, наконец. Но не того, кого еще в старину прозвали «монашка – малая букашка», и тем более не таких как Анна…
И все-таки «внемли себе» и «не виждь, не слышь» – было не для Анны. Потому что Духовник с самого начала дал ей наказ «всё принимать», а значит, и самоукоряться. И это было для Анны воздвижением креста. Теперь же встал вопрос о любви к обидчикам, укорителям, просто неприятным людям с того самого креста смирения и «всепринимания» в свой адрес.

Было и еще одно любимое Анной слово, вероятно, самое близкое для нее, – суждение высокочтимой игуменьи Арсении (Себряковой)(8)  о том, что не нужно бороться с помыслами, осуждающими ближнего: мол, эта сестра вовсе не такая, это только мне так кажется; это искушение и прочее… Хотя это делание – брань с помыслами – тоже было широко распространено: оно выросло из образа Иова Многострадального, который до зела в страданиях смирился и, сидя на гноище, видел всех проходящих святыми. Но всё же такая брань была уделом опытных, очищенных, познавших себя и видящих море своих грехов, но никак не средних и новоначальных. Совершенство познания своей греховности очищало око, для которого все становились не просто чистыми, но чище, чем ты сам. Хотя это не значило, что таковые – очищенные – отцы не могли становиться старцами, духовниками, наставниками, обличать, делать замечания и пр. Как и Аннин Духовник, они все это могли делать и делали, а внутри имели подлинное устроение смиренного Иова, видящего свою нечистоту, хотя наставники редко о том распространялись вслух, избегая греховного смиреннословия из человекоугодия. Им было достаточно того, что Бог знает, что у них внутри.

А вот игуменья Арсения предлагала не бежать от немощей сестры или брата, а, напротив, «не отвращать от них взора, приблизиться к ним, прочувствовать болезненно, сердцем всю тяжесть их», не видеть их чужими, но общими человеческими, своими собственными, перестрадать и потом простить их всем своим братьям, потому что они искуплены, прощены Христом. Однако и это делание было достаточно высоким, требовало просвещенности взгляда, а главное – немалого опыта самопознания: тогда и греховность других открывалась более милостивому и снисходительному взору.

Высокая требовательность к другим (если дело не идет о духовничестве) – почти всегда признак собственной немощи. Для Анны тогда было еще все-таки трудновато. Она не так уж и давно приступила к сознательному изучению своего собственного греховного атласа, а потому взгляд ее был еще неустроен, неуверен и нередко воспален. Она была уверена, что видит свои согрешения, преткновения и ошибки, но, во-первых, видела далеко не все, а, во-вторых, остроты ви;дения и понимания корней греховности и степени поврежденности – как своей собственной, так и общечеловеческой, – ей еще недоставало. Это требовало большей опытности, а та – большего, чем насчитывал на тот день путь Анны, времени для приобретения такого глубокого духовного зрения.

И потому Анна решила идти след в след за словом Духовника: любовь к себе исключает любовь к другим. И она придумала себе новое делание, которое условно назвала «меня нет». Это делание стало ее внутренней молитвой, стержнем ее ежедневного существования. И к нему само прилепилось и другое – совершенно неожиданное слово – о материнской любви. Только настоящая мать всегда смотрит на своих непокорных чад глазами любви. Когда «себя» уже совсем нет, нет никаких своих личных выгод. Есть только чадо, есть другой человек – вся жизнь человека, обретшего материнские глаза, перемещалась на другого. Феофан Затворник когда-то писал, что Господь, оставляя нам заповедь любви, хотел, чтобы «в нашем сердце вместо нас встал ближний», а наше «я» было оттуда удалено.

«Меня нет», – говорила себе Анна, когда перед ней вспыхивало какое-то искушение, исходящее от другого человека, – и это слово ее спасало; ей становилось намного легче забывать обиды, просто отводить от них глаза, не реагировать на прямые соблазны, которые таким начинающим и очень еще неустойчивым подвижникам враг рода человеческого не скупится посылать со всех сторон. В этом состоянии она оставалась внутренне спокойной, сердце ее не возмущалось и разум диктовал правильные решения: когда промолчать, когда сказать, когда поправить другого и как это сделать…

…И когда Настя однажды вдруг заявила, что, по ее расчетам, отец наместник может скоро ее постричь в рясофор (иночество), Анна восприняла это в первую секунду болезненно, с самыми противоречивыми чувствами (они обе с Настей были «на очереди», но для Анны факт пострига Насти вперед нее был бы не только предметом ревности, но и большим искушением, поскольку она хорошо знала немощи и устроение Насти). Но даже и тут волшебное слово начало «работать»: «Меня нет, меня нет, и как только Настю облекут в апостольник (часть монашеского одеяния), я подойду к ней первая, положу поклон перед ней, как ставшей чином несоизмеримо выше меня, и поцелую край ее апостольника, и сделаю это с самым чистым сердцем, радуясь за нее и забыв все свои невзгоды, ревности, свои суждения и претензии, меня-то ведь нет! А есть только она и ее счастье».
 
Какая же была это радость, какое облегчение – чувствовать, что теперь Анна это действительно может! Хотя, разумеется, не всё давалось ей с легкостью, а иногда и вовсе не удавалось, – это было делание с расчетом на годы…

Сноски:
1. Пс. 44:11
2.Духовные уверением в аскетической практике отцов именовались некие неоспоримые духовные впечатления или ощущения, подаваемые подвижнику извне, некие знаки и сигналы, которые, однако, были приличны лишь опытным, искушенным и имеющим многажды раз испытанное рассуждение, но не новоначальным, которых бесы с легкостью улавливают в свои сети, подсовывая таковым «уверения»-фальшивки, чтобы затем с помощью обмана те впали в самообольщение и рухнули в бездны духовной «прелести». Поэтому бдительное недоверие самому себе считается неотъемлемым условием прохождения подлинного царского пути.
3.Флп. 1:21.
4.Лк. 14, 26–27
5.Втор. 15:9.
6.Мф. 18:15.
7.Преподобного отца нашего Иоанна,
игумена Синайской горы, Лествица. Слово 26
8.Игумения Арсения – в миру Анна Михайловна Себрякова – (1833†1905) – игумения Усть-Медведицкого Преображенского монастыря Русской православной церкви.


Продолжение следует…

Фотография Екатерины Кожуховой ©.