Гномы деда Михайло

Владимир Липилин
Я пришел к нему по глубокому рыхлому снегу. Правда, сначала в уме держал, точнее, в блокноте, собирался, и думал: не помер бы. А в эту осень как-то сложилось все, и вдруг удалось. Самолет до Иркутска, китайский микроавтобус. Дед Михайло, как он себя называет, а в миру- Виктор Алексеевич Михайлов проживает с собакой Динго, портретом Маяковского, сотнями книг и стареньким компьютером у самого Байкала. Там, где берет начало река Ангара. Деревня так и называется – Большая Речка.

Он суетится у бурлящего чайника, его внезапно кидает, как юнгу по рубке от накатившей волны, и, снося стулья, громоздкие недоделанные фигуры из дерева, валенки с обогревателя, он буквально летает по избе.

- И так всю жизнь, - говорит после, расставляя стулья на место. – Ладно, я тебе сейчас свою лебединую песню спою.

- Простите?

В окошко его стучат.

- Ой, ребятки пришли.

Он идет в сени и  уже там, в проем, произносит:

- Толик, Валя, давайте вечером.

Возвращается, объясняет.
- Школьники это. Ага, приходят, поиграть, почитать. Я им сказку написал. «Яйка-зазнайка» называется. Вот теперь с учительницей, чудесной девушкой Ниной, ставят. Этот, как его… Мюзикл. У меня там много персонажей разных. Зайцы, собаки, кошки всякие. Корова.

- Говорящая?

- Корова-то? Поющая, - хитро улыбается он. И без перехода начинает:

- Так всегда же: «аз» да «буки», деды, бабушки и внуки начинали с букваря. Вот однажды тетя Аня, букваря раскрыла ставни. Как из книги в тот же миг, буква «Я» на стол к ней – прыг. Ножку в сторону взметнула, рот капризный изогнула, руки в боки подперла, да как крикнет со стола. «Хватит мне стоять в конце, русской азбуки в торце. Я одна всей роты стою. Кто из вас сравним со мною? – начала она спесиво. – Али я ли некрасива? Я стройна, умна, важна, вы – холопы, я – княжна. Вся Россия меня знает, потому что величает каждый, сам себя любя, лишь одною буквой «Я». Ну, и так далее. В том же духе.
Я много бумаги мараю. Сказы разные пишу, стишки, шутки, прибаутки.

Он опять встает и опять рушит стулья, я машинально через стол пытаюсь его подхватить.

- Как дам больно, - говорит он, уцепившись за шкаф. – Придуривается дед, куролесит. Я к этому с 41 го года привычный. Почему я на людях пытаюсь не появляться? Потому что кидает меня. А они жалеют. Ладно. Щас тебе покажу кой-че.

С этого же самого шифоньера, книжных полок, разных углов, он начинает извлекать пухлые бумажные папки. Складывает их на стол, и становится почти невидим. Только голова торчит с бородкой.

- Российская земля – не только у Кремля, - шпарит он, не давая мне опомниться.- По одной уродине – не суди о Родине. По чужому огороду — слюнки текут, по своему — пот, - сечет он будто пулеметной очередью. - Когда ничего не стало, то и редька с хреном — сало. Ну, как? Годится? – тянет он шею из-за папок и убивает меня контрольным. – Более ста тысяч пословиц и поговорок написал. Не хухры-мухры?

- Как это – написал? Даль вон сколько лет собирал…

- Мне же, знаешь, когда-то так повезло. Шарахнуло по башке. Я маленький был  в войну и уже был нехороший, контуженный. Долго не знал, где родился даже. Только спустя годы инспектор приюта рассказала, что нашли меня, брошенным в парке Сокольники. Было это перед войной. Случайные прохожие ночью услышали крик грудного ребенка. Пошли на голос и увидели младенца на муравьиной куче. Так что, выходит, я москвич по рождению. Потом отправили  в детдом станции Удельная, Раменского района. Там меня усыновили Дедовы, потеряли, опять нашли. Война. Повезли домой. Помню строгую и добрую бабушку, которая однажды сказала непонятное: «Супостат совсем близко. Надо уходить». Уходить я не хотел, и меня начали уговаривать, что поведут показывать кошку, умеющую рассказывать сказки. Ну, тут уж я согласился. Шли лесом по дороге. Меня нес какой-то солдат. Я его сразу невзлюбил. У него винтовка висела на плече, я от нее все время получал по затылку. Еще у него  очень большие усы. Я его Бармалеем окрестил. Вдруг налетели самолеты, кто-то крикнул «Жабы, жабы», так их звали из-за крестов. И этот дядька-солдат бросился со мной на землю. Знаешь, навалился всей своей тяжестью. Я подумал, что он меня хочет задушить. Стал его бить, кричать. А вокруг стали вырастать какие-то жуткие «цветы». Почему-то они мне запомнились красными. Так я впервые увидел, как взрываются авиабомбы. А в следующее мгновенье осколок ему срезал голову, я видел, как она покатилась. Дальше — сплошная чернота. Немцы. Бабушка вцепилась в меня и не хотела отпускать. Немец оттолкнул ее. Она упала, схватила камень и швырнула его в конвоиров. Ответили ей автоматной очередью. Я помню, как немец давал мне конфету за конфетой и смеялся. Я тоже смеялся, с полным ртом конфет, и, довольный, тормошил бабушку, думал, что она притворяется.

И вот после той контузии не говорил совсем. Опять попал в детдом, нас повезли на Урал. Вышел из поезда под Свердловском и потерялся. Там дед меня подобрал. Анисием звали. Он был совсем слепой. Калика перехожий. Могутный такой мужик, огромный, с бородищей, былины пел, сказы сказывал. И вот он странствовал, меня всюду за собой на плечах таскал. Якобы побирался. Нихрена он не побирался. За ним приезжали на телегах, чтоб только привезти. И деревни между собой оспаривали его почти как святого. В деревнях тогда остались одни бабоньки, выжатые горем. Они сами в плуг впрягались... Скотину жалели больше людей. Дед Анисий заходил в избу и начинал петь (Виктор Алексеевич, кашлянув, начинает тоже): «Что ж ты, Пелагеюшка, разводишь горькую слезу… Глянь, тучи темные… Гляди-кась, Пелагеюшка, сокол твой ясный поднялся… Ой да защитил он твоих детушек, галчат махоньких…» И вот она, скрюченная, убогонькая, рассапливленная, будто распрямлялась. Свет в глазах появлялся. Плечи, как крылья, разворачивались. А дед все пел и пел. Мне он сказал однажды: «Когда сердце ревет, кричит, нельзя с людьми обычным языком разговаривать». У Анисия в роду все мальчики рождались слепыми, и все потом становились каликами перехожими. Он говорил так: «Мы що самому Ивану (Грозному) показывали. За що он нас медведем жаловал». То есть, на предков его вроде за попрошайничество Иван Грозный медведя натравливал. А они ходили. Анисий никогда готовые былины не певал, сам по ходу все придумывал. Творил. Я хоть и не говорил, но воспринимал, запоминал все.  А он, как знал, что ко мне разум вернется. Не со мной, а с моим будущим разговаривал.

- И что же дальше?

-  Однажды подошли к речке. Дед Анисий присел и говорит: «Воробышка, вернись к тетке Матрене, попроси чистое белое полотенце. Я побежал в деревню, а там сразу всполошились. Да ведь к смерти это. На берег пришли, а дед Анисий уже неживой. Так и умер, прислонившись к березе. Ледоход как раз на реке начался. Но ты про это не пиши. Кому интересна эта моя биография? Чай вон лучше пей. Че ты, как красная девка. Побольше меду-то подцепляй.

Мы молчим. Слышно как хрустят по мерзлой улице чьи-то шаги.

- В общем, потом опять детдом, скитания. Мало-помалу речь ко мне стала возвращаться. Правда, говорил я нараспев, будто былины исполнял. Все это в меня вошло до такой степени.

Школу Виктор Алексеевич окончил в 30 лет. Потому что, говорит, в одном классе сидел года по два, три. Учился в одном месте, в другом. Частенько отправляли в психушку. Контузия его на время утихала, потом опять шибала. Но при этом он умудрился отучится в иркутском университете. На минуточку, филологический факультет. Преподавал в различных школах губернии русский и литературу, работал в малотиражках.

- Однажды девочки из класса, который я вел, попросили написать на выпускной стих. Я уже тогда вовсю баловался. Настрочил ночью. Они говорят, Виктор Алексеевич, это же песня.  Напишите музыку. А откуда я ноты знаю? Ладно. Иду вдоль речки, под мышкой глобус, папка. Вдруг слышу - широко так песня звучит, будто по реке стелется. Исполняет моя любимая певица Зара Дулумханова. Про-о-ощай моя школа (голос у Михайлова тенорный, так сказать, с песочком). И так она ее пропела, что аж мурашки у меня. Я думаю: как это? Ведь я же сегодня только стихи эти написал. Как Зара могла в Москве это спеть? Прибежал домой, наиграл на балалайке – песня готова. И начались казусы. Читаю, допустим, Алексея Толстого, тут же мелодия выходит. Думаю, вот опять глюки начались. Дальше – больше. Уже, в общем-то, дед был. Зашел как-то в книжный магазин в Иркутске, муторно на душе. Взял с полки первую попавшуюся книжку, оказались пословицы. И так что-то меня переклинило, что вслух стал произносить свои. Им прикрыть бы срамоту не ту, носить бы им трусы во рту, потому что срамота у них исходит изо рта. Шпарю, шпарю. И тут один мужик говорит: «Дедуля, ты записывай. Прям в копеечку.» Только он это сказал – все, капец. Меня отключили. С этого и пошло,  вон уже сколько наштрябал, - стучит он ладонью по толстым папкам. Ворсинки пыли подчеркивают каждый луч солнца.

- Выходит, вы прям кладезь какой-то.

- Какой кладезь, елки-моталки. От болюшки все.

- То есть поэзия, как формулировал Довлатов, это форма человеческого страдания? Не будет лыжой по морде – не будет и поэзии?

-Я не знаю. Ощущение жизни у людей пропадает куда-то. Никто не делает ничего своими руками. Не страдает, если не получилось. Не мучается. Не любит ничего и никого по-настоящему. Чтоб, если не выйдет – палец, допустим, себе отрубить. Хотя бы теоретически. Я тоже тут не безгрешен. Вот женился на Сашке. Она – чудеснейший человек. Так? Мягкая, добрая, ласковая. Аринушка Родионовна – вот кто она. А потом пошли мы как-то в баню, она маленькая, полубурятка такая. Смотрю – ноги у нее гнутенькие, будто с лошади только слезла. Думаю, щас выйду из бани и тебя брошу. Увидел – и все, нет жалости, нет любви. Когда со мной эти приступы вот опять начались, я тогда на Алтае работал. Она в Иркутске была. И подумал, вот буду так летать, а ей куда деваться. Станет возиться со мной, жалеть. Я буду маяться. А  ведь нет несчастнее несчастья, чем считать себя несчастным, - цитирует он опять себя. - Взял и подал заявление на развод. Дурак, конечно, но мне простительно, - только в уголки губ, пустив на время сожаленье, улыбается он, и тут же спохватывается.

- Ладно. Щас я те книжку подпишу.

Он опять улетает - сшибая дядьку Черномора, деревянного всадника на лошади, на этот раз его задерживает печь.

- Вот-от, - хорохорится дед. – От нее и потанцуем.

Затем выискивает на полке нужную книгу.

- В прошлом году крупица из моих строчечек вышла в местном издательстве, - говорит. – И несколько сказов. «Сказ о Байкале», например.

- И как отреагировала общественность?

- Молча. Поэты местные меня не любят. Считают выскочкой. Где ж моя ручка? Володька приходит, ручка пропадает, - улыбается он, не глядя на меня совсем. – А, вот.

Подписывает долго, старательно.

- Но что мне до тех писателей. В себе бы разобраться. Иногда с самим собою, знаешь, как трудно жить, никак не получается. Преодолеешь вроде что-то, а дерьмо все равно вот сюда, к глотке лезет, я его туда, оно обратно.

- Как же быть?

- Как, как. Пою. В былинном стиле.

Он запевает сперва потихоньку, затем, крепче, разгораясь. Словно нитки, жилы из себя вытягивает.

- Что ж ты, старый дурень, здесь развесился, глянь-ка в зеркало, ай да посмотри. Да нешто ты во слезах-то будешь свою бороду мочить? Ну, и так далее.  Легче малость становится. Чего я дожил до 80 лет? Потому что стараюсь зла никому не желать. Я много видел, много обошел. Били меня страшным боем. И когда кого-то ударят по лицу хоть в кино, я прямо знаю это ощущение, крови, соплей.

-  Ну, так еще Даль говорил, что сытые и богатые пословиц не пишут.

- Ну. Причем, все спонтанно рождается. От снега за окошком, от фразы чьей-то оброненной по телевизору. Все, что вышло у меня хорошо, вышло случайно. Нет здесь моей большой заслуги. Я только взял, не поленился, записал. Как получилось не мне судить. Главное, чтобы что-то хорошее осталось, порыв душевный, мысль добрая.
Кукушка в часах, пружинно оповестила о времени. Пузатый щенок выкатился из-за печки и стал играть с собственным хвостом, намереваясь ухватить его, поймать. Хвост оказывался гораздо шустрее.

- Ого, всполошился дед. – У меня процедуры.

- В каком смысле?

- Я, старый пень, три раза в день на снег босиком выхожу, в огород, и там обтираюсь.
Тень от дома занимала половину сада. Сосны у Ангары стояли все в снегу, будто паруса фрегатов, ожидающих ветер. Виктор Алексеевич выскочил в одних трусах. Так, вероятно, должен был выглядеть Иван-Царевич из сказки, если б состарился, но не растерял свой пыл. Он что-то мурлыкал себе под нос. Потом оттянул резинку, шлепнул себя выстрелом в живот, и принялся обтираться снегом. Я поежился. А он пел, и снег опускался по его плечам, иссякал, путался в бороде.

- Хорош, - скомандовал дед сам себе и сиганул к дому, сверкая по пути пятками. Я покурил. Когда зашел, он уже пялился в компьютер.

- Елки-палки, я ж не знал, что ты приедешь. Хоть бы позвонил. Сидишь теперь на чаю, кишки моешь. Хлеба хочешь? Как хочешь. Тогда я сейчас тебе из свеженьких прочту. Ах, ты. Где? Куда убежала, - говорит он строчке, будто она чудесным образом ожила.

- Амуром аукнется, дитем откликнется. Пойдет? - глянул он поверх очков. –  В любви и ворона журавль. Или вот. Кто в Иркутске — свинья, тот и в Париже — не голубь. Аршинами нас не измерить, мы — в тоннах дураки. Язык всегда беднее мысли, но всяко богаче глупости.

Солнце перевалило сопку, и щенок обогретый печкой и лучами уходящего дня, сидел в рыжем пятне, осоловелый, глядел в одну точку, подремывал.

- Больше всего, конечно, у меня о любви, о нас в этом мире, и о матери. Ты говоришь, откуда. Знаешь, какое у меня было однажды потрясение. После я надолго в комнату с белым потолком загремел. Мать я свою нашел, - снимает он очки и щурится от мандаринового света из окна. - И лучше бы и не находил. Все во мне перевернулось. Оказалось, что она только на двадцать пять лет меня старше  Пила страшно. Видишь, как получается.

Он потер глаз.

- Любить трудно. Самое сложное, взять да и простить. За все.  Нет предела высоты мудрости, но куда беспредельней бездна глупости. Короче, много у меня этих пословиц-гномов. Сам видишь. Вот такой перед тобой поэтик. Не стану кокетничать, мне немного осталось. Врачи говорят: у вас Виктор Алексеевич, такая ситуация, что должны радоваться каждому прожитому дню. Я и радуюсь. Но только не хотелось бы, чтобы более 100 тысяч афоризмов, пословиц, гномов моих оказались на помойке. Хочется моих ребятушек (пословицы) в народ вывесть. Может, они и не нужны никому. Может, из них костер хороший получится. Ну что ж, мы старались, - улыбается он.

Я засобирался. Вечером у меня поезд дальше, по Транссибу, на восток.
Виктор Алексеевич поднялся, оперевшись на увесистые свои папки.

Мы долго прощались у калитки. Мама щенка овчарка Динго терлась о колени, падала на спину и от радости скулила. Я уж поднялся на пригорок. А он все махал и махал. Потом крикнул:
- Я там банку таежного меда в твой рюкзак сунул. Выкинешь – отлуплю.