Скажи красный
Нас очень мало. Вот таких. Особенных.
Молчаливых.
- Вы почему молчите? И почему в темноте? - спросит она, поворачивая выключатель.
Мы не молчим. Нам не темно. Мы говорим. Глазами. Зачем белое называть белым, а черное черным, когда и так знаешь, что это так. Я знаю, что ты знаешь, что он знает.
Нас мало. По пальцам сосчитать можно.
Вы странные, - говорит она и начинает рассказывать. Мы слушаем ее и продолжаем говорить в темноте. Молча. Я знаю, как ты усмехаешься. Люблю, когда усмехаешься в темноте. Наощупь знаю. Как изменяется твое лицо под пальцами. Вот эта складка. От носа к губам. Линия подбородка. Надбровные дуги.
Вы странные, - повторяет она. Что за радость в молчании? Ты молчишь, я молчу. А потом как захлебнусь смехом. Потому что ты подумал... Верно? Об этом?
Вот смеяться можем долго, громко, - остальным непонятно, даже обидно. А мы смеемся, заливаемся. Отчего так?
***
Твоя девочка особенная, - говорит твой друг, разворачивая меня так и сяк, придерживая деликатно за подбородок.
Я еще не подумал, то есть подумал, но не успел зафиксировать, а она говорит - красный. Или зеленый. А сейчас я буду думать о синем, но она все равно скажет - "красный", потому что о синем я думал не всерьез, не по-настоящему.
Мы стоим на перроне, - я, ты и Марк. Ты – в роли друга. Просто старшего друга, способного оценить девочку Марка. Особенную девочку, глазастую, живую, слишком живую для всех этих игр.
Мужчины говорят о важном. Дело женщины – стоять чуть поодаль, опустив глаза, якобы скромные. На самом деле, любопытные, сияющие, дерзкие, бесстыдные.
Твоя девочка - особенная, говорит он Марку и жадно смотрит на меня. Нет, не так, как мужчины на улице. Тупо едят глазами, как будто у них нет подруг, жен.
Раздевают, вытворяют черт знает что.
Знают, что я знаю. Они и вправду делают это со мной, потому что я не могу сказать - нет. Я говорю да. Продолжаю идти своей дорогой, но говорю - да.
Мне проще сказать - да. Пусть это уже случится. И они перестанут думать об этом так настойчиво.
Твоя девочка - особенная. Постой-ка - произносит он и притягивает меня, крепко стискивая ладонями мою голову. С обеих сторон. Я смеюсь. Немного неловко стоять так на перроне. Когда его руки крепко сдавливают. Приятно сдавливают. И глаза пытливо вглядываются в мои.
Скажи - красный, - просит он глазами. Скажи.
Я говорю - зеленый. Чтобы обмануть его. Пусть не воображает, что меня так легко взять. Взять за уши и обаять. Притянуть. На глазах у всех.
Осторожно, двери закрываются, следующая станция.
Я приеду домой и буду думать о нем. Потом, через час или два, он станет воспоминанием. Навязчивым, впрочем.
Ты чересчур эмоциональна, - говорит мне мама, когда я в десятый раз ставлю «Отель Калифорния».
Я крашу ногти на ногах. Сижу голая, задрав обе ноги на спинку кресла. Окно раскрыто, ветерок легкий по занавеске прохаживается. Игла поскрипывает, а потом послушно возвращается к началу. Я ставлю на полную громкость. Пускай все слышат. Пусть знают, до чего мне хорошо. Это наша с Марком музыка. Только моя и его.
Зачем я стояла и улыбалась, и соглашалась, зачем?
Этим летом мне идет красный. Такая совершенно замечательная майка красного цвета, в которой моя шея, грудь и загорелые плечи ослепительны.
Я стираю ее каждый день и вывешиваю на балкон. За ночь она высыхает. Вечером я натягиваю ее и бегу к метро.
Красный, красный, красный, - говорит он и целует мои запястья, едва касаясь краешком губ. Он не торопится. Как это не похоже на прошлогоднее исступление. На сумбурные отрывистые поцелуи в прихожей. На обоюдное щенячье повизгивание. Утро, испарина, наши соединенные тела.
Похожие на две запятые, причудливо изогнутые арабески.
Здесь же иное. Медленное искушение. Совращение. Вращение. Я прекрасно понимаю. Я понимаю это изощренное внимание и с удовольствием принимаю его. Не хочется спешить.
Это падение? Я падшая? Моя любовь к Марку отступает, бледнеет, нет, она держится молодцом и что-то там еще...
Что-то там еще происходит, в этой иной плоскости, в которой, будто в зеркале, еще отражаюсь я, мое предыдущее я, но и оно блекнет. Смотрю на нас обоих издалека, внезапно отрезвевшая, повзрослевшая.
Ну, здравствуйте, мои милые, - произносит он и неторопливо высвобождает меня...
Нет, он ловко и аккуратно высвобождает, как будто выпускает на волю двух птенцов. Обхватывает нежно ладонями.
Скажи, красный, просит он тихонько, склоняясь надо мной, - скажи.
***
Странно, как быстро я освобождаюсь от прошлого. Небольшое движение лопатками, вдох, выдох. И все, будто нет и не было прошлого года, подъездов, подоконников, затяжной зимы. Моих визитов к Марку. В больницу, домой. Наших свиданий в больничных закутках. В процедурной. Запахов больничной еды. Зябких поцелуев в коридорах.
Его матери, от пытливого взгляда которой становилось неловко. Они что-то знают, они всегда знают, угадывают безошибочно все, что касается...
Интеллигентная, нестарая еще женщина, она пыталась быть милой. Все-таки, девочка ее сына. Хорошая девочка из хорошей семьи. Но что-то там, на дне материнской души, жалило и негодовало. Она ведь знала, что я предам. Что уйду однажды из их дома и не обернусь.
Я никогда не оборачиваюсь. Уходить так уходить. Напротив, все во мне поет и ликует. Как будто тяжкий груз скатывается с плеч, и ноги становятся легкими, а дыхание - чистым.
Я иду вдоль канала и будто смотрю на себя со стороны. Исподтишка. В руках моих - цветы. Цветы, которые хотела подарить на прощанье. Ему? Ей? Хотя, нет, цветов уже не было. Я повесила их, продев сквозь ручку двери и слетела с лестницы вниз.
И долго бродила по бульвару, как будто немного грустная, даже убитая, но где-то там, глубоко внутри уже ликующая.
Как же, моя любовь умерла, вот только что, не сходя с места. Умерла где-то в недрах совмещенных удобств, в тесной квартирке на седьмом этаже. Это потом я буду проведывать ее, убитую, пытаться воскресить, - уже в следующей жизни.
В которой будет много красного, много.
А вы читали "Мастера и Маргариту"? Она умная женщина, она читала «мастера». Она думает, что может поймать меня. Раскусить. Сидеть рядом со мной за кухонным столом и пожирать глазами. Гадать, что у меня на уме.
Достаточно ли я? Достойна ли я?
Нельзя быть чьей-то так долго. Девушка Марка должна быть особенной. Она должна быть внимательной и в меру скромной. И, безусловно, самоотверженной.
Что бы сказала его мать, увидев меня на лестничной площадке со спущенными колготами? На лестничной площадке тринадцатого этажа, рядом с мусоросборником, выкрашенным в тусклый синий цвет.
Лифт медленно поднимается, интересно, на каком этаже он остановится? Ниже? Выше? Вровень с моим лицом, таким исступленно-счастливым?
У меня на уме - красный. Только красный. Выходя из дому, я изо всех сил кусаю губы, пока они не начинают кровоточить.
Ты никогда не любила Марка. Никогда, - прохрипит она в мое лицо голосом истерзанной суки. Как будто она знает что-то о любви. Старая, никому не нужная, живущая на седьмом этаже в крохотной комнатушке с едва приоткрытой форточкой, с громоздкой двуспальной кроватью, в которой засыпает и просыпается одна.
***
Я совсем не думаю о том, хороша ли моя грудь, не полноваты ли бедра, - видимо, я само совершенство. Выгоревшая на солнце майка - мой лучший наряд, - во всяком случае, ты не устаешь повторять мне это.
И у меня нет оснований не верить тебе.
Я люблю читать твои мысли по едва уловимому движению губ. Вряд ли это когда-либо наскучит.
Сажусь в трамвай и медленно считаю остановки. Вот и канал. Теперь я спокойно проезжаю его, как будто ничто меня не связывает с накренившимися над водой бетонными сваями, с мостом, соединяющим два берега, левый и правый.
Я еду дальше.
Лето пролетает как сон.
Сон, в котором грохот трамвая и жаркое дыхание августа соединяются в одно целое.
Руки, которые хочется гладить и ласкать, до того они прекрасны, - я любуюсь ими сонно, - бледными запястьями, смуглой линией предплечий, шелковистыми волосками на сгибе. Я провожу ладонью по груди и замираю, оттого что грудь моя пуглива и мала. Робкие завитушки сосков отзываются на каждое прикосновение, на каждое воспоминание о прикосновении, на каждую мысль о тебе.
Я готова перебирать в памяти мгновения нашей встречи. Из небольшого количества воспоминаний выуживаю самое-самое и неторопливо наслаждаюсь. Пока солнечные лучи прогревают остывшую за ночь комнату, я медленно разогреваю себя.
Вначале я согреваю ладони. Дышу на них, вкладываю пальцы в рот, один за другим. Так делаешь ты. Мне нужны твои пальцы и глаза. Глаза и пальцы. По одному. Средний, указательный, мизинец. Щекотно. Я смеюсь, пытаюсь высвободить их осторожно, чтобы не поранить твои губы.
Пальчики, - шепчешь ты, - мои милые сладкие пальчики, детские пальчики, - говоришь ты, нет, на самом дела, молчишь, и только языком подталкиваешь, пробуешь, каковы они на вкус, касаешься нежно подушечек, наблюдая за изменениями моего лица.
Я научилась этому не так давно. Это сладкое ощущение преступления, этот жаркий озноб, эту мучительную дерзость.
Это гораздо лучше, чем смотреть в спину Марка, сидеть в постели, сиротливо обхватив колени руками, и ждать, ждать.
У Марка – новая жизнь. Марк читает Кастанеду. Он покашливает, переворачивает страницу.
Ты не представляешь, - говорит он, ты не представляешь, какие смыслы открываются мне. Я познакомлю тебя с одним человеком. Удивительным. Он не такой как все. Он читает мысли. На расстоянии. У него собираются интересные люди. Особенные.
Да, говорю, да, - да, - ты познакомишь меня с этими особенными взрослыми людьми, но отчего же ты не целуешь меня, не ласкаешь? Разве чертова книжка интересней меня, лежащей рядом?
Он хватает электробритву и водит по шее, подбородку, щекам. Смешно, у него почти нет щетины, зачем этот спектакль? Чтобы казаться взрослее?
Одевайся, - строго говорит он, - одевайся побыстрее, нас ждут.
Нас ждут, нас очень ждут эти особенные люди, читающие странные книжки по вечерам. Они собираются в маленькой комнате со свисающими со стен клочьями обоев и читают книгу. Под обоями бегают тараканы, посуда три дня не мыта, дым столбом. Это особенные люди, у них и женщины особенные, попыхивающие папиросками, в безразмерных мужских свитерах, в бесформенных брюках. Это умные женщины, понимающие, что нужно их мужчинам. Маисовое зерно, дорогой, маисовое зерно. Они заваривают крепкий чай, помешивают ложечкой, - молчаливые, будто совершают некий обряд. Они заваривают горький коричневый напиток и несут своим мужчинам. Сидя на полу, раскачиваются и передают друг другу мысли.
Интересно, зачем им чужие мысли? Зачем им знать, о чем думает сосед по лестничной площадке? Зачем им вкус его мыслей, бесцветный, постный, будто ком остывшей каши в тарелке.
Зачем угадывать, о чем думает женщина в метро? О стрелке на чулках? О молодом любовнике? О том, что старая любовь уходит, ушла, а новой все нет?
Или девчонка, примеряющая женские туфли в витрине напротив?
Рисующая губы купленной по случаю помадой?
Вытирающая салфеткой взрослое, усталое отражение, - в отчаянии, в жалкой попытке добраться до себя вчерашней?
Глупости, - пытаюсь возражать я, - зачем читать книгу, чтобы передавать мысли?
Я и так читаю их запросто. Например, твои мысли, мой милый Марк. Мой замечательный Марк. Ты думаешь, что стал взрослым, мужчиной. У тебя есть электробритва с плавающим лезвием, у тебя есть девушка, голая девушка, уже почти одетая.
Я быстро собираюсь, - майка, джинсы, босоножки, волосы по плечам.
Зачем книга, зачем люди, - разве нам плохо вдвоем, - разве нам нужен еще кто-то, кроме нас самих? Ты ничего не понимаешь, - сама не понимаешь, какой мир откроется тебе.
Мир. Мой мир так мал, смешон. Мой мир – это мой плоский живот, это моя шея, колени, ступни. Это моя грудь, которая не нуждается в лифчике.
Марк украдкой посматривает на женщин с большой грудью. Я замечаю это и молчу. Он смотрит на них жадно, как молодой волк, и смущенно переводит взгляд на меня. Мы целуемся, уже в вагоне метро. Я вырасту, Марк, и у меня все будет такое же, вот увидишь, - бормочу я виновато. У меня все будет такое же, как у этих женщин, - большое, усталое, разношенное, - но ведь и ты вырастешь, и спросишь меня, - а где та смешная девочка в майке и джинсах?
Куда она подевалась?
Не обращая внимания на сердитые лица пожилых женщин, мы тычемся носами и губами друг в друга. Словно два щенка.
Осторожно, двери открываются.
Несемся по перрону, взявшись за руки, - еще вдвоем, только я и он. Еще минута.
***
У него внимательные глаза, - мужские глаза, умные, взрослые. Они видят насквозь, всю меня, от кончиков волос до…
Ты не рассказывал о своей девушке, Марк, говорит он, и мы идем рядом. Он слушает Марка, а сам смотрит на меня. Зачем так смотреть? Моя рука ищет руку Марка, но ее, этой руки, нет. Рука в кармане брюк. Еще бы. Зачем ему моя ладонь, если у него есть маисовое зерно?
- Что такое "маис-пинто", дон Хуан?
- Маисовое зерно с красной прожилкой посредине.
- Всего лишь одно зерно?
Нет, у брухо их сорок восемь.
- Ну, и что же это зерно?
- Каждое может убить человека, если попадет ему внутрь.
- Ну и что тогда?
- Зерно погружается в тело, а потом оседает в груди или в кишках. Человек заболевает и, если только брухо, который взялся его лечить, не окажется сильней его врага, через три месяца умрет.
- А можно его как-нибудь вылечить?
- Единственный способ - высосать зерно, но редкий брухо на это отважится. Конечно, брухо может в конце концов высосать зерно, но если у него не хватит силы его извергнуть, оно убьет его самого.
***
Осторожно, двери закрываются.
Я не умею врать. Я не умею прятать торжествующее лицо, сияющие глаза.
Что случилось? Что происходит? Ты так изменилась, - сетует Марк и садится напротив. Он готов выслушать меня, понять. Возможно, даже простить. Пусть будет по-прежнему, - пусть будет, - просит он. Почти плачет. Плачет. Это ужасно.
Я не смогу, Марк, не смогу. Маисовое зерно. Оно проросло. Пустило побеги, осело в груди, в животе. Они разрастаются во мне, затрудняют дыхание. Я молчалива и мечтательна. Я пью сладкий чай. Я не люблю долгие беседы ни о чем. Я люблю одного человека.
Дура! – кричит Марк, - какая ты дура! Он уезжает завтра, - ты не нужна ему, ты только мне нужна, понимаешь?
Я не нужна. Смешно. Нужна и не нужна. Дверь захлопывается. Я не люблю мужских слез. Когда холодно не люблю. И когда плачут.
***
Мечется по мокрому перрону без шапки, - куртка нараспашку, а лицо жалкое, истерзанное, покрытое двухдневной щетиной, - не могу, говорит, что я ИМ скажу, я не смогу, это убьет их, сначала ее, потом – его, - он и подумать не успел, а я уже вижу, - женщина худая в пальто демисезонном, сером, и сама серая, невзрачная, как вот это утро, сизое, неуютное. Ребенка держит за руку. Лет трех-четырех. Мальчик исподлобья таращится, - голова огромная, в платочек укутана теплый, девчачий, цветастый, где она только отыскала такой, будто нарочно, и ножки тонкие из-под шубки. В тяжелых ортопедических ботинках. Шубка не по сезону, а другой одежки, видимо, нет. Я сразу поняла, что мальчик, сын, хоть и в платочке, - похож на него, и на нее, - чудесный мальчик, только вот глазки косят за стеклами очков, и голова раскачивается как цветок на тонком стебле.
Мне ведь объяснять не надо, я сама все знаю, - гарью потянуло вокзальной, дым глаза ест, - а вот и они мечутся, - я даже глаза прикрыла, - потому что не хотела видеть, не хотела жалеть, нельзя мужчин жалеть, - он по перрону носится с узлами, а малыш канючит, и зайка с оборванным ухом по асфальту волочится.
А она стоит, глазами хлопает, нос длинный в бисеринках пота, - курица уездная, в очках, специалист по фарси, как же, у нас каждая пятая тетка из глубинки – знаток фарси, ну да, таким помощь нужна, таких не бросают, с такими вешаются от безнадеги, - нельзя нам в городе говорит, - ему свежий воздух нужен, молоко из-под коровы, яйца, - сейчас состав тронется, она узлы развяжет, а он в книжку уткнется, - про дон Хуана, ту самую, в которой про всех про нас написано.
Иди, говорит, не стой, - мне одной дурищи хватает, - а ты умная, чуткая, ты сама разберешься, где какой цвет, - вот тут он прав, - я сильная и умная, да и красного нет, не слышно, - болотный ползет, тоскливый, и тревожный, фиолетовый, - помнишь, говорит, - ящериц, - помнишь? - ты должна вернуться к тому месту, где растет твое растение. Если ничего не получится, значит нужно постараться на следующий день. Если ты сильная, то найдешь . Как только найдешь, ты навсегда получишь способность видеть неизвестное. Тебе больше не понадобится вновь ловить ящериц, чтобы повторить это колдовство. С этих пор они будут жить внутри тебя.
Какие ящерицы, говорю я, - на самом деле молчу, но говорю, говорю, - какие ящерицы, когда другого случая не будет, не будет другого перрона, не будет лета и красного уже не будет.
Тебе ведь плохо будет там, с женщиной-фарси, с больным мальчиком на руках, среди чужих людей. Которым плевать на твои книжки, на твои мысли, на маисовое зерно. И ей плевать. Она будет цепляться за тебя ногтями, когтями, клевать по зернышку, пока не сожрет все.
Дурочка, - отвечает он, - как будто отвечает, а сам уже книжку раскрыл, на той самой странице, где про ящериц, - выдумала себе красный, а красного нет, - есть вот они, - есть конечная станция, а там – покосившаяся лачуга, и работа, какая-никакая, да и люди там простые, добрые, помогут, если что. А ты летом приезжай, вместе с Марком, на электричке, потом два часа по проселочной дороге, - я вас встречу, загорелый, поздоровевший, - а стол уже накрыт, яичница в сковороде чугунной, картофель, грибы, белые, лисички, любишь белые? – вон гирлянды сухих уже висят, - а сын по двору носится, - на крепких ножках, - слова соединяет в смыслы, - гостям рад, видишь? А потом и поговорим о красном.
Я не вернусь к Марку, говорю, а сама лицо его глажу, каждый волосок торчащий, - они у него рыжеватые, непокорные, - и на руках, и на шее, - люблю их касаться, - до звона, - Марк – это давно было, в детстве, это я попробовала, примеряла на себя, каково это – любить, каково это быть женщиной, соединяться с мужчиной, - но я ведь не говорила с ним, как с тобой.
Я приеду, говорит, приеду, и тогда поговорим, обсудим, говорит, а сам не верит своим словам, - ведь ему тоже два раза повторять не надо, - там, в его книжке, все написано, и про нас, про лето наше единственное, краденое, и про перрон, часы, под которыми я буду встречаться с другими, - это сегодня я черна, как сгоревшая спичка, а завтра вновь вспыхну красным, да еще каким. Пожаром вспыхну, все сожгу, всех, - всех рядом проходящих, проплывающих, случайных, всех задену.
Берегись, говорит, - очнешься, говорит, а вокруг ни души, все сожжено, и ты пуста, - сидишь у стола пустого, в комнате пустой, видишь? И красный твой давно остыл, пожух, истрепался, как майка летняя, сгорела на солнце.
Сгорела, говорю, сгорела, - а сама за поручни хватаюсь, и пот липкий, - клочьями со лба, - туман ползет нехороший, тяжелый, - я ведь все вижу, и он видит, только молчит, - что ж ты молчишь, говорю, если знаешь, прочел об этом только что, - о мальчике нашем, - я даже имя придумала, он у нас красивый получится, здоровый, умный, - мы им гордиться будем оба, - слышишь? – говорю, - обернись, взгляни на меня, выходящую из вагона, идущую в больницу, - ведь я особенная девочка, правда? – я справлюсь, - пока из меня выдерут все наше красное, все наше жаркое, удивительное, все наши глупые нежности, смешные глупости, все наше стыдное, запретное, - август, сентябрь, чужие квартиры, лестницы, перрон.
Там все такие же, почти все, – особенные, особенные девочки, жалкие, с синими губами, трусливо поджимающие голые ноги в пупырышках, - ложитесь сюда, женщина, и руки – вот так, а ноги – сюда, и вот сюда, - вы что, впервые? - видишь? – вот наш красный, - смотри, не отворачивайся, - хорошо, иди, - скажу, корми своего бедного птенца, из клюва в клюв, - мякишем размоченным, читай Кастанеду, люби специалиста по фарси, бестолковую, тощую, с толстенными стеклами очков, - вам плохо, девушка, плохо? – нет, просто больше нет красного, я его не слышу, - простите, простите, - ослепшая, войду в вагон, а там – новые люди, другие люди, и я другая, потому что двадцать лет прошло, а вагон тот же, и перрон, и часы, и вероятности того, что столкнутся однажды, мой красный и его, почти не существует
© Copyright:
Мерче, 2011
Свидетельство о публикации №21112190932
Рецензии