Иннокентий и Никодим

Мурат Тюлеев
Тихим морозным утром, таким, когда на снегу обычно нет других следов, кроме неведомых звериных, в заиндевевшее дерево ворот волостной управы постучался тепло и неряшливо одетый незнакомец. Была на нем цигейковая шуба, уже засаленная и обвисшая, треух с упавшим на глаза козырьком, и валенки, которые были велики настолько, что, если бы не рост незнакомца, его издали возможно было принять за школяра-переростка. Глаз его, как мы уже заметили, видно не было, и еще одна немаловажная деталь – костяшки рук, которыми он стучал по выцветшим доскам ворот, были белые, как на бухгалтерских счетах, то есть без рукавиц.

Вскоре, заслышав некое движение внутри двора, незнакомец, назовем его Иннокентий, ибо это имя весьма подходит ему, и по внешности, и по раннему часу явления, подкинул козырек треуха кверху и показались глаза – в глубоких фиалковых ямах глазниц, которыми он приник к щели в калитке, да так и замер, как будто увидев сквозь нее что-то интересное, доселе неведомое. Так стоял он, прильнув к воротам, долго-долго, может даже полчаса, может час, и все глядел и глядел, будто примерз.

Более он не стучал. Счел, видимо, достаточным постучаться единожды, проявив тем самым натуру скромную, застенчивую, от людского взгляда надежно спрятанную. Вздохи, перемежавшие равномерные сажени его ожидания, были иллюстрацией его неведомых, только им пережитых страданий. Временами взглядывал он на ветку, где сидела взъерошенная, никому не нужная птаха, и безучастный взгляд Иннокентия в эту секунду становился теплым, дружеским, отчасти даже по-братски влюбленным. В это мгновение, наверно, сравнивал себя пришедший спозаранку гость с этой птахой незатейливой, непонятно для чего рожденной и невесть сколько уже на земле прожившей. А может, жалел он ее, такую крохотную, поджавшую заскорузлые лапки в тощей надежде отогреть их о залубеневшую ветку тополя, такого же грустного, замерзшего и меланхоличного.

Тем временем движение внутри двора закончилось, что опять-таки стало видно по незамедлительной реакции чуткого незнакомца, которого мы уже совсем по-свойски зовем Иннокентием, так он печально развернулся к дружелюбной птице и заметно осклабился. Судя по оскалу обветренных, вряд ли кем-то, кроме родимой матушки, заботливой деревенской женщины, назовем ее Евпраксия, ибо именно так частенько называют своих дочерей обитатели здешних широт, целованных губ, сквозь нетесное прижатие которых были видны неровные, будто слегка лошадиные зубы, было Иннокентию в эту пору что-то около двадцати семи лет от роду.

Происхождение этого далеко не юного по возрасту человека, вызывавшего у любого глянувшего на него прохожего искреннюю симпатию, было скрыто от нас, как скрывается в снегах буранных след зайца-беляка, обычного завсегдатая слоистых сугробов и ветреных переметов февральской непогоды. Предположить о нем можно было всякое, но не каждое предположение, согласитесь, было бы правдой. Выдумать об Иннокентии можно было разного: и то, как рожала его в муках Прося, в ту пору безмолвная игрушка барина-крепостника, или же, как шел он в церковно-приходскую школу мимо дерущихся стенка на стенку лоботрясов-гимназистов, а можно было бы дерзко предположить, что и сам Иннокентий был не прочь прогулять уроки Закона Божьего и прокутить единственный пятиалтынный, который заботливо завертывала в теплую шаль мать, невысокая, но статная рязанская баба, этакая Мадонна с полотен вологодского Рубенса.

Когда открылись ворота, и на улицу выглянул конторский писарь Никодим, пропахший дармовой кутьей и ворованным табаком, который он умело заворачивал в лоскутки мемуаров господина Балыкова, действительного статского советника, по легенде родившегося и почившего в этих местах, за калиткой уже никого не было. Никодим недовольно глянул на нахохлившуюся на ветке птицу, проводил глазами соседскую девку с пустыми ведрами на коромысле, и присел изучать следы. По ширине шага и характерным вмятинам плохо подшитых валенок писарь безошибочно определил имя, фамилию и возраст утреннего просителя.

Вернувшись за испачканную чернилами конторку, Никодим никому не сказал о визите Иннокентия, но занес этот факт в специальную тетрадь. В конце он сделал примечание, что, мол, являлся Иннокентий в сопровождении ручного снегиря, коего оставил шпионить на ветке старого тополя, помнившего еще времена Мамая. Никодим был единственным человеком, закончившим три класса школы и получившим берестяную грамоту за прилежание и ровный почерк, а также за умение расписываться и римский алфавит до тысячи. Но писарь был слабоват в естественных науках и не знал, что птица та была не снегирь, а зимородок, а дерево не тополь, а дуб. Посему записки его не имеют никакой действительной силы, и представляют теперь, спустя многие и многие столетия, интерес лишь как документ, в котором в первый и последний раз упоминается человек по имени Иннокентий.