Мне отмщение - и Аз воздам...

Маркс Тартаковский
«Залом заседаний» военной коллегии служил кабинет Берии (сменившего Ежова, вскоре расстрелянного – М.Т.) в Лефортовской тюрьме... Человека, которого первым ввели в «зал заседаний», судьи знали отлично... Но этого подсудимого знали не только судьи – знала страна. И по имени, и в лицо. Его снимки множество раз публиковались на газетных страницах, кинохроника, заменявшая тогда телевидение, из журнала в журнал представляла его – на борту самолетов-гигантов, на испанской земле – под фашистскими бомбами, на полях и в шахтах, на солдатских учениях и театральных премьерах.

Это был Михаил Кольцов, известнейший публицист, член редколлегии «Правды», депутат Верховного Совета РСФСР, член-корреспондент Академии наук СССР. Бывший, бывший...» (Аркадий Ваксберг. Процессы).

Далее – о страшной участи знаменитого узника, действительно безвинного, если иметь в виду предъявленные ему чудовищные обвинения... Увы, это лишь одна сторона правды, ее, так сказать, «профиль». Другой «профиль» представится нам в рассказе его родного брата, одного из столпов советской газетной карикатуристики, Бориса Ефимова. Прожив исключительно долгую жизнь – 108 лет! – он всегда благоговел перед памятью брата и, видимо, не понимал, каким представляет его читателю. Это и портрет самого Ефимова – целого поколения людей, способных отрешиться (словами Пятакова, характеризовавшего «настоящих большевиков») «от любого своего личного мнения и убеждения».

«Кольцов искренне, не боюсь сказать, фанатически верил в мудрость Сталина. Сколько раз, после встреч с «хозяином» (! – М.Т.), брат в мельчайших деталях рассказывал мне о его манере разговаривать, об отдельных его замечаниях, словечках. Все в Сталине нравилось ему» (здесь и ниже – Б. Ефимов. «Михаил Кольцов, каким он был»).

Но слишком уж чудовищные вещи происходили вокруг, чтобы не возникали хоть какие-то сомнения. «Думаю, думаю... И ничего не могу понять. Что происходит? – повторял, бывало, Кольцов, шагая взад и вперед по кабинету. – Каким образом у нас вдруг оказалось столько врагов? Ведь это же люди, которых мы знали годами, с которыми жили рядом! Командармы, герои гражданской войны, старые партийцы! И почему-то, едва попав за решетку, они мгновенно признаются в том, что они враги народа, шпионы, агенты иностранных разведок... В чем дело?..»

Некомпетентность – распространеннейший доныне род нравственного алиби... «В чем дело?.. Я чувствую, что схожу с ума. Ведь я по своему положению – член редколлегии «Правды», известный журналист, депутат – я должен, казалось бы, уметь объяснить другим смысл того, что происходит, причины такого количества разоблачений и арестов. А на самом деле я сам, как последний обыватель, ничего не знаю, ничего не понимаю, растерян, сбит с толку, брожу впотьмах…»

Можно предположить, что бродящий впотьмах журналист попридержал свое перо… Ничуть не бывало! Знать бы мне тогда, в 1938 г., несмышлёнышу-провинциалу, что знаменитый (как все выходившее из-под пера Кольцова) фельетон «Крысы», обличавший заклейменных (еще до приговора!) «врагов народа», написан «сбитым с толку», «растерянным... перепуганным обывателем»…

(Папа вполголоса читал маме этот фельетон, полагая, что я не понимаю в нём ни слова. По его лицу видно было, что он и сам ничего не понимает).

Лишь спустя полвека после знаменитых «процессов», когда жертвы Сталина были не просто реабилитированы, но и возведены на пьедестал мучеников, – лишь в октябре 1988 г. Б. Ефимов опубликовал, наконец, свое покаяние «Я сожалею...»: «Сегодня я бы дорого дал, чтобы 60 лет назад, в 1938 году (будто бы только в этом! – М.Т.), на страницах «Известий» (будто бы только там! – М.Т.) не появились некоторые мои рисунки (!)... Мне стыдно за них. Как, не сомневаюсь, стыдно большинству из нас, уцелевших в те годы, за многое, что мы тогда делали, и за многое, чего мы тогда не делали. Может быть, мы были слишком запуганы, малодушны? Или слишком верили Сталину?..»

Словом, самому Ефимову все еще, спустя полвека и много позже лишь предстояло разобраться, струсил ли он или, напротив, был обуян пламенной верой... Так или иначе, он, оказывается, не мог не рисовать свои карикатуры, брат его – не писать своих фельетонов, еще кто-то не мог не доносить, не мог не выбивать из подсудимых их жутких самооговоров, не мог не приговаривать на этих «основаниях», не мог не приводить приговоры в исполнение... Представить только положение судебного исполнителя (в просторечии – палача), вдруг заколебавшегося, хотя бы просто задумавшегося в момент исполнения служебных обязанностей…

Всех этих людей кающийся Ефимов числил в своем активе – в «большинстве из нас».

Но раз уж мы вышли на тот уровень, что осуждаем, хотя бы словесно, вторых, третьих, четвертых – сексотов, палачей, лагерных вертухаев, – так надо ли обелять тех, кто вдохновлял убийц пером и кистью?..

Самым замечательным дарованием своего брата Б. Ефимов полагал его умение наносить «неотразимые снайперские удары». Вот пример.

«Это было в Париже в 1933 году… Корреспонденции и очерки Кольцова из Парижа систематически появляются в «Правде». Мне хочется, в частности, вспомнить здесь один из любопытнейших его фельетонов, родившийся буквально на моих глазах (Ефимов вспоминает, как гостил у брата в Париже. – М.Т.), – неотразимый снайперский удар по белогвардейской газете «Возрождение». Сей малопочтенный орган печати выделялся своим оголтелым черносотенством, печатая из номера в номер дикие бредни о голоде, людоедстве, разрухе, терроре и беспрерывных восстаниях в Советском Союзе.

Эта нахальная ложь не раз вызывала возражения и протесты французских прогрессивных кругов. Дошло до того, что виднейший политический деятель Франции Эдуард Эррио публично выразил свое возмущение лживостью информации, поставляемой «Возрождению», и намекнул, что информация эта высосана из пальца под диктовку германских фашистов. Редактор «Возрождения», некто господин Семенов, разразился в ответ наглым «открытым письмом» Эдуарду Эррио, упрекая его в легкомыслии и безответственности (!). (Восклицательный знак принадлежит Б. Ефимову. – М.Т.). «Беспочвенным суждениям Эррио» Семенов противопоставлял свои «абсолютно точные и проверенные» источники осведомления: частные письма из России, которые пишут хорошо известные ему, Семенову, люди – «наши родные, друзья и знакомые».

После столкновения с Эррио «Возрождение» окончательно обнаглело, и душераздирающие «письма из России» стали появляться одно за другим, чуть ли не из номера в номер...

Каждое утро в газетном киоске на углу я покупал газеты и приносил их к завтраку в отель «Ванно». Развертывая «Возрождение», Кольцов обычно только отплевывался и пожимал плечами, но, прочтя нахальный выпад Семенова против Эррио, задумался.

– Какая сволочь... – пробормотал он. – Гм... А что, если...

– Кстати, – сказал я, – вот какое дело. Сейчас я видел на улице афишу, что Русский эмигрантский комитет устраивает послезавтра чествование Бунина в связи с присуждением ему Нобелевской премии. Как ты думаешь, не сходить ли мне на это зрелище?

На другой день Миша с интересом выслушал мой рассказ о собрании в «Манз Элизе» (где чествовали Бунина. – М.Т.).

– А господина Семенова там не было? – спросил он.

– Черт его знает. Может, и был. Я ведь даже не знаю, какой у него вид.

– Скоро у него будет довольно кислый вид, – сказал брат, хихикнув, – я тут приготовил ему один... финик.

И он показал мне написанное от руки письмо за подписью «твоя Лиза». Письмо это было тут же вложено в конверт с адресом редакции «Возрождения»...

Примерно на второй или третий день письмо появилось в газете, редактируемой господином Семеновым. Белогвардейский карась не замедлил проглотить наживку и скоро болтался, ко всеобщему посмешищу, на удочке большевистского журналиста...»

Б. Ефимов приводит это посланное в газету и полностью, как, собственно, положено, опубликованное письмо:

«Возьми меня отсюда, родной. Не могу больше держаться. А Сережа умирает, без шуток, поверь. Держался до августа кое-как, но больше держаться не может. Если бы ты был, Леша здесь, ты понял, ощутил бы весь ужас. Большевики кричат об урожае, а на деле – ничего, на деле – гораздо голоднее даже стало, чем раньше. И что самое страшное: терпя, страдая, не видишь слабейшей надежды на улучшение. Как билось сердце тридцатого августа, когда на Садовой я увидела у здания городской тюрьмы толпу, разбивавшую автомобиль Наркомпрода, услышала яростные, злые крики «хлеба»; но едва показался броневик, как толпа разбежалась, словно зайцы.

Алексей, не верь газетам, пойми, что наш чудесный Екатеринослав вымирает постепенно и чем дальше, тем хуже. Алеша, мне известно, что ты женился. Пусть так, Алеша. Но все-таки, если ты человек, если ты помнишь старую любовь, выручи, умоляю, меня и Сережу от голодной смерти. Я готова полы подметать, калоши мыть, белье стирать у тебя и жены. Юрий продался, устроился недавно контролером в Укрвод, он лебезит передо мною, вероятно, ему страшно, что я выдам его прошлое. Все екатеринославские без конца завидуют тебе. Масса безработных, особенно учителей, потому что школы областной центр сильно сократил. Большинство здешних металлургических заводов стоят, закрыты на зиму. Сережа – большой, но помнит своего папу. Он растет русским. Целую, твоя Лиза».

Странное возникает чувство при чтении такого письма, зная уже, что это – провокация и что сочинено это в 1933 году. Само имя выбрано со смыслом – с намеком на карамзинскую «бедную Лизу»…

Напечатанное газетой «Возрождение» письмо Кольцов тут же повторяет в своем фельетоне «От родных и знакомых», опубликованным «Правдой». Он признается в своей лихой мистификации (так он это называет) и заключает хлесткий фельетон следующим пассажем:

«Письмо имеет и еще одну небольшую особенность, которой я позволил себе позабавить читателей. Если прочесть первую букву каждого пятого слова письма, «получается нечто вроде лозунга, которым украсила свой номер 3102 сама редакция «Возрождение»: «НАША БЕЛОБАНДИТСКАЯ ГАЗЕТА ПЕЧАТАЕТ ВСЯКУЮ КЛЕВЕТУ ОБ СССР».

«Нетрудно себе представить, какой получился оглушительный эффект, – вспоминает; уже в 1965 г. Б. Ефимов. – Злорадно хихикали в кулак даже кое-какие белоэмигранты...» («Михаил Кольцов…»).

Не хихикали, надо думать, те, кто действительно умирал тогда от голода в Днепропетровске (бывшем Екатеринославе), на благодатном украинском юге. Не стану касаться собственных воспоминаний (первых в моей жизни), приведу опубликованные «Литературной газетой»:

«Осенью 1932 года в Одессе появились первые голодающие. Они неслышно садились семьями вокруг теплых асфальтовых котлов позади их законных хозяев – беспризорников – и молча смотрели на огонь. Глаза у них были одинаковые – у стариков, женщин, грудных детей. Никто не плакал. Беспризорники что-то воровали в порту или на Привозе, порой вырывали хлеб из рук у зазевавшихся женщин. Эти же сидели неподвижно, обречено, пока не валились здесь же на новую асфальтовую мостовую. Их место занимали другие. Просить что-нибудь было бессмысленно. По карточкам в распреде научных работников мать получала по фунту черного хлеба на работающего, полтора фунта пшена в месяц и три-четыре сухие тарани...

Это была очередная «неформальная веха», Тридцать Третий Год. С середины зимы голодающих стало прибавляться, а к весне будто вся Украина бросилась к Черному морю. Теперь уже шли не семьями, а толпами, с черными высохшими лицами, и детей с ними уже не было. Они лежали в подъездах, парадных, на лестницах, прямо на улицах, и глаза у них были открыты. А мимо нашего дома к портовому спуску день и ночь грохотали кованые фуры, везли зерно, гнали скот. Каждый день от причалов по обе стороны холодильника уходили по три-четыре иностранных парохода с мороженым мясом, маслом, битой птицей...»

Недалек от истины, стало быть, был шолоховский Банник, когда на требование станичного функционера Нагульнова отдать – сверх всяких хлебозаготовок еще и семейное зерно «задрожал обидой и жгучей злобой»:

«–...Вам отдай его, а к весне и порожних мешков не получишь. Мы зараз тоже ученые стали, на кривой не объедешь... Соберешь хлебец, а потом его на пароходы да в чужие земли? Антанабили покупать, чтоб партийные со своими стрижеными бабами катались? Зна-а-аем; на что нашу пашеничку гатите! Дожилися до равенства!» (М. Шолохов. Поднятая целина).

Кстати, фальсифицированное письмо обнаруживает, что Кольцов прекрасно знал реалии голода, в частности в Днепропетровске, где ему приходилось бывать как раз в это время. Неужели из Парижа, за завтраком в отеле, эти ужасы выглядели лишь темой для фельетона?..

Да что там – из Парижа!.. Психика человека настраивается подчас до удивления просто на «социальный заказ»... «Стихи о голоде» поэта С. Обрадовича, изданные у нас книжкой в 1923 г., посвящены «Памяти отца, матери и сына Вадима, от московского голода умерших в 1918-1919 гг.». В них такие пронзительные строки:

...Беспомощен и безответен

Голодный хрип, смертельный крик.

Сойдутся к изголовью дети

И будет взор их так же дик.

Недвижна мысль... забыто слово...

Что завещать им? Что сказать?..

Заглянут глухо и сурово

В оледенелые глаза...

Страшный жизненный опыт... Даже не верится, что в изданной десятью годами спустя «Балладе о весне 1933 года» у того же поэта «весна... по стропилам всходит лучистым. Ее вызывают на пари садоводы и трактористы. И старый мастер, стряхнув седину, мучаясь неувязкой, мобилизует в бригаду весну как песенницу и энтузиастку»; закат в балладе «сияет красными орденами» и, как апофеоз бытия, «парень целует девчонку и мнет спецовку ее голубую».

...Мама тогда же, в 33-м, брала меня с собой на работу, потому что детей похищали и ели…

Но и в изданных уже в 70-е годы воспоминаниях академика Н. Дубинина, своей работой связанного с сельским хозяйством, глава, охватывающая время насильственной коллективизации и величайшего голода (не упомянутого в воспоминаниях даже намеком, точно дело было на другой планете), названа «Золотые годы»:

«В те годы жизнь кипела вокруг и била в нас ключом. Мы работали, влюблялись, дружили, чувствовали биение пульса страны, жили ее радостями и невзгодами (!). В эти годы ко мне пришла необычайная любовь. Она благоухала и была расцвечена всеми бликами мира. В свете этой любви мир вставал в его прозрачной чистоте. Это была любовь к Александру Пушкину, умному, страстному другу…»

Далее несколько страниц подряд исключительно о Пушкине.

А ведь сам мемуарист фигура вовсе незаурядная – один из немногих (их буквально единицы), кто посмел возразить против расправы с генетиками накануне войны и после нее... Коллективизация, видимо, воспринималась им как «закономерный этап социалистического строительства», а голод был уже «просто» ее неизбежным следствием. Человек глядел на мир не открытыми глазами, а – «точками зрения».

И тогда можно, оказывается, встретиться с горем глаза в глаза – и ничегошеньки не увидеть. Вот стихотворение интеллигентного и талантливого Дмитрия Кедрина, тоже датированное 1933 годом:

Потерт сыромятный его тулуп,

Ушастая шапка его, как; склеп.

Он вытер слюну с шепелявых губ

И шепотом попросил на хлеб.

С пути сучковатой клюкой нужда

Не сразу спихнула его, поди:

Широкая медная борода

Иконой лежит на его груди!

Уже замедляя шаги на миг,

В пальто я нащупываю серебро:

Недаром премудрость церковных книг

Учила меня сотворять добро.

Но вдруг я подумал: к чему он тут,

И бабы ему медяки дают

В рабочей стране, где станок и плуг,

Томясь, ожидают умелых рук?

Тогда я почуял (!), что это – враг,

Навел на него в упор очки,

Поймал его взгляд и увидел, как

Хитро шевельнулись его зрачки.

Мутна голубень беспокойных глаз

И, тягостный, лицемерен вздох!

Купчина, державший мучной лабаз?

Кулак, подпаливший колхозный стог?

Хитрец изворотливый и скупой,

Он купит за рубль, а продаст за пять

Он смазчиком проползет в депо,

И буксы вагонов начнут пылать...

Такому не жалко ни мук, ни слез,

Он спящего ахает колуном,

Живого закапывает в навоз

И рот набивает ему зерном.

Бродя по Москве, он от злобы слеп,

Ленивый и яростный паразит,

Он клянчит пятак у меня на хлеб,

А хлебным вином от него разит!

И если, по грошику наскоблив,

Он выживет (!), этот рыжий лис, –

Рокочущий поезд моей земли

Придет с опозданьем в социализм...

Я холодно опустил в карман

Зажатую горсточку серебра

И в льющийся меж фонарей туман

Направился, не сотворив добра.

Стихотворение так и называется – «Добро». Образованный поэт, писавший о Рембрандте, о Фирдоуси, о Саади, не чуждый философского подхода к истории, решительно исключает из «списка благодеяний» (название пьесы Юрия Олеши, написанной тогда же) самое человеческое из человеческих качеств – сострадание – во имя социализма, в который надо прибыть «без опозданья».

Всмотритесь, как от строчки к строчке легкая брезгливость переходит в неприятие, затем – в неприязнь, далее – в подозрение (ничем не подкрепленное), подозрение это крепнет, превращается в уверенность («это – враг»), в злость, ненависть, в пожелание человеку умереть от голода (не «наскоблить по грошику» на хлеб); эта смерть послужит гарантией благополучного прибытия всех нас («моей земли»): в счастливое будущее – социализм.

Будет ли оно, это будущее, счастливым?..

Тогда же Карл Радек, «активный деятель международного рабочего движения», витийствовал в своей знаменитой книге «Портреты и памфлеты»: «Нельзя высчитать на счетах «преступлений» и благодеяний то, что представляет собой Советская власть, по той простой причине, что, если считать капитализм злом, а стремление к социализму благом, то не может существовать злодеяний Советской власти. Это не значит, что при Советской власти не существует много злого и тяжелого. Не исчезла еще нищета, а то, что мы имеем, мы не всегда умеем правильно разделить. Приходится расстреливать людей, а это не может считать благом не только расстреливаемый, но и расстреливающие, которые считают это не благом, а только .неизбежностью.... Насилие служит делу создания новой жизни, более достойной человека... Мы уверены, что народные массы всех стран, угнетаемые и терроризируемые маленькими кучками эксплуататоров, поймут, что в России насилие употребляется только во имя святых интересов освобождения народных масс, что они не только поймут нас, но пойдут нашим путем».

Бессовестная демагогия из уст Радека, заведующего Бюро международной информации ЦК ВКП(б), разносилась далеко...

 У Николая Бухарина (он, по Ленину, «мягче воска») о том же с еще большей определенностью: «Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи»...

В «Конармии», вещи во многом биографической, Исаак Бабель «наградил» своего героя-рассказчика фамилией Лютов. Это обычный «ник» (как мы бы сказали теперь) чекистов-дзержинцев: Васильев-Лютый, Николай Грозный, Андрей-Беспощадный... (См. монографию: Тепляков А.Г. «Машина террора: ОГПУ-НКВД Сибири в 1929-1941 гг.»)

ЭПИЛОГ.

В начале лета 1951 г., с дипломом («красным»!) ВШТ Киевского института физкультуры отбывал я по распределению в Херсон. Плыл палубным пассажиром на пароходике, именуемом «Чекист».

В Херсоне обучал плаванию в ДСШ, тренировал пловцов в ЮСШ. Конечно же, на открытой воде (бассейна в городе не было) – на пустынном левом берегу Днепра. В низовье он до полукилометра шириной. Став старше, понял, как я тогда рисковал, перевозя ребятишек в любую погоду на вёсельной барке с низкими бортами...

С наступлением холодов стало вовсе худо. Вёл акробатику в бывшем Екатерининском соборе – «времён Очакова и покоренья Крыма», приспособленным под спортивный зал. Рисковал ещё пуще – так как в акробатике едва смыслил.

Рядом тренировались три гимнастки (всегда только они) – Бантыш, Княгницкая и Дирий. Михаил Афанасьевич Сотниченко, их тренер (он же директор ЮСШ, где я работал) только ахал, наблюдая меня в качестве «акробата».

Но кушать надо было – как-то зарабатывать на еду...

Я отвлёкся, но упоминание того стоит. Лариса Дирий – известнейшая впоследствии Лариса Латынина, чей рекорд в количестве завоёванных медалей на Олимпиадах и первенствах мира до сих пор не превзойдён. Было ей 16 лет, и уже тогда она стала чемпионкой страны в своей возрастной группе. Невысокий, лысенький, невзрачный Сотниченко был талантливейшим тренером...

Вечерами заглядывал я в литобъединение при редакции областной газеты. Человек пять – вдвое, даже втрое старше меня – одних и тех же очень серьёзно обсуждали взаимные «творческие успехи». Помню только, что кто-то писал (написал и даже издал) повесть об армянской девочке (не будучи армянином и, кажется, даже не побывав в Армении)...

Я, возможно, выглядел здесь «подающим надежды». Сочувствовали моему бедственному положению: осенью и зимой мои учебные часы сокращены были до минимума. Один из этой скромной «интеллектуальной когорты» – председатель областного Общества по распространению политических и научных знаний (кажется, так и называлось) Белоконь (имя-отчество не вспомню), узнав, что я учился на философском факультете (о скандальном исключении из университета я, понятно, умолчал) предложил мне проехаться с лекцией по сельским районам – подзаработать.

Ну, ещё бы!..

Лекция казалась тогда актуальнейшей: «Марксизм и вопросы языкознания»!

Почему Сталин обратился к этому вопросу – никому не ведомо. Но работа выглядела и выглядит не более чем нормально мировоззренческой. Даже несколько прогрессивной, как я теперь понимаю. Как и за 20 лет до того, критикуя историка М.Н. Покровского за «антимарксизм и вульгарный социологизм», вождь и в данном случае крыл «марризм» примерно за то же. Ну, взглянем открытыми глазами, – что же тут коварного:

«Язык порожден не тем или иным базисом, старым или новым базисом внутри данного общества, а всем ходом истории общества и истории базисов в течение веков. Он создан не одним каким-нибудь классом, а всем обществом, всеми классами общества, усилиями сотен поколений. Он создан для удовлетворения нужд не одного какого-либо класса, а всего общества, всех классов общества. Именно поэтому он создан как единый для общества и общий для всех членов общества общенародный язык. Ввиду этого служебная роль языка как средства общения людей состоит не в том, чтобы обслуживать один класс в ущерб другим классам, а в том, чтобы одинаково обслуживать все общество, все классы общества. Эти собственно и объясняется, что язык может одинаково обслуживать как старый, умирающий строй, так и новый, подымающийся строй, как старый базис, так и новый, как эксплуататоров, так и эксплуатируемых».

Ну, схематично, ну, поверхностно, ну, суконным языком, полным тавтологий, – но этого-то я тогда и не понимал. Да и незачем было.

Написал подробные тезисы. Выучил текст вождя едва ли не наизусть...

Выехал (не вспомню, каким образом) в северные районы Херсонской области. Помнится, в Воронцовский и Александровский. В первом же селе обратился к какому-то «председателю», предъявил командировочный лист, заметно испугавший его. «Организуем» – пообещал он.

И вот вечером в каком-то сарае (может быть в свинарнике или телятнике, где вся скотина передохла) выступал я перед двумя-тремя десятками перепуганных обтёрханных стариков, баб и покорно молчащих детишек.

Публика стояла передо мной. Табурет был единственный – для докладчика. Чувствуя комок в горле, я кое-как, минут в двадцать, довершил своё выступление.

Командировочный лист был подписан заранее – и я поспешил дальше. Повторилось то же. Мне показалось даже, что и лица передо мной были те же. Выражение на них было уж точно тем же – покорно испуганным...

Я тут же прервал свой поучительный вояж и вернулся пред разгневанные (и тоже испуганные!) очи Председателя Общества по распространению.

– Что же ты со мной делаешь!.. – едва не заламывая руки сетовал он.

Я и сам не понимал, что же это со мной произошло.

Много позже прочёл я у Анри Бергсона, что (далее по памяти) природный инстинкт, заложенный уже при рождении, более верный жизненный компас, чем приобретённый интеллект, рассматривающий мир извне, со стороны...

Так вот, я думаю, что совесть – это инстинкт, это – врождённое. Мне было непереносимо СТЫДНО мучить своей образованностью стоявших передо мной и без того измученных людей...

Потеря совести – это потеря всех жизненных ориентиров. Так что сетовать на судьбу в этом случае незачем.
*  *  *

К теме.

НРАВСТВЕННОСТЬ БЕЗ ВОЗДАЯНИЯ.

Религия и совесть, Бог и совесть - понятия, если вдуматься, несовместимые. Если Господь вершит делами мира - значит, и человеческими, он за всё в ответе - и снимает с любого человека какую бы то ни было вину.
Если человеку дана возможность реализовать собственную волю, то для чего тогда "Божий суд": "разрешено всё, что не запрещено".

В предлагаемых обстоятельствах верующий человек (в любой из религий) ориентируется на инобытие - на посмертное воздаяние. Его добрые поступки диктуются не свободным выбором (как это происходит с атеистом), но оглядкой на высшие силы. Этак и нормальный сукин сын не станет творить зло, если находится под присмотром полиции или в поле видения камеры наблюдения.
Причём тут совесть - СО-ВЕСТЬ?

"Если Бога нет, то какой же я штабс-капитан?"
"Бога нет - и всё дозволено!"
Таким вот безбожием, в корне отличном от разумного атеизма, воспользовались некогда большевики - и случилось то, что случилось...

Для атеиста подобной альтернативы просто нет. Он (в норме, разумеется, - потому что люди да и обстоятельства всё-таки разные) в пределах возможного воистину свободен в своих решениях, он САМ СЕБЕ НАГРАДОЙ, САМ СЕБЕ ПОКАРАНИЕМ.

Лишь имея в виду СВОБОДНОГО ЧЕЛОВЕКА, можно говорить о ПОДЛИННОЙ НРАВСТВЕННОСТИ - БЕЗ ВОЗДАЯНИЯ.

Когда я прохожу мимо уличного музыканта в сомнении – бросить к картуз монету или нет, вопрос именно о свободе воли. Не обеднею я, расставшись с монетой, но – другие чем хуже; на всех ведь не напасёшься...
Если в уверенности, что-де Господь всё видит, я бросаю монету, - добр ли я?
Самое рядовое ежедневное соображение – оплатить ли проезд? «Свобода воли» скована здесь соображением: возникнет вдруг контролёр или нет.
Не похоже ли на сказанное строчкой выше?

Вопрос о свободе воли принципиально по-разному решаем верующим и атеистом. Для первого (какую бы религию ни исповедовал) – «всё в руце Божией»; второй наедине с самим собой – СО СВОЕЙ СОВЕСТЬЮ, свободный (в пределах, разумеется, физических возможностей) - ЛИЧНОСТЬ.

Сильнейшее противостояние свободе совести – ТОЛПА и ИДЕОЛОГИЯ.
Человек – общественное животное; толпа (при наличии, казалось бы, многих воль) подчиняется единственной – наиболее объединяющей.
Явление чисто природное – стадное.
Идеологизированное сознание - вариант всё того же стадного.
ЛИЧНОСТЬ при этом предельно размывается – стираются индивидуальные различия.

Далеко не всякий человек суть личность, способная испытывать и стыд, и раскаяние. Человечество не столь давно (всего сколько-то тысяч лет!) вышло их безличностного состояния.

ВСЯ МИРОВАЯ ИСТОРИЯ ЕСТЬ РАЗВИТИЕ ЧЕЛОВЕКА ИЗ КОММУНАЛЬНОЙ ОСОБИ В ИНДИВИДУАЛЬНУЮ ЛИЧНОСТЬ, В МЕРУ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ РУКОВОДЯЩЕЙ СВОИМИ ДЕЙСТВИЯМИ.