Странный звук в недостроенной хате

Абрамин
(Из цикла «Слобода Кизияр: плебейские рассказы»)


1. ПО ПУТИ НА БАЗАР
--------------------------------
 

На слободе Кизияр все частные дома были глинобитные. Их возводили шарами. Шар – это стенка сантиметров в пятьдесят высотой, сантиметров в сорок шириной, выложенная по всему периметру запланированного строения из сырых комьев смешанной с соломой глины, так называемых вальков. Когда первый шар высыхал, на него клали второй шар; потом третий, четвёртый, пятый. Если дом хотели повыше, делали шестой шар. Этим ограничивались. 


Глиняно-соломенные скелеты строящихся хат, вкрапленные то тут, то там в ряды обжитых подворий – типичный пейзаж кизиярских улиц.


Мимо одной такой хаты в среду утром проходила скорым шагом Карачконогая Нюрка, одинокая женщина лет сорока, вдова погибшего на войне солдата. Карачконогой её называли за короткие, толстые, кривые ножки и лежащий чуть ли не на пятках зад. Пузатые лыточки (булдыжки), компактная жопка (как старомодный студенческий сундучок – безо всяких изысков), крученая, типично коротконожья, многообещающая походка – всё это, вместе взятое, сводило мужиков с ума. Бывают же превратности!   


Длинноногих и тонконогих «швабр» на Кизияре не любили. Нюрка была не такая, и её любили. Любили, но замуж не брали. «ПерестАрок, – говорили бабы, – тому й не беруть. Було б ей хоч годов двадцять пьять – другое дело, а так...». Сказав это, бабы принимались критиковать мужиков – что у них, мол, глаза в жопе, что только жопоглазый человек может не заметить нюркиного уродства. Потом долго пожимали плечами, удивляясь одна перед другой: «Та чи пызда у ней з золотым ободком, чи шо? – шо воны так за нею бегають, прям отбою немаить. Аж противно, чесно слово».


Хата стояла недостроенной ещё с прошлого года – одни шершавые стены возвышались угрюмо. Чтоб на них меньше попадало дождя и снега, хозяин покрыл верхний шар толем, придавил старым битым ракушечником, края толевого покрытия загнул с обеих сторон и зафиксировал к стенам длинными гвоздями, подложив под шляпки кусочки фанеры. Оконные проёмы заложил колыбом и тоже оббил толем. Всё сделано как надо, по-хозяйски. И хата как хата, ничего в ней необычного, она давно уже всем примелькалась. Нюрка, проходя почти каждый день мимо, вообще перестала её замечать.


Иногда Карачконогая встречала хозяина этой хаты, Подсвинка Ивана, средних лет мужчинку, белобрысого, невысокого, невзрачного. Его фигурка напоминала Нюрке недоразвитый в длину (но не в ширину) кукурузный початок. Такие куцые кочанчики всегда выглядят толстенькими, даже если они совсем и не толстые. Хоть Нюрка сама относилась к категории коротышек, при встрече с Иваном у неё каждый раз возникала одна и та же утопическая мысль: вот дотачать бы его чуть-чуть – и был бы у человека совсем другой вид, а так – и посмотреть не на что.


Лицо Ивана впитало откуда-то много мягкости, белизны и разляпистости, ненужных мужчине. Даже у человека со скудным воображением оно вызывало сходство с приготовленной к выпечке, да задержавшейся на разделочном столе дрожжевой пышкой. Маленькие мутные глазки на сыромятном обличье сидели чересчур широко – казалось, что они обслуживают каждый свою сторону в отдельности. Нос уродился не бульбой и не пипкой, как обычно бывает у людей его телесного склада, а тонкой хрящеватой дудочкой, почти не скрадывающей расстояния между глазами. От этого у Ивана всегда был растерянный вид, словно бы он получил срочную команду спасаться бегством, да никак не может решить, куда лучше бежать, вправо или влево.


Ивану нарЕзали план (земельный участок) года три тому назад, и он, прежде всего, тщательно огородил его – как говорится, застолбил место. Затем выкопал под фундамент траншеи, заполнил их бутом – казалось, вот-вот начнёт гнать стены. Но дальше дело не пошло: загуляла жена с каким-то татарином, начались семейные разборки, настроение пропало, и работа надолго заглохла.


Два лета простояла начатая стройка без сдвига, поросла высоким бурьяном, одичала. Прошлым летом татарин внезапно исчез, Иван уладил отношения с женой, мир в семье восстановился. Супруги рьяно взялись навёрстывать упущенное: мусорные завалы расчистили, выгнали стены, привели в порядок двор, даже посадили фруктовый сад.


Верх хаты, однако, поставить не успели, да и не из чего было ставить – семейный бюджет иссяк, а лес на балки и стропила стоил дорого. Подсвинки продолжали ютиться в небольшой комнатушке, выделенной им от производства в одном из двух бараков белого кирпича, приспособленных под семейные общежития. Слободчане не без гордости называли их «Белые Дома» – знай наших! Ближе к вокзалу красовались ещё два дома, настоящих, двухэтажных, красного кирпича. Их называли «Красные Дома». Вот и все, пожалуй, более или менее крупные здания на Кизияре, не считая школы и разрушенного в войну клуба железнодорожников.


Нюрка и не глянула бы на подсвинкову хату, если бы оттуда не потянуло табачным дымом, и не просто дымом, а крепким запахом доморощенной махорки – самосада. Она-то ни с чем не могла его спутать, он был ей хорошо знаком, вначале по отцу, затем и по мужу, которые оба были заядлыми курильщиками, оба с цигарками в зубах ушли на фронт и оба погибли в первый же год войны. С тех пор этот запах всегда вызывал у неё щемящую душевную боль и горькое чувство одиночества.


Женщина замедлила шаг, внимательно оглядела хату, двор, молодые чахлые деревца, которые так и не набрали силы роста и были на грани засыхания. Двор пуст, нигде ни души. Подумала: наверно запах занесло откуда-то со стороны. Хотела идти дальше, как вдруг услышала  не то тихий плач не то придавленный женский смех, будто из самой хаты. Приостановилась. Прислушалась. Постояла с минуту – не то плач не то смех не повторился. Потрогала калитку – всё в порядке, закрыта и замотана куском алюминиевой проволоки. Решила, что это ветер ведёт свою извечную игру в свистульки: запутавшись где-то в толевом покрытии, порождает такие замысловатые звуки.


Нюрка засеменила своей дорогой, тут же забыв  про подсвинкову хату. Улица упиралась в железнодорожное полотно – высокая насыпь пролегала впереди метрах в двухстах. Лязгая раздёрганными вагонами, медленно тащился на север длинный-предлинный товарный состав, закрыв будку стрелочника, примостившуюся на разделительной полосе двухпутки. Деповский гудок пробасил шесть часов – скоро безликими, серыми жучками  потянется народ на работу.

 
Но пока слобода пустынна. Лишь бабка Федора с мусорным ведром пробиралась на  середину улицы. Высыпав жужалку (печной перегар каменного угля) в дорожную колею, она проводила долгим взглядом унёсшуюся  пыль и медленно заковыляла обратно к калитке. В мышиного цвета фуфайке и такого же цвета платке, бывшим некогда шерстяным, бабка очень походила на большую полинялую ворону с усечённым носом.


Глаз её, алчущей с кем бы потрепаться, узрел Нюрку. Старуха остановилась у ворот в предвкушении разговора, испытывая такое блаженство, будто к ней приближалась не Нюрка, а лакомый кусок сала. Не вытерпев, когда та подойдёт вплотную, Федора громко спросила, почти закричала:


– Нюр, чула? У старого ТОропа сыч на хате крычав. Я не на шутку злякалася (испугалась) – та чи не у нас, думаю, сидить? Накинумши кухвайку, выбегла наружу, прыслухалася – не, не у нас. – Старуха показала направление, откуда нёсся сычиный крик, и выходило, что сыч таки кричал у Торопа. – А може, и не у Торопа, може, у Подсвинка, – «уточнила» Федора.
 

– Не, не чула. Ны у Торопа, ны у Подсвинка... – флегматично ответила Нюрка. – Шо не чула, то не чула. Бо спала... быз задних ног, хоч з хаты вынось. Як ото лягла з вечира, так на тому ж боке й прокинулася. – Помедлив, уже с явным интересом спросила: –  А шо, пагано крычав?


– Ой, Нюрочка, й не пытай! Так пагано, так пагано – паганей  не буваить! Ну прямо, знаешь, як ото... вищував наче (будто накликал беду). Просынаюся серед ночи тесто вчинять – и чую: у-и, у-и… у-и, у-и… у-и та у-и… Ужасть! Я доси уся трымтю (до сих пор вся дрожу), прямо аж мороз по телу. Вирыш?


Им так хотелось поговорить, но тут высунулся из хаты дед Пилип, муж Федоры, и крикнул:
– Эй, Хвыдоря! Скоко можна лясы точить, га? Ты худоби (скотине) давала? Порося у сажУ (в клети)  розрываеться, спасу нету, а ты не чутымэш. Оглухла, чи шо?! Кури (куры) в сенцы лезуть, увесь порог пообсирали, ступить ногою нема де – кругом гИмна... Марш додому!


– Щас, бижу аж спотыкаюся, – бабка пренебрежительно махнула на старика рукой и сделала это специально: чтоб Нюрка не подумала, что она его боится. Между тем тут же пошла домой, крикнув на ходу: – Нюра, ты ж на базарь? Ну так узнай, будь ласка, почём там крашанки (яички). У меня е десятка з тры чи чотыры, надо було б вынесть продать.
– Добре, узнаю, – пообещала Нюрка и удалилась, плавно перебирая, словно катясь на колёсиках, своими знаменитыми ножками.


2. ПО ПУТИ С БАЗАРА
-----------------------------


Базар был плохой: и цены высокие, и привоз малый, и продавцов – раз два и обчёлся. 
Походив между столиками, купив по мелочам, посплетничав со знакомыми торговками, Нюрка двинулась в обратный путь. Можно было бы и не приходить – только время зря потеряла. Хорошо хоть наскочила на Чётр Матр (лучшую семашницу) и взяла у неё пять стаканов жареных семечек, тёплых-тёплых, почти горячих. Дорого, правда, сущее разорение, но отказать себе в удовольствии не могла.


У федориной подворотни остановилась. Во двор заходить не стала, кликнула старуху с улицы. Та появилась тут как тут, вынырнув откуда-то из нагромождения многочисленных «гадюшников» (мелкие хозяйственные пристройки). Кособоко, на полусогнутых – как краб на песчаном берегу – старуха заковыляла на зов, приложив правую ладонь чуть ниже поясницы. Кисло сморщившись, нараспев причитала:
– Ой, кульши  болять, охи ж и болять, сАтаны! Спасу нету! Чуть ото трошки понагинаюся чи десь шось пороблю, чи просто повозюся – и усё, хоч ала крычи. Хай бы йим грэць, тым кульшам!
Уставшая Нюрка не стала слушать бабкины жалобы – знала, что их не переслушать – сказала цену на крашанки и пошла домой.


Был десятый час – пассажирский поезд «Симферополь – Москва» величаво проследовал мимо. Подходя к подсвинковой хате, Нюрка краем глаза заметила птиц, сидящих на стенах. Подумала: голуби. Но когда присмотрелась, поняла, что не голуби. На одной из боковых стен сидели три сороки, на другой – одна сорока и две вороны, на задней торцевой стене – пять ворон в ряд. А сколько их ещё сидит на деревьях, что растут на меже невдалеке от хаты!


Хорошо зная повадки этих птиц, их редкое чутьё на мертвечину, Нюрка встревожилась: ну и компания! Прямо-таки какая-то похоронная команда. Кого же они там обступили? Что стряслось в хате? Так просто они сидеть не будут.


Около калитки Нюрка замедлила шаг. До этого момента птицы любопытно зазирали вовнутрь хаты, смешно наклоняя головы набок, будто одноглазые. Теперь же, когда Нюрка приостановилась, птицы перестали интересоваться хатой, теперь они переключили внимание на неё – почему-де она не идёт дальше, как шла прежде? Хитрые птицы почувствовали, что замечены человеком, и насторожились. Мгновение – чиркнула сорока, каркнула ворона, и вся компания нехотя взмахнула крыльями. Но далеко не улетела – уселась на высокой глядичии.


Нюрка вспомнила про странный звук, похожий не то на плач не то на смех, принятый утром (после некоторых колебаний) за вой ветра. Теперь, когда птицы зародили в ней нехорошее предчувствие, она переосмыслила происхождение этого звука – а и действительно, не женщина ли его издавала, как, собственно, ей и показалось с самого начала? Быть может, подсвинкова жена? Но почему запах самосада? – на Кизияре не было ни одной курящей женщины (ей бы «губы поотбивали»), кроме, конечно, цыганок – те курили все. А может, она там скрывалась с кем-то из мужиков? Может, татарин вернулся? Вот будет номер! Но тогда почему в такую рань? И куда в таком случае смотрел Иван?


Нюрка могла бы войти в хату и посмотреть, что там случилось, да мешал страх – от одной только мысли переступить порог зашевелились волосы – а вдруг там мертвец какой лежит. Она стала ждать, когда появится кто-то из прохожих, чтобы зайти вдвоём – вдвоём не так страшно. Но прохожих, как назло, не было.


Наконец во дворе дома, что стоял наискосок напротив, показалась женщина. То была Филиха. Нюрка хорошо её знала – здесь все друг друга знали, а здоровались даже с незнакомыми личностями – точь-в-точь как в селе. Она пошла через дорогу к Филихе, тщательно примеряясь, куда бы ступить, дабы не сверзиться с какой-нибудь кочки, а та, увидев направляющуюся к ней Нюрку, в свою очередь, заинтересованно засеменила к калитке. Филиха рассчитала правильно: раз человек отважился пересечь такую корявую улицу, где сам чёрт ногу может сломать, то это не без крайней нужды – наверняка хочет сообщить что-то из рук вон выходящее.


Нюрка ввела Филиху в курс дела – и вот уже обе женщины, как лодки-плоскодонки на речных порогах, под самыми рискованными углами девиации стали медленно, со скрипом пробираться к подсвинковой хате. Нюрка проскочила раньше: короткие и кривые ножки оказались более устойчивы; а Филиха в силу возраста, толщины бюста и прямизны ног, хоть и относительной, шла тяжелее, отчаянно балансировала и непроизвольно вскрикивала как последняя трусиха. Перейдя, наконец, на ту сторону, она подхватила валявшуюся в канаве палку и сразу преобразилась – стала бесстрашной и воинственной.


Вдруг где-то невдалеке тоскливо и протяжно завыла собака. С чего бы это? – насторожились женщины. Они недоуменно переглянулись. Но, хоть собачий вой и резанул их по сердцу, дурные мысли были отброшены, потому что на железнодорожных путях взад-вперёд сновала «кукушка» (маневровый паровозик), её привычное пыхтение, равно как и грохот стукавшихся буферами вагонов как бы подбадривали: «Ничего не бойтесь, мы здесь, рядом с вами, всё – как и было, ничего в мире не изменилось».


Филиха была много старше и решительнее Нюрки. Она относилась к той категории баб, про которых на слободе говорили, что они-де – «мужики в юбках». Был даже случай, когда ей одной удалось поймать воришку, забравшегося к зажиточной соседке в кладовку. Причём сама соседка наотрез отказалась принимать участие в поимке – боялась, а вдруг тот накинется на неё и что-нибудь сделает.  Она лишь, услышав за стенкой глухой стук горшков, тихонько вышла из помещения и сообщила Филихе – благо жили рядом – что  у неё кто-то там орудует.


Этого оказалось достаточно – Филиха мгновенно примчалась с кочергой и обезвредила вора. Им оказался один базарный попрошайка, который из-за постоянного недоедания был так тощ и бледен – даже не бледен, а бел – что от него исходило что-то наподобие сияния. Бабам от души стало его жалко – они дали ему с собой хлеба и пару солёных огурцов, после чего взяли за шкирку и выпроводили за ворота. Вслед спросили: «А как же ты попал сюда, все замки как будто справные?». Воришка, благодарный за столь лояльное обхождение, пояснил: «Как, как… Через ляду и попал – вот как. (Ляда - это лаз с дверкой, в данном случае с чердака в кладовку). Через неё и уйти хотел, так вы ж не дали… Горище (чердак) закрывать надо, а оно у вас нараспашку. Сказано бабы...».


Хоть Филиха и держалась тогда молодцом, на самом деле очень перенервничала, а о хозяйке дома и говорить нечего. Поэтому после ухода непрошеного гостя у женщин начался истерический смех. Они долго обсуждали случившееся и всё шутили, что если бы воришку хорошо отмыть, причесать, чуток откормить, чтоб ветром не сдуло, то с ним ещё и жить можно было бы.


3. МОМЕНТ ИСТИНЫ
---------------------------


Подойдя к воротам подсвинкова подворья, Филиха с Нюркой интенсивными взмахами рук согнали с деревьев птиц – чтоб над душой не сидели. Филиха размотала на калитке проволоку, смело вошла и направилась к хате, величаво держа палку. В этот момент она была похожа на строгую игуменью, только что в несоответствующем одеянии. Нюрка – за нею; свою кошёлку она оставила у ворот, прислонив к забору. Калитку предусмотрительно не закрыли – чтобы не терять времени на её открывание, если придётся срочно убегать – мало ли что!


Когда уже были у входа, из хаты опрометью, шипя и задрав трубой хвост, выскочил головастый серый кот и круто завернул за угол. Он, видно, был занят чем-то очень для себя важным и поэтому поздно услышал приближение людей. А может, был уже настолько стар, что уши, как говорится, сели. А может, и то и другое… Что бы то ни было,  страх оказаться заблокированным в замкнутом пространстве вверг его в такое паническое бегство, что женщинам показалось, будто он даже испражнился на ходу, вдобавок ещё и поскользнулся на повороте за угол хаты, что для кошек ввиду их цепкости и невероятной пластичности является нонсенсом.   


Нюрка опешила от неожиданности и хотела вернуться. Но  внешняя невозмутимость Филихи подействовала на неё успокаивающе, а её тирада, выпущенная вслед коту: «Хух, сатана, хай бы тибе чёрт! Имчиться (мчится) – зар-р-раза – як скаженный...» прозвучала без паники,  машинально, как какая-то присказка, что окончательно умиротворило Нюрку.


Ступив на порог, Филиха остановилась, взявшись рукой за косяк дверного проёма. Нюрке она заслонила всю перспективу, и та не могла ничего рассмотреть. Наконец Филиха сделала шаг вперёд, сойдя с порога, и снова остановилась. За нею робко и как-то боком просунулась Нюрка.


Прежде всего, обе удостоверились, что в хате нет ничего сногсшибательного – даже и намёка на то, что рисовало им богатое воображение. Осмелев и успокоившись, женщины приступили к обследованию отдельных предметов, валяющихся на полу.


Так, у правой стены, если смотреть из хаты на улицу, а это как раз та стена, в которой был сделан вход, бесформенной массой лежала какая-то одежда или просто кусок чёрной ткани – на беглый взгляд было не разобрать. В метре от неё – довольно большая палка с рогулиной на конце, такими палками придавливают обычно змей: за шею их – и к земле. На том конце палки, который толще, – засохшая кровь. Несколько битых силикатных кирпичей – они вообще ничего не значили. А вот примерно посередине помещения (простенков ещё не было), чуть ближе к передним окнам, валялось то самое, ради чего находился здесь кот и дежурили на стенах птицы: большой кусок мяса, с футбольный мяч величиной, а то и больше. Он был облеплен землёй и мелкой соломой, а там, где рвал его кот, виднелась волокнистая красная мякоть.


– Дывы, мнясо!.. Настоящее… – недоуменно воскликнула Нюрка. Она обошла вокруг куска, всматриваясь и внюхиваясь с такой брезгливой опаской, словно бы мясо в любую минуту могло взорваться и обрызгать её заражённой кровью. – И шо воно за мнясо?.. А ну-к поширяйте його палкою, тёть Хрося, якое воно, гинтересно…


Филиха несколько раз поштрикала кусок палкой, потом, взявшись за палку обеими руками, перевернула его, с умным видом эксперта постукала, определяя, с костью мясо или без кости, наклонилась, втянула носом воздух, сплюнула вбок.
– Мнясо-то мнясо, и ны вонючее наче – запаху не чуть, а от з кого? – хтозна… Так зразу сказать важко (тяжело). Ну токо ны свинячее, бо сала нема… И ны баранячее – скоко там тией барашки, шоб отакой здоровый кусманяку выризать! Може, яловичина (говядина)?..

 
Закончив с обследованием мяса, женщины подошли к ткани. Нюрка подняла её, развернула, и оказалось, что это юбка, ещё не старая, но и не новая. Пошита она была примитивно, мешком, на поясе – «учкур» (затягивающаяся верёвка), как на шароварах эпохи Тараса Бульбы. Нюрка растянула её в руках, отодвинула от глаз и, задрав голову к небу, посмотрела на свет.
– Хорошая юбка, – удивилась она, – ниде не попукалась (не посеклась), хоч бери та й носи. Сама б ны против… – Потом свернула её и положила туда, откуда взяла.


Всё было бы ничего, если бы не мясо. Юбка, по логике вещей, вполне могла принадлежать Подсвинчихе – как рабочая одежда; палку, не исключено, забросили с улицы дети – крыши-то нет; битый кирпич – неотъемлемый атрибут всякой стройки. Но мясо?! Мясо – свежее, без червей и даже без запаха – не вязалось ни с чем. Оно и удивляло, и пугало, и интриговало. И что-то мистическое витало вокруг него. Видеть мясо – вообще плохо, что во сне, что наяву.  А может, то – человечина, а никакая не яловичина: яловичину едят, а не подбрасывают в чужие недостроенные хаты. Такая догадка мелькнула у баб, и они ужаснулись.


У Филихи зародилась мысль о каком-то злом умысле, Нюрка поддержала её. И они решили: нечего заниматься самодеятельностью и строить догадки, надо оповещать хозяев, пускай приходят и что-то предпринимают. Может, они захотят заявить в милицию...
Вот сейчас Нюрка отнесёт свои покупки домой и отправится к Подсвинкам, в Белые Дома, благо они недалеко, минутах в двадцати ходьбы от нюркиного подворья. Иван-то наверняка на работе, зато Галя, его жена, должна быть дома – Иван не пускает её на работу, говорит: «Что, я не обеспечу собственную жену? Смешно... Тем более что деток у нас нет, а нам двоим – много ли надо!».


Для подстраховки Филиха попросила проезжавшего на велосипеде мальчика Пуню смотаться к Подсвинкам и передать тёте Гале, чтоб сидела дома и никуда не отлучалась: к ней через полчасика придёт тётя Нюра и всё объяснит – есть, мол, одно очень важное дело. Пуня пообещал, но как-то неубедительно: «Та мине, вообще-то, в другую сторону...». «Ничо-ничо, ты на лисапети – встыгниш (успеешь) и у другую сторону», – строго сказала она.


Пацаны побаивались Филиху, потому что зять её служил милиционером, правда, далековато от Кизияра – в Пришибе, но всё равно... Не боялся только Вовка Росляк. «Подумаешь! – говорил он, – ну и шо, шо дядька Петька милиционер – страшен рак шо в гузни очи! Шо он мине сделает! На фост соли насыпет, чи шо?» Но Пуня боялся, поэтому и пообещал.

 
Женщины обложили мясо колыбом, чтоб закрыть доступ кошкам, собакам и птицам. Ничего не стали сдвигать с мест, так как предполагали следственные действия компетентных органов; по этой же причине старались поменьше топтаться и вообще ходили на цыпочках – во избежание уничтожения следов преступления, как они считали. Наконец со спокойной совестью, что сделали всё от них зависящее, причём сделали грамотно, женщины удалились – естественно, до прихода хозяйки.


4. НЕПРИЯТНЫЙ РАЗГОВОР
------------------------------------


Галя Подсвинок, в девичестве Дзвонарь, красивая двадцатисемилетняя молодичка, действительно оказалась дома. Мальчик Пуня до неё не доехал – спустило колесо, пришлось вернуться с полдороги – и, естественно, ни о чём её не предупредил. Поэтому, когда Нюрка внезапно предстала перед нею, Галя имела, как потом та же Нюрка и рассказывала, «такой обосранный вид, что прямо и не знаю...»


На доклад Нюрки о том, что творится в их строящейся хате, хозяйка отреагировала крайне неадекватно: ни тебе испуга, ни удивления, ни элементарного интереса. Зато раздражения, неприязни и враждебности было с лихвой. Она вела себя так, словно бы всё знала и без Нюрки, и очень расстроилась, что её тайну узнали другие.


– И чего это вам всем неймётся? – возмущалась она. – И чего это вы всё прислушиваетесь да принюхиваетесь? Не нравится – не смотрите! Нечего лазить по чужим хатам! Не суйте свои носы, куда не просят! И что за народ такой! А ты, «милосердная эмпирышка», – Галя подбоченилась, зло и ехидно прищурилась на Нюрку, не давая той вставить и слова в своё оправдание, – за собой лучше смотри; думаешь, я не знаю, как ты ссышь горячим паром за Стёпкой Приступой? Всё знаю! Нашлась мне тут… праведница. Чья б корова мычала, а твоя молчала. И не жди, что спасибо тебе скажу – не дождёшься. Плевать я хотела...


Вместо благодарности Нюрка, таким образом, получила чёрную неблагодарность. Она наверно уже в десятый раз пожалела, что вляпалась в эту историю – что может быть жальче участи гонца, которого, как в былые времена, карают за плохую весть! Пятясь назад под напором разъярённой хозяйки, стараясь как можно скорее унести ноги, лепетала:
– Ты шо, Галя, чи з глузду зъехала (чокнулась)!? Хиба можна так з людямы! Я ж по-хорошому… Якбы знаттё, век бы не прийшла… – Потом развернулась и почти бегом выскочила за порог.


И тут, осознав свою неправоту, Галя догнала Нюрку, ухватила за локоть, развернула к себе лицом, стала неистово умолять:
– Ой, Нюрочка, извини меня, милая! Не обижайся на глупую бабу, заклинаю всеми святыми! Что-то я совсем раскисла, нервы – ни к чёрту. Спасибо что пришла, что предупредила… – И тут разразилась горючим рыданием. Слёзы полились как вода сквозь размытую плотину, и казалось, удержу им не будет. Создавалось впечатление, что Галина ждала случая, чтобы выплакаться у Нюрки на груди, только вначале надо было хорошенько отчихвостить её.


Но как  внезапно началось рыдание, так оно внезапно и закончилось. Хозяйка овладела собой, вытерла слёзы, даже нашла силы улыбнуться и вполне спокойно договорила прерванную благодарственную речь – спасибо, мол, за внимание, за неравнодушие и вообще… за добрые намерения.

 
Нюрка всё простила – мало ли что у человека на душе! Может, с Иваном повздорили, и она как раз попала под горячую руку. Может, просто так кошки скребут – на погоду или на месячные. А может, до сих пор по своему татарину сохнет. Кто его знает! Главное – осознала свою ошибку и покаялась, ну что ещё надо!

 
Провожая Нюрку до калитки, Галя заверила, что как только Иван явится с работы, она его тут же погонит на план, пусть разбирается.
– В пять часов кончится смена, – прикидывала Галя, – пока придёт домой, перекусит, то да сё... – в общем, где-то после шести будет как штык.


5. КОНФУЗ
--------------


В начале седьмого Иван вырулил велосипед из-за угла на пересечении улиц «Чайковской» и «Петровской», и тут же его взору предстала кучка баб у филихиных ворот. Все они, как шляпки подсолнухов на солнце, смотрели в одну сторону – туда, откуда должен появиться Иван. Переживали – а вдруг не приедет, что тогда? Молва о важной находке уже разнеслась по дворам, да вот жалость: Филиха никому не разрешала эту находку посмотреть – боялась, как бы не затоптали следы. Она целый день, находясь у себя дома, старалась не выпускать из поля зрения подступы к подсвинковой хате; каждому, кто хотел в неё проникнуть, строго кричала через улицу:
– Низя, бо, може ж, прыйдится заявлять, так хай воно усё там лежятымэ як лежить.


Иван подъехал, осадил «железного жеребца», как он называл свой велосипед, вежливо поздоровался.


– Ну, что тут стряслось? – начал он с места в карьер. – Галя мне рассказала, но я, честно говоря, так ничего толком и не понял. Да и она сама мало что поняла…
– А шо тут понимать, Ваня?! – чуть выступив вперёд перед громадой (обществом) – как и положено предводительнице – ответила Филиха. (Нюрка, истинная первооткрывательница всего того необычного, что обнаружилось в хате, в силу природной скромности не встревала в разговор, держалась в тени.) – Треба иттить та й дывытыся на мести, тоди усё и поймёш, – наставляла Филиха. – Ты ж, Ваня, хазяин, як-ныяк, тебе видней будить, а шо я? Я – суседка, и то «чирыз дорогу навпрысядки».

 
Процессия медленно двинулась на ту сторону улицы: впереди Иван с велосипедом в руках, за ним Филиха с неизменной палкой, потом Нюрка и далее гуськом все остальные. Замыкала шествие бабка Федора; из-за больных «кульш» преодолевать засохшие неровности грунтовой дороги ей было особенно трудно, но она упорно лезла и бурчала на жуткие колдобины: «Бодай бы вам грэць! Пройтить людыни – не можна… Хоч рАчки ставай та отак и сунься...».


Первым во двор вошёл, как и положено, Подсвинок. Он осторожно прислонил велосипед к стене, оглянулся, окинул  взглядом «посторонних лиц», которых было немало, и чтобы развеять навинченную Филихой атмосферу мистического страха, нарочито бодро сказал:
– Ну, кто из вас самая смелая? Вперёд!


Раздалось несколько реплик. «Токо опосля хазяина!». «Та не, Ваня, ты ж у нас одын мущина, ступай пэрьвый!». «Так у нас же тут, кажись, Хрося Филь закопёрщица, хай вона!». «Так, так, нехай Хрося!»…


Фрося Филь (та самая Филиха) не заставила долго себя уговаривать и в восторженно-приподнятом настроении, подогреваемая благосклонностью толпы и чувством собственной значимости, шагнула вовнутрь. Шагнула так широко и размашисто, как шагают твёрдо уверенные в своей правоте люди. Ей явно не терпелось продемонстрировать всему миру, что вот, мол, какие бывают превратности:  законный хозяин ни хрена  не знает о том, что делается  у него в хате, а она, соседка, человек фактически чужой, знает всё. И не открой тётя Фрося, извечная палочка-выручалочка, ему глаза, так бы и пребывал в приятном неведении. А чем бы всё это кончилось, даже подумать страшно. Её лицо прямо-таки вопило: «И что бы вы все делали без тёти Фроси? Люди, я вас спрашиваю!». Она в азартном порыве выскочила на середину хаты. Остальные, переступив порог, на всякий случай сгрудились у двери – чтоб быть первыми, если, паче чаяния, придётся бежать.


Тем горше было разочарование, которое, мгновение спустя, пришлось испытать Филихе, когда она увидела, что хата… пуста – ни мяса, ни юбки, ни палки с рогатулькой. Ничего, на чём зиждился её пафос. Даже колыб исчез; его кто-то вынес и положил туда, откуда он был взят – в общую кучу за хатой.


Филиха поджала к самым ушам плечи и в таком положении застыла, потрясённая. Какое-то время она не оборачивалась и не говорила ни слова. Потом, не опуская плеч и продолжая молчать, развернулась; при этом её застывший взгляд пришёлся на грудь Ивана, а точнее на место оторвавшейся от рубашки пуговицы, с неряшливо торчащими нитками – тот просчитал направление взгляда и конфузливо заёрзал грудью. (Видно, Филихе было стыдно перед Иваном, а иначе зачем бы ей было избегать его глаз). Эта немая сцена длилась относительно долго.


Первой терпение лопнуло у Лытчихи. Надтреснутым старческим голосом она проверещала реплику, которая на фоне всеобщего безмолвия прозвучала очень внятно и громко:
– Чо це вона туды глаза вылупила, мов баран на новые воротя?
И вмиг оцепенение толпы кончилось, пошёл оживлённый ропот. В нём различались и разочарование («кина не будить – кинщик заболел!»), и удивление («и вора не було, и батька вкрали»), и ехидство («кружало, де лежало…»).


Наконец из Филихи полезли нечленораздельные, утробные звуки, похожие на бульканье кипящей смолы в огромном чане. Что это с ней, уж не языка ли лишилась на нервной почве? – подумали некоторые. Народ стал недоуменно переглядываться. Но тут дар речи вернулся к бедной женщине:
– Не понимаю... А де ж усё ото, шо туточки було? Га? – Филиха подняла глаза и, обращаясь к бабам, как бы взывала к поддержке и справедливости. А те, отводя взоры в сторону, осторожно, чтоб не оскорбить её подозрением во лжи, отвечали:
– А може, Хрося, ничого тут й не було? Може, тибе показалося… Чи приснилося… Буваить так.
– Та шо я, самашечая, чи шо!
– Самашечая не самашечая, а хвакт есть хвактом… – рубили они воздух ребром ладони. – Не корова ж языком злизала, на самом-то деле…

 
Недоверие толпы привело Филиху в отчаяние. И тут она вспомнила про Карачконогую Нюрку, которая стояла опричь:


– Нюр, ну скажи ж йим хоч ты! Чого мовчиш як немовлятко (ребёнок, который ещё не умеет  говорить)? Сама заварыла кашу – и у кущи? Не-е-е... Так не пойдёть, дорогуша!
– А шо я скажу? Почём я знаю! – неожиданно грубо ответила Нюрка с явной обидой за то, что её, фактически первооткрывательницу, только сейчас заметили. – Вы ж тут керували (руководили), доглядали за усимА (присматривали за всеми), шоб у хату не лезли… А я, значить, у кущи… Гинтересно! «Хто усрався? – невистка!» – так получаеться, чи шо? – И уж совсем как стопроцентное алиби произнесла: – Я одлучалася, и вам це хорошо звестно – ходила до Гали… Меня довго не було… Так шо, звиняйте, з меня взятки гладки... Сами выкручуйтесь, при чём тут я! Прогавили за балачкАмы (проворонили за разговорчиками) – так и скажить, а звалювать свою выну на других – некрасиво...


Иван не вмешивался в перепалку, многозначительно молчал и  скептически ухмылялся. Ухмылялись и другие. И Филиха поняла, что её, порядочную женщину, бывшую квартальную, у которой к тому же зять служит милиционером на станции Пришиб, принимают за обманщицу. Вот это был уже настоящий позор! Согласно кизиярскому менталитету, высшей мерой оскорбления человека был не трёхэтажный мат в его адрес, не живописный кукиш,  не даже задранная юбка с поклоном в обратную сторону, а изобличение во лжи при всём честном народе.

 
Чтобы ей поверили, Филиха, как к последней надежде, прибегла к клятвам с битием себя в грудь – старому испытанному приёму, почти никогда не дававшему осечки. Кинувшись к Ивану, плачущим голосом (но без плача как такового) запричитала:
– Вань, ну шо я можу сказать! Та шоб миня паралич розбыв! шоб мине свету белого ны бачить! шоб у миня очи на лоб повылазили! – як отута лежало мнясо, а отуточки – метнулась она от центра хаты к стенке – юбка… з учкуром. Ну а тут – палка, з рогатулькою… Я ж не выдумляю! Шо, я малахольная, чи шо?! Та й не одна ж я тут була, мы удвох з Нюрою… Нюр, – снова схватила она Нюрку за лацкан лапсердака, – ну ны мовчи, скажи ж, на самом то деле!

 
– Ой, тёть Хрося! – недовольно скривилась Нюрка, – знову вы «за рыбу гроши» (толчёте воду в ступе)… Я вже свое сказала и бильш ничо никому не казатыму. Не буду – и вся тоби тут! Ны хочу! И отстаньте од меня!
Филиха хотела плюнуть ей в лицо, но не плюнула, а только крикнула со злобой: «Ну и лярва ж ты, Нюра!», после чего таки отстала от неё. А та, как побитая собачонка с поджатым хвостом, спряталась за живот вечно беременной Галигузихи.

 
– Ну, так шо ж мине робыть, га?! – раскинула руки Филиха, точно  прося прощения у народа перед казнью. – Чи землю йисты? Чи головою об стеньку быться (о стенку биться)? Чи кров (кровь) себе спустить? Чи як?..


Иван в предупредительном жесте выставил вперёд свои маленькие ладошки.
– А ничего не надо, Ефросинья Лукьяновна! – успокаивал он убитую горем соседку, – почему обязательно надо что-то «робыть»? Исчезли вещественные доказательства? – и хорошо! Баба с возу – кобыле легче. На «нет», как говорится, и суда нет. Одно дело если б действительно что-то было, а если его нет, зачем ломиться в открытую дверь! – Иван облегчённо вздохнул, что всё так удачно сложилось, что  вопрос закрылся сам собой и не надо никуда заявлять.


В душе Иван досадовал на себя: вот дурень, нашёл кому верить – бабам! Попался на удочку как последний болван – «обманули дурака на четыре кулака». Теперь он не сомневался: в хате ничего не было, а раз не было, то и исчезать было нечему. И все эти россказни про странные звуки, запахи и ещё более странные вещественные находки есть ни что иное, как плод бабской выдумки. Просто от беспросветной тоски и однообразия жизни дамам захотелось поиграть в чертовщину. Они так увлеклись, что  сами в неё поверили. Бывало такое на Кизияре и раньше, и не раз. А Ефросинья Филь вообще обожала ловить, изобличать, следить... Это – её нормальное состояние.

 
Иван дал отбой и предложил всем расходиться по домам. Филиха никак не могла успокоиться:
– Так шо ж получаеться по-вашому, шо я трипофостка (трепачка)? За всё мое доброе?! Ну, спасибочки вам... – она отошла от публики на три  шага, повернулась  к толпе лицом и картинно поклонилась в пояс. Потом вплотную подошла к Ивану и как-то угрожающе спросила: – Вань, так ты шо, мине не вирыш? Скажи чесно, бо я ночию ны спатыму.


Иван, в силу разницы роста глядел на Филиху снизу вверх – как маленький щенок мужского пола перед матёрой овчаркой женского пола, хорошо знающий врождённым инстинктом, что сучки кобельков не кусают, и только поэтому не писающий от страха.

 
– Что вы, тёть Фросичка! Конечно, верю! Как можно!.. – он даже обнял её за могучий торс и чуть припал щекой к плечу. – Спасибо вам за бдительность. За мной магарыч: бутылка  «Спотыкача». Идёт? – Надутая Филиха промолчала, должно быть, в знак согласия. – Так что спите спокойно.
 

Он выпроводил всех со двора, закрутил калитку проволокой, сделал людям ручкой, сел на велосипед и уехал. Толпа ещё погудела немного у ворот да и разошлась.


6. ПРОЗРАЧНЫЙ НАМЁК ЗНАХАРКИ
-----------------------------------------------


Но по домам пошли не все – несколько баб направились к Филихе, чтобы утешить расстроенную женщину и предложить себя в свидетели или в какое-то другое услужение, если, желая отстаивать свою честь, та  вздумает добиваться истины. Состоялось что-то вроде «военного совета в Филях». Было много всяких предложений насчёт того как быть, с чего начинать действовать. Но ни одно предложение не было принято – никак не могли прийти к общему согласию. Уже хотели было переложить совет на завтра, как тонким, севшим от жира голосом просипела толстая Луценчиха:
– От шо я вам скажу, дивчата! Треба иттить до Иванивны, хай воны розсудють. Бо иншого выходу немаить. Сами мы ничо не зробымо, будем ото языкамы ляскать та й усё. Як завжды (как всегда)...


Предложением заинтересовались. Больше чем кому бы то ни было оно понравилось самой Филихе.
– Точно! – воскликнула она. – И як мы доси не додумалися, га?! Сёдни ж надо и йтить! Хай, може, я потратюся, а «кров з носу» доведу дело до кинця.
Ей посоветовали не пороть горячку и идти к Ивановне не сегодня –  с бухты-барахты –  а завтра. Один день ничего не решит. Филиха согласилась, тем более что надо было подготовиться, в частности, определиться, что нести в качестве мзды – деньги ли, что-то из продуктов... А может, полушалок? – у неё есть неношеный... Или, может, потом как-нибудь отработать в огороде...
Договорились, что пойдут трое: Филиха, Луценчиха и бабка Федора, и рассчитаются продуктами – у кого что найдётся, тот то с собой и возьмёт.


Назавтра часиков в восемь они уже стояли у ворот Ивановны – «знахарьки над усимА знахарькамы» – именно так называли её слободчане. Хотя и был праздник Первомая, та была не против принять их, ибо такие праздники не признавала, более того, ненавидела их. Особенно рвала и метала в день Октябрьской революции – седьмого ноября. Правда, по вполне понятной причине, эту ненависть не демонстрировала чужим людям – перегорала молча или в кругу своей семьи. 


Без каких бы то ни было специфических эффектов: без взывания к потусторонним силам, без пассов, без гревлюсов (колдовских причиндалов), не раскинув даже карт, путём  одного только логического умозаключения - что, кстати, очень не понравилось бабам, ибо именно на специфические эффекты они и рассчитывали - Ивановна вынесла вердикт. Она сказала, что во всей этой чертовщине замешан Пашала. Каким "боком" замешан - не сказала, но что замешан - сказала определённо. А где Пашала, там, мол, и Пар, бандитская вотчина Кизияра. Акценты, таким образом, были расставлены.


Она предложила бабам воочию убедиться в справедливости её слов, установив за Пашалой тайный надзор. А чтоб он ничего не заметил, ни в коем разе не форсировать события, лоб в лоб не сталкиваться, глаза ему не мозолить. Просто набраться терпения, незаметно вести наблюдение - что называется, из-за угла - и ждать. Ждать, ждать, ждать. Придёт время - он сам себя выдаст. Бабы было попытались что-то возразить (или уточнить), но Ивановна сурово  прервала их очередным наставлением: "Суетиться - ни-ни, - погрозила она пальцем, - ня то старый лис засикёть вас, дур, заметёть сляды и заляжить на дно, как канбала (как камбала). Надоть усё делать умеючи". 


Больше Ивановна ничего существенного не сказала, потому что боялась, как бы ей не спалили хату – за то, что слишком много знает - если информация просочится  в народ и дойдёт до Пара. Она и баб предупредила, что им тоже не сдобровать, если Пашала дознается, что они под него «копают», поэтому  взяла с них клятвенное обещание не распускать языки, а делать всё «молчки», шито-крыто – чтоб комар носа не подточил. А персонально Федоре, как соседке, метнула в укор: «Особливо штоб твой Пилип ничиго не узнал, бо у няго вода в жопе не удержится – хужей бабы...». Федора согласно закивала головой: «Та ото ж... Ну вы, Иванивно, не хвилюйтеся (не волнуйтесь)! Хиба ж я маленькая, хиба ж ны понимаю! Мовчатыму як могила, будьте пэвни (буду молчать как могила, будьте уверены)...».


Пашала был свой, то есть жил тут же, на Кизияре. Работал на мясокомбинате, поэтому был личностью более чем известной – многих слободчан снабжал крадеными мясными продуктами с доставкой на дом. С пресловутым Паром, действительно, имел тесную связь: там тоже любили кушать колбасу и мясо. Бабы (в основном Филиха) стали негласно следить за ним и собирать компромат – где бывает в нерабочее время, с кем якшается, кто к нему приходит, кому возит на своём велосипеде мясо, а кому – кишки, кровь и сало, из которых люди  делали кровяную колбасу по своему вкусу. (Какое это имело значение для изобличение Пашалы, судить не берусь – не знаю).


На слободе, как и в селе, следить легко, потому что все друг перед другом на виду. И каждый каждого знает как облупленного. Тем не менее следили долго – никак не удавалось за что-нибудь зацепиться. Наконец-то бабка Федора заметила, как во вторник Пашала спешился у лытчихиной калитки и, ведя велосипед в руках, нырнул в её кривую аллею, причём нырнул «кратькомА» (стараясь быть незамеченным). Сзади на багажничке велосипеда что-то лежало, то есть приехал он не пустой. Зато когда минут через десять уезжал от Лытчихи, был уже пустой - на багажничке ничего не лежало. Так как Лытчиха мясного не ела, возник вопрос: что он ей привёз? Этим заинтересовались, и, как мы узнаем чуть позже, не зря.


7. ТЫТЯНА ЛЫТКА
-------------------------


Лытчиха никому не смотрела в зубы и никогда за словом в карман не лезла. Может быть поэтому с нею предпочитали не связываться, а то ещё отчебучит что-нибудь такое, от чего хоть стой хоть падай. Её считали юродивой, а юродивых, как известно, трогать нельзя – грешно. Таким образом, Лытчиха имела пожизненную индульгенцию на неприкосновенность со стороны общества, а общество – пожизненную индульгенцию на рефрактерность (невосприимчивость) к её фокусам. Что взять с дурочки!

 
Сколько ей было лет – никто толком не знал: одни говорили под девяносто, другие – за девяносто, находились и такие, которые давали голову на отсечение что ей уже сто с гаком. Когда спрашивали о возрасте у неё самой, она игриво отвечала: «Мине? Пиисят сем. А шо?». В паспорт ей, естественно, никто не заглядывал,  внешне она была какая-то безвозрастная (потому что тощая). Всю её родню, ближнюю и дальнюю, выбили в революции да войны, поэтому кроме злобы на весь мир у неё ничего в душе не осталось.


Когда надо когда и не надо, она говорила слободчанам: «У меня бунчук е! Понятно? По батьковои линии достався. А шо у вас е? Гола жопа?». (Бунчук – символ власти главы казацкого войска). Лытчихиного бунчука никто не видел, но все слободчане верили, что он есть, так как доподлинно было известно, что предки её происходили из Запорожской Сечи, чуть ли не с самого острова Хортица. И всегда ходили в «пэрьвых». Эта легенда передавалась изустно из поколения в поколение. Может, ещё и поэтому её терпели.


Старожилы  помнили, как в гражданскую у неё дома был Нестор Махно. Был буквально пару минут, а шороху наделал такого, что целый год  только об этом и говорили. Якобы Лытчиха в молодости была лучшей подругой его сестры, Катерины, что жила в Гуляйполе, и он по пути в Булганак  заскочил передать от неё поклон и гостинчик. (Я не знаю, была ли у Махно сестра, а если была, то как её звали; всё здесь написанное привожу исключительно со слов Лытчихи, вернее даже не самой Лытчихи, а тех людей, которые мне рассказывали об этом как о достоверном факте. Примечание автора.)

 
Лытчиха жила одна. Сад, огород и коза были главными её кормильцами. Мяса и сала в рот не брала – не испытывала потребности. «ПичорЫци» (пичерицы, или шампиньоны) ела, причём с жадностью – так любила; они росли тут же, на её приусадебном участке, диким образом, из года в год – как, собственно, и у многих других хозяев. Обожала также охлаждённое козье молоко с горячими  пышками, только не пшеничными,а ячменными. 
 

Соседей в дом не пускала и сама по чужим хаткам не бегала. Зато если где-нибудь случалось что-то особенное, привлекающее всеобщее внимание, первой была там. В качестве зеваки посещала все свадьбы – на свадьбах давали «шишки». «Шишки» – это ритуальная выпечка, округлой формы, величиной с дамский кулачок, для декора покрытая шипами из того же теста; их раздают даром всем желающим, даже неприглашённым – чтобы кушали за здоровье и благополучие молодых.
Ну а похороны с поминками – это уж само собой – Лытчиха не пропускала ни одни.


Хата её стояла на улице Северо-Линейной. От калитки до порога вела длинная-предлинная дорожка – ни у кого из слободчан домА так далеко вглубь сада, да ещё такого дремучего, не заходили. К тому же дорожка была извилистая, сверху и с боков её обвивала густая арка из винограда, так что летом лытчихино подворье не просматривалось – тонуло в зарослях. Тут же, у железной дороги, «под насыпью, во рву некошенном», всегда, с ранней весны до поздней осени, паслась на колышке её коза – «чирыз жопу тормоза», – как она сама шутила.


Если слободчане к Лытчихе не ходили, то обитатели Пара (Пар – бандитский анклав, базировавшийся на обширных шлаковых отвалах Кизияра) – хаживали, и нередко: Колька Мамочка, Костыль-и-Шпага, Длиннобудылый, Кинебас, Сучий Потрох, СвИна-и-Тулонок… Даже Бздюха (не путать с Бздеником!) – на что уж презренная личность – и тот приходил несколько раз; выходит, Лытчиха и им не гнушалась.


Бздюха был ненавидим слободчанами за то, что ловил собак, убивал их, а мясо  сдавал торговкам – те подмешивали его в начинку для пирожков (едят, мол, собак корейцы, и не умирают, а мы чем хуже корейцев!). Шкурки Бэдюха выделывал каким-то одному ему известным скоростным методом (отчего постоянно вонял), шил неплохие шапки и продавал их на толкучке. Многие слободчане узнавали о судьбах своих внезапно исчезнувших Шариков, Бобиков, Пальм и Тузиков именно по окрасу меха этих пресловутых бздюховых шапок.

 
Жаловал Лытчиху своим посещением и сам Баджинак – на момент описываемых событий экс-правитель Пара. Можно даже сказать, она с ним дружила. На чём зиждилась их дружба,  точно сказать трудно, а плодить слухи и предположения – не хочется.


И вот к этой загадочной Лытчихе, не имевшей дела ни с кем из слободчан, малахольной и  отверженной, приезжает на велосипеде в общем-то достопочтенный гражданин Кизияра (связь с Паром не в счёт), отец семейства, если не примерный, то вполне сносный муж, справный хозяин – Юнус Пашала, или просто Пашала. Что ему там надо? Филиха, Луценчиха и бабка Федора терялись в догадках, они были уверены: это – неспроста.


А когда им от лытчихиной соседки Маньки Стовбур стало известно, что в тот же вторник, под вечер, туда приходила Галя Подсвинок,  воображение Филихи, Луценчихи и Федоры распалилось до такой степени, что они даже помолодели, и почти целый день не разлучались – всё совещались. О, как им помогла Манька! – знала бы она, точно потребовала бы магарыч. И, главное, ничего специального не предпринимала – всё произошло спонтанно, и вот как.
 

Манька стояла у ворот, ждала мужа: благоверный всё не шёл и не шёл с работы. «Как бы где не нализался, паразит, – переживала она. – Денег-то у него нет, знаю точно, но свинья грязи всегда найдёт. В крайнем случае, позычит (возьмёт в долг)». Вдалеке она заметила женский силуэт. Силуэт приближался. Во избежание ненужных расспросов (типа «чего стоишь», «кого выглядываешь») Манька спряталась за куст сирени, надеясь сквозь прогалы между ветками рассмотреть идущую. И рассмотрела – это была Галя Подсвинок.


Когда Галя проследовала мимо, Манька тихонько  вышла из-за куста, подошла к калитке и стала сверлить Галю заспинным взглядом. И тут случилось непредвиденное: Галя, дойдя до лытчихиного подворья, не проследовала дальше, как сделал бы всякий нормальный человек, а  порывисто открыла калитку и буквально заскочила в гущу лытчихиной аллеи. Нонсенс, да и только! Манька даже воскликнула: «От тебе на! Шо такое? Не поняла...».


Стовбурша забыла про своего Стовбура и стала усиленно думать, с кем бы срочно поделиться новшеством. Хотела было бежать к  молодым Рогачам, что построились в огородах, но тут, как назло, чёрт-таки припёр мужа, и срочно поделиться интригующей информацией ни с кем не пришлось.


Утром, чуть свет, она пошла по воду и первому встречному, а им оказалась Филиха, в деталях поведала о том, что видела накануне. Та акцептировала информацию, но, к крайнему удивлению Маньки, как-то равнодушно-равнодушно. (Мы-то знаем, что это «равнодушие» - деланное: с целью конспирации). Манька возвращалась и возвращалась к разговору, а Филиха расхожей фразой «та хай йим грэць!» всё уходила от разговора и уходила. И распиравшая Маньку новость в ней же самой и перегорела – за невостребованностью: она думала что произведёт бум, а произвела пшик.


Зато Филиха в душе ликовала.


Но и это не всё: выяснилось, что вчера, в понедельник, Ивана Подсвинка по службе направили в командировку в Крым, в Сарабуз. И пробудет он там всю рабочую неделю – до субботы.


Возникло интересное стечение обстоятельств: Пашала посещает Лытчиху (не с пустыми руками), долго у неё не задерживается – минут через десять уезжает на своём драндулете; через несколько часов после Пашалы к Лытчихе приходит Галя Подсвинок, сколько она там пробыла – неизвестно: уходящей её никто не видел; муж Гали Иван со вчерашнего дня в отъезде, приедет через четыре дня.  Вот и получается, что у наших баб-следопыток, как говорится, не было ни гроша, да вдруг алтын: совсем рядом, за углом, почти под носом, творится такое, что нарочно не придумаешь.


8. ИВАН ДА ГАЛЯ
-----------------------


Замуж за Ивана Галя вышла сразу, как тот вернулся с фронта; не сказать, чтоб по любви, но и противен он ей не был. Да и кто думал тогда о большой любви, когда мужиков было, как говорится, раз-два и обчёлся. В ход пошли все:  безрукие, безногие, кривые, косые – все, «абы струмент хоть мало-мальски работал, чтоб детей делать». А Иван брал Берлин, и грудь имел всю в орденах да медалях, которые позвякивали как валдайские колокольчики, когда он лихо танцевал «Яблочко», совершая сложнейшие переборы ногами, в начищенных до блеска шевровых сапожках, голенища в гармошку… А руки!.. О! Руки летали повсюду, от затылка до подошв, по всему туловищу, с прихлопом да с притопом, даже о пол ударялись ладонями плашмя. А глаза!.. Это теперь они как мутное болото, а раньше…


Почему скис мужик, отчего потух – никто точно не знал. Одни говорили, что от «хорошей жизни», имея в виду неверность супруги – она была «слаба на передок». Другие уверяли, что жена элементарно опротивела ему – по принципу «от любви до ненависти один шаг».  Третьи давали голову на отсечение, что здесь не иначе как «порОблено» (наколдовано), и Ивану сейчас  всё, что ниже пупа, до лампочки. А жена каждый день требует... как бы это  поделикатнее выразиться... утоления зуда между большими пальцами ног (симптом Боклага, – шутили врачи, – ибо  по тупости и скудоумию именно так  выразился однажды студент мединститута Боклаг, проходивший практику в земской больнице). Поневоле скиснешь...


Но главная причина всех ивановых бед была в другом – в  бездетности брака. Кстати, это меньше всего муссировалось слободчанами – во-первых потому, что ещё не всё потеряно (Гале – двадцать семь, Ивану – без малого сорок), а во-вторых, отсутствие детей в те тяжёлые годы не считалось таким уж большим горем – плодить нищету и пускать на свет «спиногрызов», которые, дай им волю, «все уши пообъедят», не торопились – молодожёны вначале  становились на ноги, строили хату, налаживали быт, и только потом заводили детей.


Иван же и Галя были одержимы мыслью о детях. Но, как они ни старались, ей ни разу не удалось понести. На какие только «уторы» (аферы) она не кидалась – результатов никаких. Последняя надежда – Лытчиха: кто-то  по большому секрету сказал Гале, что своими заклинаниями старуха всем бесплодным бабам «развязывает пупки» (то есть насылает беременность, и не одну) – и всё благодаря чудодейственному бунчуку.


Гале стоило больших усилий (о деньгах и говорить не приходится), чтобы умолить Лытчиху заняться ею. Вредная старуха всё никак не соглашалась. «Та нашо мине твои грОши, – отмахивалась она, – шо я з нымы робытыму? У меня и так усё е. А клопот я матыму з тобою повэн рот. Воно мине надо?».


Наконец-то с большим скрипом согласилась. Во вторник, когда Галю «засекла» Стовбурша, та шла на третий сеанс. Оставалось ещё четыре (всего семь, с интервалами в неделю). После этого, как обещала Лытчиха, Галя понесёт. Но при обязательном условии: ни одна душа на свете не должна знать, что она лечится, даже собственный муж. А то не поможет.


Именно в этот момент из уст Филихи, вооружённой четырьмя вышеуказанными фактами (кто забыл, напоминаем: 1) пророчество Ивановны, 2) странный визит Пашалы, 3) не менее странный визит Гали, 4) командировка Ивана), прозвучала сакраментальная фраза:
– Ну, усё, фатить. Трэба брать Лытчиху за жопу. Хай розповисть, шо та як. Бо вона тут вынуватая, гадюка...


«Взятие Лытчихи за жопу» планировалось осуществить так. Филиха, Луценчиха и Федора  пойдут к ней домой. Незамеченно, внезапно, без стука войдут в хату. Первым делом обшарят глазами углы и постараются обнаружить что-нибудь компрометирующее. А потом – как сложится. Во всяком случае, постараются склонить её на откровенный разговор. Может, придётся применить и силу – как говорится, прижать к стенке. Они были уверены, что та расколется, никуда не денется.


9. ЗАХВАТ
-------------

 
В среду, после разговора со Стовбуршей, Филиха мгновенно сообщила новость Луценчихе и Федоре, которые только и ждали команды "Фас", и все сообща решили немедленно идти к Лытчихе. Они подобрались к её воротам действительно незамеченными, во всяком случае, так им казалось. Ещё на подходе услышали, как хозяйка тонким надтреснутым голосом выводит старинную украинскую песню. Она легко брала высокие ноты, и – ничего не скажешь – получалось красиво:


«БЫла мэнэ маты бэрэзОвым прУтом,
Щоб я нэ стояла з молодым рэкрУтом…»


Бабы раздвинули ветки, чтобы установить, по какому поводу песнопение. Присмотрелись – и увидели: та распахнула окно и протирает стёкла большим куском газеты. «Чистюля… – ехидно переглянулись они. – К Троице готовится, что ли… Не рано ли? Только Пасху справили…».
Первой ступила в пределы лытчихиного подворья Филиха, за ней Федора, потом Луценчиха. По длинной извилистой дорожке они старались идти беззвучно, на цыпочках, чтобы прежде времени не вспугнуть хозяйку, а то не пустит.


Однако Лытчиха, видно, услышала посторонние звуки, перестала петь и с шумом захлопнула створки окна. И тут же грюкнула задвижкой входной двери. «От зараза – зачинилася, кажись! Не встыгли таки!» – раздосадовано бросила Филиха и непроизвольно ускорила шаг, почти побежала – авось ещё можно что-то сделать, чтоб воспрепятствовать закрытию двери. Но не успела – та уже «запечаталась».


Тогда Филиха вполне смиренно, дабы усыпить бдительность Лытчихи и не вызвать подозрения воинственностью голоса, промолвила, даже, можно сказать, попросила:
– Тытяна, видчини! Мы тут з бабамы до тебя прийшли... Справа е (дело есть)...
Но чувствует кошка, чьё сало съела: Лытчиха и не подумала открывать. Из-за двери донёсся её скандальный голос:
– Эге, як бы ны так! Найшли дурочку! Геть звидсиля пид тры чорты! Не чипайте меня, бо ны знаю, шо я вам зАраз исьделаю! Я з вамы, лахудрямы, швыдко справлюся!

 
Бабам ничего не оставалось, как идти на штурм и ломать дверь. Правда, ещё какое-то время они колотили в неё «деликатно» – кулаками, всё думали: хозяйка пожалеет несчастную дверь и если не впустит вовнутрь, то хотя бы выйдет за порог выяснить, в чём дело. Не впустила и не вышла. Стали дёргать дверь за ручку и угрожающе её расшатывать – не помогло. Потом Луценчиха подобрала кирпич и принялась им калашматить сколько было мочи – ноль внимания.


И только после этого бабы поняли: надо, что называется, идти ва-банк. Объединив усилия и синхронно раскачиваясь, они стали высаживать дверь своими телами – как тараном. Дверь затрещала и была готова вот-вот соскочить с петель и запоров. Нужен был ещё один хороший удар – и лытчихина цитадель падёт.

 
И, поднапрягшись, они пошли на этот удар, последний. Но только прикоснулись к двери, как она распахнулась сама – хозяйка под шумок отодвинула засов. Так как сила бабского удара уже не могла быть отвращена, то она вся ушла в инерцию падения. Бабы рухнули в сенцы, одна на другую, и просунулись  вперёд по "долИвке" (глиняный мазаный пол). Как три слонихи в посудной лавке, зацепили какие-то горшки и раздавили их. Получилась «куча мала» вперемешку с черепками. Бабы кряхтели, пыхтели, сучили ногами, но подняться не могли: тяжеловесным людям и падать больно и вставать трудно.


А Лытчиха с пылающим факелом в руках (и где она его только взяла, вернее – когда успела!), пользуясь беспомощным положением баб, надвигалась на них как небесная кара во плоти: «Ще раз кажу: геть звидсиля, падлянки, бо пидпалю. И так пидпалю, шо аж зашкварчить!». Она стала совать огонь чуть ли не под нос каждой. Те пришли в неописуемый ужас и ползком стали  выбираться наружу.


Но когда выбрались и встали на ноги, их охватила такая злоба, что они в жажде немедленного отмщения тут же набросились на  Лытчиху , выбили факел и скрутили её в бараний рог. О, вы не представляете скифскую бабу в ярости! Это и гром, и молния, и «землетрус» (землетрясение), и «пожежа» (пожар). И всё одновременно.


Впавшую в истерику Лытчиху затащили в хату. Прямо с порога востроглазая Филиха увидела знакомые предметы: палку с рогатулькой на конце и юбку с учкуром на поясе – они преспокойненько лежали в сенцах на рундуке. Не было только куска мяса (да это и понятно – давно, небось, завонялся и сгнил).
– А, от воно шо! – Филиха издала такой торжествующий возглас, будто дошла до высшей цели жизни. – Усё збижжя (все причиндалы), оказуеться, тута! А я думала, куды ж воно усё подевалося? Тепер ясно. Нарешти (наконец)!


Остальное – вопрос техники. Лытчихе бабы объявили в лоб (чтоб припугнуть), что если она будет продолжать орать и сопротивляться, её сейчас же придушат, а людям скажут, что бедная Тытяна Лытка преставилась сама, от старости. Никто даже не усомнится в этом, потому что давно уже пора, сколько можно жить, не два же века, в самом-то деле! Пора и честь знать. Угрозы Лытчиха приняла за чистую монету – и наложила в штаны. Теперь уже не стоило никакого труда  вытянуть из неё всю правду – «як воно було и як е».


Лытчиха рассказала, что владеет древним методом лечения женского бесплодия. Но держит его в секрете и использует крайне редко, потому-то мало кто и знает об этой её уникальной способности. Просто не хочет утруждать себя – такой, мол, она человек. Дело «клопотное» (хлопотное), а чужая головная боль ей всегда была ни к чему. Гале Дзвонарь (Подсвинок) повезло: одна умирающая старуха открыла ей лытчихину тайну. Галя три дня валялась у той в ногах, всё умоляла её взяться за лечение. А потом просто сказала, что не уйдёт, пока не получит согласия.


И Лытчиха согласилась. В тот день, когда Карачконогая Нюрка и Филиха сделали своё открытие, состоялся первый, вводный сеанс лытчиного заклинания. Цель его состояла в том, чтобы привязать событие ворожбы к месту, то есть к хате – тогда  благодать рождения младенца  снизойдёт именно сюда.


Кусок мяса (обязательно конины) символизировал плоть, которая со временем завяжется в утробе матери, юбка – саму утробу, палка, с одного конца смоченная кровью убитой лошади, – детородный уд отца. Даже рогатулька не была случайностью: «Рогатулька – це яйця», – пояснила Лытчиха. Во время сеанса курился фимиам из смеси двух растений: травы не-тронь-меня (как материнское начало) и доморощенного табака-махорки (как отцовское начало) – в соотношении 3:7. Заклинательница нараспев произносила при этом магические слова, известные, как и мотив песни, одной ей.


Мясо и кровь доставлял, понятно, Пашала. Юбка же и палка служили Лытчихе уже много лет и практически не менялись. Только  палку каждый очередной раз приходилось обмакивать в свежую кровь.


Потому-то, проходя мимо подсвинковой хаты, Нюрка и учуяла запах махорки и услышала «не то женский плач, не то женский смех» (а на самом деле – ритуальное пение). Когда поднялся переполох и Лытчиха по «сарафанному радио» узнала об этом, она  через огород, то есть с глубокого тыла, между кустами на меже, быстренько и незаметно добралась до хаты, всё вынесла и все следы своего присутствия уничтожила – от греха подальше. Хотя  планировала это сделать ранним утром следующего дня, когда слобода будет спать самым сладким сном.


Когда приехал Иван, Лытчиха набралась наглости прийти, глазеть, вместе со всеми возмущаться «негидниками» (негодяями), которые это сделали, и даже вставлять свои рекомендации по их поимке.


Что бы там ни было, а сеанс колдовства состоялся. Никто и ничто ему не помешало. Шумиха, поднятая этими дурами, Нюркой и Филихой, уже не имела никакого значения –  после драки, как известно, кулаками не машут. Всё, поезд ушёл. Пусть шумят, хоть полопаются.


Теперь надо было проводить сеансы колдовства на дому у Лытчихи. Каждый раз с использованием свежего куска конины. Мясо Лытчиха клала на голый живот Гали выше лона и в течение часа читала заклинание, после чего сеанс считался оконченным, и Галя уходила домой. Отработанное мясо Лытчиха закапывала довольно глубоко в землю – чтоб не добрались собаки. Там он и сгнивал. Мать-земля извлекала из него то, что было наговорено и напето, и дальше уже делала своё дело.


Три сеанса прошли удачно. А потом... А потом вам всё известно.


Но не спешите ставить точку. Когда Лытчиха покаялась перед Филихой, Луценчихой и Федорой, когда все страсти улеглись и народ успокоился, она доделала свою работу – с помощью всё того же Юнуса Пашалы. И у Гали действительно развязался пупок, она родила двух детей: вначале няньку (девочку), потом и ляльку (мальчика).