Первый, белый, последний

Владимир Борейшо
А ведь жили!
Хоть и простенько, без изысков: хата, сад, огород.  Во дворе колодец.
Но жили!
И любить умудрялись и верить. Даже надежда теплилась - пусть и свечным огарком под тёмным образом.
Жизнь вращалась радиольной пластинкой вокруг бабки, тогда еще крепкой, как совхозный амбар, и радости было целое море, когда свадьбу отплясывали: «Дочка замуж выходит! Эй, слышите? Дочка!» 

Замерло время, как вода в омуте. Застыло. Купались молодые в месяцах счастья, разбрызгивая дни да недели. Не печалясь. Без жалости. Чего жалеть – сколько ни есть, все наше. Коли срок подойдет, то ничем не отсрочишь, как не моли. Бабка качала головой укоризненно, но молчала - сами поймут, не объяснишь.

Как во сне жили, и сладок сон был. Хорошо б навсегда.
Но в одночасье захандрила старая радиола, закрутила быстрее пластинку, отчего голоса запели фальшиво. По лилипутски тоненько, скверно. Да и вокруг все сдвинулось - потекло время. Сперва медленно, а потом все быстрей и быстрей.
Зятек после работы в шалман за водкой, родня глядит криво.
Отчего так?

А потом доча отяжелела, и сорвало пружину у Бога в часах. Замелькали дни, сливаясь в недели, да месяца. В очередной раз перекинув листок календарный, бабке открылось вдруг, что жизнь человечья свои сезоны имеет. Четыре по счету.
И для нее календарь отсчитал последний.
«Внука б дождаться хоть!» - взмолилась перед черной иконой. Задрожал огонек, вспыхнул ярче яркого и снова опал.  «Дождешься», - шепнул на ухо Бог.
Поутру, на уже стылую землю лег снег.
Первый, белый, последний.
«Дождусь теперь»…
Дождалась.

***

Было у Никитки детство – шумное, беззаботное, подчас сусальное даже.

Мамку на сносях в роддом ночью; бабка следом с мешками солений-варений дочке родимой пожрать после родов; папаша, как только дверь хлопнула, сразу пузырь – хлоп, и в мясо.
В родильном мамашу на каталку и рожать с колес; бабку, как увидели, что тащит - пинком под зад прочь; папка тем временем, как говно распоследнее, на работу собрался пьяный в щи: на улицу выбрался, а там ледок, он по ледку, и ногу сразу – хрясь!
Его под мигалкой опять же в больничку… Загипсовали, лежит.
Мамка рожает, тужится, орет. Никитка ни в какую лезть не желает. Куда вылезать то на холод?

Бабка домой вернулась, ей соседи: "зять в больнице, перелом, беги". Она сразу «Столичной» пузырь, за пазуху, и в больничку бегом.
В больничке увидали, что у бабки пузырь под мышкой - сразу выперли.
Даже солений-варений не донесла.

Пришла домой бабка, бутылку на стол, свечку зажгла и стала молиться. За исход благолепный. Чтобы хоть внучок здоровым родился. Каждую молитву огурчиком закусит - и по новой.
Через час лыка не вязала.

А тут и Никитка подоспел. Росту полметра, вес три пятьсот. Обычный младенец. Мать ему сразу титьку в рот.  Уткнулся, поел, спит.
Хорошо.

Через пять лет Никитка ловко бил из рогатки кур, тягал карасей из пруда. И не было места круче, чем взорванный дот для игры в войнушку и прятки.
Каждое утро мчался по небу розовый конь, вывозя золоченую колесницу, в которой пряталось спящее солнце. Ни похмелий, ни опостылевших жен, ни бессониц.
Бабка с внучка не нарадовалась:
 - И-их, шустренький ты мой постреленок, - умилялась она, глядя как Никитка накручивает тяжелый колодезный ворот, - Силач растет!
Никитка отпускал обитую жестью ручку, и гремящее бревно раскручивалось обратно, увлекая привязанного к цепи кота в ледяные глубины. Тот орал, а в зеленых глазах росла черная дыра, превращаясь в хрустальное от кошачьих слез Лукоморье.
- Ах, мой хороший - иди скоренько, конфетку дам.
Чем не детство?
Сказка.

Дни текли сладкие, словно мед и тягучие, как патока. Незаметно подступила осень, рассыпав по тротуарам желтое конфетти. Бабушка постарела, перестала выходить из дому, а в гости к ней зачастила медичка. Они запирались в комнате, глухо звенели склянками, разносили сквозняками по избе незнакомую пряную вонь. Потом из райцентра приехал поп в балахоне с крестом, пробасил непонятно и жутко, отчего все разом заплакали и вынесли, толкаясь в сенях, деревянный ящик.
- Теперь все устаканится, - говорил папаша на кухне вечером.
- Слава Богу, отмучилась, - поддакивала мать, цепляя вилкой соленый груздь.
Никитка глядел в щелку на странные дела, что творились в доме, понимая, что теперь бабушка никогда не подарит ему конфет.

Ветер гнул лес к востоку, вагон бултыхало на стыках – ехали в город. Продали дом, осталась могила. Будут навещать? Время покажет.

В городе стриженый затылок, воротничок режет шею, грифельная доска.
Фантики да линейки, галстуки и значки.
Потом он вырос и время съежилось. 

Отец устаканил жизнь по мужски.  Взвешенно, с толком, твердо.
- В городе мне не место, - орал он, вбивая кулак в фанерную дверь.
А по утрам, под столом, Никитка цеплял ногой пустую бутыль.
Через год бутылки катались по полу как кегли. Наконец в декабре, когда дети обычно спят в аромате хвои, мандариновых корок и светлых надежд, папаша пустил слюни и улетел в метель. 

Розовый конь скакал все быстрей, но колесница, едва показавшись, снова скатывалась в тартарары. День краток, ночь темна, чемоданы в прихожей. Мать с сыном на кухне ждут новогоднего чуда, а его все нет. Лучше стало без папки? Даже хуже.  Ничего, переживут.

Не гадали, не ждали, но потекли по улицам-подворотням ручьи, и таял в мутной воде рафинадом черный краями лед. Год шел за два, за четыре, за десять.
В юность Никитка вплыл королем.

После восьмого - путяга. Острые дойки, чердак, эфедриновый рай.
Долг службой отдал, а кому должен был – так и не понял. Все отдавали и он туда же. На войну не попал, уже почитай в рубашке родился, хоть и не было никакой рубашки.  Вернулся окрепшим, без комплексов. 

Весна крутанула колодезным воротом, дни загремели цепью, сползая в джерельную тьму.
- Эй, брателло, не гони порожняк, – прорвемся!
В спортивном костюме, с цепой золотой на полкило, с мобильной трубой… А что б не прорваться? Прорвемся.
Мамка вот истончала только. Буквально за месяц-два. И аккурат на Благовест отлетела. Думал, может до лета дотянет…
- Кто надоумит, что делать? Кто решит за меня? – мрачнел Никита, сматывая километры ночного города в мерцающий клубок. Мир сузился до рифленых ларечных стен, мутных стрелок за лесопарком и скользнувшей по ребрам заточкой.
- Может, карма твоя такая? – смеялась рыжая Надька, а он валил ее на кровать и целовал сумасшедшие зеленые глаза:
 - Ах ты, маленькая зараза.
Сложно найти правильные слова, когда любишь.

… ан нет – апрельским полднем чмокнул в холодный лоб, отстегнул пару сотен за подхорон, и она осталась левее папаши, но тоже эмаль, гранит. Все как положено. По людски.
Житуха катилась по скользким дорожкам, где ям да колдобин без счета и каждый поворот крут.
Нынче ведь как: глазом моргнуть не успеешь, уже под тридцать; а коли успел – сороковник примерь. Жена, сын, зона, развод. Был бы повод, а там уж как вынесет.

Что тут думать, можно было остаться, но уехал Никитка. Обратно, откуда начал. Дом, подгнивший венцом, выкупил. Думал: - «Может, найду то лето?» - но не нашел.
Вернее нашел, да не то. Лето вернулось хмурое. Не такое, как в детстве – в пуховых облаках до самого Бога, - иное. Смытая дождем акварель мазала небо серым, и за низкими тучами не было видно золотой колесницы.   

Что делать, и надо ли делать? Сны похожи на фотоальбом – лица мелькают, родные и не очень. Зацепиться не успеешь - растворяются, исчезают, блекнут.
Что делать, и надо ли делать? Дом справил, будет что сыну оставить. Там и внуки по слухам, да он не видал. А хотел бы.
Яблонь насадил. Половина прижилась – хороший сад. Спас скоро, а это значит яблоки собирать, да наливку ставить.
Строили церковь – помог, чем мог. Последнее батюшке отдал, когда шалые бродяги с деньгой попа бортанули.
«Нужное дело», - подумал, и на звонницу вывернул карман.

Встала к осени маковка – издали видна. По-над речкой, на горушке, лебедью белой - трудно заблудиться. Коли не увидишь, по оврагам за малиной лазая, так услышишь. Ударит колокол, и поплывет звон серебряный окрест.
Радуйся душа, что печалишься? Брось, негоже плакать – прожил, как прожил. Не хуже, не лучше. А что тихо так, по стариковски - то извини, брат, осень глубокая на дворе. И валенки, и телогрейка, и ноги болят на туманы да морось. А скоро снега лягут, укутают землю и твои четыре сезона к концу подойдут.

Коротко вышло, да не всласть?
Но были же и дни как мед, и глаза зеленые, и колокол по утрам в туманах…
Спасибо, Никитка, тебе скажут, да в ноги поклонятся те, кто поймет. 
Что еще нужно? Внуки? Так ведь и у них свои сезоны будут. И время так же будет раскручиваться. Сначала медленно и монотонно, а потом выстрелит сорванной пружиной, и полетят дни, как птицы.
Лежи на печи, вспоминай детство - и однажды, морозным декабрьским утром, услышишь звон бубенцов, захолонет в груди, а потом через сени в дверь, мимо двери, с крыльца над сугробами. И пристяжные в яблоках, а коренник розовой удивительной масти... И сани золоченые в небо рвутся.
Что дальше? Кто встретит? Там ли хрустальное Лукоморье и теплые руки, полные шоколадных конфет? Удержит ли память то, что мелькнуло перед глазами птичьим росчерком? И будет ли там память?
Да и для чего она, когда жизнь уместилась всего в четыре сезона?
Вопросы, вопросы, вопросы… Без ответов пока, гадай не гадай.
А гадать решишь, выгляни в окно, что там? Правильно, Никитка, снег.
Первый, белый, последний.
Зима пришла, радуйтесь люди, ну!