Русский вопрос

Иван Трифонов
Вадим Кожинов.

Из книги ПЯТЫЙ ПУНКТ

Тема России волнует меня уже лет тридцать. Подлинным обращением к русским корням я обязан Михаилу Михайловичу Бахтину, которого считаю своим учителем. Бахтину во время революции было всего 22 года, а в 1928 году его арестовали, и казалось, его навсегда вычеркнули из жизни. Много позже говорили, что он, будучи репрессирован, давно умер. Но тем не менее мне удалось установить, что он жив и живет в Саранске (жить в столицах ему категорически запрещалось). И я поехал туда к нему. Что меня потрясло? Я думал, что еду к человеку, который сломлен, которого мне надо будет утешать, выражать сострадание… Ничего подобного. Я нашел Бахтина в сознании собственной силы и уверенности. И вскоре один из моих друзей, пораженный его мужеством, спрашивал, как жить, чтобы быть таким же. И действительно, одно дело — читать книгу, другое — общаться с человеком, который, и это признано сейчас во всем мире, является одним из крупнейших мыслителей XX века. Бахтин принадлежал к младшей ветви той плеяды русских мыслителей, имена которых сейчас воскрешают. Булгаков, Бердяев, Розанов, Флоренский. От них принял эстафету Бахтин. После встречи с ним и для меня жизнь, общество, история как бы осветились иным, новым светом. Бахтин стал для меня живым мостом, связью между прошлым и настоящим. Именно общение с ним заставило серьезно задуматься о коренных проблемах русской жизни, своеобразии русского национального сознания. Ну и, наконец, видимо, пришел час, когда возникла потребность и необходимость поделиться своими размышлениями на эту тему. В своих последних работах я пытаюсь, анализируя русский характер, нравственные идеалы нашего народа, понять не только прошлое и настоящее, а также и увидеть, в чем состоит будущее России.

Корр. «Русская идея»…

Большинство людей имеют весьма смутное представление о предмете нашей беседы. У одних «русская идея» ассоциируется с лаптями, малахаем, щами, кафтаном, обществом «Память», домостроевскими или монархическими порядками, с возвратом в какое-то далекое допотопное прошлое. Для других «русская идея» связана с претензией на идеологическую монополию, на владение истиной в последней инстанции, очередное обоснование права диктовать всему миру правила поведения. Третьи «русскую идею» понимают как стремление отгородить страну непроходимой стеной от чуждого «разлагающего» и «тлетворного» влияния. Защитники «русской идеи» в теперешнем массовом сознании предстают в образе чудаковатого в своей ограниченности, а порою опасного радетеля старины, спор с которым с самого начала невозможен ввиду отсутствия серьезного предмета для самого спора.

В. Кожинов.

Все, что вы говорите, напоминает мне испорченный телефон. «Русская идея» не имеет, конечно, ничего общего с желанием увидеть россиян шагающими по улицам городов и сел в лаптях, со стремлением вернуть их к допетровским или каким бы то ни было временам. Она также ничего не имеет общего с навязыванием в какой-либо форме другим народам собственного нравственного закона.Кстати, о значении выражения «Москва — Третий Рим». Бердяев совершенно без всяких на то оснований попытался вывести идею III Интернационала из идеи «Третьего Рима». Но между ними нет ничего общего, кроме, пожалуй, цифры «3». Если деятельность III Интернационала так или иначе была связана с идеологической экспансией, идея «Москвы — Третьего Рима», напротив, являлась изоляционистской. После того как Рим стал католическим, а Византия пала под ударами турок, средневековая Русь осознала себя главной носительницей истинных христианских ценностей. Когда монах Филофей писал царю: «Два Рима падоша, третий стоит, а четвертому не быти», то за этим стояло стремление оградить страну от воздействия внешних сил, очертив себя, как это делает в гоголевском «Вие» Хома, своеобразным магическим кругом. Разумеется, идея «Третьего Рима» была утопической, и Россия через некоторое время эту идею отвергла. Петр I открыл окно на Запад и тем самым как бы признал Европу «четвертым Римом». Вот как обстояло дело. А между тем слова о «Москве — Третьем Риме» и уже не на бытовом уровне, а в «серьезных» работах используются для «разоблачения» «русской идеи». Нельзя «русскую идею» трактовать и как стремление изолировать нашу культуру. Приобщение к мировой культуре в самых разных ее проявлениях всегда было для нас естественным и необходимым. Другое дело, что необходимо бороться с бездумным перенесением западной культуры на нашу почву, копированием ее, особенно когда речь идет об эрзац-культуре, которая в полном смысле слова культурной и не является. Ведь встреча с настоящим искусством требует от человека сотворчества, определенного уровня духовности. А поп-музыка, фильмы ужасов и т. п. в большинстве своем представляют собой особую форму наркотика, где задействованы не высшие свойства человеческого духа, а лишь ловко использованы особенности его психофизиологии.

Корр.

Крыса в лабораторном опыте «нажимает на педаль», чтобы с помощью электрического раздражения головного мозга «схватить кайф», впасть в доставляющее ей удовольствие состояние. И делает это до тех пор, пока не умирает от изнеможения. Человек, «нажимая на педаль» эрзац-культуры, уподобляется лабораторному животному и в конечном счете разрушает себя духовно и физически.

В. Кожинов.

Вот против этой антикультуры, отнюдь не национальной, бороться надо. В странах Западной Европы с ней борются значительно активнее, целеустремленнее, чем у нас. Во Франции, например, издано несколько законов, чтобы сохранить национальную культуру. В частности, запрещено в целом ряде случаев употреблять американизмы, и нарушение этого запрета карается большим штрафом. Здесь предпринимаются также шаги, направленные на защиту национального кинорынка от американского коммерческого кино, и т. д.

Корр.

Итак, в том, что не имеет отношения к «русской идее», мы немного разобрались. Тогда что такое «русская идея»?

В. Кожинов.

Имеется широкий спектр представлений о том, что такое Россия и какая ей предначертана судьба на дорогах человеческой истории. Многообразие мнений характерно для любого направления человеческой мысли.Мне представляется, что становление «русской идеи» в ее стержневом значении связано прежде всего с именами Чаадаева, Тютчева, Достоевского. Именно их стремления необходимо рассматривать как центральные, определяющие в этом вопросе. Если попытаться суммировать их размышления о нашем национальном своеобразии, то они сведутся к следующему. Русского человека (как носителя особого типа социально-духовной культуры) отличает особая открытость по отношению к другим культурам, беспощадность самокритики, стремление к «всечеловеческому единению». Это, конечно, не единственные его черты. Но с точки зрения общечеловеческой они являются важнейшими.

Корр.

Отношение к нашим национальным началам, их оценка делили и делят русскую интеллигенцию на два лагеря: западников и славянофилов. К какому из этих направлений общественной мысли вы себя относите?

В. Кожинов.

И западничество, и славянофильство, как мне кажется, — это ограниченные и, так сказать, чрезмерно связанные с восприятием Запада тенденции. Михаил Пришвин писал в 1950 году, что «и западники, и славянофилы в истории одинаково все танцевали от печки — Европы». Относительно западничества это очевидно. Что же касается той тенденции, которую называют славянофильством, то уже Чаадаев говорил о ней: «Страстная реакция… против идей Запада… плодом которых является сама эта реакция».Необходимо, правда, со всей решительностью оговорить, что духовное наследие всех подлинных значительных писателей и мыслителей, так или иначе принадлежащих к западничеству или славянофильству, всегда было заведомо шире и глубже самих этих тенденций. Я же говорю именно о тенденциях.Западничество основано, в конечном счете, на убеждении, что русская культура — это, в сущности, одна из западноевропейских культур, только очень сильно отставшая от своих сестер: вся ее задача сводится к тому, чтобы в ускоренном развитии догнать и, в идеале, перегнать этих сестер.С точки зрения славянофильства русская культура — это особая, славянская культура, принципиально отличающаяся от западной, то есть романских и германских культур, и ее цель состоит в развертывании своих самобытных основ, родственных культурам других славянских племен. Но это представление об особом славянском существе русской культуры построено, конечно же, по аналогии или даже по модели романских и германских культур, которые уже достигли расцвета; задача русской культуры опять-таки сводится к тому, чтобы догнать их на своем особом, славянском пути, стремясь к равноценному или, в идеале, еще более высокому расцвету. Национальные культуры Западной Европы в своем совместном неразрывно взаимосвязанном творческом подвиге уже к XIX веку осуществили совершенно очевидную и грандиозную всемирную миссию. И западничество если и предполагало всемирное значение русской культуры, то только в ее присоединении к этому (уже совершенному) подвигу; со своей стороны, славянофильство (как тенденция) видело цель в создании — рядом, наряду с романским и германским — еще одного (пусть даже глубоко самобытного) культурного мира — славянского, с русской культурой во главе. Словом, и в том и в другом случае смысл и цель русской культуры воссоздаются по западноевропейской модели, по предложенной Западом программе. С точки зрения западничества и славянофильства оказываются, в сущности, как бы ненужными, бессмысленными целые столетия истории русской культуры: для западничества — время с конца XV до конца XVII века; для славянофильства — последующее время. Между тем, по мысли Чаадаева и Достоевского, русская культура имеет совершенно самостоятельные смысл и цель, а всестороннее и глубокое освоение как западной, так и восточной культуры представляется как путь — разумеется, абсолютно необходимый путь — осуществления этой цели и этого смысла (всечеловечности).«Всемирная отзывчивость» — так можно назвать ключевую, пожалуй, черту нашего национального характера, так как с ней связано и из нее вытекает все остальное. Белинский писал в 1846 году: «…русскому равно доступны и социальность француза, и практическая деятельность англичанина, и туманная философия немца». И действительно, трудно назвать страну, в которой бы с такой жадностью, безоглядностью впитывали чужой опыт. Скажем, на рубеже XVIII–XIX вв. был величайший взлет немецкой культуры, философии, литературы: Кант, Гегель, Гете, Шиллер, Бетховен, Гайдн… И нигде в Европе, кроме как в России, это не было воспринято с таким восторженным увлечением. Брошюра, в которой упоминалось имя Гегеля, говорил Герцен, зачитывалась до дыр. Вообще, если в Западной Европе появлялось какое-либо выдающееся художественное произведение или научный труд, то, как правило, первые их переводы делались на русском языке. Возьмите «Капитал» Маркса или, например, романы Золя. Случалось, что вещи Золя раньше печатались у нас в русских газетах, чем во Франции. В год из-за границы уже в 1860-х годах ввозилось два-три миллиона книг. Значит, люди не только хотели знакомиться с иностранными новинками, но и могли это сделать, так как владели европейскими языками. Были, конечно, и периоды сознательной изоляции: эпоха от царствования Ивана Грозного до правления царевны Софьи, время царствования Николая I и, наконец, сталинский период. Но что интересно, например, даже в так называемые застойные годы мы занимали первое место в мире по переводам художественной литературы. О причинах этого явления я скажу позднее, а пока подчеркну, что мысль о «всемирной отзывчивости» русской культуры не заключала в себе никакой национальной амбициозности. С самого начала «всемирная отзывчивость» предстала в отечественном сознании и как глубоко положительная, в пределе идеальная, и одновременно как недвусмысленно «отрицательная» черта нашего национального характеpa. Именно другой стороной «всемирной отзывчивости» оказывается наша переходящая из века в век оглядка на Европу, а порою и низкопоклонство перед ней. «Чуть мы выучим человека из народа грамоте, — писал Достоевский, — тотчас же и заставим его нюхнуть Европы, тотчас же начнем обольщать его Европой, ну хотя бы утонченностью быта, приличий, костюма, напитков, танцев, — словом, заставим его устыдиться своего прежнего лаптя и квасу, устыдиться своих древних песен…» Так из «всемирной отзывчивости» естественным образом вытекает та стихия самоотречения, в которой справедливо можно видеть и другую нашу важнейшую национальную черту.
Один из наиболее значительных современных литературоведов, Н. Н. Скатов, говорит о том, что истинная суть отечественного искусства состоит не в критике как таковой, но в самокритике. Именно в этом, считает он, непреходящий, всецело живой и сегодня смысл русской классики. Не обличение помещика, чиновника, вельможи, а пробуждение в человеке гражданско-нравственной ответственности, внутреннее самообнажение, беспощадность самосуда. И это совершенно верно.Одним из первых «в беспощадном самосуде» увидел существенную черту отечественного бытия и сознания Чаадаев, для которого стихия самоотречения наиболее ярко воплотилась в личности и судьбе Петра Великого. Размышляя о петровском «отречении» от прошлого, Чаадаев писал в 1843 году: «Эта склонность к отречению… есть факт необходимый или, как принято теперь у нас говорить, органический…»
И не кто иной, как сам Чаадаев дал в своем первом «Философическом письме» ярчайший образец такого «беспощадного самосуда». При этом, кстати сказать, Чаадаев признавал, что было преувеличение в этом обвинительном акте, предъявленном им великому народу, — признавал, но отнюдь не раскаивался в совершенном и тут же указывал на тот факт, что почти одновременно с обнародованием его «Философического письма» был вслед за Александринским поставлен на сцене Малого театра гоголевский «Ревизор»: «Вспомним, что вскоре после злополучной статьи (на самом деле спектакль был поставлен ранее появления чаадаевской статьи. — В. К.) на нашей сцене была разыграна новая пьеса. И вот никогда ни один народ не был так бичуем, никогда ни одну страну не волочили так в грязи, никогда не бросали в лицо публики столько грубой брани, и, однако, никогда не достигалось более полного успеха». Важно подчеркнуть при этом, что широко распространенная точка зрения, согласно которой пафос самоосуждения складывается в русской литературе лишь в 1820—1830-х годах, неверна. М. М. Бахтин раскрыл беспримерное своеобразие «Слова о полку Игореве» в ряду других эпосов: в центре «Слова» — не победный подвиг и даже не героическая гибель, но трагическое посрамление героя. Михаил Пришвин в 1943 году писал о неотразимом чувстве «стыда» за свое чересчур русское: «Я, чистокровный елецкий потомок своего великорусского племени, при встрече с любой народностью — англичанином, французом, татарином, немцем, мордвином, лопарем — всегда чувствовал в чем-то их превосходство. Рассуждая, конечно, я понимал, что и в моем народе есть какое-то свое превосходство, но при встрече всегда терял это теоретическое признаваемое превосходство, пленяясь достоинствами других». Совсем иную картину мы видим, когда начинаем всматриваться в культуру Западной Европы. В основании западной культуры лежит совершенно противоположный принцип: осознание себя свободно творящим началом, по отношению к которому все остальные народы и культуры — только объекты приложения сил, не имеющие никакого самостоятельного всемирно-исторического значения. Корни такого подхода к внешнему миру, и природному, и человеческому, лежат, несомненно, в иудо-христианской телеологии, согласно которой, как известно, бог создал все для блага человека и ни одна вещь, ни одна тварь не имеет иного предназначения, помимо служения человеку и его целям. Это значит, что, будучи раз рожден, Запад как бы был призван только развертывать из себя свои возможности. Между тем русское развитие осуществляет себя как ряд новых и новых рождений — точнее, духовных «воскресений» после самоотрицания. Именно поэтому, вероятно, одно из характерных отличий западной и русской религиозных традиций состоит в том, что в Европе, безусловно, главный, всеопределяющий христианский праздник — Рождество, а на Руси — Воскресение (Пасха). Примеры безоглядного и безоговорочного самоотрицания русского человека дает нам не только наше прошлое, но и настоящее. Самый яркий — покаяние, которое совершил наш народ открыто перед всем миром за преступления против человека и человечества, содеянные в годы правления Сталина. После кровавой Великой французской революции, а также после 20 лет освободительных и завоевательных войн, прокатившихся по Европе и унесших жизни многих миллионов человек (из них еще 2 миллиона французов), Франция принесла покаяние, но лишь тогда, когда был разгромлен Наполеон и страна была поставлена на колени. Собственно говоря, никакого покаяния и не было, просто вернулись эмигранты и начали открыто говорить о преступлениях революции. А эти преступления были не менее ужасны, чем те, что вершились во время Гражданской войны в нашей стране. Они отличались более открытой и откровенной жестокостью. Тогдашние казни проводились публично, были гильотинировано 17 тысяч человек. Среди гильотинированных были и мальчики 13–14 лет, «которым, вследствие малорослости, нож гильотины приходился не на горло, а должен был размозжить череп» При этом надо подчеркнуть: победившая революция применяла насилие в основном не против богатых, а именно против народа, так как число казненных за годы революции из крестьян, рабочих, ремесленников составило 85 процентов от общего числа.Германия принесла покаяние также лишь после того, как нацистский режим был окончательно сокрушен. Россию никто не заставлял приносить покаяние. Однако оно было совершено, совершено без всякого насилия, совершено после безоговорочной победы во Второй мировой войне. Один этот факт так много говорит о духе народа, что к нему трудно что-либо добавить. Россия, в которую верили Тютчев и Достоевский, она никуда не делась. Об этом свидетельствует даже и то, что покаяние, как это нам и свойственно, превзошло все мыслимые пределы, ибо мы виним себя теперь и в том, чего не совершали, в чем нет никакой нашей вины.

Корр.

Однако должны же быть исключительные причины столь необычного и для отдельного человека, и тем более для целого народа поведения?

В. Кожинов.

Каковы причины? Они связаны с идеалами, на которых взрастала русская культура. Эти идеалы, как писал Скатов, были «запредельны, располагались за… всеми возможными видимыми горизонтами, за, так сказать, обозримой историей». Главным и определяющим среди них является стремление к «всечеловеческому единению». Оно естественным образом связано со «всемирной отзывчивостью» и «беспощадным самосудом» русского человека. Эта мысль с наибольшей полнотой была выражена Достоевским в «Речи о Пушкине» 1880 года: «Я… и не пытаюсь равнять русский народ с народами западными в сферах их экономической славы или научной. Я просто только говорю, что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себя идею всечеловеческого единения». И там же: «…стать… настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите…». Достоевский заметил — «высказывалась уже эта мысль не раз, и ничуть не новое говорю». И нетрудно убедиться, что эта мысль, с 1880 года неразрывно связанная с именем Достоевского, вызревала в новой русской литературе по меньшей мере с 1820-х годов. В тех или иных выражениях она присутствует в сочинениях глубоко различных писателей и мыслителей. Речь Достоевского была как бы окончательной кристаллизацией русского литературного и национального самосознания в целом. В значительной степени потому главная мысль Достоевского и была тогда столь естественно принята. При этом Достоевский не раз оговаривал, что пока это свойство глубоко и полно воплотилось только в литературе. Но мне кажется, что подлинная всечеловечность могла воплотиться лишь в таком творчестве, которое берет свой исток в глубинах народного бытия и сознания и постоянно возвращается к этому истоку. Вот как я понимаю своеобразие нашего национального характера и идеалов. Они во многом объясняют нашу историю и предопределяют наше будущее. «Всечеловечность», разумеется, не только наша цель. Немало сделал в своем движении к ней и Запад. Но на этом пути ему пришлось многое преодолеть в себе, в то время как для нашей культуры эта идея с самого начала является, как я уже сказал, стержневой -

Корр.

Вы уже говорили, что черты национального характера не возникают сами собой. Поэтому наша беседа будет неполной, если вы ничего не скажете о тех условиях жизни, которые на протяжении веков формировали наше национальное сознание.

В. Кожинов.

Во-первых, всечеловечность, всемирность русской литературы (и культуры) имеет глубочайшее основание в том громадном по своему значению факте, что Россия складывалась как страна многонациональная. При этом русская государственность с самого начала (поразительная вещь!) исходила из равноправия входящих в нее народов. Вспомним историю о призвании варягов на Русь. В «Повести временных лет» читаем: «Реша чюдь, и словени, и кривичи и вси (сказали чудь, и словене, и кривичи, и весь…): земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет». Если взять это предание не как факт, а как отражение общественного самосознания, каким оно было в начале XII века, то получается: для русских людей этой эпохи нет ничего ни зазорного, ни обидного в том, что их государственность создавали не только восточнославянские племена, но также и финские — чудь и весь и варяги. Причем чудь стоит на первом месте.

Спустя столетия Пушкин в стихотворении «Памятник» по-своему выразил мысль из «Повести временных лет»:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн,
и ныне дикой Тунгус,
и друг степей калмык.

Как видим, Пушкин почти повторил формулировку Нестора, только у Пушкина славяне на первом месте, а финны на втором. А для Нестора было возможно славян не ставить даже на первое место. Таким образом, если в глазах летописцев все населявшие Русь народы являлись равноправными творцами русской государственности, то у Пушкина они выступают в качестве равноправных носителей российской культуры. Зафиксированное в летописи равноправие племен и народов, несомненно, отражало реальности тогдашней жизни. За 1200-летнюю историю русского государства в состав русских влилось такое количество разных племен и рас, которое трудно себе представить. На эту тему есть серьезнейшие исследования, из которых, между прочим, следует и то, что русских среди нас с чисто славянской кровью совсем немного. Возьмем слово «русский». Я думаю, если вглядеться в слово до самой глубины, можно многое понять. Слово значит гораздо больше, чем мы думаем, оно никогда не лжет. Об этом когда-то хорошо сказал Лев Толстой: мы можем обманываться, а язык не обманывает. Так вот, все народы мы называем именем существительным — немец, поляк, англичанин, чуваш, узбек… Даже народ, состоящий из нескольких сот человек — удэгэ, саами. И только «русский» идет как прилагательное. В этом, на мой взгляд, величайший смысл. То есть, с одной стороны, русские как бы служат другим народам, представительствуя на огромном континенте от Балтики до Тихого океана. В то же время они являются связующим звеном, цементирующим, объединяющим началом для многих народов. Повторяю: слово значит больше, чем кто-либо может в нем открыть. Поскольку слово — это всегда инобытие человеческой жизни. Традиция самоопределять себя не по крови, а по культуре и государственной принадлежности дала на Руси поразительные примеры. Возьмем две такие грандиозные фигуры XVII века, как патриарх Никон и идеолог старообрядчества протопоп Аввакум. И тот, и другой были чистокровными мордвинами, но относили себя к русским — так же, как русским считал себя грузин князь Багратион — один из славнейших героев Отечественной войны 1812 года. Крупнейшие фигуры в большевистской партии периода Октябрьской революции и Гражданской войны — Троцкий, Зиновьев и целый ряд других — были, как известно, евреями. Или другой факт: после 1480 г. и до середины XVII в. многие виднейшие русские военачальники вышли из монголов, хотя к монголам, казалось бы (из-за монголо-татарского ига), должны были на Руси относиться крайне отрицательно. А когда Иван Грозный пожелал временно отойти от государственных дел, то он передал управление страной потомку Чингисхана князю Бек Булатовичу. Понятно, что такие вопросы не могли решаться с кондачка. И еще: традиционное представление об антагонизме русских и половцев, в основе которых лежит национальный признак, не имеет в действительности исторического подтверждения. Князь Игорь, о котором идет речь в «Слове о волку Игореве», был на три четверти половец и, конечно же, говорил в детстве на половецком языке, потому что мать и бабушка его были половчанками. Известна гробница его брата «буй тур» Всеволода. Знаменитый скульптор антрополог Герасимов по черепу восстановил его портрет, в котором явно проступают «половецкие» черты. В жизни все было сложнее, чем на картине Ильи Глазунова, где с одной стороны мы видим белокурого русского князя Игоря, а с другой — его противника косоглазого половца. Сам тот факт, что русские так легко принимали в себя представителей других племен, уже о многом говорит. Хотя вместе с тем речь, понятно, не шла о насильственной ассимиляции и тем более о сознательном уничтожении других народов как народов, а лишь о принципиальной открытости русской нации для представителей других рас и национальностей. Более того, с определенного момента, когда национальное сознание стало играть существенную роль, ни один народ в России, даже самый малочисленный, состоящий из нескольких сот человек, не исчез с лица земли вследствие политики царского правительства или из-за действий поселявшихся на их территориях русских людей. Россия трижды участвовала с Австрией и Пруссией в разделе Польши в XVIII–XIX веках. Но когда Польша воссоединилась, а это произошло после 1945 года, оказалось, что на тех территориях, которые были под владычеством Пруссии и Австрии, поляков практически не осталось, а в той части Польши, которая в свое время отошла к России, их стало гораздо больше. Об этом мне рассказал много лет назад один из деятелей ПАКСа — католической организации в Польше, которая, по крайней мере в тот период, играла значительную роль. Русских обвиняют в антисемитизме, и надо признать, что антисемитизм среди какой-то части населения (правда, в ослабленной форме) существует. Но что характерно: за весь период проживания евреев на территории России на собственно русских землях не было совершено ни одного погрома. Погромы совершались главным образом в Польше, в Молдавии, в меньшей степени на Украине. Во всяком случае, о национальных противоречиях русских с каким-либо народом, населяющим Россию, противоречиях, которые были бы сопоставимы по накалу с тем, что мы имеем в Испании (баски), Ирландии (католики и протестантские ультра), Индии, Пакистане (мусульмане и индуисты) и в некоторых других странах, говорить не приходится. Так, теракты в Ирландии совершаются в течение 100 лет без всяких перерывов. В русском фольклоре существует огромное количество проявлений как раз дружественного, братского отношения к другим народам, без различения того, являются ли они европейскими, азиатскими или какими-либо еще. Композитор Бородин, написав для оперы «Князь Игорь» музыку половецких плясок, даровал бессмертие исчезнувшему народу. Это тоже типично русское дело. Второе, на чем необходимо остановиться, это на относительной молодости русской культуры. Действительно, основные государства Запада и Востока — это страны со своей античностью, с тысячелетней историей. В этом смысле русская культура не может соперничать с ними по своей фундаментальности, и от этого никуда не уйти. Конечно, и применительно к русской культуре можно говорить об определенной преемственности. В пределах, в которых находился СССР, существовали державы скифов, гуннов, аваров, хазар, наконец, монголов. Но, во-первых, эти государства не стояли на такой высоте исторического опыта, как Китай, Индия, Греция, Рим, и, во-вторых, они не имели письменности. Россия — страна молодая и в определенном смысле беспочвенная. С этим связано наше подчас чрезмерное стремление к почвенничеству, которое воспринимается со стороны или как проявление крайнего национализма, или как отражение живущего в нас комплекса национальной неполноценности. С другой стороны, относительная молодость нашей культуры выработала у русского человека и способность и потребность постоянно смотреть на себя не только «изнутри», но и вместе с тем еще и как бы со стороны, глазами «внешнего» мира, чувствовать и мыслить себя перед лицом этого мира и даже перед его судом. Здесь источник и пришвинской склонности ощущать в любом другом народе какое-либо превосходство над русскими, и нашего низкопоклонства и самобичевания. Это чрезвычайно существенный момент проблемы. Дело в том, что равенство народов невозможно представить как некое тождество. Для подлинного установления равенства и братства необходимо увидеть и признать определенное превосходство другого народа над собой. И в этом смысле мы обладаем необходимым качеством для того, чтобы исполнить, как считал Достоевский, всемирное предназначение «стать братом всех людей».</p>

Корр. Не кажется ли вам, что православие представляет собой еще одну сторону нашей национальной жизни?

В.Кожинов.

Церковь — единственный институт у нас, который существует уже тысячу лет, все остальное сметено историческим ураганом. И если церковь существует, априори ясно, что она оказывает влияние на самое существо национального мироощущения, определяет самые глубинные отношения человека к природе, отношения людей друг к другу, их систему ценностей и т. д. Я думаю, что сформировано в нас под влиянием православия, никуда не ушло. Например, я убежден, что еще и сегодня в России можно подойти к совершенно незнакомому человеку и обратиться к нему: брат, сестра, мать. Обратиться серьезно, не иронически, и в этом отражается наше сознание. Причем уточняю: речь идет не о вере в бога, а о наших представлениях о добре и зле, о смысле жизни, которые, конечно же, основаны во многом на том, что называется русским православием. И в этой связи можно указать на черту в нашем религиозном сознании, которая в определенной мере явилась почвой и источником того нравственного идеала русского народа, на которую указывал Достоевский. Уже в одном из древнейших творений русской мысли — «Слове о законе и благодати» Илариона (ок. 1050 г.), последний провел ту мысль, что христианство обращено в равной мере ко всем народам без какого-либо исключения. Тем самым Иларион, хотя и в религиозной форме, высказал идею о равноправии всех народов. Сравнительный анализ позволяет с полным правом утверждать, что в «Слове о законе и благодати» отразилось не столько христианское, сколько русское сознание, сознание, свойственное именно русскому человеку эпохи многонациональной Киевской Руси. Эта мысль почти через тысячелетие получила свое яркое развитие в пушкинской речи Достоевского. Таковы, по моему разумению, корни всех тех качеств русского самосознания, которые Достоевский и Чаадаев определили словами «беспощадность самосуда», «всемирная отзывчивость», «всечеловеческое единение» и которые можно объединить общим понятием «русская идея».

Корр.

В самом начале беседы с вами мы сказали, что сегодня многие связывают с «русской идеей» возможность особого, наряду с западническим и социалистическим, «третьего» пути реформирования нашего общества. Согласны ли вы с этим?</p>


В. Кожинов.

Вне всякого сомнения, «русская идея» как система взглядов по серьезности своих исходных философско-исторических и нравственных посылок не уступает и даже, смею думать, превосходит многие иные концепции и, естественно, может быть развернута в целостную программу политического, экономического и социального переустройства нашего Отечества. Чаадаев, Достоевский, В. Соловьев и другие мыслители придали «русской идее» масштабность и глубину. Они по-новому подошли к решению целого ряда фундаментальных вопросов человеческого существования и этим вывели национальную философско-этическую мысль на мировой уровень.

Корр.

Но тогда было бы неверно ограничиться лишь историей вопроса, экскурсом в прошлое. В этом случае представления читателей о «русской идее» оказались бы неполными, далеко отстоящими от всего, что их сегодня по-настоящему волнует. И начать, вероятно, надо вот с какого вопроса. В чем, Вадим Валерианович, вы видите главное отличие «русской идеи» как концепции реформирования нашего общества от альтернативных ей программ?

В. Кожинов.

«Русская идея» в отличие от предложенных альтернатив не является заемной. Она возникла на собственной почве и обращает нас к нашим истокам. Поэтому для нее характерно бережное, уважительное отношение к духовно-нравственным началам своего народа, к его историческому опыту. По моему глубокому убеждению, именно самобытная русская культура — та питательная почва, из которой у нас может произрасти что-то истинно великое и значительное. Сравните: Чернышевский и Тургенев, ориентировавшиеся в значительной мере на Запад, сегодня имеют прежде всего национальное значение. А «почвенники» Достоевский и Лев Толстой стоят в одном ряду с величайшими гениями человечества — Сервантесом и Шекспиром. В связи с этим должен прямо сказать: одним из самых неприемлемых моментов в программах современных политических и общественных деятелей является то, что они абсолютно не думают о своеобразии страны, смотрят на народ как на материал, из которого можно лепить что угодно. Похожее уже было. Вспомните: Бухарин прямо говорил, что мы будем делать русских людей коммунистами всеми методами — вплоть до расстрела. А сегодня нас начинают загонять в общество, которое исповедует западные ценности?.. Органичность и духовность — вот главное, что отличает «русскую идею» от того, что ныне предлагается в качестве магистрального направления нашего развития.

Корр.

Одно время у нас социализм в его заключительной стадии понимали как своего рода общество потребления, в котором экономика достигает такого уровня, что оказывается способной обеспечивать население практически в неограниченных количествах всеми необходимыми материальными благами. Подразумевалось: мощные производительные силы сделают бессмысленными любые социальные конфликты

В.Кожинов.

Да, социалистическая программа на первом этапе видела свою главную задачу в максимальном удовлетворении потребностей людей как важнейшей предпосылки для того, чтобы общество могло шагнуть из царства необходимости в царство свободы, царство, в котором уже главным для человека стало бы стремление к саморазвитию и самосовершенствованию, к обретению высших духовных ценностей. Наши демократы пошли дальше. В их программе общество потребления уже не промежуточная, а конечная цель. Я полагаю, что, сосредоточив все усилия на материально-бытовой стороне жизни, или, как говорил Бердяев, средней области культуры, мы не решим ни одной из собственно человеческих проблем.

Корр.

В романе Стругацких «Понедельник начинается в субботу» в ходе лабораторного эксперимента существо, созданное с установкой на все большее удовлетворение своих потребностей, превратилось в конце концов в опасное чудовище только с одной, но неограниченной способностью — жрать.

В.Кожинов.

Одежда, еда, жилище и т. д. есть лишь необходимое, подобно воздуху и воде, условие человеческого сущестувования. Вот демократическая пресса убеждает нас в том, что те, кто живет в мире полных универсамов, — счастливые люди. Но это же невероятная глупость. Пожалуйста, прочтите любой западноевропейский или американский серьезный роман, посмотрите любой их серьезный кинофильм, и вы поймете, что жизнь и при полных универсамах полна драматизма, а нередко и глубоко трагична. После того, как человек становится сыт, обут, одет, материальные блага теряют для него свое абсолютное значение. Их ценность становится относительной и начинает целиком зависеть от взглядов человека на счастье, добро, справедливость.

Корр.

Вспоминается то место романа «Война и мир», где Пьер Безухое, находясь во французском плену, открывает для себя, в сущности, простую мысль о том, что радости и печали человека очень мало зависят от внешних обстоятельств. «В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных, человеческих потребностей и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка… Он узнал, что как нет на свете положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был вполне несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал от того, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и согревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные, узкие башмаки, он точно так же страдал, как и теперь, когда он шел уже совсем босой (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками».

В. Кожинов.

Помимо того, что потребительское общество не решает ни одной из собственно человеческих проблем, оно еще и ведет человечество к сырьевой, энергетической и экологической катастрофам. Мы восхищаемся изобилием в странах Запада, не отдавая себе отчета в том, что в странах, где все есть, живут только 15 процентов населения Земли. В США, где проживают всего пять процентов землян, потребляется около 65 процентов энергии всего мира. Совершенно ясно, что американцы живут за счет остального, «третьего» мира. Представьте, если бы каким-то чудом остальные 85 процентов стали жить, как эти 15, то Земля, в сущности, взорвалась бы. Это отнюдь не только мое личное мнение. В 1988 году в издательстве «Прогресс» вышла книга, созданная двумя известнейшими экологами — русским А. Яблоковым и шведским Р. Эдбергом. И оба они согласны с тем, что немыслимо обеспечить все человечество изобилием, которым располагает только одна седьмая часть населения Земли. «Если бы 5 миллиардов землян, — говорит Р. Эдберг, — благодаря какому-то техническому чуду смогли перенять схему нашего (то есть высокоразвитых стран типа Швеции. — В. К.) производства и потребления, волна зажиточности захлестнула бы всю планету и вскоре схлынула бы, оставив земной шар ограбленным, с деградировавшей до необитаемости средой» Уже сегодня мир испытывает недостаток в самом необходимом: чистой воде, почве, кислороде — и одновременно гоняется за вещами, которые, в сущности, не нужны. Едва ли не 90 процентов навязчиво рекламируемых ныне видов товаров сто лет назад отсутствовали в человеческом обиходе. А люди ведь жили и творили и были, право же, не хуже нас, да и продукты материального мира, которые они употребляли в пищу и из которых делали одежду и предметы обихода, были, несомненно, гораздо лучшего качества, чем сегодня. Но именно на необязательные, с быстротой необыкновенной сменяющие друг друга игрушки и шмотки идет преобладающая часть человеческих усилий и природных богатств. Кстати сказать, в цивилизованных странах на рекламу тратится до 10 процентов валового национального продукта. Вдумаемся в это поистине абсурдное положение. Образуется порочный круг. Потребительская психология подхлестывает индустрию отнюдь не необходимых вещей, а та, в свою очередь, провоцирует в обществе эскалацию потребительской психологии. Сказанное позволяет мне думать, что программа западников зовет нас не в завтрашний, а во вчерашний день земной.

Корр.

Низведение нравственных ценностей до второстепенных привело к тому, что между силой, сосредоточиваемой в руках человека, и его духовностью образовался разрыв, он углубляется. И это также грозит гибелью роду людскому. Хиросима, Арал, Чернобыль — все это знаки нарастающей опасности, грозные предупреждения о тех еще более страшных о событиях, которые могут ожидать нас в будущем, если мы этот разрыв не ликвидируем.

В. Кожинов.

Все, что происходит в мире, диктует нам с непреложностью: человечество должно самоограничиться. Одурманивание все новых и новых людей стимулами потребительского общества заводит нас в страшный безнадежный тупик. Таким образом, общество сознательного самоограничения и преодоленного индивидуализма — единственный способ избежать апокалипсической катастрофы. Мы должны стремиться к такому обществу, в котором все экономические процессы, вся материально-бытовая культура с самого начала были бы нацелены на решение духовно-нравственных задач, обществу, где жизнь человека с самого его рождения оказалась бы наполненной этическим содержанием, стремлением к добру и красоте, мыслилась бы как непрерывное восхождение к высшим степеням духовности. Конкуренция и рынок отнюдь не являются универсальными отмычками, открывающими любые двери. Более того, сфера применимости конкуренции и рынка ограничивается почти исключительно производством как раз тех 90 процентов вещей, которые человеку не необходимы, но которые он приобретает по соображениям престижа, из-за моды, под влиянием рекламы и т. д. Что же касается тех видов производственно-духовной деятельности, которые действительно обеспечивают существование рода людского — сельское хозяйство и культура в высшем значении слова (то есть не «масскульт»), — то они не могут эффективно развиваться в условиях конкуренции и рынка.В отношении, скажем, фундаментальных наук и высокого искусства это положение сегодня уже не требует доказательств. Ясно, что рынок создает благоприятные условия прежде всего для серости и посредственности, с которыми все высшие проявления человеческого духа конкурировать не в силах.

Корр.

Тысячелетиями в обществе складывалась эффективно функционирующая система личной заинтересованности в результатах труда, способная задействовать всего человека, а не какую-то одну его сторону. Эта система не только побуждала человека хорошо работать, но и одновременно возвышала в человеке человеческое.
Коносукэ Мацусита, основатель гигантской электротехнической империи «Мацусита дэнки», которому сегодняшняя Япония обязана многими своими достижениями в экономике, добивался резкого повышения производительности без какого-либо принуждения и дополнительных капиталовложений. Только за счет умелого использования человеческого фактора. «Гений менеджмента», как называли его современники, Мацусита еще в 30-е годы разработал кодекс поведения работника компании. Вот некоторые положения из него: «Афоризм «выживает сильнейший», имеющий хождение за океаном, вовсе не достоин подражания. Это — не наш метод… Будь хозяином на своем месте… Не уставай вопрошать: на кого ты работаешь? Ответ только один: на общество… Наилучший способ — не отстранение, а максимальное привлечение рабочих к решению проблем фирмы… На первом месте (учил Мацусита) должна быть идея, мечта, курс, назовите как угодно, но что-то должно быть — то, что объединяло бы коллектив, соединяло усилия каждого в одно общее устремление. Иначе никакая концепция управления не может считаться состоявшейся».
У нас в последнее время все больше сбиваются на управление производством посредством одного только материального интереса, верят в его всесилие. С этим согласиться никак нельзя. Все сводить к рублю — значит упрощать человека до крайности, биологизировать его до последней степени, значит отказаться от всего предшествовавшего исторического опыта включения человека в производственную деятельность.
Можно, конечно, с легкой душой довериться некоторым современным экономистам, игнорирующим национальную культуру в этой ее части, и в результате получить экономическую среду, до крайности обедненную, в которой, кроме примитивных рычагов, ничего нет.
Это будет экономическая среда, сравнимая по своим свойствам с гидропоникой, в условиях которой произрастают только «бледные» копии естественных продуктов. В чем мы и имеем возможность убедиться, получая зимой тепличные помидоры и со вздохом сравнивая их с натуральными, выращенными на огородной грядке.

В. Кожинов.

Я согласен. Материальный интерес отнюдь не является всеопределяющим. У любого народа он сочетается с духовными стимулами, и везде это сочетание свое. Поэтому разрушать веками складывающуюся в каждой национальной культуре систему мотивов, побуждающую человека к эффективному труду, не только вредное, но и в значительной степени бесполезное занятие.

Заранее обречены на провал и все прямолинейные попытки перенести на нашу почву чужие, хотя бы и показавшие самую высокую эффективность хозяйственные схемы.
Макс Вебер, крупнейший западный социолог XX века, в своих работах убедительно показал, что капитализм успешно и быстро развивался не везде, а лишь там, где он мог опереться на благоприятную для него систему исповедуемых народом ценностей.
В 1989 году у нас вышла книга, написанная японскими специалистами, — «Как работают японские предприятия». Причину успеха авторы видят в том, что в основу производственных отношений на предприятиях были положены принципы буддистской этики. Конечно, были необходимы и новейшая технология, и продуманная организация производства, и многое другое, но без буддийской этики все это просто не заработало бы.
Таким образом, прежде чем пересадить в Россию экономические модели из Германии или Японии, надо перенести на русскую почву и многовековые традиции протестантства и буддизма, что, понятно, немыслимо. Необходимо опираться на свой исторический опыт, на лучшие качества своего народа.
Уже давно иностранцы сокрушаются, что материальная культура в России находится на низком уровне. Проезжая через какую-нибудь деревню, с трудом одолевая лужи вроде миргородских, иноземный путешественник с удивлением думает: как же так получилось, что обитатели деревни не соединились и общими усилиями не вымостили улицу, по которой они ежедневно должны ездить и ходить? Но если бы у нас было во всем так. Нет же, рядом с этими лужами-озерами, лужами-болотами стояли храмы, и, надо сказать, храмы великолепные. Видно, что им были отданы все лучшие силы русской души. Парадокс. Объяснение ему надо искать в особенностях нашего национального духа. Если на протестантском Западе всякое деяние, улучшающее жизнь, ведущее к умножению капитала, было исполнено высшего смысла, то на Руси (за исключением старообрядцев) богатство никогда не рассматривалось как возвышающая человека цель существования. В православном сознании накопление денег выглядело скорее делом греховным. И, наоборот, нравственный мотив всегда играл для русского человека важную роль. Многие наши купцы, накопив миллионы, потом все куда-то отдавали: строили Третьяковскую галерею, создавали театры, жертвовали на больницы, передавали крупные суммы на революцию или просто кутили без меры и без смысла. По словам русского философа Н. Лосского, «в высшей степени характерная черта русского общества именно презрение к буржуазной сосредоточенности на собственности, на земных благах, на том, чтобы «жить, как все», иметь хорошую обстановку, платье, квартиру». А на Западе христианство ушло в быт, в самую жизнь. И дало здесь великолепные плоды благоустройства, начиная с отхожего места, которое оформляется с такой же заботой, как и храм. В России человек счел бы кощунством одинаково заботиться и о том, и о другом. Вот и получилось, что храмы у нас строились великолепные, а до отхожих мест руки никогда не доходили.

Российская интеллигенция самых разных политических и социальных пристрастий была едина, пожалуй, только в одном — безоговорочном неприятии «мещанского» идеала. Отсюда и ее хождение в народ, и крайняя революционность. Сегодня многое изменилось в характере русского человека, но по-прежнему, мне кажется, материальный стимул не имеет у нас того веса, который он имеет, например, в США, Германии, Голландии. Возьмите нашу обломовскую психологию. Для русского человека то, что он вот сидит и над ним не каплет, это для него самое блаженное состояние, на которое очень многие готовы. Не надо большой зарплаты — лишь бы не теребили, не трогали. Но чтобы русский человек изо дня в день занимался накопительством, как немец или американец, увеличивал свое богатство и при этом чувствовал, что занят благороднейшим делом?.. Вот почему я считаю, что экономика, устроенная по западному образцу, едва ли будет такой эффективной, как мы от нее ожидаем.

Корр

И в ней наш хозяин и наш работник будут вести себя, как и прежде, до боли узнаваемо, и скорее заразят иностранную экономическую модель всеми нам присущими болезнями, чем, наоборот, она излечит русского человека от его пороков и слабостей.

В. Кожинов

Нашим менеджерам, если они хотят иметь успех, необходимо учитывать психологию русского человека и вводить такие формы производственных отношений, которые опирались бы на сильные его стороны и сводили к минимуму дурные. В этом случае русский человек может достичь изумительных результатов.

Корр.Например?

В. Кожинов Например, за 10 лет XIX века выстроена Транссибирская магистраль протяженностью 7500 километров. Среди абсолютного бездорожья, в абсолютно дикой местности, где ничего, кроме леса для шпал, не было. Причем в руках у строителей были самые примитивные орудия труда: лопата, топор, пила, кайло, тачка. Но хотя работали на магистрали в среднем не более 7–8 тысяч человек, ежегодно прокладывалось около 500–600 километров пути. Такие темпы не имеют аналогов в мировой строительной практике. Фантастика! На человека, вооруженного примитивными орудиями, пришлось по километру готового пути.

Корр.

Как вы, Вадим Валерианович, объясняете подобный результат?

В. Кожинов.

Люди, работавшие на Транссибирской магистрали, были объединены в артели. Артели — это исконно русская форма организации труда, известная нам по крайней мере с XV века. Ценнейшая форма. Во-первых, полная демократия. Артель складывалась годами и существовала годы. К каждому новому члену предъявлялись очень высокие требования. Так сейчас подбираются разве только космонавты. Во-вторых, это было своего рода братство. В таких условиях нельзя было плохо работать. В артели вопросы производственные оказывались неотделимыми от нравственных, здесь труд становился главным способом самоутверждения и самораскрытия. У нас есть замечательная пословица: на миру и смерть красна. Работа в артели была действительно на миру. Для себя трудиться люди так бы не смогли, а вот на миру да для общего дела показать свои достоинства… Разумеется, ни о каком пьянстве не могло идти речи. Кстати, работа артели всегда хорошо ценилась, артельщиков уважали, как сегодня уважают больших специалистов своего дела.
Так вот, я глубоко убежден, что артель — это та форма, при которой русский человек может совершать чудеса. Ни палкой, ни рублем, ни даже долларом от русского человека подобной работы добиться будет нельзя.
Можно, конечно, разрушить веками складывавшуюся систему, эффективно действующую в наших условиях, жестоко, безжалостно выбросить на свалку за несоответствие теории, как это было сделано в Октябре. Затем потратить три-четыре поколения, чтобы привить нам хоть как-то чужую психологию. А надо ли? Ведь наша система ценностей по той роли, которую в ней играют нравственные стимулы, не уступает чужим. Не лучше ли, опираясь на близкие и понятные русскому человеку способы работы, попытаться развить в нем и те полезные качества, которые в избытке есть у американца и немца?

Корр

Итак, мы в определенной степени прояснили некоторые из тех принципов, которые «русская идея» кладет в основу своей концепции перестройки. Но поскольку каждый день приходится решать не столько теоретические, сколько практические задачи, было бы интересно услышать, как все сказанное вами должно преломиться в повседневных наших делах.

В. Кожинов

В своей текущей практической деятельности, по моему мнению, необходимо больше доверять здравому смыслу и мудрости народа. Он лучше знает, как ему устроить свою жизнь. Есть у него и смекалка, и расчет, и удаль, и хватка; дайте ему только почувствовать себя хозяином, и все лучшее в нем проявится с неожиданной силой.
Решать свою судьбу должен сам народ, и никто другой. Еще и потому, что решать он будет не по-кабинетному, и психологии, со свойственной народу житейской осторожностью и осмотрительностью.
Но этого нет. А есть все усиливающееся желание продиктовать людям правила, по которым они должны жить. Еще раз железной рукой (как во времена «военного коммунизма» тамбовским крестьянам) навязать новый и опять западный вариант свободы, равенства и братства. Знаком подобных настроений является работа Г. Попова «Что делать?», в которой четко и определенно заявляется, что демократическая власть «должна иметь возможность применить для демонтажа бюрократического социализма такую же силу, какую использовали для ее созидания», так как «опора на все слои трудящихся неизбежно вызовет мощный крен в сторону уравнительности». То есть на очередном витке нашей истории вновь теоретически обосновывается разумность установления в стране в наших же интересах диктатуры, с той только разницей, что взамен диктатуры пролетариата предлагается теперь «демократическая диктатура».
Второе, к чему бы необходимо призвать нынешних политиков разных уровней, — это к постепенности и взвешенности в осуществлении любых преобразований. То есть речь идет о том, чтобы предоставить возможность народу самому спокойно, без рывков творить свою жизнь, а не о том, чтобы произвести какие-то неслыханные перемены. Лозунг горячих голов — ломать, ломать, ломать — мне представляется совершенно неприемлемым. Чем дальше, тем очевиднее становится, что за «благородными» словами неминуемо вновь который раз маячат кровь и разрушения. По-человечески понятно это желание добиться быстрого успеха, начать с чистой страницы, а не продолжать не тобою начатую тетрадь, понятно и так свойственное русскому человеку неуважение ко всему своему. Но тем более нельзя поддаваться этому настроению. Философ С. Н. Булгаков дал в свое время весьма любопытную характеристику русского революционного интеллигента начала века. Так и кажется, что это написано сегодня. Он считал, что правительственные преследования вызвали в революционной интеллигенции «самочувствие мученичества и исповедничества», а насильственная оторванность от жизни развила в ней «мечтательность, утопизм, вообще недостаточное чувство действительности». Как депутат второй Государственной Думы, он имел возможность наблюдать политическую деятельность изнутри. «Я ясно видел, — пишет Булгаков, — как в сущности далеко от политики, т. е. повседневной прозаической работы починки и смазки государственного механизма, стоят эти люди. Это психология не политиков, не расчетливых реалистов и постепеновцев, нет, это нетерпеливая экзальтированность людей, ждущих осуществления Царства Божия на земле, Нового Иерусалима и притом чуть ли не завтра»
Между тем в русской истории можно найти немало государственных мужей, которые и в лихую годину действовали осмотрительно, не спеша, не торопя события, а значит, не ломая через колено судьбы людей. Кутузов, «маститый страж страны державной», во время Отечественной войны 1812 года не делал никаких резких движений, он только как бы давал событиям развиваться так, как они развиваются, и победил одну из величайших в истории военных держав, вобравшую в себя всю энергию Европы. К великому сожалению, я не вижу сейчас в руководстве страны людей, проникнутых вот этим кутузовским духом.

Корр

Сколько раз Россия стояла на краю пропасти. Татарское иго, Смутное время, 1812, 1917, 1941 годы… Вот и теперь она вступила в период нелегких испытаний. Выдюжим ли?

В. Кожинов.

Трудно ответить. Одно скажу: верю в Россию. Это та вера, которая не покидала Пушкина и Гоголя, Чаадаева и Тютчева, Достоевского и Толстого». Действительно, Россия не раз была на волоске от гибели. Но изо всех выпадавших на ее долю испытаний выходила с честью. И я верю, что в конце концов так будет и на этот раз. Может ли Россия жить без идеи?


— Вадим Валерианович, пятнадцать лет вы трудились над книгой «История Руси и русского Слова. Современный взгляд». Проделана колоссальная работа, что видно уже по тому огромному списку источников, на которые вы ссылаетесь. Но любого человека, интересующегося историей, я думаю, привлекает не только воссоздание прошлого как такового, но и то, что можно извлечь из пережитого для более глубокого, более верного понимания сегодняшнего и завтрашнего дня. Скажите, что вы извлекаете в первую очередь? В чем он, ваш современный взгляд?
— Скажу так. Сейчас многие в высшей степени деморализованы тем, что в стране такой страшный кризис, упадок, многим кажется, что она погибает… Я человек, мягко выражаясь, далеко уже не молодой и не буду бодро говорить, что очень скоро все будет прекрасно, великолепно. Но если исходить из уроков истории, если действительно всерьез изучить тысячелетнюю историю России, станет совершенно ясно, что неоднократно Русь была как бы на краю гибели. Так было и в период монгольского нашествия, так было и в Смутное время, так было и во время реформ Петра I, когда очень значительная часть народа считала, что пришел антихрист, настал апокалипсис, конец света. Так было, разумеется, и после 1917-го года. Можно привести суждения очень серьезных, очень умных людей, которые прямо утверждали, что все гибнет, России пришел конец и никогда ее больше не будет.
Так вот, я попытался понять, почему, собственно, это происходило? Дело в том, что нет другого примера, если взять основные страны мира — хоть западные, хоть восточные, — нет примера вот таких довольно частых и как бы полных крахов. Я очень серьезно над этим думал и пришел к следующему выводу.
Разумеется, всякого рода терминология имеет относительное значение, но, думаю, те термины, которые я предложу, имеют право на существование и что-то выясняют. Я бы сказал, что Россия — страна идеократическая, то есть она основана на власти идеи. В свою очередь, страны Запада можно назвать, тоже используя древнегреческие корни, номократическими, от nomos — закон, то есть власть закона. А страны, допустим, Азии можно назвать этократическими, опять же от древнегреческого слова ethos — обычай, власть каких-то обычаев, которые действуют в течение тысячелетий.
— Значит, эти понятия стали для вас своего рода разграничительными?
— А вы посудите сами. В России ведь, прямо надо сказать, с законами дело обстояло всегда не так, как на Западе. И обычаи тоже — приходится признать, что у нас нет такого твердого, неукоснительного следования людей каким-то обычаям, складывавшимся веками, как, скажем, в азиатских странах.
— Так что же такое в вашем понимании идеократическая страна? Если конкретнее раскрыть это…
— Вне всякого сомнения, страна, которая, условно выражаясь, держится на идее, — это рискованная страна. И вот этот риск, на мой взгляд, ясно выразился в тех беспрецедентных крахах, развалах, которые наша Родина неоднократно переживала.
В то же время я убежден, что именно в силу этой огромной власти идеи Россия подчас совершала неслыханные дела. Достаточно вспомнить факты, которые общеизвестны, но, по-моему, до сих пор не вполне осмыслены.
Вот на протяжении того тысячелетия, которое существует Россия — ну, если точнее говорить, 1200 лет, — были три попытки завоевания мира, порабощения его мощными, сильными завоевателями. Это монгольское нашествие, которое должно было покорить именно весь мир, как сформулировал, не без блеска, Чингисхан: «Нам принадлежит все, куда только могут доскакать копыта монгольских коней». Это Наполеон. Это, наконец, Гитлер. И никто не может спорить с тем, что все эти три гигантские попытки завоевания мира потерпели крах не где-нибудь, а в России.
— Действительно, трудно спорить. Факты есть факты, и они требуют всестороннего осмысления.
— Глубоко убежден: как раз то, что можно назвать идеократической природой России, и дало ей такую необоримую силу.
Есть, правда, совершенно ложные, фальсификаторские суждения. Ну, допустим, такие, что Наполеона погубили русские пространства и русский мороз. Эта концепция была выдвинута потерпевшими крах наполеоновскими вояками в свое время и, как ни дико, существует до сих пор. Но она существует только для тех, кто не знает реального хода войны.
— В самом деле, достаточно этих трех крупнейших исторических событий, чтобы всерьез задуматься о необычной судьбе страны. К тому же вы в своей книге абсолютно правомерно подчеркиваете, что все эти попытки завоевания мира, то есть создания мощнейшей военной армады, связаны были с необыкновенной концентрацией направленных против России сил. В первую вместилась как бы вся энергия Азии, потому что, прежде чем прийти на Русь, монголы завоевали большую часть Азии — гигантский континент, а Наполеон и Гитлер сумели вобрать в свои армии энергию почти всей Европы. И тем не менее именно в России они потерпели крах!
— Я повторяю, с моей точки зрения, это, конечно, требует еще обоснования, но именно идеократическая сущность России обернулась такой великой силой. Видите, с одной стороны необыкновенные взлеты, победы, с другой — столь же необыкновенной силы крушения и падения. Поэтому, когда я говорю об идеократичности России, я вовсе не ставлю вопрос: хорошо это или плохо? Это — своеобразие России.
Я готов восхищаться упорядоченной, законной, законопослушной жизнью европейских стран — кстати, многие русские, попадая туда, восхищались, и завидовали, и любовались ими, в особенности сейчас… И опять-таки можно восхищаться особой твердостью, прочностью этих самых азиатских обычаев, которые дают им огромные преимущества. Но тут ничего не поделаешь. Есть своеобразие нашей страны.
— Появится в газете эта беседа — и сразу вполне предсказуемые отклики: ну опять «умом Россию не понять, аршином общим не измерить»…
— Что же поделаешь, коли так оно и есть. Должен вам признаться, что я не разделяю не только западничества, но в равной мере и славянофильства. Поскольку славянофильство исходит из того, что европейская цивилизация существует как бы в двух своих руслах — романская и германская, и мы рядом с ними должны поставить славянскую цивилизацию. Но разве сегодня не очевидно, что та граница, которая проходит через западные пределы России, гораздо больше отделяет нас от западных славянских народов, чем связывает, допустим, единство происхождения? Они все-таки люди европейские.
Мне как-то пришлось — и я до сих пор с интересом и любопытством это вспоминаю — лет десять назад давать интервью чешскому и польскому изданиям почти одновременно. То есть через короткий промежуток времени разговаривал с польским и чешским журналистами. И вот я осмелился, хотя это, конечно, могло прозвучать как-то обидно, сказать, что перед вашими странами стоит вечный такой выбор: кем вы хотите быть — передним крыльцом России или задним двором Европы? И вы знаете, оба собеседника мои в конце концов признались, что да, они хотят быть задворками Европы, а не передним крыльцом России. Они это больше ценят.
Я стою, как вы, вероятно, поняли, на евразийской точке зрения. То есть я понимаю Россию как Евразию, которая представляет собой субконтинент, в какой-то степени соединяющий европейские и азиатские черты. Но это, конечно, слишком упрощенное, слишком примитивное толкование. Евразийство — это вовсе не европейское плюс азиатское, это третий феномен, который выработался на почве и того, и другого, но стал совершенно особенной реальностью, которую уже никак нельзя разделить на европейское и азиатское.
Есть люди, считающие себя истинно русскими людьми, которые крайне отрицательно относятся к евразийской идее. Дескать, к чему ведет эта идея? К какому-то абсолютному растворению. И получается, что Россия — это русские плюс тюрки, и в этой неопределенности все должно потонуть, не говоря уж о том, что некоторые люди нерусского происхождения, из нерусских республик, считают, что они должны стать центром Евразии, а это между тем совершенно неверно.
Истинно евразийский народ — только один русский. Я опять-таки подчеркиваю: это вовсе не значит, что он тем самым получает какое-то преимущество, какое-то превосходство. Одновременно есть и недостатки, действительно есть некоторая размытость, неопределенность, аморфность, порождаемая той самой евразийской сутью. В конце концов, получается, что русский народ — это как бы некая стихия, можно сказать, электромагнитное поле, попадая в которое другие народы становятся тоже евразийскими.
И в высшей степени закономерно, что в русском языке единственное название народа — «русские» — имя прилагательное, в то время как другие, от молдаван до чукчей, — все имена существительные.
— Неужели это так?
— Представьте, да. Француз, испанец, англичанин, швед, поляк… Ну кто еще? Китаец, египтянин, мексиканец… Да все — существительные! Кроме русского. Мне могут сказать: это просто случайность. Но нельзя забывать, что язык, основной фонд языка (я не говорю о каких-то жаргонах), — это нечто такое, что создается в деятельности, продолжающейся тысячелетия, и это деятельность, в которой участвуют миллионы людей! И это настолько отшлифовано, настолько, если хотите, закономерно — появление, окончательное оформление слова, что надо признать поистине удивительной и отнюдь не случайной вот такую выделенность русских, которых называют именем прилагательным. Как будто этим самым определено, что они могут приложиться к столь гигантской территории. Кстати, это дает основание употреблять словосочетание, которое в общем-то невероятно, — русский татарин, русский мордвин, русский еврей, русский грузин… Ну кто такой Багратион, как не русский грузин?
Можно, конечно, сказать: американский немец, американский еврей, американский француз. Но тут речь идет о другом. Американец — не значит народ, это обозначает страну. Это совсем другое дело.
— Скажите, в самом деле это единственный факт, когда народ называется именем прилагательным?
— Ну назовите еще кого-нибудь! Вот вспомните, возьмите хотя бы все население России в самом широком значении слова. Возьмите от таджика до ненца, от эскимоса до казаха… И это, повторяю, не могло быть случайным, потому что за этим стоит работа языка в течение веков. А поскольку получилось так, это об очень многом говорит. Да, в самом слове «русский» — некая двойственность. С одной стороны, казалось бы, ну что такое, народ не может назвать себя именем существительным. А в то же время, если хотите, и никуда от этого не денешься, это как бы сверхнация, которая может быть «приложена» ко всему.
— То, о чем вы сейчас говорите, Вадим Валерианович, пришло к вам в ходе работы над вашей последней книгой?
— Это некоторые фундаментальные основы моей книги. Хотя если я что-то в ней ценю, так не просто какие-то отвлеченные идеи, а то, что все там воплощено в фактах. И я стремился — конечно, не могу сказать, насколько мне это удалось, не мне судить, — чтобы в книге факты были не примерами, а формой мысли. Это очень важно. Я когда-то почерпнул это методологическое основание от замечательного мыслителя Эвальда Ильенкова. Надеюсь, имя это известно.
— Еще бы! Выдающийся мыслитель и совершенно изумительный человек. Мне в свое время посчастливилось узнать его, когда он работал со слепоглухонемыми детьми. Уникальная, потрясающая была работа…
— Я с ним был очень близок, очень дружен. У него — замечательные книги, которые сейчас переиздаются. А ведь трудно назвать другого современного ему философа, которого в настоящее время так переиздают. Но должен вам сказать, что в живой речи он был еще глубже и выше, а главное — поразительно умел выразить самое сложное содержание. Он мог говорить об абсолютно абстрактных философских категориях так, как будто на ладонях показывал их тебе, и ты мог прямо-таки увидеть их как некие объемные предметы.
— И какую же роль сыграл Ильенков в вашем подходе к материалу этой книги?
— В самой методологии — определяющую роль. Я давно получил от него этот импульс: чтобы действительно серьезно мыслить, нужно мыслить не в виде силлогизмов, то есть каких-то положений, а в фактах, в реальных фактах. Потому что, во-первых, мышление благодаря этому приобретает объективность, а во-вторых, оно становится гораздо более емким, потому что взятый реально факт, вообще говоря, неисчерпаем.
Если же писать, в частности, об истории, обращая главное внимание на силлогизмы, а факты использовать только как примеры, которые должны подтвердить правоту силлогизма, — значит, заранее обрекать себя и на бедность, и, в конце концов, на неинтересность и даже неистинность.
Но в то же время это, конечно, чрезвычайно трудная задача — чтобы факт становился формой мысли. Это, подчеркну, не значит просто взять какой-то любой факт. Надо найти такой факт, в котором действительно воплощено огромное содержание. В конце концов, в истории есть и случайные факты. А надо отыскать такой, в котором выражается глубинное движение истории…
— И вы пошли от поиска таких фактов?
— Это даже не поиски. Поиски — слово не совсем удачное, потому что поиск связан и с некоторым игровым моментом. Просто я вчитывался и вдумывался в то, что касается времени, о котором пишу, а это от начала Руси до XVI века. Я постарался познакомиться с максимальным количеством работ об этом времени, особенно вышедших за последние десятилетия. Причем каких работ? Прежде всего я имел в виду не общие курсы истории, а исследования, посвященные какой-то конкретной проблеме, конкретному явлению, конкретному событию.
— А по какому принципу шел отбор вот этих конкретных проблем и событий?
— Вы знаете, я сначала все-таки располагал их как-то в своем сознании, в памяти в виде даже окружающих меня книг, а потом… Отобрать — это уже и значит почти решить проблему. В конце концов, работа и заключалась в том, чтобы сделать правильный отбор, чтобы на первом плане были такие факты, в которых и раскрывается стержневое движение истории.
— А что сами вы считаете наиболее значимыми, ну так назовем, вашими открытиями?
— Это трудно сказать. Вы читали книгу и знаете, что состоит она из отдельных глав, посвященных разным периодам. Так что если каждая глава — это мои дети, то я люблю их по-разному, но всех. И не могу сказать, какого ребенка люблю больше, а какого меньше.
— Давайте тогда остановимся еще на какой-то вашей мысли, вытекающей из истории, но имеющей самое прямое, самое непосредственное и животрепещущее значение в сегодняшнем дне.
— Пожалуйста. Вот еще в прошлом веке (а предпринимались такие попытки и раньше) Россия получила не очень приятное прозвание — «тюрьма народов». В нынешнее время такая формулировка с различными модификациями стала, по существу, ключевой для развала страны. Когда же начинаешь глубже разбираться, рассматривая историю Руси — именно Руси, поскольку речь идет о древних временах, в контексте всей мировой, евразийской истории того времени, вглядываясь в реальность, а не оперируя всяческими силлогизмами, то что обнаружится?
Главной и, пожалуй, единственной причиной этого клейма является то, что Россия была, есть и будет оставаться, я думаю, многонациональной страной, в то время как европейские основные страны — мононациональные. Во всяком случае, считаются мононациональными. В связи с этим и возникает: вы посмотрите, что это за русские, вот они нахватали, захватили под свою власть массу народов, в то время как благородные англичане, немцы, французы этим не занимались, они строили свои национальные государства.
Да, действительно, они строили, в отличие от России, национальные государства. Россия же никогда не была национальным государством. Вы сами судите. Вот говорят: Россией владела идея Третьего Рима. Разве это национальная идея? И Новый Иерусалим в XVII веке Никон провозгласил, то есть что Россия должна стать Новым Иерусалимом. Опять-таки это не национальная идея. Я уж не говорю о коммунизме, который изначально не был национальной идеей. И в этом смысле она вполне, можно сказать, соответствует идеям предшествующим, когда начинаешь вот так смотреть…
Ну, конечно, наш очень словоохотливый и любящий шикануть словом Бердяев сказал, что III Интернационал — это тот же Третий Рим, и был в конкретном значении абсолютно не прав. Потому что Третий Рим — это, совершенно ясно, была изоляционистская идея: надо окружить себя, как Хома Брут, неким кругом и жить в этом круге, никого не допуская. А III Интернационал, наоборот, стремится распространиться на весь мир. В этом была его идея.
Но само сопоставление оправданно, потому что, действительно, и III Интернационал — не национальная идея, а именно вселенская какая-то, и также идея Третьего Рима, хотя направлена она была на то, чтобы всячески оградиться.
— Оградиться в православии…
— Да, да, конечно. Тем не менее она тоже была вселенской идеей. Почему? Потому что считалось: только здесь сохраняются истинная вера и истинное благо в чистоте, и это как бы спасение всего человечества. Вместе с тем что сохранится на этом участке, на этой замкнутой территории, оно спасется — в истинной вере.
— Ну а проблема национального государства, о которой вы начали говорить?
— Так вот, когда начинаешь разбираться, обнаруживается нечто весьма существенное. Вот, скажем, страна Великобритания. Я вас спрошу: а где же бритты? Это был очень яркий, значительный народ, вступивший в сложнейшие отношения с древними римлянами, которые туда пришли. И вот он был полностью стерт с лица земли англами, которые пришли позже на этот остров. Они жили в Дании, а потом явились сюда — и в конце концов свели на нет бриттов, те остались только в названии.
Или возьмите большую часть Германии — Пруссию. Это был самый сильный и культурный балтийский народ — пруссы. Можно сказать, родственники литовцев и латышей. Но где они теперь? Если бы немцы, кстати, не остановились тогда на Немане, а перешли его и Двину, уверяю вас, от латышей и литовцев тоже остались бы только одни названия. Да ведь в 1941 году, когда гитлеровцы заняли Прибалтику, было совершенно четкое предписание о необходимости за 20 лет полностью онемечить Прибалтику. И немцы сделали бы это, можно не сомневаться. Немцы — не русские…
Я мог бы и еще очень многое вспомнить о прекрасных народах, которых стерли с лица земли. Гасконцы, воспетые Дюма в «Трех мушкетерах». Это кельтский народ, живший на юге Франции, замечательный, яркий, талантливый, даже у Дюма видно, что д'Артаньян даст сто очков вперед французам. Или возьмите бретонцев. Тоже интереснейший кельтский народ, который жил на северо-западе Франции и был почти полностью уничтожен во время Французской революции, поскольку он ее не принял. И не принял он ее не по каким-то социальным соображениям, а по национальным. Это была революция французов, а бретонцы ее не хотели. И вот их стерли. Теперь это жалкий этнический реликт. А где провансальцы, создавшие в свое время богатейшую литературу, даже более высокоразвитую, чем французская?..
Я уж не говорю о славянских народах. Территория Восточной Германии, восточнее Эльбы, буквально вся имеет славянскую топонимику. Возьмите Бранденбург, и ту же Э-льбу-Лабу, и Майсон-Мишин, и Дрезден-Дридзс красно знают.
Поэтому я могу согласится, что Россия — некая тюрьма народов, но при условии, что те люди, которые ее так называют, совершенно честно и совершенно логично скажут: европейские страны представляют собой кладбище народов.
— Нетрудно показать, что жизнь в этой «тюрьме», особенно если говорить о советских годах, мало утесняла «заключенных». Пожалуй, «тюремщики»-то даже хуже жили…
— В свое время я как-то сблизился с довольно симпатичным гватемальцем Рафаэлем Coca. Он был революционером, бежал, выступал как видный публицист. И вот в какой-то момент он вдруг начал мне говорить: я приехал в СССР и думал, что здесь совсем другая жизнь, а вы же колониалисты, у вас же сколько народов под вашей колонией! А я ему сказал: слушайте, Рафаэль, вы можете устроить себе поездку к этим самым покоренным народам? Поездите, посмотрите! И вы знаете, он съездил, вернулся и просил у меня извинения. Он сказал: да они все — и в Прибалтике, и в Закавказье, и в Средней Азии, — все же они живут неизмеримо лучше вас. Какие же это колонии! Ничего себе колонии! Вот мы считаем, что Америка нас колонизовала. Так разве можно сравнивать наш уровень жизни с американским?!
— Вы говорили, что иногда исторический факт, даже известный, если в него вдуматься, раскрывая свой смысл, обнаруживает и какой-то смысл истории в целом.
— Это действительно так. Факты зачастую и не надо искать, они известны, но — люди в них не вдумываются. А я нацелен на это.
В частности, меня заинтересовал такой факт. Дмитрий Донской, обдумывая, как надо вести себя ввиду нападения Мамая, который идет на Русь, отправляет к нему посла. Везде сказано — Захария Тютчева, кстати, прямого предка поэта Тютчева в пятнадцатом поколении. Отправляет его, и везде сказано, что отправил он избранного своего юношу. Стремясь оправдать такое решение, говорит, что тот — очень разумный, очень смышленый, это можно прочитать, например, в «Сказании о Мамаевом побоище».
Но почему все-таки юноша? Ведь этот человек должен был выполнить ответственнейшую миссию разведчика и дипломата! И действительно выполнил ее. Однако трудно укладывается в голове, что это был юноша — казалось бы, такое по плечу скорее мужу зрелому, умудренному жизненным опытом. И в связи с этим есть очень интересная деталь. Недавно вышла одна из книг о Куликовской битве, и там черным по белому написано, что Дмитрий Донской отправил в стан Мамая… сметливого, уже пожилого боярина Захария Тютчева. То есть автор книги не мог не знать, везде подчеркивалось, что тот был юношей! Нет, он написал: пожилой. Потому что реального факта объяснить и, стало быть, принять не может…
Я начал над этим думать. Я начал выяснять. И обратил внимание — это, кстати, тоже более или менее известно, что фамилия Тютчев была итальянского происхождения, что его отец или его дед был итальянец, который переехал в Москву и остался здесь.
И вот тут приходит в голову, что, может быть, Дмитрий Донской и послал его именно потому, что он знал итальянский язык и вообще был как-то связан с Италией. Ну и тут сразу же рождается мысль: значит, Дмитрий Донской понимал, что за Мамаем стояли генуэзские колонии, которые совершали в то время натиск на Восточную Европу, стремились овладеть пушниной и другими ее богатствами, а кроме того — рабами, поскольку занимались работорговлей.
Из массы других фактов выясняется, что именно они, генуэзцы, сыграли направляющую роль в этом походе Мамая. То есть Мамай шел на Москву не от имени Золотой Орды, а от имени этих итальянских колоний и, в конце концов, от римского папства, что я и попытался показать. В таком вот одном факте это уже совершенно ясно выражено, потому что иначе абсолютно нельзя понять, почему Дмитрий Донской посылает юношу, да юношу еще и итальянского происхождения. Казалось бы, нужно послать монгольского происхождения юношу — но нет!
Вот вам факт. Он дает как бы некий фокус, вокруг которого собирается еще много других фактов, из которых становится вполне понятно, что дело было именно так, что это было нападение на Русь не только Мамая, то есть какой-то азиатской Орды, но и западных сил.
— Россия и Запад, или шире — «свое» и «чужое» — это, можно сказать, постоянная тема многих ваших исследований. Почему? Как вы сами объясняете?
— Я все время стремился показать, что наша страна упорно боролась за свое самостоятельное развитие. Ведь вот, например, достаточно долгий период Русь не сражалась, не выходила на смертельный бой с Золотой Ордой, а тем не менее вышла на бой с полчищами Мамая — почему? Да потому, что Мамай хотел сесть в Москве и управлять Русью по-своему, чего, кстати, Золотая Орда не делала. Монголы вторглись на русскую землю во время завоевания, а потом они фактически ушли, предоставив Руси в известном смысле самостоятельность. Они брали дань, как всякая победившая, господствовавшая имперская власть. Это действительно так. То же самое было в Европе, скажем, когда была империя Карла Великого — дань бралась со всех подчиненных народов.
Но, с другой стороны, Орда не ограничивала, например, развитие церкви. Предоставляла ей различные права. А это была духовная основа. Да можно привести еще много и других примеров. А вот что касается Мамая, я стремлюсь показать: именно потому вдруг через сто пятьдесят лет после начала монгольского пришествия вся страна выходит на смертный бой, что нависла угроза ее самостоятельному пути. Больше всего с Запада нависла — через Мамая, ставшего как бы проводником и орудием. И Русь собралась, сконцентрировала все свои силы, чтобы воспрепятствовать этому.— А когда, на ваш взгляд, наступает реальная угроза духовной самостоятельности и самобытности народа?
— Я думаю, такая угроза, опасность утраты самостоятельности наступает тогда, когда люди, от которых зависит развитие страны, то есть прежде всего люди власти, начинают пересаживать чужой строй жизни, чужие формы бытия в совершенно другую страну. Само по себе это крайне нелепое деяние. И объясняется крайне упрощенным взглядом на то, что такое человеческое общество и человеческая история. Тем не менее именно это происходит у нас сегодня!
— Очень убедительно, Вадим Валерианович, вы говорите об особой роли идей в жизни Руси-России. На самых разных этапах нашей многовековой истории. Но вот сегодня сложилось такое положение, что страна ведущей идеи не имеет. Такие вожди пришли к власти! Поразите-льно, однако: у государства и в самом деле нет нынче идеи, объединяющей людей, общество. И вот (смешно это, честное слово!) по указанию президента собираются какие-то научные силы, чтобы такую идею придумать. Объявляется конкурс (!) на страницах правительственной «Российской газеты». Конкурс опять же на изобретение общенациональной идеи! Что это, как по-вашему?
— Это, конечно, смехотворное занятие.
— Но если Россия, как вы утверждаете, идеократическое государство, то есть движимое всегда какой-то идеей, не является ли нынешнее отсутствие ее самой серьезнойугрозой для нашего общества?
— Я бы сказал, что сейчас идет борьба за идею, хотя самой идеи как таковой действительно нет. То есть нет объединяющей общество идеи. Определенные идеи выдвигаются, вы знаете, и борьба вокруг них не прекращается все время. Вопрос в том, что же в конце концов возобладает? А без идеи, как свидетельствует история, наша страна и в самом деле жить не может.

К спорам о «Русском»

Семьдесят с лишним лет — то есть на протяжении жизни трех поколений! — в России всячески подавлялось «национальное сознание». И только поэтому могут появляться сочинения, подобные статье А. Стреляного, начинающейся с утверждения, что это самое сознание впервые-де появилось у московских славянофилов 1840-х гг., да и сама-то «идея» к тому же «пришла из-за границы… от Гегеля…». Как ни прискорбно, многие читатели (поскольку их души ограблены) могли поверить в эту нелепицу. А ведь в действительности мощным и глубоким воплощением «национального сознания» (притом в определенных отношениях более мощным и глубоким, чем все высказанное в 1840-х годах славянофилами) было уже гениальное «Слово о законе и благодати» Илариона, созданное в 1049 году, то есть за восемь столетий (!) до славянофилов.
А. Стреляный, без сомнения, и не слыхивал об этом творении XI века: ведь он очень мало знает даже и о XIX веке. Так, он уверяет, что понятие «русофобия» возникло после 1917 года в среде эмигрантов.
Между тем еще почти за полвека до революции, в 1867 году, Тютчев (а он был не менее гениальным мыслителем, чем поэтом) писал: «Можно было бы дать анализ современного явления, приобретающего все более патологический характер. Это русофобия некоторых русских людей — кстати, весьма почитаемых… Раньше (то есть во времена Николая I. — В. К.) они говорили нам… что в России им ненавистно бесправие, отсутствие свободы печати и т. д., и т. п., что потому именно они так нежно любят Европу, что она бесспорно обладает всем тем, чего нет в России… А что мы видим ныне? По мере того, как Россия, добиваясь большей свободы, все более самоутверждается (имеются в виду кардинальные реформы 1860-х годов. — В. К.), нелюбовь к ней этих господ только усиливается, в самом деле, прежние (то есть эпохи Николая I. — В. К.) установления никогда не вызывали у них столь страстную ненависть, какой они ненавидят современные направления общественной мысли в России (имеются в виду славянофильство, «почвенничество» во главе с Достоевским, «консерватизм» Льва Толстого и Лескова и т. п. — словом, высшие явления русской и мировой культуры того времени). И, напротив, мы видим, что никакие нарушения в области правосудия, нравственности и даже цивилизации, которые допускаются в Европе (а это эпоха Наполеона III и Бисмарка. — В. К.), нисколько не уменьшили их пристрастия к ней… Словом, в явлении, которое я имею в виду, о принципах как таковых не может быть и речи». Если бы я не упомянул, что это написано Тютчевым, едва ли кто-нибудь усомнился, что это написано сегодня…
Поистине «замечательна» следующая «формулировка» Стреляного: «Важнейшим, бездонным источником русофобии было и остается отвращение к большевизму». Те русофобы, которых имел в виду Тютчев, так или иначе являли собой как раз признанных «предшественников» большевизма. Словом, нельзя же до такой степени «перевертывать» реальность наизнанку!
Но обратимся к послереволюционным временам. Если верить Стреляному, носителями «национального» начала были тогда некие «райкомовцы». Признаться, я впервые слышу об этих, без сомнения, героических (сам Стреляный называет их «самоубийцами») людях, осмелившихся противостать верхушке ВКП(б) с ее крайне русофобскими «идеями».
Хорошо известно, что, скажем, Троцкий постоянно «изничтожал» Россию, утверждая, например, что «опрокинутая Октябрьским переворотом дворянская культура представляла собой, в конце концов, лишь поверхностное подражание более высоким западным образцам (насколько «живуча» эта позиция, показывает нынешнее «выведение» Стреляным славянофилов не из тысячелетнего русского православия, а из Гегеля. — В. К.). Она не внесла ничего существенного в сокровищницу человечества».
Сталин в то же самое время вещал: «История старой России состояла… в том, что ее непрерывно били». И сие нелепейшее утверждение (оно уместно только в чисто пародийном смысле — так, мол, били эту самую Россию, что она со страху разбегалась аж до Балтики и — в другую сторону — до Тихого океана) долго вбивали в сознание народа.
Бухарин заявлял в возглавляемых им «Известиях» 21 января 1936 года: «Но нужны были именно большевики… чтобы из аморфной, малосознательной массы в стране… где господствовала нация Обломовых, сделать «ударную бригаду мирового пролетариата». Замечательно, что старый друг Бухарина Илья Эренбург вторил ему не только в 1930-х, айв 1960-х годах, и не где-нибудь, а на страницах прославленного «Нового мира»: «В двадцатые годы, — писал он, — еще доживала свой век старая, крестьянская Расея (именно так — издевательски. — В. К.). Начало тридцатых годов стало переломом… эмбрионы людей постепенно становились настоящими людьми». Итак, Россию до «великого перелома» населяли всего лишь «эмбрионы» людей.
Если собрать подобные высказывания одних только наиболее влиятельных идеологов и литераторов 1920—1960-х годов, даже и они составили бы несколько объемистых томов.
Однако те русские писатели и мыслители этого времени, которые действительно останутся в истории отечественной культуры, всем существом своим противостояли этой агрессивнейшей русофобии. Когда находившийся еще на самой вершине власти Бухарин напечатал громадными тиражами свои оголтело русофобские «Злые заметки», Пришвин писал Горькому (21 февраля 1927 г.) о чувствах «горечи и возмущения и унижения», которые причинил ему «один из виднейших лиц, написавший… хулиганскую статью о Есенине».
Слово «хулиганская» может показаться чем-то, так сказать, не «адекватным». Но это вовсе не личная особенность восприятия, характерная именно для Пришвина. Один из крупнейших русских мыслителей советского периода, ученик великих мыслителей начала века, прошедший через ГУЛАГ, А. Ф. Лосев (1893–1988), писал еще в те времена (текст этот, понятно, был опубликован лишь в наши дни): «Каким именем назовем эту великую и страшную, эту всемогущую и родную для человека стихию, когда он чувствует себя не просто в физическом родстве с нею, а именно главным образом в духовном и социальном родстве с нею, когда он знает для себя такое общее, которое, несмотря на свою общность, содержит в себе бесконечное богатство индивидуального, когда это общее… и есть он сам, в своей последней и интимной сущности? Это есть Родина».
Вдумаемся в это глубокое размышление о Родине, к которому, конечно же, присоединится каждый русский человек, обладающий, духовным здоровьем. И дальше А. Ф. Лосев не мог не сказать (сразу же после заветного слова «Родина»): «Сколько связано с этим именем всякого недоброжелательства, даже злобы, хуления, ненависти… Водворились презрительные клички: «квасной патриотизм», «ура-патриотизм», «казенный оптимизм» и пр., и пр. Это культурно-социальное вырождение шло рука об руку с философским слабоумием… По адресу Родины стояла в воздухе та же самая матершина, что и по адресу всякой матери в устах разложившейся и озлобленной шпаны». Это написал не некий «райкомовец», а русский мыслитель мирового значения. И его слова превосходно характеризуют тогдашнюю ситуацию (1920—1930-х годов) и вместе с тем сохраняют вполне живое значение сегодня.</p>
<p>Как ни прискорбно, есть немало сбитых с толку русских людей, которые знают, что А. Ф. Лосев — это высший духовный авторитет, но в то же время не способны, пользуясь ахматовским словом, «замкнуть слух» от воплей идеологической и литературной «шпаны», которая и сегодня на все лады поносит Родину.

Ахматова сказала в одно время с Лосевым о том же самом:

Как в первый раз я на нее,
На Родину, глядела,
Я знала: это все мое —
Душа моя и тело.

И вполне понятно, что под только что приведенным пронзительным и гневным признанием Лосева могли бы подписаться и Пришвин, и Флоренский, и Михаил Булгаков, и Платонов, и Пастернак, и Клюев, да и любой из истинных деятелей великой русской культуры этого времени.
Многие даже образованные читатели всего этого просто не знают, в частности, потому, что до сего дня постоянно практикуется разного рода грубая фальсификация. Так, скажем, в объемистой книге А. Смелянского «Михаил Булгаков в Художественном театре» (1989 г.) можно прочитать: «Осенью 1936 года в доме Булгаковых были поражены разгромом «Богатырей» в Камерном театре по причине «глумления над крещением Руси». В 1939 году ура-патриотические тенденции стали официозной доктриной режима».
Тот, кто будет судить о сути дела только по этому тексту, неизбежно придет к выводу: Булгаковы возмущаются «разгромом» спектакля, представлявшего собой мерзкое издевательство той самой «шпаны» и над героями русского эпоса, и над великим событием принятия христианства. Но вот записи в дневнике Е. С. Булгаковой:
«2 ноября 1936 года. Днем генеральная «Богатырей» в Камерном. Это чудовищно позорно.
14 ноября. Утром Миша сказал: «Читай» — и дал газету… «Богатыри» снимаются, в частности, за глумление над крещением Руси. Я была потрясена» («частность» была особенно отрадна, так как все относящееся к Церкви ранее беспощадно подавлялось).

Спектакль «Богатыри» был, если мыслить о нем в булгаковских образах, как бы совместной стряпней Швондера и Шарикова или же Берлиоза и еще не «прозревшего» Ивана Бездомного. «Богатыри», так сказать, перешли все границы в оплевывании Родины. И после снятия спектакля Булгаков — его можно понять! — проникся надеждой на действительное поражение всей этой непрерывно травившей и русскую культуру, и его лично «шпаны» и вскоре, 23 ноября, начал работать над рукописью, названной им «О Владимире», то есть Крестителе Руси (тогда же он написал либретто оперы «Минин и Пожарский»; об этих героях отечественной истории незадолго до того «шпана» печатала такие стишонки: «Я предлагаю Минина расплавить, Пожарского… Довольно нам двух лавочников славить… Подумаешь — они спасли Расею. А может, лучше б было не спасать?»).
Ныне многие пытаются доказывать, что наметившийся в середине 1930-х годов поворот к «патриотизму» (начиная с разрешения изучать историю России, что было в 1920 — начале 1930-х гг. запрещено как «контрреволюционное» занятие) был одним из выражений «сталинизма». Верно здесь лишь то, что явно приближавшаяся военная гроза заставляла власти задумываться над тем, что же будет защищать народ. Но совершенно ложно представление, согласно которому тогдашние власти действительно «поощряли» подлинное национальное сознание.
Чтобы ясно увидеть всю лживость этой версии, вглядимся в судьбу основных «попутнических» литературных группировок, существовавших к 1930-м годам (и распущенных в 1932-м). Это лефовцы, конструктивисты, Серапионовы братья, так называемая «южнорусская школа», «перевальцы» и крестьянские писатели «есенинского круга».Русским национальным сознанием были проникнуты только две последние группировки (надо, правда, уточнить, что речь идет не о «Перевале» вообще, а об одном его крыле, во главе которого был Иван Катаев; уже в 1920-х годах это «крыло» изобличалось как «неославянофильское», и в него, кстати сказать, входили два крестьянских писателя, сподвижники Есенина и Клюева — И. Касаткин и В. Наседкин).
Иван Катаев, прекрасный, хотя и не успевший развернуть свой самобытный дар (он был арестован, не достигнув 35 лет) прозаик, обладал высоким национальным сознанием. Выживший в ГУЛАГе второстепенный участник «Перевала» К. Смирнов вспоминал в 1970 году: «Катаев жил в непрерывном труде… много думал, проявляя, в частности, большой интерес к славянофильству, внимательно изучая в этой связи Ап. Григорьева, К. Леонтьева, «Россию и Европу» Н. Данилевского. Считая русский народ одним из самых великих и талантливых в мире, Катаев, однако, не был националистом, он… всячески ратовал за братство и дружбу всех наций».
После появления цитированной выше статьи Бухарина, где речь шла о «нации Обломовых», Иван Катаев говорил, обращаясь к деятелям культуры: «Есть великий русский народ… И уж, конечно, «нация Обломовых» не могла бы создать ни русской культуры, ни драгоценного русского искусства, ни даже романа «Обломов»…». Иван Катаев выступил против тех, кто такие мысли «заклеймили бы как проявление народничества, славянофильства, русопятства или пустили бы в ход еще более крепкие слова… Есть, есть у нас люди, которые… национального-то корня не имеют вовсе — я разумею только в культурном смысле. Странная это, скучная и бесплодная публика. Никогда не было у нее связей ни с одним народом… Что же она может создать?..»
А теперь обратимся к судьбе «неославянофильского» крыла группы «Перевал» (это более десяти писателей, в основном молодых) и близких им «крестьян» (опять-таки более десяти писателей — от Клюева до П. Васильева). Они были репрессированы все — буквально все, кроме замолчавшего с 1933 года Пимена Карпова… А между тем из пяти десятков участников перечисленных выше группировок, далеких от «русских идей», репрессированы были всего только двое писателей — лефовец С. Третьяков и представитель «южнорусской школы» И. Бабель (к тому же роковую роль здесь сыграли отнюдь не какие-либо убеждения Бабеля, но тот факт, что он в свое время служил в ВЧК, а в 1936–1938 годах был близок с самим Ежовым, даже встречал в его квартире Новый год и был арестован в одно время с ним).
Обо всем этом я подробно говорю в своей книге «Судьба России». Но и так ясно: те, кто полагает, что Сталин поддерживал-де «национально мыслящих» русских писателей, должны либо отказаться от этого представления, либо же прийти к выводу, что репрессии против писателей проводил не Сталин…
В высшей степени уместно сказать и еще об одном факте. В 1934 году была издана книга, которая не раз поминалась в последнее время, — книга, воспевающая Беломорканал, то есть концлагерь, где погибали цвет русского крестьянства и многие деятели русской науки и культуры. Писатели воспели этот канал так, что и до сих пор существуют папиросы «Беломор», хотя это все равно как если бы в Польше продавались сигареты «Освенцим». Так вот, среди воспевших Беломорканал писателей были, помимо рапповцев, лефовцы, «серапионы», «южнорусские» и конструктивисты (Шкловский, Перцоз, Зощенко, Вс. Иванов, В. Катаев, Гехт, Славин, Агапов, Зелинский, Инбер и т. п.), но не было никого из «перевальцев» и «крестьян»… И это отнюдь не случайность.
А. Стреляный явно не понимает, что писатель, претендующий на подлинную высоту — то есть, в конце концов, на всемирное значение своих творений, — должен или, вернее, не может не осознавать свою страну, свою Родину как абсолютную ценность и как центр, как сердце целого мира. Если же сам писатель или его страна, так сказать, не «созрели» до этого, литература просто не может подняться до высшего своего уровня.
Я избрал своего рода девизом этой статьи отмеченное духом величия (не побоюсь столь ответственного слова!) стихотворение Марцелиюса Мартинайтиса «Ночь у Жемантийца
Кукутиса» — стихотворение, в котором Литва предстает как трагическое сердце мира, мира во всей полноте его пространства и времени. Да, эта столь малая Литва поэтически утверждена как центр всей мировой трагедии — и без такой основы творческого сознания рождение истинного Поэта невозможно…
Как-то В. Сарнов не очень продуманно написал, что, мол, Осип Мандельштам, оказавшись в 1934 году в ссылке, «страшно перестроился» и поверил в величие судеб русского народа, что и привело его как поэта к печальным последствиям (см. «Огонек», № 47, 1988).
Однако еще за двадцать лет до своей ссылки Осип Мандельштам писал, что «русский народ единственный в Европе не имеет потребности в законченных, освященных формах бытия» и вносит в европейский мир «необходимости» высшую «нравственную свободу, дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный. Эта свобода стоит величия, застывшего в архитектурных формах, она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры». Без этой закваски русского мессианства поэзия Осипа Мандельштама безусловно немыслима, и только штампованное сознание, тупо ищущее везде жупел «мессианского национализма», не видит этого.Те, кто сегодня поносит Россию, — прямые наследники певцов Беломорканала, представители — воспользуюсь появившимся на страницах «ЛГ» словечком — «тухляндской литературы» (употребивший сие словечко, конечно, не хотел обозначать им себе подобных; но здесь совершенно уместно напомнить евангельское «ты сказал»). «Тухляндцы» пытаются, допустим, цепляться за Пастернака, но ведь он справедливо сказал о своей творческой цели в 1959 году, на пороге смерти:

Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей…

И последнее. Стреляный много наговорил об «имперской» сущности России. Но его суждения не выдерживают никакой критики, поскольку все они исходят из совершенно несостоятельного положения, согласно которому на свете будто бы есть «имперские» по самой своей природе нации. К таковым, по его мнению, принадлежат русские и немцы.
Это могло произвести впечатление только или на совсем необразованных, или же на слишком забывчивых читателей. Не надо уходить далеко в глубь истории, чтобы вспомнить о Французской, Британской, Австрийской, Турецкой, Китайской, Японской и других империях, всецело соответствующих этому понятию. Возникновение той или иной империи определяется соотношением сил в данном регионе или мире в целом. «Негативная» суть любой империи в том, что ее политика основана на силе, а не нормах права и договорах; национальное «своеобразие» тут совершенно ни при чем, ибо «во главе» империй оказывались в ходе истории десятки самых различных народов мира.
«Россия, — пишет Стреляный, — сейчас единственная и, может быть, последняя страна, где… уживается сознательное великодержавие с сознательным свободолюбием». Что за странная слепота! Ведь это определение гораздо более подходит к США, нежели к России! Славящиеся именно свободолюбием Штаты так расправились с коренным населением страны, что к XX веку количество индейцев сократилось в 10 (!) раз, и эти остатки были загнаны в резервации, далее Штаты отхватили более половины земель у Мексики (которые составили более четверти площади США) — притом земель наиболее ценных, таких, как Калифорния, Техас и т. п. Наконец, непосредственно в наши дни США обрушивали свою военную мощь на крохотные в сравнении с ними Гренаду, Панаму, Ливию и т. д. Разумеется, это делалось «во имя свободы, демократии, мира, цивилизации» и т. п., но ведь то же самое провозглашала, оправдывая насилие, любая империя…
Стреляный среди прочего бросает — без всяких обоснований — такую фразу: «Равнодушие к своим нерусским — в крови у русских». Это, прошу извинения за резкость, совершенно вздорное обвинение. Вот хотя бы одно выразительное сопоставление: в литературе США положительно изображены лишь покорившиеся белым, «подражающие» им во всем индейцы, непокорные же представлены как нелюди. Между тем в русской литературе с восхищением воссозданы как раз «немирные» кавказские горцы во всей их самобытности (см. об этом подробно в моей уже упомянутой книге «Судьба России»).
Это вовсе не значит, что в России, как и во множестве других сильных государств, не было ничего «имперского». Но нельзя не видеть, что Россия по сути дела была не собственно «русской», но христианской империей. В частности, любой христианин, совершенно независимо от своей национальности, мог занять в ней любое положение (фактов — к сожалению, известных немногим — можно привести сколько угодно: так, например, в первой половине XIX века министром иностранных дел империи был крещенный по англиканскому обряду еврей Нессельроде, в конце века еврей Перетц занимал один из высших постов государственного секретаря, а министерством внутренних дел при Столыпине фактически руководил — и он же редактировал «официозную» столыпинскую газету «Россия» — еврей Гурлянд; не приходится уже говорить о других национальностях — о патриархе Всея Руси мордвине Никоне, премьер-министре при Александре II армянине Лорис-Меликове и т. д. и т. п.).
И уж, конечно, никак не может считаться собственно «русской» та «империя», которая конструировалась после 1917 года. К. Симонов в своих предсмертных записках 1979 года как-то вроде бы ни к селу ни к городу вспомнил виденную им более чем за полвека до того карикатуру, в которой он, надо думать, почуял очень существенный смысл: «На листке этом было нарисовано что-то вроде речки с высокими берегами. На одном стоят Троцкий, Зиновьев и Каменев, на другом — Сталин, Енукидзе и не то Микоян, не то Орджоникидзе — в общем, кто-то из кавказцев. Под этим текст: «И заспорили славяне, кому править на Руси». Так было в 1920-х годах. А в конце 1930-х на подобном рисунке оказались бы те же Джугашвили и Микоян вместе с Кагановичем, Берией и всего одним русским — Молотовым в сущности пешками, Жданов сидел в Ленинграде, а Хрущев — в Киеве, только лишь подыгрывая вышеназванным вершителям всех дел.
Словом, что за странная «русская» империя, на вершине власти которой почти нет русских?! А сам этот факт невозможно трактовать как некую «случайность» — слишком уж высок уровень власти. И обратим внимание, что в высшем руководстве «империи» русские заняли преобладающее положение только накануне всем известного XX съезда с его «освободительной» миссией… Об этом стоит задуматься!
Но дело не только в этом. А. Стреляный многократно и на все лады «вскрывает» глубокое противоречие, характерное для самых разных этапов истории России: «империя» колеблется и даже как бы разрывается между «русскостью» и многонациональностью. Но, ясно видя это, Стреляный совершенно не понимает, в чем тут дело. А между тем здесь-то и заключена «разгадка» своеобразия страны. Ни в одной из множества империй, в составе которых были разные народы (Британская, Турецкая и т. д.), ничего подобного не было.
Уже говорилось, что США захватили более половины Мексики. Но разве в США когда-нибудь существовала или хотя бы намечалась проблема национального суверенитета тех миллионов мексиканцев, которые живут в стране? Да ничего подобного! Между тем в России, — как настойчиво показывает сам Стреляный — в сущности, никогда не было подавляющего другие народы господства русских. Иначе не было бы и того «противоречия», которое оказалось в самом центре внимания Стреляного; не отдавая себе в том отчета, он показывает то, что вовсе не намеревался показать…
А те чудовищные насилия, которые совершала советская, большевистская, коммунистическая (назовите как угодно, но крайне недобросовестно употреблять здесь определение «русская») «империя», нанесли русским отнюдь не меньший урон, чем какому-либо другому народу.

Россия и Запад равноправны и равноценны

Если говорить об эмиграции из России, скажем, за последние 30 лет, мне представляется, что это, во-первых, чисто личная проблема. Часто люди, уезжая, ставят вопрос так, что они исполняют какую-то миссию, что их эмиграция вызывается некими общероссийскими причинами. Думаю, что это не так. Притом я довольно близко знаком с этой проблемой. В конце 50-х — начале 60-х годов я был так или иначе связан почти со всеми виднейшими представителями «третьей» эмиграции. Начиная с Синявского, с которым мы были просто близкими приятелями, и кончая каким-нибудь Яновым, человеком очень… мутным. Тогда мы с ним полемизировали в печати по поводу славянофилов, Янов выступал с чисто коммунистических позиций, а я — с антикоммунистических. А теперь якобы получается, что роли переменились… В последних интервью Синявский и его жена вспоминают, как я приглашал Синявского на одно подпольное антикоммунистическое собрание, а он не пошел. Он, правда, по этому поводу иронизирует: получается, мол, что Кожинов более радикален, чем я — на самом деле я-то оказался в лагере, а его не посадили… Но этому есть свои объяснения.
Дело в том, что, когда Синявского посадили, я считал, что нужно бороться не против чего-либо в России, а за Россию. Причем, думаю, что Синявский сейчас близок к этому же, судя по последним его высказываниям. То есть к тому, к чему я пришел в середине 60-х годов. Я имел возможность познакомиться с проблемой также благодаря теснейшей дружбе с Михаилом Михайловичем Бахтиным, которого я разыскал как ссыльного. Родной брат Бахтина Николай, на год его старше, вынужден был эмигрировать, потому что был офицером Белой армии. На Западе он, можно сказать, сделал блистательную карьеру: стал создателем филологического образования в молодом тогда Бирмингемском университете. Николай Бахтин настолько много сделал для этого университета, что уже после его кончины о нем там вышла книга. И вот в 1963 году я привез Михаилу Михайловичу эту книгу, считая, что доставлю ему огромную радость: книга о брате, с которым он с 1918 года не имел никаких связей. Бахтин же, ознакомившись с ней, сказал: «Подтверждается мое убеждение, что для русского человека эмиграция имеет только два итога: либо ассимиляция, либо деградация». И даже возвратил мне эту книгу, сказав, что не желает иметь ее у себя. Он считал, что брат деградировал, хотя это был и очень жестокий приговор. На меня это произвело весьма сильное впечатление.
Одно дело — эмиграция из одной страны Запада в другую. Что же касается эмиграции из России — Россия, по моему убеждению, это не просто другая страна, а как бы иной континент. Эмиграция из нее — это, в сущности, переселение на другую планету. Причем люди это понимают не сразу. Но в какой-то момент все-таки понимают. Хотя многие из тех, кто эмигрировал и кого я лично знаю, конечно, даже самим себе не признаются, что обрекли себя на какое-то мнимое существование. Два с половиной года назад в «Литературной газете» появилась огромная исповедь (или проповедь) Василия Аксенова. Прожив десять лет в Соединенных Штатах, он пришел к непонятному для него ранее выводу. Аксенов, может быть, не все договаривает до конца, но из его текста ясно видно, что никакого лучшего мира он в Америке не нашел. А нашел тоталитаризм — просто совершенно другой. Об этом же мне много рассказывал вернувшийся в Россию и счастливый оттого, что вернулся, писатель Юрий Мамлеев. Он говорил, что этот тоталитаризм незаметный, не связанный с каким-то прямым насилием, но в известном смысле более страшный в силу своей анонимности. Например, Аксенов в своем сочинении говорит, что в Америке господствуют самые плохие писатели. И это происходит не потому, что кто-то сверху приказывает ценить какого-нибудь американского Бабаевского, а как бы само собой. В конечном счете тамошний тоталитаризм уничтожает не внешнюю свободу, как в СССР, а внутреннюю — что по-своему страшнее.
У Герцена можно найти поразительные веши: например, он прямо пишет в «Былом и думах», что, оказавшись в Европе, как он утверждает, на самых вершинах цивилизованного тамошнего мира, он не встретил таких изумительных людей, среди которых он жил в России. В этом смысле меня поразил один японец. Во время войны он был безвинно обвинен в том, что он японский шпион, и просидел в наших тюрьмах 11 лет. Он мне сказал, что нигде не встречал таких изумительных людей, которых он встретил в тюрьме. Вернувшись в Японию, он стал русистом, хотя до этого никогда и не думал об этом. И полюбил он Россию навсегда, на всю жизнь. На меня сильное впечатление произвел этот рассказ. Его зовут профессор Утимура. Когда я был в Японии (читал лекции в местных университетах), он возил меня на берег Тихого океана.
Да, если продолжить об эмигрантах: утверждения, что, приехав туда, люди получают какие-то преимущества, — ложны. Во-первых, есть подтверждающие эту ложность сгустки народной мудрости: «Там хорошо, где нас нет» и так далее. И потом вообще — любое приобретение означает одновременно и потерю, таков закон жизни и природы.
Не думаю, что кто-либо из людей, уехавших из России, даже до так называемой перестройки, действительно обрел какую-то ценность, ради которой стоило бы это сделать. Поскольку я многих знал очень близко, могу сказать, что никогда не уезжал ни один человек, так или иначе преуспевавший здесь. Считается, например, что Ростропович уехал вдруг, когда был в абсолютном фаворе. Но на самом деле он просто был ближайшим другом министра внутренних дел Щелокова (что, между прочим, несколько нарушает представление о том, кто такой был Щелоков). И уехал именно тогда, когда лишился своего покровителя, который делал для него все, что угодно, и в материальном отношении, и в идейном (в частности, допустил, что у него на даче жил Солженицын. Об этом подробно рассказано в ряде статей и мемуаров). Или, допустим, Виктор Некрасов. Он уехал тогда, когда потерял то огромное признание, которое сопровождало его после повести «В окопах Сталинграда» (за нее он получил Сталинскую премию).
Многим из тех, о ком я говорю, казалось, что в России они заслуживают гораздо большего признания, чем имеют, и что на Западе они его получат. Это оказалось ошибкой. Кстати, многие из них готовились, устраивали здесь какие-то акции, чтобы получить паблисити и на Западе им воспользоваться. Но потом это как-то «рассасывалось».
Но возьмем второй момент: чисто материальное благополучие. Я думаю, что и здесь человек по-настоящему ничего не приобретает. Материальное благополучие — вещь крайне относительная. Самое главное — это сравнение с тем, как живут другие. Да, нет никакого сомнения в том, что уровень жизни в западных странах в целом гораздо выше нашего. Но зато человек, который уехал на Запад и живет там так, как у нас живут наиболее обеспеченные люди, вдруг замечает, что есть люди, которые живут неизмеримо лучше. И представьте его ощущение, когда он не может позволить себе, как это делают многие окружающие его люди, допустим, пойти в определенный ресторан, отдохнуть на определенном курорте или въехать в определенный отель: ему пришлось бы выложить за день свой месячный доход. Причем что еще интересно? Я говорил, что Россия — это совершенно особый мир. И вот вам один поразительный пример. Если в него вдуматься, он способен ошеломить. Есть известный историк философии Арсений Гулыга. Лет пятнадцать назад в Гамбурге перевели его книгу о Канте, и он был приглашен туда. Он, конечно, обрадовался, поехал и захватил в подарок издателю большую банку зернистой икры, и вот, когда Гулыга передал ему эту банку, этот 60-летний человек заулыбался как ребенок, начал Гулыгу благодарить и сказал: «Наконец-то я попробую эту знаменитую икру». Когда Гулыга с изумлением спросил: «Вы никогда ее не пробовали?», тот ответил: «Мои доходы мне этого не позволяют». Ну, икра там стоит значительно дороже, чем у нас, но главное не в этом. Это совершенно иной образ жизни. У нас нельзя представить, скажем так, интеллигентного человека, который никогда не ел икры. Хотя она тоже стоила дорого.
Другая совершенно поразительная вещь. Я рассказывал о японцах. Когда мой знакомый Утимура и другой профессор, Кавасаки, привезли меня к океану, я вдруг понял: они до этого никогда на берегу океана не бывали. Когда я изумился и спросил: «Как же так?» — они объяснили, что это не было связано с их деловыми интересами. Они объездили весь мир, но на берегу океана не были! И были, кстати, им поражены. Потому что океан действительно отличается от моря так же, как море — от озера. Это совершенно другая стихия.
Так вот, представьте себе русского человека, который живет в 100 километрах от моря и никогда не бывал на его берегу. Эти, казалось бы, мелочи, показывают колоссальное различие в том, что сейчас любят называть словом «менталитет».
Русский человек, оказавшись на Западе в местном универсаме, поначалу действительно может упасть в обморок от открывшегося перед 1 ним изобилия (я, правда, этим историям не очень верю). Это можно понять. Но когда человек действительно начинает жить на Западе, становится реальным эмигрантом, вдруг выясняет, что он обречен строением этого общества на то, что «выше головы» он не прыгнет.
Я глубоко убежден в том, что единственная эмиграция, которая в самом деле людям может очень много дать, — это еврейская эмиграция в Израиль. Это вполне естественно: уезжает человек, осознавший себя представителем определенной национальности, причем национальности, имеющей многотысячелетнюю историю и культуру. И когда я читаю и слышу о людях, которые в Израиле обрели убежденность, уверенность в своей национальной миссии, — да, здесь не может быть никаких споров. Что же касается других — в частности, между прочим, и евреев, которые уезжают не в Израиль, — здесь совсем другой разговор. Мне представляется, что нет ни одного человека из эмигрировавших за предыдущие 35 лет, который не хотел бы вернуться. Но это очень сложное дело. Уехать в другую страну и начать там жить — труднейшая задача. Это преобразование буквально всего организма, в широком, тотальном смысле слова. Но возвращение тоже связано с этим процессом. Я уже упоминал имя Мамлеева — я знаю, что для него это возвращение было таким же трудным, как и отъезд. Он, насколько мне известно, совершенно счастлив, что как-то здесь уже укоренился, получил квартиру — это какое-то воскрешение самого себя.
Могут, конечно, спросить: «Ладно, вы говорите о каких-то деятелях, имеющих отношение к идеологии, национальному сознанию и прочее, а с теми, кто думает только о своей личной судьбе и считает, что родина там, где хорошо?» Я глубоко убежден в том — и в данном случае исключения только подтверждают правило, — что для любого человека эмиграция не является улучшением жизни. Хотя он и может себя убеждать в том, что поступил правильно и обрел лучшую судьбу.
Скажем, после войны начала возвращаться «первая эмиграция». Эти люди знали, что здесь, возможно, их ждут лагеря (со многими так и случилось). Но они шли на это. Почему? Потому что жизнь там, несмотря на какие-то успехи, была для них призрачной. Я хорошо знал Льва Дмитриевича Любимова, который вернулся еще в 1947 году. Он учился вместе с моим отцом в гимназии, а вернувшись, пришел к отцу, и я с ним подружился. Через него подружился и с другим замечательным эмигрантом — Александром Львовичем Казем-Беком. Есть поразительное стихотворение у Набокова — о том, как он идет по краю русского оврага, а сейчас его в этом овраге и расстреляют, но он согласен. Причем дело, конечно, не в так называемых березках, а в чем-то другом. Россия — это другая планета. Георгий Федотов, хотя я к нему отношусь весьма критически, неплохо писал: «У всех есть родина, а у нас — Россия». Я написал в свое время биографию Тютчева и там привел слова его жены — она пишет брату в Германию: «Мы живем на другой планете». Человек, который переселился из Франции в Англию или из Германии в Америку, не так много меняет в своей жизни. А вот человек, выросший в России…
По-моему, уезжать из нее можно только ради детей. В частности, совершенно очевидно, что Солженицын (меня, правда, это удивляет) растил своих детей как американцев. Видно по всему, что они сначала изучили английский язык, а потом русский. Ведь человек, который в детстве начал говорить по-русски, не может говорить на этом языке с акцентом.
До 1988 года я был невыездным, ездил только в «народную демократию». А с 1988-го несколько раз выезжал, в том числе в такую далекую страну, как Япония. И я всегда очень остро ощущал, что я — в своего рода небытии… Любой человек, оказавшийся там, если он будет честен перед самим собой, согласится с тем, что я сказал. Можно все время наслаждаться повседневным существованием: «Ах, я не должен стоять в очереди за продуктами! Ах, нет этой грязи и разрухи, которая в России всегда была…» Нет на Западе огромной «миргородской лужи», все чистенько, прибрано. И тем не менее — поразительная вещь: люди, оказавшиеся там, вдруг проявляют какой-то бунт по отношению к тому порядку и благополучию, к благопристойности жизни, к которой они не привыкли. Пример с икрой, который я привел, показывает это гигантское различие. Причем для человека, родившегося на Западе, это положение дел естественно и не является каким-то ущемлением его прав, а для русского оно предстает как отсутствие свободы.
Но самое сложное вот в чем: когда начинают сопоставлять Россию и Запад, всегда страшно трудно удержаться от оценочности. А ключ к тому, чтобы что-то понять, в том, чтобы отказаться от всякой оценочности. Не говорить, что Россия лучше, а Запад хуже (сам я, кстати, никогда так не думал). Может быть, это звучит надменно, но мало есть таких западников, которые бы знали и любили Запад так, как я. Я, кстати, начал с того, что написал большую книгу о западной литературе. И никогда не скажу, что западные ценности в какой-то мере ниже или хуже тех, что есть в России.
Например, большинство моих соотечественников читают с изумлением, что отец и сын на Западе, придя в ресторан, платят каждый за себя. Между тем это, если хотите, по-своему чрезвычайно удобный принцип. Потому что у нас на этой неразделенности, когда все вроде бы щедры, начинаются жуткие конфликты между людьми. В России жизнь вообще более сложна, чем на Западе. Там за время развития европейской цивилизации выработались простые, «прозрачные», полипные формы существования. Здесь же все запутано.
Мне один немец жаловался: у нас в Германии есть простые и понятные правила — если ты проводил девушку до дома, ты можешь ее на прощание поцеловать. Ты пригласил ее в театр или на концерт. Раз она согласилась, после этого ты уже можешь ее обнять. И наконец после того, как она пошла с тобой в ресторан, ты можешь с ней переспать. В России же, говорит (а этот человек долго здесь жил), совершенно возмутительно: то даешь ей огромные деньги, а она тебя отвергает, то она сама ставит тебе поллитра. В этом анекдотическом и несерьезном примере проявляется гигантское различие. Я принадлежу к тем людям (таких, к сожалению, не так много), которые способны его совершенно спокойно оценить. Я на этом так настаиваю, потому что без этого нельзя понять проблему эмиграции.
Для меня Россия и Запад — вещи равноправные и равноценные. А многие люди, которые считаются ярыми «западниками», на самом деле очень плохо, очень поверхностно знают западную культуру. Замечательный мыслитель Николай Страхов когда-то написал, что наши западники — это люди, которые знают только последнее революционное учение на Западе и, в сущности, отрицают двухтысячелетнюю западную христианскую культуру. А как раз славянофилы в высшей степени ее ценят. Есть такой замечательный критик и публицист Михаил Лобанов, «русофил». Естественно, все считают, что он ненавистник Запада. А он на свои деньги объездил всю Европу, не был только в Англии. И проникновенно об этом написал. Например, о том, как стоит около микеланджеловской «Пиеты» в Милане и размышляет, что можно здесь простоять всю жизнь — этого, как он считает, совершенно достаточно. И вместе с тем описывает ехавшего вместе с ним писателя западнического типа, который думает только о том, чтобы посидеть в каком-то модном баре.

Они верили, что строят Рай

— Мы много рассуждаем об исключительности России. Так ли уж мы непохожи на других, когда речь идет о межнациональных отношениях?
— В настоящее время в любой стране, где проживают люди более чем одной национальности, обязательно возникают серьезные национальные конфликты., Причем порой более серьезные, чем у нас. По этой причине мир ежегодно теряет тысячи людей. И не только в азиатских странах, но и в Европе тоже. Можно говорить и об Ольстере, и о проблемах басков в Испании, об острых столкновениях в Югославии.
<p>Мы находимся в плену наших собственных проблем и пытаемся понять их исходя из тех особенных обстоятельств, которые характерны для нашей страны. Но, оказывается, эти же самые проблемы существуют и в демократических странах мира.</p>
<p>С исторической точки зрения национальные проблемы тоже толкуются нами ложно. Ведь существующая оценка национальных проблем в России до революции совершенно не соответствует действительности. Мы исходим из представления о России, которое было искусственно создано после семнадцатого года, то есть рассматривая ее как проклятую страну, тюрьму народов. Принято считать, что русский народ в Российской империи был привилегированным, а остальные подвергались угнетению и дискредитации.
Начнем с того, что Российская империя (а не «русская») никогда не была по-своему национальной. Она была христианской империей. Важно, что она считалась религиозной. Тот, кто относил себя к православию, равно как и к христианству, не имел никаких ограничений, связанных со своим национальным происхождением. Можно назвать сотню имен чрезвычайно высокопоставленных лиц Российской империи начиная с древних времен и заканчивая семнадцатым годом, которые являлись представителями самых разных национальностей. Так, в 1917 году в русской армии было двадцать генералов — евреев по происхождению.
— Каким же образом решались национальные проблемы в России до революции?
— Примерно так же, как сейчас это делают во всем мире. А лозунг о праве наций на самоопределение выдвинула известная террористическая организация «Народная воля». Она стремилась разрешить какие-то свои вопросы и включить в террористическую деятельность как можно больше народов.
— В какой степени следует использовать международный опыт в разрешении национальных конфликтов в нашей стране?
— Надо прямо сказать, многое в этом плане мы делаем в полном противоречии с международной практикой. Приведу такой пример. В XIX веке США «отхватили» у Мексики более половины ее территории. Эти земли, причем самые плодородные, составляют почти четверть Америки (это, например, такие штаты, как Техас, Калифорния). Мексиканцам осталась пустыня. Потом уже выяснилось, что там водится нефть. Но тогда это никого не интересовало. И ведь сейчас никто в Америке не ставит вопрос о создании какой-то национальной территории на этих землях, хотя там живут мексиканцы.
Никто никогда не ставил вопрос и о буквальном отделении Страны басков от Испании. Речь идет только об определенной национально-культурной автономии. И те люди, которые сегодня усиленно заостряют внимание на национальном обособлении, должны, по крайней мере, признаться, что это всецело противоречит международной «р, к т и к, А уж решение о государственном отделении, которое зачастую предлагается сейчас, явление как раз уникальное. Надо видеть ситуацию в мировом контексте и понимать, какое за этим стоит мировоззрение.
Печально, что до начала перестройки и демократических преобразований у нас было чрезвычайно много лжи, обмана в национальном вопросе. Хотя бы депортация народов. Именно депортация, а не репрессии. Никто не собирается это оправдывать. Но тем не менее сегодняшняя постановка вопроса связана с определенной ложью и незнанием мирового значения проблемы.
— Moжет быть, вы приведете конкретный пример.
— Сам факт постановки вопроса о том, что любая национальность должна иметь свою собственную территорию и государственность независимо оттого, сколько на ней проживает представителей коренной национальности. а если их всего десять процентов? Не хочу приводить конкретные примеры, но такой подход неразумен. Или давайте, по крайней мере, признаемся, что мы — предельные экстремисты в данном вопросе. И самое печальное: для сегодняшнего дня характерно абсолютно ложное представление о роли и смысле жизни русского народа. Совершенно неверно дореволюционную Россию трактовать как империю, где русские подавляли все остальные народы. Достаточно сказать, что только православные были военнообязанными, остальные шли в армию только как добровольцы. Считалось безнравственным заставлять жертвовать жизнью во имя христианской империи нехристианина. Дореволюционное дворянство на 55 процентов состояло из неправославных дворян. А знаменитая дань — ясак — распространялась в Сибири только на православных. Крепостничества не было нигде, кроме православной части России.
И тем более неверно говорить о какой-то «верховной» роли русских после семнадцатого года. Можно достаточно убедительно показать, никто не испытал такого чудовищного насилия существующей системы, как русский народ. Хотя бы уже потому, что он всегда являл собой стержень этой страны. И дело не в каких-то злых силах, которые поставили перед собой цель принести народам такие ужасные бедствия, а в самом факте свершения революции. Любая революция, если мы обратимся к истории, несет в себе катастрофические силы разрушения.
Тут есть один неприятный момент: все понимают, что фальсифицировалась история нашей революции, и мало кто знает, что историю революций, происходящих в других странах, постигла та же участь. Известно, скажем, что Французская буржуазная революция, которая произошла почти двести лет назад, имела свой «тридцать седьмой год», когда революционеры сами уничтожили друг друга. Но мало кто знает, что в стране погибли около четырех из 25 миллионов человек. Причем более девяносто процентов из них не были ни аристократами, ни священниками. Это привело к совершенно неслыханным последствиям. Если в течение XIX века население остальных европейских стран, например Великобритании, Германии, Италии, выросло в два с половиной раза, то население Франции увеличилось только на сорок процентов. Был нанесен сильнейший демографический удар. Страна, которая была накануне революции самой мощной и многолюдной державой в Европе, навсегда потеряла это место.
Германия пережила свою революцию в XVI веке. Она называлась Реформацией. В это время погибло четыре пятых населения страны. И то, что произошло у нас с 17-го по 53-й год, — также неслыханный катаклизм. Один из его результатов — подавление отдельных народов. Причем насильственные тенденции по мере развития усиливаются и приобретают подчас абсурдный характер.
А жизнь человека и народа вообще трагична. Любой народ в конце концов перестает существовать, и это каким-то образом живет в его сознании. И, если хотите, революция — это как раз тот момент, когда трагедийность человеческой жизни обнажается со всей ясностью. Как писал знаменитый философ Алексей Федорович Лосев, Шекспир потому величайший художник, что с удивительной объективностью, истинностью отразил свою эпоху. Каждая его трагедия заканчивается горой трупов, это и есть настоящий образ эпохи Возрождения. А мы сейчас воспринимаем Возрождение как высший расцвет человеческой истории. То, что совершилось в России в начале XX века, является самым значительным из всего происшедшего в двадцатом столетии. И если человечество проживет еще несколько веков, на эту эпоху будут смотреть, как на эпоху Возрождения. Люди верили, что строят на земле рай. Они были готовы на все. Жертвовали любой жизнью и в том числе — своей собственной.
Но совершенно нелепо считать, что это сделал только русский народ, который всем заправлял. В воспоминаниях Константина Симонова «Глазами человека моего поколения» рассказывается о карикатуре, которую передавали из рук в руки в двадцатые годы. На ней были изображены две группы людей, сидящих на берегу реки. С одной стороны Сталин-Джугашвили, Орджоникидзе, Микоян, Енукидзе, с другой — Троцкий-Бронштейн, Зиновьев-Апфельбаум, Каменев-Розенфельд. А под этим рисунком написано: «И заспорили славяне, кому править на Руси». Если мы перенесемся на десять лет дальше и посмотрим, кто бы собрался спорить в конце тридцатых годов, то опять был бы тот же Сталин, затем Каганович, Микоян, Берия. Поскольку речь идет о высшем эшелоне власти, то здесь не может быть случайностей. Что же это за странная русская империя, во главе которой накануне войны русским по происхождению являлся один Молотов?! Характерно, что XX съезд партии и начало реабилитации депортированных народов совпали с моментом, когда к власти в силу каких-то причин пришли люди русского происхождения. Пусть медленно, пусть с отступлением, но начинается освобождение.
При всей многосторонности национального вопроса есть одна, по-моему, наиболее существенная тенденция. Дело в том, что за последнее время цивилизованность мира развивается поистине стремительно. Мир становится единым целым, и в жизнь каждого народа, находящегося даже где-то далеко от основных центров мировой культуры, проникает то, что называется цивилизацией. Это приводит к подъему не просто национального сознания, а самосознания. Но, с другой стороны, тот же самый процесс развития цивилизации приводит к тому, что у людей возникает ясное видение совершенно непреложного факта: цивилизация — все нивелирующий каток, который стирает национальную самобытность и неизбежно начинает подводить к единому знаменателю все народы. В итоге дома, одежда, поведение в быту становятся однообразными. Люди начинают пить одни и те же напитки, одним и тем же питаться. Это касается и серьезных вещей. Появляются единые философские основы. И в людях зарождается опасение, что нация растворится, будет стерта с лица земли, потеряет свою самобытность. И чем меньше нация, тем острее чувствуется этот конфликт. Потому что боязнь гибели переживается реальнее.
Каждый человек обладает чрезвычайно мощным чувством самосохранения. Когда возникает угроза его жизни, он способен совершить что-то невероятное.
Это в еще большей степени относится к нации. И когда подобные мысли овладевают умами людей, происходят такие события, как в Закавказье или Средней Азии. Надо совершенно ясно отдавать себе отчет в том, что демократизация высвобождает не только добрые силы, но и злые.
Я убежден, наши межнациональные конфликты в гораздо большей степени объясняются всемирной ситуацией, чем конкретными внутренними причинами. Характерно, что до сих пор наиболее сильные столкновения на национальной основе происходили не у тех народов, которые в большей степени пострадали в сталинские времена, а как раз у тех, которые, если хотите, были более благополучны. И те, кто неустанно кричит, что именно сталинизм привел к таким последствиям, крайне упрощает дело.
— И все же, есть ли какое-то приемлемое объяснение национальным катаклизмам?
— Часто наши попытки обсуждать эти проблемы делаются на поверхностном уровне. Люди, которые горячо выступают по национальным проблемам, считают себя антикоммунистами и во всем обвиняют коммунистов. А между тем они сами пытаются объяснить источники подобного рода конфликтов, основываясь на примитивированном марксизме. И все сводится к социально-политическим обстоятельствам. Сложнейший аспект, мир национального бытия, имеющий такой органический характер, вбирающий тысячелетия предшествующей жизни народа, крайне упрощается и схематизируется. Наши эксперты пытаются объяснить все тем, что произошло после семнадцатого года. Правда, они все переворачивают. То, что раньше оценивалось как положительное, они рассматривают как отрицательное. Но уровень понимания и размышления остается таким же крайне примитивным. Даже зарубежные эксперты судят о наших межнациональных конфликтах с гораздо большей основательностью. Американские исследователи видят в армяно-азербайджанском конфликте продолжение вековых противоречий, которые уходят корнями во времена Византийской или даже Римской империи.
<p>Если говорить о национальном зле вообще, то в мире его так много, что мы составляем вовсе не такую уж громадную долю. У нас принято рассуждать о росте преступности. А на самом деле преступлений с применением насилия здесь на сто тысяч населения приходится в пятнадцать раз меньше, чем в Соединенных Штатах. Моя знакомая, которая эмигрировала в Америку, за десять лет проживания там четырежды подвергалась вооруженному нападению. Здесь я не знаю ни одной женщины, которая пережила бы что-то подобное. А нас пытаются убедить, что такие безобразия творятся только у нас. Это ставит в тупиковую ситуацию, оглупляет людей. Получается, что живем в какой-то проклятой богом стране. И возникает только одно желание — уехать. Правда, когда уезжают, начинают жить там, понимают, что дело обстоит совсем по-иному. Я часто общаюсь с эмигрантами, которые уехали в последние годы. Недавно у меня были в гостях писатели Юрий Мамлеев и Юрий Милославский, которые убежденно говорят, что жизнь здесь во многих отношениях гораздо более спокойная и свободная, чем там.
— Возможно, потому, что русские за границей продолжают чувствовать себя русскими. Не следует ли активнее воспринимать иной уклад?
— Жизнь наша настолько своеобразна, что человек, который уезжает отсюда в зрелом возрасте, уже не может по-настоящему приспособиться. Иногда люди гордые, с чувством собственного достоинства начинают уверять, что не испытывают никаких чувств. Кстати, ярчайший пример — Набоков, который постоянно говорил, будто ему плевать на Россию. И только когда после смерти были опубликованы многие его стихи, оказалось, что он жил только Россией. Даже есть такое поразительное стихотворение, в котором Набоков изображает, как его расстреливают на рассвете в России. Заканчивается оно так: только бы оказаться на берегу реки с дымящимся туманом, и пусть меня расстреляют.