Роман О чём шептались берега Изд-во Ривера2008г

Александр Шатрабаев
                О чем шептались берега
                Роман в повестях
               
Новая книга прозы уральского писателя Александра Шатрабаева включает в себя произведение необычного жанра — роман в повестях. Роман «О чемшептались берега» продолжает главную тему, поднятую прозаиком еще в первых повестях, — тему истории родного Урала, и повествует о непростых судьбах людей, которым выпало жить и трудиться в драматические времена от колонизации Урала и походов Ермака до промышленного кризиса конца XIX века и эпохи революций первых десятилетий XX века.

                ОТ АВТОРА
Прежде всего хочется сказать, что все повести этого экспериментального для меня романа имеют право на самостоятельную жизнь.
Три из них уже были опубликованы в одноименных с ними сборниках: «Имена» (2004), «Ермаков камень» (2006) и «В трех концах» (2007).
Написанные в разное время, они, тем не менее, вместе с новыми повествованиями «На линии разлома» и «Берега» составляют единое целое, поскольку у них есть общая нить, на которую они «нанизаны», — река Чусовая на всем своем протяжении от «бойца» Ермаков камень до старого Кыновского завода. А протяженность всех событий, документальных и плода художественного вымысла, которые произошли на родных для меня берегах, если измерять Временем, равна протяженности пяти столетий. Когда я изучал архивные материалы и старые публикации, шелест пожелтевших страниц, подчас недоступных и разрозненных, был для меня словно шепот еще далеко не разгаданных берегов Чусовой.


                ЕРМАКОВ КАМЕНЬ
                повесть по мотивам
                уральских легенд и сказаний

                И были они в Усолье у Строганова,
                И взяли запасу хлебного, свинцу, пороху,
                И пошли вверх по Чусовой_реке,
                Где бы Ермаку зимовать.
                И нашли они пещеру каменну
                На висящем большом камню,
                И зашли они сверх того камню,
                Опущалися в ту пещеру каменну
                Ни много ни мало — двести человек;
                А которые остались похудея,
                В другую пещеру убралися –
                Которая была на другой стороне...
                Из песни «Ермак взял Сибирь»



                И я там был

Заглушив мотор и причалив лодку к скалистому чусовскому берегу, я не сразу решаюсь подняться на вершину нависшего над водою, исписанного туристами, мрачноватого и оттого еще более таинственного Ермакова камня.
Сплавившись мимо стертых временем, некогда населенных земляками деревень Копчика и Коноваловки, долго разминаю отекшие ноги, прохаживаясь вдоль отполированных
половодьями, почти мемориальных каменных стен в надежде отыскать на них свои выцарапанные более тридцати пяти лет назад инициалы.
Когда-то, будучи в подпасках у своего отчима, покуда стадо телят отдыхало на Долгом лугу, я усердно старался запечатлеть здесь свое пребывание.
Тогда, в летнюю пору шестидесятых, мне, тринадцатилетнему мальчугану, было невдомек, что потея над изображением заглавных именных букв, я невольно пытаюсь достучаться обыкновенной береговою галькою до исторических глубин своей малой Родины.
Побродив еще некоторое время подле заканчивающегося здесь непродолжительного Чуковского плеса, я нахожу-таки свои инициалы... И словно повстречавшись с юностью и забывая об одиночестве среди этого глухоманного уголка, с крылатой легкостью в ногах начинаю подъем на этот овеянный легендами Камень.
По правой стороне от скальной глыбы, спрятавшись на дне зарастающего лога, бежит небольшой ручей. Неведомо, как называли его мои далекие предки, когда четыре века назад останавливались здесь, чтоб утолить жажду студеной кристальной водой. Но после пребывания в этих местах дружины казацкого атамана Василия Тимофеевича Аленина местный люд нарек этот крошечный Чусовской приток Ермаковкой.
Теперь здесь, по некогда человеческой тропке спускаются на водопой лишь медведи да лоси. Даже охотники не наведываются в эти богатые дичью и зверем, далеко отстранившиеся от их жилищ таежные места.
Цепляясь за ветви валежника, я лезу по замшелым валунам, царапая руки и обдирая коленки. Где-то здесь, возможно уже под ногами, был вход в пещеру. По легенде, у этой «дыры», заслоненной от непрошенных гостей осколком скалы, находилась огромная сосна. Если она и вправду возвышалась над тыльной стороною Камня когда-то, то со времен Ермакова похода в Сибирь в сентябре 1581 года от нее не осталось даже древесных останков.
Метр за метром я наконец-то добираюсь до верхушки каменного козырька; отдышавшись, осторожно ступаю на край. Ноги мои дрожат, и я, ухватившись за ствол небольшого деревца, ошеломленный, словно бы в первый раз смотрю на осенние уральские прелести...
В пору бабьего лета, под остывающим солнцем, спокойное течение на изгибе плеса, его стальной вороненый отлив, напоминает оголенное лезвие казацкой сабли, рукоятью которой служит перекат с его узорчатыми украшениями — волнами. На противоположном, низменном берегу, где-то там, за кромкою давно зарастающего луга, в зареве пылающего березняка, в глубоком распадке, уверяют, есть еще одна пещера...
Мой рано умерший отчим бахвалился как-то под хмельком, что привязав к паре вожжей веревку да закрепив ее у ближней березы, метров ...адцать шел по подземному лабиринту. Прошел бы и дальше, убеждал он застольных товарищей, да спички закончились. Правда ли это? Не у кого больше спросить. Кроме этого разговора, запомнились мне оставленные на Камне свисающие к реке канаты. Многие мечтали попасть в размещенную посреди отвесного утеса пещерную горловину, да костей поломали немало, кто-то погиб, сорвавшись на скалистый берег.
У нас говорят: незваный гость — хуже татарина. А татаро-монголов здесь побывало немало. Попили российской кровушки. И пили бы еще немалые века, но не перевелись у нас богатыри для полей Куликовых, для присоединения Сибири и других земель нашему государству.
В моих ногах утихает дрожь, а глаза видят пронзительно ясно, когда я начинаю ощущать, что вот на этом самом месте стоял открытый уральским просторам и устремленный в будущее казацкий атаман Ермак Тимофеевич.


                «Сундук»

Сорокалетний Козьма Остапенко, высокий, узкоплечий, по-уральски окающий, своими корнями исходил от донских казаков. Но от предков, чьи дети еще в начале XVI века перебрались на Урал, он унаследовал разве что фамилию да на украинский манер оставлял на бритой голове черный вьющийся чуб. И если бы не злые морозы, круглый год ходил бы в широком обвисающем кафтане, подпоясанном огненно-красным поясом. А местные вогулы запросто прозвали бы его «хохлом», не будь у него невесть откуда донесенного до среднечусовских мест прозвища «Сундук».
В отличие от соседствующих с вогулами староверов-кержаков, Козьма Остапенко в скупости своей не был постоянен и редко держал дверь на запоре. Когда случалась потребность подкопить или что либо раздобыть, он готов был ходить в одних обносках и жить впроголодь. А насытившись достигнутым, мог запросто, будучи в гостях да под хмельком, принести из дому все, что вдруг понадобится хлебосольным хозяевам. Ругал себя за «простодырство», но возвращать же то, что однажды отдал, Козьма совестился.
Жил Остапенко на краю небольшого и временного вогульского поселения. В большинстве своем занятый рыбалкой и охотою местный люд, не зная оседлости, перемещался вдоль Чуковских берегов в поисках рыбных мест и зверя.
В охоте на сохатых вогулы пользовались примитивными способами. Посредством «расставленных напряженных луков-самострелов» или глубоких, хорошо замаскированных ям они добывали лосиное мясо. А добротно выделанные лосиные шкуры обменивали у проплывающих Чусовою купцов на сукно, топоры, ножи, котлы и «заведенные железные товары»: шеломы, пансыри и доспехи.
 Вогулы почитали медведя и крайне редко убивали этого зверя. В существовании священного культа Козьме Остапенко случилось убедиться лично.
Однажды, обходя на широких, обитых лосиною лыжах силки и петли, он неожиданно столкнулся с шатуном. Поднимая средь сугробов холодную пыль, он двигался на Остапенко, рассекая лесную поляну, голодный и злой за кем-то прерванную зимнюю спячку.  Имея в руках лишь топор, не на шутку напуганный Козьма отступил в еловый перелесок и средь осыпающейся с веток снежной пелены сумел удачно отмахнуться, завалил у ног своих бурую, местами облезающую тушу.
Учитывая непредвиденность встречи, вогулы устроили тогда особый «умилостивительный» обряд, который заключался в ритуальной пляске вокруг шкуры убитого медведя, сопровождающейся песнями, а несведущему Остапенко следовало в оправдание преступного деяния доказать свою незлонамеренность, убеждая невесть кого под уральским небом, что убил-то он зверя чужим железом.
Клятва на шкуре медведя для вогулов считалась особо священной и соблюдалась «зело со опасением».
Вскоре после обряда, по раннему мартовскому насту, через мелкокрылые причусовские луга, вогулы повели Козьму Остапенко к высокой и затаеженной горе.
Не многим из чужаков доводилось бывать у возвышенной небом, священной, «идоложертвенной» лиственницы.
Пусть на ветвях ее не было заметно «серебро и злато и шелк и ширинки», однако на израненном молниями стволе впечатляло до коленопреклонения словно бы от боли широко распахнутое, похожее на рот дупло.
Прежде чем совершить молебен, вогулы, начертав на берестяных обрывках «знамения», отождествляющие личность каждого из коленопреклонщиков с изображением зверя и птицы, бросали их в деревянную пасть.
Остапенко уже позднее, после забрасывания своего «знамения», почувствует смертельный озноб, когда ему станет известно, что этому священному дереву молящиеся иногда приносят человеческие жертвы.
Отныне, после хождения к лиственнице, Козьма считался посвященным в вогульскую веру... В старой, некогда кержаковской избе Остапенко жил с отстраненной от посторонних глаз, однажды спасенной им Аграфеной. Даже то тихое помешательство, которое она приобрела, будучи плененной и пережившей двойную смерть в Чусовской воде, не превратило ее в досрочно изможденную старуху, коими становятся большинство вогульских женщин, рано нарожавших детей и убивающихся работою. Бесправные, они служили для своих мужей товаром, который можно было всегда продать или выменять...
Козьма при любом разговоре о приживалке суровел своим несколько вытянутым лицом и, зло сверкая черными глазами, уходил от вопросов. Всячески хлопоча о здоровье этой еще достаточно молодой и красивой женщины, он старался не травмировать ее воспоминаниями о прошлом: месте рождения и родителях.
За недолгий срок их совместной жизни, она, словно бы заново рожденная и пересаженная в иную среду, научилась, как и вогульские женщины, выделывать шкурки зверьков, солить грибы и мясо, сушить рыбу, при этом плохо ориентировалась в прибрежном лесу, в который ее иногда выводил Козьма. Долгими зимними вечерами, когда, устав от обособленной жизни, Остапенко уходил к знакомым охотникам, Аграфена оставалась запертой дома. За редкими разговорами вогулы узнавали историю появления в их глухоманных краяхКозьмы Остапенко. О том, как, схоронив скончавшихся от чумы родителей своих, он пристал к дружине Ермака и вместе с нею добрался до Чусовой-города. Обученный грамоте дедом своим, чье имя было не последним в сословии донских атаманов, с которыми был в сношении отец Ермака Тимофей Афанасьевич Аленин, он дослужился до есаула и был приближен к охране ермакова провианта и казны.
Добытые во время молодецкой жизни на Яике, Волге и Дону сокровища Ермака есаулу Остапенко случилось повидать лишь однажды, когда атаман в Чусовой-городе одаривал хозяина закрепостных палат Максима Строганова. В ответ на его хлебосольство Ермак преподнес тогда, в 1579 году, подарок «кизилбешевскими коврами, дорогими шелками, золотыми и серебряными украшениями...»
За хмельными разговорами или в кругу вогульских детишек, коим долгие, но доступные до слуха казацкие байки всегда казались сказками, некогда тайное становилось явью...
Поочередно сменяя друг друга, мальцы усаживались на переброшенную через колено длинную остапенковскую ногу и, покачиваясь под заоконный вой уральской метели, уносились на просторы донских берегов или плыли по Чусовой в таежном обрамлении Каменного хребта на быстроходных казацких стругах. Не за это ли приблизили к своей вере отцы и матери маленьких вогуличей по всем меркам не прощенного, а стало быть враждебного их роду Козьму Остапенко, заслужившего в казацкой дружине прозвище Ермакова «Сундука».


                В начале пути

Более двух лет и двух месяцев прослужив на прикамской земле у купцов и промышленников Строгановых, казаки занялись погрузкою заново отстроенных струг и лодок. Просмоленные и пахнущие уральским лесом, они теперь день и ночь наполнялись провиантом, свинцом, порохом да огнестрельным оружием.
Тщательно готовясь к походу в Сибирь, Ермак Тимофеевич, средневозрастной атаман, не молодой и не старый, познавший все прелести казацкой вольности на Диком поле и закаленный в Ливонской войне, упросил Максима Строганова дать ему в дорогу самых опытных «вожей» — проводников и толмачей — переводчиков. Чтобы он, Василий Тимофеевич Аленин, смолоду ходивший по Чусовой, доставляя на купеческих караванах до Камы и даже на Волгу товару разного, после многочисленных разведок верховий реки ощущал себя достаточно зрячим, а потому уверенным в успехе задуманного перехода.
Однако знойное лето и сообщения разведчиков о том, что в верховьях берега реки узки, а перекаты курице по колено, заставляли атамана в тревожных раздумиях до боли теребить свою черную да кучерявую бороду, выцветая голубыми глазами — до серого — от наполненного жаром, казалось, совсем не уральского неба.
Хорошо бы идти по весне, в половодье, когда Чусовая, многократно увеличиваясь в размерах, похожа на живую стальную лавину. Но в эту пору закрома зияют пустотой. За время пребывания у дальновидного Максима Строганова, мужика с новгородскими корнями, но крепко врастающего в уральскую землю, дружина успела кроме охраны Чусовой-орода от набегов татар и местных вогулов и остяков приобщиться к землепашеству, выкорчевав более двухсот десятин тайги. С весны по осень, просевая чусовскую воду, казаки были похожи на большую рыбацкую артель, а зимой отправлялись в тайгу заготавливать к сушеной рыбе мясо и шкуры. Кроме того, когда строгановский работный люд на варницах выпаривал соли камские, казаки топили селитру для пороху да строили высоконосые и многовесельные струги. Строили так, чтобы на этих быстроходных суднах, принимающих на борт более двадцати человек с грузом, загребные, чьи весла выходили к воде через деревянные «окна» в бортах, при необходимости без разворота могли направлять не боящуюся ни мелей, ни волока стругуи вперед и назад. Рассчитанное на добрую дюжину гребцов юркое судно, имея на своем дне тяжелое трехаршинное бревно, не боялось высокой волны, напоминая Ваньку-встаньку. Теперь эти струги, заполнив пристань гористого Чусовой-города, день и ночь проседали — все ближе к речному дну.
Уже вскоре прикамская Строгановская столица, после ухода более чем 600 дружинников, непривычно и тревожно опустеет. По вечерам на витых нагорных улочках подле земляного рва и ощетинившейся могучим частоколом крепости не будут прогуливаться, иногда задирая местных стражников, вольные да служивые казаки. Однако останутся после них не только заметно опустевшие лари да амбары, но и пышно покачивающиеся животы местных молодок, а также долгая и добрая народная намять.
На Новый год в Семенов день, первого сентября 1581-го, на берег Чусовой высыпало все население этой последней на русской земле крепости. Праздничный люд, расцветив своими нарядами плоскогрудые возвышенности Чусовой-города, возбужденно переговариваясь, смотрел, как готовится отчалить в долгий путь дружина. Над более чем двумя десятками струг колыхались на легком ветру разномастные, с изображением святых хоругви и знамена. Сотники, в последний раз проверяя свое хозяйство и покрикивая на казаков, не без тревоги посматривали на водную рябь, которая, даже после наращивания бортов, казалось, была готова захлестнуть гребцов, напряженно ожидающих команды. Несмотря на то, что большая часть провианта и запасного оружия была размещена на многочисленных лодках, струги были явно перегружены для прохождения по Чусовой. А потому путь по реке, с ее многочисленными поворотами и перекатами, предстоял затяжной.
После первого неудачного похода, когда, как гласит Ремизовская летопись, «обмишенились, не попали по Чусовой в Сибирь и погребли по Сылве вверх и взаморозь дошли до урочища Ермакова городища... и тут зимовали и по-за Камени Вогуличь воевали... а хлебом кормилися от Максима Строганова», Ермак зорко следил за тем, чтобы вновь не остаться без проводников и толмачей.
Тогда, по весне 1579 года, лишившись «глази ушей», дружине пришлось пережить и холод, и голод: питаться остатками муки и сухарями, толченными с древесной корой, и выдерживать нападение большой рати вогулов, остяков и пелымцев. Свыше 700 воинов, знающих родной край вдоль и поперек, осадили тогда зимовье — городок. Но казаки, вооруженные против луков и стрел да пик огнестрельным оружием, отбились. А вновь вернувшись в Чусовой-город, окончательно озлобились, когда Максим Строганов, давно уже справивший поминки по казацкой дружине, отказал им в провианте.
Правая рука Ермака Тимофеевича, самолюбивый и своенравный атаман Иван Кольцо, подняв свой «воровской» отряд, занял тогда одну из строгановских вотчин — Орел-город. И лишь после того, как казаки принялись сбивать замки с амбаров и связывать охрану, во избежание дальнейших беспорядков, к участию в которых был всегда готов примкнуть не менее злобствующий на свою нужду местный люд, Максим Строганов поспешил принять Ермака в свои чусовские палаты.
Как и в первый раз, когда пермские владыки, по царевой жалованной грамоте от 25 марта 1568 года получившие земли «...по обе стороны Чюсовой-реки, по речкам и по озерам и до вершин, и от Чюсовой реки по обе стороны Камы-реки вниз на 20 верст до Ласвинского бору...», пригласили «знакомого им волжского казака Ермака», чтобы после «приняша их честью и даяху им дары многие и брашны и питии изобильно их насладиху...» выдать дружине по долговой расписке: «Пороху чистого по три фунта и свинца столь же на каждого казака, еще по три пуда ржаной муки, по два пуда крупы и овсяного толокна, да соли, да свинины соленой полтушки, да безмен масла на двоих».
Если верить старинной летописи, было от чего тогда дружине спешно наращивать на стругах и лодках борта. В полдень, когда заиграли казацкие трубачи, сурначи, литаврщики и барабанщики и на головную — «артуальную» — дозорную стругу поднялся празднично одетый, в кафтане цветной парчи, шелковой рубахе и в шапке с малиновым верховником Ермак Тимофеевич, чусовской народ, быть может, впервые, почти вблизи, увидел земляка своего: среднего роста, широкого в плечах, с черными бородой и покрывающими высоко вознесшуюся голову волосами. И когда атаманский струг величаво отчалил от берега, с высоких крепостных стен загрохотали пушки и, словно откликаясь на их приглушенное эхо, зазвучали церковные колокола.
Несколько опечаленный стоял на берегу Максим Строганов — ведь кроме провианта, проводников и толмачей, ему пришлось отпустить с дружиной три сотни некогда выкупленных из плена у вогульских да остяцких князьков бывших работных, а теперь вооруженных людишек, ставших под казацкие знамена.
И после того, как над головами провожающих рассеялся пороховой дым, они могли еще долго наблюдать за медленно исчезающим за дальним чусовским поворотом доселе  невиданный на уральской реке караван.
Казацкий атаман Матвей Мещяряк, в чьи обязанности входила охрана провианта, запасного оружия и казны, как всегда, не спешащий ни в деле, ни в слове, прошел в носовую часть струги, чтобы еще раз уточнить с сотниками да есаулами, где и кому находиться во время движения по своенравной реке.
После совета, оставив атаманский струг, один из пятидесятников на порожней разъездной лодке пристроился в конец каравана.
«Смотреть не зевая! — прикрикнул он на одного из казаков, не к месту оставившего руль на перекате, и добавил: — Веслом греби, языком не мели... — вновь чертыхнулся, но уже про себя: — И зачем было батьке брать новобранцев в охрану...».
Молодой хлопец из тех самых трех сотен, среди которых были русские, украинцы, литовцы и поляки, спешно усаживаясь в корму, смотрел на простертую в сторону висящего над берегом Камня есаульскую руку, еще не осознавая того, что с этой заросшей лесом скалы могли в любой момент полететь осиными жалами вражеские стрелы. А как они больно жалятся — об этом уже знал в ту пору неуклюже сидящий в разъездной лодке Козьма Остапенко.


                Утро вечера мудреней

После того как многочисленный караван миновал притоки Койву и Кумыш, струги стали все чаще застревать, цепляя чусовское дно. На перекатах казакам пришлось, впрягаясь в канаты, почти волоком тащить деревянные судна.
Плыли до позднего вечера, иногда с факелами. Спать выходили на берег, запалив костры и выставив охрану. С каждой верстою берега сужались, готовые обрушиться на дружину осколками некогда высоких уральских гор. Иногда на камнях-«бойцах» можно было увидеть разинутые пасти пещер.
Не покидавший дозорной струги Ермак Тимофеевич день ото дня становился мрачнее тучи, которых так недоставало на безоблачном небе.
На исходе третьего дня, когда не остывающее даже по осени солнце завалилось за лохматую от тайги огромную бровь горизонта, караван причалил подле высокого Камня — утеса. На вертикальной стене «в тридцать саженей от воды на этом Камне находился вход в обширную пещеру, разделенную на множество гротов» — так описывает это природное создание собиратель материалов по Пермской губернии Мозель, добавляя: «По местному преданию, Ермак зимовал в этой пещере вовремя похода в Сибирь и схоронил в ней свои сокровища...»
Перед ночлегом Ермак собрал для совета приближенных ему атаманов, коими были в ту пору Иван Кольцо, Матвей Мещеряк, Иван Гроза, Никита Пан и Яков Михайлов. Были с ними и сотенные, и есаулы-пятидесятники.
Сгущались сумерки. В зеркале плеса отражался высокий костер и силуэты сидящих вокруг него людей. На мрачных лицах малого круга читалась неуверенность и дорожная усталость.
После долгих размышлений и разговора с товарищами Ермак принимает решение оставить часть груза. Сибирский историк Г.Ф. Миллер пишет по этому поводу. «Рассказывают, будто Ермак уже во время этого похода имел такие богатства, что не считал возможным везти их с собой, а поэтому сложил их на берегу реки Чусовой в одной скале, в образовавшейся в ней пещере с выходом на реку. По возвращении он мог легко забрать эти богатства с собой... так как в нее нельзя попасть снизу, то спустились с вершины скалы на веревках до отверстия, вошли через него и нашли очень большую пещеру...».
Ругая засушливую погоду и поворачивая саблею угли костра, Ермак, усмехнувшись, предложил:
— Может, нам сообща помолиться на этом Камне да сбросить с него кого-либо из нас в жертву реке...
— Начинайте с меня, чтобы не ждать, когда палачи споймают и приволокут в Разбойный приказ... — поддержал разговор атаман Иван Кольцо, которого за буйный нрав и давнишние еще на Волге и Дону набеги, когда случалось топить и боярские струги, и купеческие караваны, Иван Грозный приговорил к казни.
— Так, пожалуй, мы изведем всех атаманов, — вступил в разговор всегда осмотрительный и осторожный, редко улыбающийся Матвей Мещеряк, — а на Сибирь пусть дружину ведет ну хоть бы мой Козька. У него ноги длинные, да и голова вроде б имеется...
Зачем_то поспешно поднявшийся Козьма Остапенко ответил, смутившись и на полном серьезе:
— А я, батько, туды и дороги не знаю. Заблужусь... Потому будет лучше, ежели я сейчас же сигану с этого булыжника...
— Взберешься наверх да и сховаешься. Здесь дыр немало, — вдруг посуровел Иван Кольцо и, пнув откатившуюся головешку в костер, заговорил, обращаясь к Ермаку:
— Хлопцы мои округу эту успели облазить. Вот и на том берегу, если хорошо пошукать, найдется еще одна пещера...
Ермак Тимофеевич, оглядев нежданно приободрившихся товарищей, довольный, поглаживая бороду, закруглил разговор:
— Утро вечера мудреней...
Все разошлись по своим сотням, а Козьма Остапенко, отправившись проверять дозор и сгрудившиеся в стороне от струг лодки, еще долго гремел береговою галькою, посасывая трубку и поеживаясь от неожиданно обозначившегося в сплетениях камыша прохладного северного ветра.
К утру небо затянуло облаками и среди молний и грома на спящих обрушился затяжной ливень.


                Непредвиденная остановка

Осенние грозы на Урале — явление редкостное и, как правило, краткосрочное. Но после длительной засухи, когда леса уже к середине августа покрылись позолотой, а низкорослые травы были готовы вспыхнуть как порох, небо разверзлось на продолжительный срок. От поднебесных разрядов, утихших за полдень, не успевая загореться, падали расщепленными, подминая под себя молодые и вполне зрелые поросли, высоко вознесшиеся,  а потому более уязвимые вековые деревья.
На второй день непредвиденного стояния, когда Ермак обрадовано ожидал половодья, добрая часть казаков Ивана Кольцо невзирая на неутихающий дождь отправилась в разведку.
Миновав правобережный приток Чусовой, змеевидную Сылвицу, дружинники, беспрепятственно одолев перекаты, с двух сторон обогнули остров. И в тот момент, когда струги вновь сблизились, а разорвавшая плес земляная плешина осталась позади, с левобережной скалы, сгущая и без того плотные струи дождя, на разведчиков полетели стрелы и копья...
Нежданный, неведомый и почти невидимый враг, воспользовавшись тем, что подмокший порох и фитили оставили не у дел самое устрашающее казацкое орудие —пищали, до тех пор, пока струги не отошли к противоположному берегу и стали недосягаемы для стрел, беспощадно разил угодивших в засаду бойцов.
Узнав об отбытии Ермака и оголенности строгановских вотчин, пелымский князь Кихет с войском более чем в 700 человек устроил в начале сентября 1581 года беспрепятственный разгром прикамских поселений. И стер бы с лица земли все население Перми Великой, будь у него войско вдвое больше. Не потому ли устоял тогда Чусовой-город, что имел хорошо укрепленную крепость и опытных бойцов.
Идущее на Строганова войско Кихета в большинстве своем состояло из местных вогулов и остяков. И не они ли, проходя по родной стороне и не желая видеть на ней непрошенного гостя, устроили казакам кровавую купель.
Из трех десятков разведчиков в живых осталась лишь горстка бойцов, но и они, получив многочисленные ранения и с трудом работая веслами, плыли по воле течения...
Беспокоясь о сохранности оружия и продуктов, Мещеряк еще пытался было накрывать многочисленные ящики, тюки и бочки спешно снятыми со струг парусами, но осознав, что ливню еще долго не будет конца, принялся переносить провиант в правобережную пещеру. Сначала груз заносили с тыльной стороны Камня в узкогорлый проход, хитро прикрытый каменной створкою. Когда же удалось лабиринтами пройти до каменной пасти, всю походную утварь стали поднимать в ее чрево с берега Чусовой на веревках.
Но и в этой суматохе, снуя от лодки к лодке, ругая нерасторопных казаков, Козьма Остапенко сумел разглядеть за туманной завесой дождя плывущие бортами поперек реки разведочные струги.
После похорон погибших, для восстановления раненых и в ожидании окончания проливных дождей, Ермак решил задержаться у Камня, укрываясь в его спасительных убежищах.


                В каменной утробе

На второй день небесного полоскания, когда на Чусовой было трудно различить границы перекатов, а острова уменьшились в размерах, в прибрежных пещерах затеплилась новая жизнь. Над каменными сводами и подле них едва приметно струились дымы костров.
Словно бы пара рук Ермака, Кольцо и Мещеряк с двумя сотнями обживались на правой, а Пан, Михайлов и Гроза на левой стороне реки. Иван Кольцо, чьи хлопцы первыми обследовали пещерные лабиринты, разместил своих казаков под некогда кишащими летучими мышами куполообразными каменными сводами. Мыши исчезли, когда в их жилище подле каменных лежанок и столов стали разводить костры, чтобы и греться и готовить обеды. Дым, подгоняемый дыханием каменной пасти, все столь же безмолвно обращенной к реке, исчезал над головами новоселов по неведомым скальным разломам.
Наносив еловых веток для лежанок и сушняка для костров, казаки, поочередно сменяя друг друга, выбирались наружу, чтобы заступить в караул, сходить в разведку или по какой-то иной нужде...
Матвей Мещеряк, всю минувшую ночь командуя разгрузкой и подъемом провианта, запасного оружия и казны, разместил поднадзорное ему хозяйство в одном из удаленных гротов, проход к которому был столь же труднопроходим, сколь и опасен. Без факелов и проводника добраться до ермаковых припасов не представлялось возможным...
У есаула Остапенко уже успел отличиться один из новобранцев. Перетаскивая грузы, он чуть было не сгинул в глубокой и узкой расщелине, откуда был поднят на веревках, с переломами ног и до крови разбитыми руками.
Неудачливого первопроходца доставили в лазарет к угодившим в засаду разведчикам, над которыми денно и ночно хлопотали монах-расстрига и старец, который, как гласит Сибирская летопись, окромя изготовления лечебных снадобий, «понимал толк в брашне и питиях, ведал припасами и кухней».
Лазарет находился поближе к выходу, с тыльной стороны Камня. Здесь и воздуху было больше, а уходящий стороною дым оставлял все тепло. Стены в этом гроте были облагорожены парусами, а больные и спали на звериных шкурах, и накрывались ими.
В левобережной пещере, которая по большей части уходила за уровень реки, в подземную глубь, было и прохладней, и влажней. Поэтому, чтобы не одуреть от дыма, казаки жгли костры подле входа «в нору», среди мелкорослых деревьев, занавешенных парусами. Чтобы сподручнее было перебираться на лодках от берега к берегу, между ними, не без умысла был натянут канат.
Ермак Тимофеевич, располагаясь в одном из гротов, что рядом с каменной пастью, подолгу смотрел на зашторенную дождем Чусовую, время от времени чиркая огнивом — раскуривая постоянно гаснущую длинную трубку. Нервничал, все пытаясь убедить неподатливого Мещеряка в необходимости невзирая на погоду идти «на Сибирь». Матвей же, единственный, кто мог перечить атаману, стоял на своем:
«Лучше позже, да лучше...».  А Кольцо, которому хоть в пучину, хоть в полымя, всегда терпеливо молчал, хитро сверкая разбойными вороными глазами. Как если бы все зная наперед, он и на этот раз поведал спорщикам о идущем с верховий реки купеческом караване...
И действительно, когда утром следующего дня дождь затих, из-за поворота перед Долгим лугом показалась первая из двух барок, за которыми, словно погонщик, шел купеческий струг.


                Утренняя купель

Отягощенная холодной белесою дымкою тишина висела над Чусовой. Укрытые в зарослях подтопленного кустарника неподвижные струги и лодки выглядели заговорщически.
Ведомые опытными кормщиками тяжело груженные строгановским товаром барки за годя прижались к левому берегу, поскольку впереди, после Камня, их поджидал шальной и поворотный перекат. По мере его приближения сплавщики, подгоняя друг друга выкриками, принялись, торопливо работая веслами и шестами, отворачивать от ребристого утеса...
Едва барки миновали очередной Чусовской излом, перед купеческим стругом, вспоров плес, струною натянулся канат. Замерев на уровне носовой части струга, он, мгновенно срезав венчающую ее змеевидную голову, принялся крушить парусные мачты, а зацепившись за пассажирскую надстройку и трехстопную, с прорезями для наблюдения, будку кормщика, накренил повернувшееся поперек течения судно настолько, что за борт его хлынула взбешенная продолжительным ненастьем вода...
Когда крики раненых и заживо утопающих сплавщиков гулким эхом откатились от угрюмого Камня, из левобережных кустов, словно волчья стая, показались казацкие лодки...
После того как стругу безжалостно раздвоило утесом, разбойный люд атамана Кольцо принялся привычно вылавливать купеческое добро.
В то промозглое сентябрьское утро вместе с некоторыми из сплавщиков утоп и хозяин всех этих тюков, бочек и ящиков, а Ивану Кольцо досталась купеческая дочь.
— И на кой ляд брать ее в стругу... — досадовал Козьма Остапенко, собирая и вновь пряча в кустах подотчетные ему лодки.
— Баба на сплаву... к беде!
Ермак, поверив в окончанье ненастья, отказался от походных сборов, но в полдень, словно малость вздремнув, вновь хлынул непроглядный ливень...
Обойдя все пещерные закоулки, лазарет, хранилище провианта и казны, задержавшись у потрошащих купеческое добро казаков и обругав Кольцо за речную гулянку, Ермак повелел своевольному атаману быть у него на закате...
И о чем они до позднего часа речь вели, сладко ли бражничали — ведомо разве что каменным стенам.


                По донскому обычаю

Глубокой ночью бушевавший без малого трое суток ливень внезапно утих.
Козьма Остапенко, поеживаясь от холода в мокрой одежде и уже не в первый раз мечтая бросить весла, построить на берегу просторный дом и жить при семье и хозяйстве, обходил посты, когда от обозначенной луною макушки Камня отделилась безмолвная тень.
Упав в Чусовую, женское тело, барахтаясь в воде, то уходило ко дну, то вновь всплывало все ближе и ближе к оцепеневшему есаулу.
— Боже святы! И что это деется... — вырвалось из остапенковских уст, а клацнувшие зубы оборвали ругательство на полуслове.
Козьма на первой подвернувшейся лодке поплыл к утопающей...
Утром, когда дружина принялась собираться в дорогу, Мещеряк не сразу доложил Ермаку об исчезновении своего есаула. Переспросили всех и все прошарили по обоим берегам. А ближе к полдню, когда на стругах, радуясь попутному ветру, уже подняли паруса, а лодки загрузили заметно уменьшившимся запасом провианта, оружия и казны, на левом берегу показался Козьма Остапенко.
После нелепых и явно лживых оправданий своего отсутствия беглец был доставлен к Ермаку...
— В купель его! — только и сказал атаман, направляясь в сторону «артуального» струга.
Суров был Ермак. Тому подтверждением его данное народом имя, которое, по словарю В.И. Даля, обозначает: «малый жернов для ручных крестьянских мельниц». Не случайно и дисциплина в дружине поддерживалась «на уровне» этих «жерновов». По сообщению летописца: «А кто подумает отойти от них и изменити, не хотя быти, тому по донски указ: насыпав песку в пазуху и посадя в мешок, в воду...».
И когда над караваном взлетели походные флаги, задудели дудки, и просыпалась на реку барабанная дробь, Козьму Остапенко бросили посреди плеса, набив кафтан его
граненым уральским песком. Чтобы уже никогда уходящей дружине не видеть в своих рядах этого долговязого и, казалось бы, совсем непригодного для казацкой службы есаула.
Миновав остров и то место, где дружина не досчиталась нескольких десятков разведчиков, Ермак, не останавливая движения, приказал Кольцу начисто спалить к тому времени уже пустовавшее вогульское поселение. Назвав его Кончиком, он, торопясь в Сибирь, теперь как никогда будет избегать при встрече с ворогом кровопролития, где хитростью, где задабриванием расплетая узелки да узлы этих самых «концов».
Не ведая о прикамских злодеяниях пелымского князя Кихета и будучи в добром расположении духа, Иван Кольцо, подпалив крайние жилища, поспешил в след за уходящем караваном.


                На свидании с Камнем

Пережив зиму во вновь обустроенном после пожара вогульском поселении и проводив чусовской ледоход, Козьма Остапенко доплыл до Камня с твердым намерением проникнуть в его беспросветную и загадочную утробу.
Причалив к правобережному логу, бывший есаул прошел до знакомой сосны и увидел на месте входа в пещеру завал из осколков разбитого камня, служившего некогда большою и плоскою заслонкою для «дыры».
После долгих и безуспешных попыток прорваться в пещеру Козьма Остапенко с дрожью и ногах поднялся на макушку Камня. Холодный порывистый ветер хлестал по щекам. Низкорослые деревья, переплетаясь кореньями и ветвями, то шептались загадочно, то скрежетали. Козьма попытался было ухватиться за одно из них, но чувствуя, как непрочно держится ствол за каменистую и мелкослойную почву, опустился на колени и зарыдал от бессилия и одиночества.
В эти минуты ему показалось, что рядом с ним стоит его атаман. Не замечая холопа своего, Василий Тимофеевич Аленин смотрит поверх Чусовой и таежного горизонта куда-то в неведомую, но такую манящую даль...
Протирая затуманенные глаза и глядя перед собой на столь же полноводную, как и в минувшую осень, реку, Остапенко уже и не благодарит судьбу за то, что тогда, в смертной купели, ему удалось-таки выжить...
После таежных блужданий, когда прятал в ближайшем селении купеческую дочь, надорванный о сучья кафтан его, не выдержав граненого песка, помог казаку спастись...
Уняв дрожь, Козьма достал из кожаной, прикрепленной на поясе сумки огниво, высек огня, поджег уже успевший подсохнуть мох и лишь затем закурил трубку.
С грустью вспоминая прошлое, а будущее сравнивая с табачным дымом, Остапенко вдруг подумал о месте выхода дыма от пещерных костров: «А что если этому булыжнику снова дать закурить?» — решил он и, уже помальчишечьи радуясь своей задумке, поспе шил по загривку могучего Камня к реке.


                «Сундук» закрылся

Из похода к Камню Остапенко возвратился настолько взволнованным и разбитым неблизкой дорогой, что даже всегда неподвижная и, казалось бы, безучастная к жизни своего покровителя Аграфена засуетилась. Решив, что Козьма заболел, она принялась варить ему травяные снадобья.
Ранним утром Остапенко уже был на ногах. Долго рылся в чулане, доставая веревки и готовя факела. Затем сходил к знакомым вогульским охотникам за стрелами. Когда вернулся, Аграфена готовила ему завтрак.
За столом он не сразу решился заговорить о предстоящей «охоте» и о том, что непременно возьмет ее с собою.
Когда сплавлялись по Чусовой, он всю дорогу рассказывал теперь уже тревожно возбужденной напарнице, что идут они до ермаковской стоянки. Услышав это, Аграфена даже попыталась отнять у Остапенко весло, желая остаться на берегу.
Волнение Аграфены усилилось настолько, что у Долгого луга, когда впереди показался Камень, она попыталась выскочить за борт.
Однако Козьма, удивляясь неожиданным переменам в сознании своей попутчицы, пожелал высадить ее лишь вблизи от шелестящей по дну лога речушки. Пока Козьма курил да готовил на берегу фитили на стрелы, Аграфена понемногу успокоилась и уже сама оттолкнула лодку, чтобы хозяин ее смог осуществить задуманное...
Поравнявшись с пещерой и поджигая стрелы от прикрепленного к носу лодки факела, Остапенко стал отсылать их в каменную пасть, пока внутри ее не вспыхнули высохшие до пороха еловые ветви и сучья сухарника от бывших лежанок и костров.
Причалив к берегу, Козьма нагрузил себя и Аграфену веревками и факелами и начал подниматься на тыльную сторону Камня, ориентируясь на курящийся где-то в еловнике дым.
С правой стороны и выше бывшей пещерной «норы» они наткнулись на нагромождение небольших и давно покрытых мхом валунов.
После трудоемкой работы, растревожив тишину грохотом катящихся в лог каменьев, кладоискатели не без волнения обнаружили небольшой лаз. Этот проход, зауженный наверху, поначалу был достаточно пологим, и Козьма некоторое время мог спускаться по нему без веревки.
Затем за небольшим поворотом обнаружился провал. Остапенко, пытаясь по звуку определить его глубину, несколько раз бросал в него мелкие камни. Возвратившись к терпеливо ожидающей Аграфене и привязав конец воедино связанных веревок за ближайшее дерево, уже по бездымью, запалив один из факелов, Козьма Остапенко уверенно отправился в пещеру.
Аграфена, добровольно прошедшая с ним до провала, с тревогой наблюдала за тем, как Остапенко, перекрестясь, принялся спускаться до неведомого дна. И не отпускала из рук веревки до тех пор, пока Козьма не помахал ей снизу, словно бы предлагая вновь выбираться к реке.
После долгого и пологого спуска Остапенко вышел на место бывшего лазарета. Здесь еще местами были видны куски окровавленной и покрытой пылью материи, а на некоторых из стен оставались висеть надорванные паруса.
Вспоминая расположение ермаковской стоянки и запалив очередной факел, Козьма миновал несколько гротов, испугавшись взлетевших над головою мышей. Именно здесь, в большом полукруглом зале с плоскими каменными плитами, служившими столами и местом для сна, располагалось большинство казаков.
Все более наполняясь уверенностью, Остапенко поначалу прошел в каменную пасть, а завидев реку даже что-то весело прокричал, в надежде, что будет услышан Аграфеной. Но не дождавшись ответа поспешил в сторону бывших мещеряковских кладовых.
Лабиринт уже заканчивался, а под ногами было все так же пусто. Приблизившись к знакомому провалу, где их незадачливый новобранец чуть было не нашел свою смерть, Козьма обнаружил уходящие вниз веревки. Подергав одну из них, он услышал металлический звук. Подергал за другую и потащил на себя, поначалу одной рукой, затем, закрепив факел в ближайшей расщелине, стал перебирать обеими руками скользкую от влаги веревку. Груз поддавался с трудом: то и дело цепляясь острыми гранями. Уже было видно, что это ящик...
Холодный нот покрыл остапенковский лоб, когда он подумал, что перед ним часть ермаковских сокровищ.
Пытаясь хоть на время, для передышки, замотать веревку за каменный выступ, Козьма не удержал груз, и тот, ударясь о стены провала, рассыпался на части, серебрянно позвани вая среди многочисленных каменных трещин.
На третьей веревке оказался деревянный бочонок. От поспешного рывка он, уже на выходе, ударясь о ребристый выступ, просыпался мелким черным песком.
«Да это же порох!» — только и успел подумать резко отпрянувший от провала Остапенко и... уронил факел.
Аграфена решив, что Козьма уже давно поджидает ее в каменной пасти, принялась торопливо спускаться к логу, когда после глухого подземного удара на нее стали падать сухие деревья и огромные валуны...
И долго еще из каменной пасти пещеры клубами валил черный дым...
Не знаю, кричат ли, как прежде, туристы, задрав головы в сторону обращенной к реке пещеры: «Ермак! Дай денег на табак...» — одного боюсь, как бы не забыли они о самом местонахождении этого исторического утеса, имя которому Ермаков камень.

                Сентябрь — ноябрь 2005


                НА ЛИНИИ РАЗЛОМА
                повесть

                Часть 1
                УТРО

                1
Там, где Закыновская улица, одна из самых протяженных в заводском поселке, перепрыгнув по горбатому мостику через лог, растекается надвое, и стоит наподобие волнореза дом Гераськи Симонина. Место это застроенное еще крепостными крестьянами. Народ называет его Криушею.
Симонину давно за пятьдесят лет, но никто из односельчан не знает его полного имени отчества — Герасим Порфирьевич. В последнее время он работал на конных дворах шорником и сторожем одновременно.
Коней на заводе были сотни, и размещались они в длинных деревянных строениях на горе Плакун. Внизу от дворов, под скалистым отвесом, коптил трубами Кыновской завод.
Еще год назад служил Симонин подводчиком, да надломился сразу же после смерти жены. А когда прихватило сердечко, состарился разом и, можно сказать, потерял свою опору в дальнейшей жизни. Дабы Гераська не сгинул где-либо по дороге к лесосеке или до рудника, руководство завода перевело его в конюховку...
С «крепости», когда волею даже не пахло, был Гераська у тяти своего, подвозившего руду да уголь древесный к заводу, помощником — «полуработником». Таким, как он, платили в ту пору две трети от заработка «полного рабочего».
В канун царского манифеста от 19 февраля 1861 года надломленному уже непосильной работой Симонину-младшему исполнилось двенадцать лет.
«И давно это было, и... вроде б вчерась», — размышлял иногда Гераська, сидя у окна, словно у кромки чусовского острова, наблюдая, как стекаются по заводскому свистку из заостровий-проулков работные люди.
По логу, где в летнюю пору не отыскать и ручья, пенным потоком катятся талые воды, а по бокам Закыновской улицы еще видны черные от копоти клочья сугробов.
С ночной смены и на завод народ идет уже в светлое время. Одни, выхолощенные работой, шагают, словно бы выбираются из трясины, другие, набирая ход, зевают и крестятся на главенствующую над заводом, расположенную на скалистой возвышенности Свято-Троицкую церковь.
Работный люд поутру молчалив: первые — от усталости, а тем, кто еще не успел глаза распахнуть, говорить особо и не о чем. Беспробудною ночью на ум ничего не приходит для снов, а о работе — и на работе наговориться успеешь. Потому и течет бессловесною человеческая река — словно б Чусовая на плесах...
Над темно-оранжевым гребнем восточной горы нахлобученной на ели шапкой встает ярко-желтое с красным ободом солнце и отбрасывает на крутой речной поворот, на левобережную пристань прозрачную синюю тень.
Словно бы откликаясь на заводской свисток, поют безголосо охрипшие от доменной пыли и сажи кыновские петухи.
Новый день у порога.

                2

В этом старейшем на Среднем Урале селении с необычным названием Завод Кын я бываю почти каждое лето: приезжаю поклониться похороненным на местном погосте родителям своим да отдохнуть у реки Чусовой, остановившись у проживающих здесь родственников.
Преодолев десяток километров по извилистой и волнообразной дороге, идущей от железнодорожной станции Кын, уже при въезде в это бывшее строгановское владение, бросив взгляд с верховий крутого спуска, ведущего в центральную часть села, каждый раз поражаюсь размерам нерукотворного котлована. С высоты птичьего полета он напоминает завалившийся на бок огромный сосуд, каменная горловина которого — зажатый отвесными скалами узкий проход — выходит к Чусовой. В летнюю солнечную погоду через прозрачную от чистейшего воздуха верхнюю оболочку этой богом забытой емкости хорошо просматривается пестро разлинованный на множество квадратиков земляной ковер из картофельных огородов и покосных угодий. Через них, глубоко прорезая почву, словно бы пытаясь скрыться в ней, серебристою змейкою вьется достаточно большая речка Кын.
Кажется, сама природа благоволила возведению в ее устье плотины для заводского пруда.

                3

Издавна к богатым уральским землям тянулись русские люди — московские да новгородские купцы. Одним из первых проплыл от волжских берегов до Каменного пояса Яков Аникеевич Строганов, которому царь Иоанн Грозный грамотой от 25 марта 1568 года пожаловал «пустые» земли по берегам Чусовой от устья до верховьев, со всеми впадающими в нее реками и речками.
И лишь только в 1726 году, неподалеку от обнаруженных месторождений железной руды, с «дозволения ее императорского величества» Екатерины II графом С.А. Строгановым был основан на речке Кын чугунолитейный и железоделательный завод.
К тому времени Сергею Александровичу, сыну одного из братьев «крестника» Петра I, Николая Григорьевича Строганова, на правах полной собственности, кроме Кыновского завода, расположенного в Кунгурском уезде, стали принадлежать, Билимбаевский — в Екатеринбургском, Добрянский — в Пермском, Очерский — в Оханском, Кушвинский — в Соликамском и Уткинский — в Красноуфимском уездах Пермской губернии. Все эти заводы, основанные в первой половине XVIII века, занимали площадь в 1,5 миллиона десятин и задействовали на всех работах — постоянных и временных — до 36 тысяч рабочих рук. При этом годичная выплавка чугуна доходила до двух миллионов пудов, а годичное производство продажных сортов железа достигло полутора миллионов пудов.
На строительство Кыновского завода были согнаны крепостные крестьяне из ближних и дальних поселений Оханского и Соликамского уездов.
Кирка, мотыга, заступ, топор, наспех сколоченная из досок тачка (впоследствии на перевозке грузов стали использоваться лошади) — вот основные орудия труда строителей завода.
Несмотря на это, уже к 1761 году здесь были построены: «доменная печь, кирпичная фабрика, два кузнечных горна, мукомольная мельница, три господских дома и свыше девяноста изб крепостных, занятых на строительстве, добыче руды, выплавке чугуна и изготовлении железа».
Процитированный выше документ наряду с другими старинными бумагами и экспонатами музея до сих пор хранятся в одной из маленьких комнатушек Кыновского Дома культуры. Мало кто об этом знает, хотя по Чусовой, используя село Завод Кын как перевалочный пункт, ежегодно проплывают тысячи туристов, которым небезынтересна история одного из строгановских владений и всего Уральского края. У бывшей заводской
плотины во время весеннего и осеннего сплава туристов всегда можно наблюдать пеструю картину лодок, байдарок, надувных плотов и палаток.
Многие годы фонды музея находятся под бескорыстным и бесплатным присмотром сотрудников этого единственного в селе «очага культуры». Будь Кыновская и районная Лысьвенская администрации поразворотливее, за экскурсии не только по музею, но и по памятникам промышленной архитектуры, к которым относятся здания завода, плотина и пристани, можно было бы получить хоть какую-либо материальную выгоду. А с восстановлением одной из красивейших в районе и даже во всем Пермском крае церквей — бывшей Свято-Троицкой — народ бы в село Завод Кын не только приплывал, но приезжал и даже приходил пешком из ближних и дальних деревень и поселков, в которых православному человеку даже не на что помолиться...
Основные производственные объекты Кыновского завода сооружались по типовым проектам, получившим широкое применение в практике строительства уральских металлургических предприятий минувших веков.
Рядом с плотиной располагалась доменная фабрика, состоящая из доменной печи и литейного двора. Корпус доменной печи выкладывался из красного кирпича, а шахта печи — из природного, так называемого горнового камня. В помещении литейного двора, помимо изложниц, располагались фурмовая мастерская (где изготавливались меха) и рудоколотный молот.
Молот и деревянные клинчатые меха при доменной печи приводились в действие двумя водоналивными колесами. Против доменной фабрики, за водяным ларем, располагались две молотовые (кричные) фабрики, которые были деревянными, рубленными взаплет. В каждой фабрике работало по четыре расковочных молота и четыре горна. Десять водоналивных колес помещались в отдельных пристройках (мшенниках): четыре из них приводили в движение молоты, а шесть — меха при горнах.
Кроме заводских фабрик, доменной печи и других производственных помещений на реке Кын был построен и возведен целый каскад плотин. По разным историческим сведениям, их было от трех до четырех штук.
Из расположенной на западном склоне Уральского хребта заводской дачи площадью в 104301 десятину, богатой хвойными лесами, дрова или сплавлялись, или перевозились на Кыновское предприятие гужем и переугливались поблизости от завода в томильных печах системы Пятницкого.
Кыновской чугунолитейный и железоделательный завод «кормился» бурым железняком от девяти рудников, представлявших из себя 105 шахт.
Обожженная на кострах руда доставлялась к единственной заводской восьмифурменной эллиптической домне высотою 47 метров и объемом 3650 кубических футов на баржах по Чусовой и на лошадях.
Железные руды, которые добывались на многочисленных мелких месторождениях в окрестностях заводского поселения, с 1760 года служили сырьем не только для Кыновского, но и с 1765 года — для Лысьвенского заводов.
В настоящее время имеются сведения по 21 такому месторождению. Половина из них представляют собой гнезда красных железняков с содержанием полезного компонента до 45–47%, залегающих на размытой поверхности известняков. Вторая группа месторождений железа связана отложениями угленосной толщи с содержанием железа 50–58%. Все месторождения выработаны к 1910 году — времени закрытия Кыновского завода. Глубина шахтных разработок не превышает 30 метров, на большие глубины месторождения не изучались.
На Кыновском заводе еще 1 марта 1811 года «устроили своими силами и по своему разумению» полировальную машину, которая в том же году была заменена новой, более совершенной и устроенной своими же мастерами «...для удобнейшей очистки снарядов от песку и для уравнения от пороков и тем, желая снарядам придать лучшую гладкость и чистоту без всякого дальнейшего труда и без больших по хозяйству издержек, в токаренной фабрике к действующим двум водяным колесам приделаны три круглые чугунные кадушки, одна для больших, две на одном колесе для меньших снарядов, в которые накладываются снаряды, и, когда колеса пустятся в действие, то положенные в кадушки снаряды, имея скорее движение, один от другого очень гладко отполировываются, и все снаряды получают чистый и отполированный вид».
Далеко разнеслась весть о мастерстве и умении кыновских рабочих. В книге «Русская техника» кроме изложенного выше описания полировки приводится такой факт, что пушечные ядра, изготовленные на Кыновском заводе «поставлялись Кутузову, ими на Бородинском поле били французов».
В 1833 году на Кыновском заводе была установлена первая на Урале паровая машина, изготовленная на Пожевском заводе. В 1864 году появились еще две такие машины, а затем начал действовать паровой молот. Внедрение новой техники в значительной мере способствовало увеличению объемов и качества продукции.
К началу XIX столетия на заводе было занято свыше 600 постоянных рабочих. Кроме того, граф С.А. Строганов, не считаясь с запустением личных хозяйств крепостных, привлекал их к работам в Кыну, собирая крестьян из своих разбросанных по Пермской губернии деревень. Иногда общее число работающих доходило до семи тысяч человек. Основная часть населения Кына, численность которого достигала 2794 душ, работала на заводе, рудниках или перевозке грузов. Выплавка чугуна в 1867 году составляла около до 100900 пудов, а листового кровельного железа — от 50 до 75 тысяч пудов.

                4

Занимаясь производством металла и изделий из него, заводское правление не забывало и о духовных потребностях кыновского населения. Вместо старой деревянной церкви строилась новая каменная. В Кыне имелись театр и приходское мужское училище. Именно в это учебное заведение в декабре 1867 года и был откомандирован из Билимбаевекого чугунолитейного завода полгода назад женившийся Л.Е. Воеводин. Если бывшему домашнему учителю Леонтию Евдокимовичу в ту пору шел двадцать второй год, то супруге его и вовсе было семнадцать лет.
Тревожно было на душе у молодых людей, когда в зимний полдень их повозка, преодолев 200 верст, подъезжала к почти отвесному склону, уходящему к заснеженной глади замерзшего заводского пруда. Проезжая вдоль его узкого, притесненного скальными ребрами берега, Воеводины в ту пору и сами пребывали в стеснении от неведения предстоящего будущего в своей первой попытке вдали от родных выстроить свою самостоятельную жизнь.
Увязнувшие в грязных сугробах улицы-односторонки, казалось, нависали над санной дорогою своими притулившимися к горе, прокопченными от заводским дымом домишками. Впереди, за плотиною, густо коптили трубы заводских фабрик, протянувшихся до Чусовой.
О том гнетущем впечатлении, которое произвели на Воеводиных здешние места, хорошо напишет их современник Д.Н. Мамин_Сибиряк в очерке «Бойцы».
Проплывая по горной реке с караваном, он, с присущей лишь только ему выразительностью, запечатлеет эту мимолетную встречу с Кыном: «...Ночь я провел самую тревожную и просыпался несколько раз. Казалось, что около барки живым клубком шипела и шевелилась масса змей. Когда я проснулся, наша барка подплывала уже к Кыновской пристани. В окошечко каюты, сквозь мутную сетку дождя, едва можно было рассмотреть неясные очертания гористого берега. Кыновской завод засел в глубокой каменной лощине, на левом берегу, где Чусовая делает крутой поворот.
“Кыну” по-пермяцки значит холодный, и действительно, в Среднем Урале не много найдется таких уголков, которые могли бы соперничать с Кыном относительно дикости и угрюмого вида окрестностей. Как-то всем существом чувствуешь, что здесь глухой, бесприютный север, где все точно придавлено. Вот с этим чувством «придавленности» и провели свою первую ночь на новом месте супруги Воеводины, поселившись на первых порах в доме конюшенного старосты Босина, «обремененного громадной семьей и при всем том постоянно пьяного».
В опубликованных в XI выпуске «Трудов Пермской Губернской Ученой Архивной Комиссии» «Воспоминаниях о жизни в Кыновском заводе», (1868–1874 гг.), к которым я намерен прибегать неоднократно, Леонтий Евдокимович писал: «На другой день по приезде я должен был явиться к начальнику, т.е. управляющему заводом Николаю Абрамовичу Рогову. Заводские училища в то время содержались еще на заводовладельческие средства, и определение учителей всецело зависело от управляющих заводами. На долю штатных смотрителей, как агентов министерства, оставалась только формальность утверждения».
Супруги Роговы поселились в Кыну где-то ближе к концу 1864 года, когда еще по всей округе были свежи воспоминания, а завод продолжал залечивать, казалось бы, смертельные раны, нанесенные предприятию невиданным потопом, пришедшим в Кын от прорыва на самой верхней плотине. Как писал Воеводин: «До проноса по речке Кыну было три плотины: главная нижняя, под которой располагалась железоделательная фабрики — кричная и прокатная со всеми заводскими вспомогательными цехами и около которой ютилось селение. В версте от этой плотины, выше по течению, находилась Григорьевская плотина с доменной при ней печью. А еще выше, верстах в восьми от селения, был запасной пруд, называемый Верхней плотинкой».
Как инструкцию по безопасности при работе с запрудами, уместно будет процитировать здесь выдержку из главы «О плотинах», изложенную Георгом Вильгельмом де Гениным в «Описании уральских и сибирских заводов».
 «Одной из причин разрушения заводских плотин и порчи ее оборудования является всяческое строительство мельниц выше прудов, крестьяне строят плотины мельничные весьма некрепкими, и когда приходит вешняя вода, то оные промывает и, их изломав, от того слань и другой лес и вода приходят вдруг в заводские пруды, от чего буде вешняки учиняны уски, то вода не пробирается» — возникают заторы «и от того вода понуждена бывает идти через плотины» — вымывает землю, «фабрики разоряет, и тем наносятся казне немалые убытки».
Заводские сооружения после проноса так пострадали, что граф С.А. Строганов предполагал Кыновское предприятие совсем закрыть, но по какой-то причине передумал и распорядился возобновить и даже ввести некоторые улучшения.
Вот что рассказывал Воеводину о наводнении заводской плотинный: «Смошное лето стояло, а с петровок-то и вовсе зененастило. Земля, стало быть, надоволилась водой. А тут полило совсем как из ведра. Быть беде, думаю. Не спится мне. Бегу к вишнягам (к ставням или запорам) на меру — сейчас. Ну, ничего. Вода хоть и прибывает, да не то чтоб через силу. Одначе иду к управителю. Боюсь, говорю, Федор Яковлевич (здесь речь идет о тогдашнем заводском приказчике Ф.Я. Бушуеве. — А.Ш.), надо, говорю, послать на плотинку верхового, что буде какая неминя, гнал, чтобы воду спускать.
Сами знаете — страда, говорю, пожалуй, и людей не вдруг соберешь, а ломить будет, так уж и совсем ставней не вытащишь. — «Трус, говорит, ты, плотинный. Давно ли пускали воду, велик ли у нас пруд, не Ревдинский ведь. А без воды к зиме останемься, чем будем работать?» До зимы, говорю, далеко, неужто не скономим.— «Всяко бывает, говорит, а вспомни, как бились зимусь-то из-за воды. Пойдем-ка, говорит, лучше чайку попить». Воля ваша, говорю, Федор Яковлевич, а меня знобит...
По стакану-то выпили не выпили, уж и не знаю, слышим в набат ударили. Бросились к окну. Господи, помилуй нас грешных! Чего и случилось — ровно представление света. И не пересказать. Выскочили мы тут вот на релку-то (возвышение, выступающее, как мысок, с которого открывается даль. — А.Ш.), на Урал-от (Уралом называлась местность около больницы, скалистое окончание горы. — А.Ш.) — у меня со страху-то ли, што ли, спину ровно кто топором пересек и руки, и ноги отнялись. Не то рев, не то стон, шум какой-то неистовый, как в самую что ни на есть сильную бурю. Набатный звон, и тот кое-как слышно. За Уралом по дороге уже вода. Народ там суетится как мураши. Что делают, и разобрать трудно. А от Григорьевского (пруд. — А.Ш.) катит вал, как  гора какая. Вдруг ровно пышкнуло что. Это грохнул угольный сарай, поднялась туча мусора, и сделалось темно, как ночью. Когда туча разселася, так фабрики уже были залиты водой, трубы попадали. А больше уж я ничего не видел — все равно что помешался», — закончил рассказ плотинный.
Роговы жили в просторном каменном доме, похожем на продолжение островерхого каменного гребня, на правой стороне речки Кын и заводского пруда — оттуда хорошо были видны плотина, заводские корпуса и левое окончание пристани. И теперь, по прошествии двух сотен лет, следы от этой пристани заметны по скрепленным железными скобами, каменным стенам из плоских, похожих на огромные белые кирпичи скальных осколков.
Пришедших представиться Роговым супругов Воеводиных поразила совсем не провинциальная обстановка хозяйского дома, окна которого, по приближении к ним, казалось бы, зависали над самою кромкою каменного ущелья, напоминающего кавказские пейзажи из произведений Лермонтова и Пушкина. Стены светлого зала были оклеены палевыми обоями, около окон с кисейными занавесками стояли небольшие столики, пол был паркетным. Во всем домашнем убранстве чувствовалось деятельное присутствие не отстающей от модных течений времени хозяйки этого горного гнездовия.
Жена управляющего никогда не считала себя причисленной к высокому кругу лиц, запросто общалась с мелкими чиновниками и их женами, местными купцами и купчихами. И в то же время при выезде в губернский центр, где-либо на высоком приеме могла поразить местную аристократию широтой своего кругозора и совсем не провинциальными нарядами. Отчего даже муж ее, Николай Абрамович, всегда суровый на вид, сухо деловой, можно сказать резкий в суждениях — от политики до манер и французских поветрий тогдашнего дворянства и чиновников — и привычный к распорядкам кыновской однообразной жизни, поражался, глядя на стремительные перевоплощения своей Александры Ивановны, которая смело и независимо могла держать себя где-либо на балу или при посещении театра, шурша длинным шлейфом своего атласного платья, блистая золотыми серьгами в ушах. Приподнимая воздушную шляпку и меняя выражение лица, смуглого и обветренного от проживания близ реки, обращаясь к кому-либо знакомому из около губернаторской свиты, могла заговорить по-французски, и еще как. Благо, языков она знала достаточно.
Надо отметить, что ее языковые познания, полученные на родине, в Петербурге, использовали отчасти в заводоуправлении при сношении с заграницей и при обращении с заграничною документацией на приходящее на завод оборудование.
Александра Ивановна в свое время заведовала разведками каменного угля в местности, называемой Ломовкой, где требовалось вести разведочные журналы и подавать отчеты по произведенным работам. Переводы этих журналов с немецкого делала она же, не получая за это ни малейшего вознаграждения.
Без какой бы то ни было театральности она могла продемонстрировать положение женщины-чиновницы, при этом убедить других, что даже мещанки и крестьянки способны управлять и учиться, при этом работать больше своих мужей, дабы ощущать себя наравне со своим суженым.
Александра Ивановна — блондинка невысокого роста, носила короткую прическу  обрубом, была обычно одета в довольно короткое черное шелковое платье и в черную же бархатную кофточку. В дорожной кожаной сумочке через плечо всегда носила папиросы, которые курила, не отрываясь от работы над бумагами или ведя переговоры.
Рогов, осознавая и ценя близость товарищеских и деловых отношений и полную независимость жены, старался поддерживать ее во всех общественных начинаниях. Будь то прежде неслыханное в среде Строгановских заводов составление нового пенсионного устава и устава первого не только на Урале, но и по всей России, потребительского общества (о котором нам еще предстоит поговорить), участие в организации «семейного суда» на правах третейского судьи и постановка спектаклей в местном театре. Николай Абрамович и сам, бывало, присутствуя на репетициях местных актеров, мог поспорить, к примеру, что в данном спектакле купеческая деловая жизнь изображена чересчур слащаво, а вот семейные сцены с этими же самыми купцами представлены очень хорошо.
Не без участия жены Кыновской управляющий прочитывал местную, достаточно богатую библиотеку и пополнял ее за счет завода новыми книгами и журналами. Кроме классики, были представлены книги русских литературных критиков: Белинского, Добролюбова и Писарева. Из политико-экономической литературы имелись произведения Чернышевского и первый том «Капитала» Маркса.
Кроме книг прогрессивных писателей и философов, в Кыновской библиотеке, которой, как и театром, заведовала госпожа Рогова, чем-то напоминающая Веру Павловну из романа Чернышевского «Что делать?», можно было познакомиться с известными в России журналами, среди которых были «Отечественные записки», «Русское Слово», «Дело», «Неделя», «Русский вестник» и «Современник».
Рассматривая висевшие по стенам картины, Воеводин, даже забыл, по какому поводу он здесь. И вместе с супругой был достаточно сконфужен, когда за их спинами послышался предупредительный кашель управляющего.
Перед молодыми людьми предстал рослый и широкоплечий, с темной окладистой бородою, русский мужик. Именно мужик, пусть даже в барском, казалось, невозможном для данной фигуры и обличия одеянии.
На Рогове был надет форменный новый сюртук, жилетка, застегнутая на одну из трех пуговиц, которую хозяин постоянно теребил, словно бы пытаясь оторвать вместе с подцепленной к ней бронзовой цепочкой от часов. На груди у Николая Абрамовича была тонкая манишка, а на шее лиловый галстук.
— С добрым утром, молодые люди! Как ночевали на новом месте?.. — проговорил управляющий, предлагая посетителям присесть подле одного из столиков. Далее наступила пауза, которая случается при встрече незнакомых лиц в явно не подготовленной к официальному представлению обстановке. И если бы не выпорхнувшая в залу жена управляющего, всегда улыбчивая и словоохотливая, муж ее, возможно, наговорил бы невесть что.
Александра Ивановна была как исцеление от немоты, которая тут же рассыпалась от казалось бы совершенно простого вопроса.
— А вы что любите читать? Ученое или беллетристику?..
На вопрос хозяйки Воеводин, словно гимназист перед профессором, откликнулся быстрым и неуклюжим вставанием...
— Имею свойство читать лишь то, что мне необходимо...
— Похвально! — несколько облегченно, словно бы его покинули дурные мысли, приобщился к разговору Рогов и предложил:
— Иногда приходится читать и то, чего не стоило бы в определенный момент... В нашей скромной и в то же время содержательной поселковой библиотеке я прочитал все, что мне необходимо для духовного равновесия. Иные же, коли делать нечего, читают и то, что хранится у нас еще со времен пустозвонного водевильства...
— Как это?.. — спросил было Воеводин, на что Рогов ответил тут же, желая укоротить явно затягивающееся предисловие к деловой части самого представления нового кыновского учителя.
— То была литература... без повода и предназначения. Впрочем, ежели вы располагаете противоположным мнением, приходите в клуб, у нас публика любит подискутировать. Хоть я, не в пример вам, и прожил молодость, однако не согласен с теми, кто, читая роман Тургенева «Отцы и дети», кричит, что это разврат...
Из дома управляющего, который определил Воеводину жалованье в 25 рублей в месяц и 10 сажен дров в год, молодые посетители вышли в приподнятом настроении, приятно удивленные тем, что встретили в этом глухом и затаеженном месте людей образованных и просвещенных.
В последствии, Л.Е. Воеводин напишет в своих воспоминаниях о встрече с будущим  профессором А.Н. Пермяковым, приехавшим в Кыновской завод в 1873 году на практику по горнозаводскому делу после окончания курса в Императорском техническим училище. Не без восхищения практикант заметил: «У вас тут, можно сказать, интеллигентская ячейка...»
«Эти слова молодого ученого, — отметит Воеводин, — основывались на фактах, имевших,  по мнению многих, немаловажное общественное значение... Первое потребительское общество в Пермской губернии возникло именно в Кыновском заводе. Уже это одно заслуживает быть отмеченным. Здесь же, если не первыми, то в числе первых на Уральских заводах, открыты “общественные собрания”. Был театр более чем на сотню зрителей. Но, кажется, самое замечательное, что просится на страницы истории, так это попытка войти с заводовладельцами в договорные отношения с предоставлением служащим прав на участие в заводских прибылях. И еще, — пишет Воеводин, — для устранения каких бы то ни было недоразумений между служащими, с одной стороны, и заводоуправлением — с другой, был учрежден так называемый “домашний суд” на основании третейского... В том же Кыновском заводе был разработан пенсионный устав, взамен существовавшего в имении графа С.А. Строганова. Устав, правда, не получил утверждения, но собранный громадный статистический материал о средней продолжительности жизни в Пермской губернии и многие таблицы были использованы впоследствии, насколько мне известно, при составлении эмеритальной кассы в Пермском Губернском земстве, через Н.А. Рогова».


                Часть II
                ДЕНЬ

                1

Несмотря на будничный час, в Свято-Троицкой церкви было полно народу. Впрочем, день этот был для кыновского населения отнюдь не рядовым, а праздничным. Сегодня от заводской пристани провожали весенний караван.
Гераська Симонин, редко переступавший церковный порог в дневное время, на этот раз вышел из дому задолго до молебна, чтобы на пути к святым ступеням успеть купить новую обувь.
С утратой хозяйки Симонин настолько пообносился, что старался лишний раз не показываться на людях. На работу на конный двор уходил полями и тем же путем после ночного дежурства возвращался в свою забывшую сытный запах избу. Теперь он если что и готовил, то всегда неумело и постно, а про стирку и вовсе забыл. Иногда к нему заходила соседка, тоже вдовая, но, в отличие от Симонина, многодетная мать. Бывало, посидит у порога, словно бы на нейтральней полосе, да и уйдет ни с чем, в который раз сожалея о напрасно потерянном времени... Мужики не раз донимали Гераську:
— Ты, брат, никак в старики записался? В твои-то годы еще не раз жениться можно. Глянь, к тебе баба сама ластится. Вон у вас и огороды уже давно срослись... Разбери остатки изгороди, да и паши вдоль — и землю, и ...хозяйку.
— Может, и сладились бы, да уж больно мальцы у нее зимогористые... – пытался, было, уйти от разговора Симонин.
— Эка неминя! Старшая уже давно выросла. Работает. Не сегодня, так завтра сваты появятся. А эти, двое, при отце-то не лишка озорничали...
Будучи сызмальства домоседом, сторонящимся всевозможных поселковых гуляний вроде Масленицы и Троициного дня, сам не ходивший в гости и не приглашавший к себе, Гераська и не женился бы вовсе, если б не матушка, которая однажды привела в дом да больше и не отпускала сиротскую девку. И пусть не нарожала она детишек, но прожили они с ней в согласии, дополняя друг друга своею разносторонностью, как два сапога — пара.
Хороши были сапоги у Гераськи, да прохудились настолько, что пальцы видать. Вот и решил он сегодня справить себе обувку.
Кыновской базар и небольшая площадь при нем находился в окружении лавок купцов Устелемова и Ромашова, у нижнего сливного моста на реке Кын и неподалеку от пристани. Сегодня, по случаю проводов каравана, на базарной площади было тесно от покупателей.
На прилавках под деревянными навесами, кроме частных торговцев, большую часть занимали товары кооперативного общества потребителей, у которых ассортимент был богаче и привлекательней. Первым делом с наступлением тепла и те и другие торговцы спешили распродать мороженое мясо — пять копеек за фунт. Для сравнения — только что входивший в употребление керосин стоил от 10 до 15 копеек за фунт, в зависимости от привоза и состояния дорог. Мука-крупчатка второго сорта продавалась по 5 и 6 копеек, сахар — по 40 копеек за фунт. Мануфактура была дорогая. Так, красный ситец (плюс) продавался по 42 копейки за аршин.
У прилавков одного из кооператоров столпилось множество баб и девок. Все ожидали вигоньевые платки. Время к лету — самый ходовой товар.
Ранее, из-за «прохоровского брака» в толпе не раз случались потасовки.
Следовало бы сказать, что мануфактурный брак Нижегородского фабриканта Прохорова, собственно, ни чем не отличался от продажных сортов ситца. Браковка на солидных фабриках весьма строгая. Закатится ли полоска при сатинировке, или в штуке на протяжении аршина или двух не выйдет рисунок, или, наконец, скажется где-либо пробоина, всю штуку аршин в пятьдесят отсортировывают в брак.
На сей раз обошлось. Никто друг другу лиц не поцарапал и волос не повыдирал. Однако, шуму было много, может быть, еще и потому, что через базарную площадь вереницами двигались к пристани и в обратном направлении груженые и порожние подводы. Здесь же то и дело мелькали пролетки караванных М.А. Пушкина и Т.Н. Седова. Они сегодня, как и всю предыдущую неделю, были главными лицами на Кыновской пристани.
Гераська долго и совестливо ходил между прилавками. Не умеющий торговаться, он держался подальше от назойливых частников, многих из которых знал. Повсюду цены за обувь были пугающе высоки.
Проживая один и без надежды на чью-либо помощь со стороны, Симонин боялся непредвиденных обстоятельств, вроде болезни или еще чего, требующих немалых материальных затрат, а потому сделался экономным до скупости. В итоге вместо сапог купил… галоши.
После молебна от церкви к базарной площади спустилась длинная процессия. Впереди, рядом с отцом Александром Горбуновым и священником И.П. Чернавиным, которым предстояло осветить караван коломенок (барок) и лодок при них, шли управляющий заводом Ф.Я. Бушуев, горный смотритель О.С. Яблонский, заводской приказчик Н.И. Мальцев, лесничий А.М. Паршихин, фельдшер А.И. Мельников, а так же бухгалтер кооператива и будущий товарищ (заместитель) председателя Ученой Архивной Комиссии Пермской губернии Л.Е. Воеводин и много других административных лиц и селян.
Празднично одетая толпа возросла многократно, когда после прохождения базарной площади на ней не осталось никого из покупателей. А уже вскоре вся береговая возвышенность возле пристани была заполнена народом. И лишь только Герасим Симонин наблюдал за отплытием каравана из распахнутых по такому случаю окон своей ветхой избы.

                2

В мае 1973 года я впервые приехал в село Завод Кын на новое место жительства родителей. К этому времени я закончил Верхнеослянскую восьмилетнюю школу, поработал в местном совхозе «Чусовском», переехал в город Кушву. Матушка моя с отчимом в числе последних покинули умирающую д. Луговую (Копчик), переселившись поближе к родственникам — на тридцать километров выше по реке Чусовой.
В кармане моем лежала повестка из военкомата, а голова была острижена наголо. Я спросил у первого встречного кыновлянина место расположения нужного мне адреса.
Незнакомец, махнув рукою в сторону, казалось, бесконечной улицы, сказал:
— За мостом, по правую руку от развилки, упрешься в дом. Похоже, это и будет то, что ты ищешь.
Мне оставалось раскланяться и пойти дальше, но словоохотливый дядька, все это время внимательно изучавший мою физиономию, спросил:
— А не сын ли ты Валентины Павловны? — и, получив утвердительный ответ, приятельски хлопнул меня по плечу.
— А я их сосед.
И, будучи под хмельком (народ отмечал первомайские праздники), почти пропел:
— Тебя, товарищ, к нам, в Криушу, я провожу за милу душу...
И пока мы пробирались по шатким дощаным тротуарам к уже виднеющемуся в конце улицы родительскому дому, мне на память пришли есенинские строки из поэмы «Анна Снегина»:
Но вот и Криуша!
Три года
Не зрел я знакомых крыш...

Для меня, сельского жителя, волею судьбы пересаженного в городскую почву, в ту юношескую пору стихи С.А. Есенина были как отдушина за проходной металлургического завода, в котором я начинал работать в качестве ученика электрика.
После службы на Северном флоте, пожив у родителей пару недель, прозвенев гитарою да попев песен с криушинскою молодежью у ночного костра на одном из скалистых причусовских гребней, я вновь уехал в город и с той поры в селе Завод Кын бываю лишь краткосрочно.

                3

Ближе к лету 1868 года на место тогда еще заводского приказчика Ф.Я. Бушуева, переведенного на службу в Добрянский завод, был назначен П.И. Сюзев, который почти сразу же и переехал в Кын на новое место жительства.
Павел Иванович был выходцем из семьи крепостного учителя Пермского нераздельного имения Строганова. Благодаря практике владельцев в подготовке служащих для имения из числа крепостных, Сюзев сумел получить неплохое образование. После окончания училища в Добрянке он в числе тех, кто «явственно высказал свои способности», продолжил обучение в Пермском уездном училище, а затем и в Московской земледельческой школе.
С 1858 года началась заводская служба 21-летнего Павла Ивановича на Добрянском заводе, в должности «практиканта выделки железа и углежжения». Обладая несомненными деловыми качествами, трудолюбием и упорством, он, постоянно продвигаясь по служебной лестнице, уже в 1872 году был назначен на должность управляющего Кыновским округом Строгановых. Давая согласие на занятие этой должности, Сюзев заявил, что он «ничего не может обещать кроме добросовестного исполнения этой обязанности, а добросовестность есть вещь совершенно не продажная».
Не случайно цитируя это высказывание и возвращаясь к времени до рождения Сюзева в 1837 году, мне хотелось бы познакомить читателя с той порой, когда Кыновские заводы попали в аренду одному весьма нечистоплотному купцу. Впрочем, иного мнения об этой «перелетной птице» русского происхождения придерживается Е.Г. Неклюдов.
В статье, опубликованной в «Известиях Уральского государственного университета» в 31-м номере за 2004 год, под названием «Купец А.А. Кнауф и его кредиторы: первый опыт иностранного предпринимательства в горно-заводской промышленности Урала», уважаемый автор сожалеет, что «имя Андрея Андреевича оказалось незаслуженно забытым в отечественной, в частности уральской, историографии. Тем не менее, — пишет Нелюдов, — роль этого человека в истории уральской горно-заводской промышленности по-своему уникальна, а значение многомерно и неоднозначно».
В наше время, когда обновляющаяся Россия любыми средствами, порой непродуманными и даже ущербными для государства, пытается заманить к себе иностранных инвесторов, тот первый опыт стал для Кыновских заводов катастрофичным...
Внимательный читатель уже, наверное, обратил внимание на мое неоднократное повторение: Кыновской округ и Кыновские заводы. Первое упоминание о том, что кроме предприятия, расположенного у берега Чусовой, есть и другие, мы находим в воспоминаниях Воеводина, в перечислении им членов Кыновского правления, где, помимо Н.А. Рогова и его брата Александра Абрамовича, в изложенном списке, наряду с приказчиком Бушуевым, бухгалтером Е.Д. Девятовым, кассиром И.Т. Вяткиным и другими уважаемыми людьми, упоминается и «смотритель Григорьевского завода — Михаил Григорьевич Константинов».
Теперь, обратимся к статье Неклюдова, где помимо слов о «кипучей деятельности Кнауфа» читаем, с благодарностью к автору, тогдашние названия двух других заводов Кыновского округа.
По контракту, от 16 сентября 1804 года, заключенному в Петербурге с бароном Г.А. Строгановым «на аренду трех его Кыновских заводов… «Будучи уверен с самой лучшей стороны о Кнауфе по примеру нынешнего его управления заводами», барон разрешил тогда купцу «владеть сими заводами, управлять людьми, употреблять их в работе так, как бы то была его истинная собственность, надеясь твердо, что он, получая от всего того надлежащие и справедливые прибыли, не забудет ни моих выгод, ни людей, приписанных к заводам».
«Условия долгосрочной аренды (заводы отдавались Кнауфу на тринадцать лет — с 1 ноября 1804 по 1 ноября 1817) были довольно необычны. В качестве арендной платы, — пишет Неклюдов, — купец обязывался нести все расходы по содержанию заводов, исполнять повинности и вносить банковские платежи и страховые взносы (с общей суммы 571 229 руб.) за заложенные во Вспомогательном банке и застрахованные в Англии Елизавето-Нердвинский и Екатерино-Сюзвенский заводы» (выделено автором).
По перечисленным автором названиям нам теперь остается только догадываться, какой из них в начале XIХ века носил имя «Григорьевский завод». Впрочем, дело не в названиях, а в том факте, что все предприятия Кнауфа, а их у него было семь в личном владении и семь (срочно и бессрочно) арендуемых, оказались в полном провале. «Особенно серьезно, — пишет Неклюдов, — пострадали заводы, арендованные у Г.А. Строганова. Из-за банкротства Кнауф не сумел завершить начатую там перестройку, запустил заводы и прекратил платежи податей и банковского долга. По свидетельству принимавшего в 1818 году заводы главноуправляющего имениями барона, действительного статского советника Дружинина, за время аренды производство металлов на Кыновских заводах сократилось в три раза, заводские строения обветшали и требовали больших затрат на поправку, близкие к заводам леса оказались вырублены, а речки «обсушены», богатые рудники «завалены», горные укрепления разрушены, припасы не заготовлены, заводские люди «доведены до крайности разными необыкновенными поборами и налогами, собираемыми будто бы в замену заводских работ». В результате тогда пришлось полностью остановить Елизавето-Нердвинский и Екатерино_Сюзьвенский заводы».
Таков один из итогов предпринимательской деятельности А.А. Кнауфа, — «комиссионера» от голландского торгового дома Яна и Карла Гассельгреенов и английского торгового дома Шнайдеров, — в горно-заводской промышленности Урала.
Нанесенный Кнауфом ущерб для Кыновских заводов, пожалуй, можно сравнить с уже упоминавшимся катастрофическим наводнением летом 1861 года, когда казалось, что даже сама природа, почувствовав освобождение от крепостного права, взыграла, показав свою мощь.
Тогда, кроме смытых до основания фабрик, много жителей заводского поселения пострадало имущественно. Погибло множество скота. Его бы погибло еще больше, но к счастью, рогатый скот и лошади находились в ту пору в поле. Было разрушено немало домов и служебных построек.
Для того чтобы нынешний житель села Завод Кын и те, кто в нем бывали, могли хоть как-то представить былую расположенность завода и его жилых зданий, считаю необходимым процитировать, полностью и без излишних комментариев, два из приведенных в воспоминаниях Воеводина рассказов, услышанных автором от переживших наводнение кыновлян.
«Лесничий Н.М. Паркачев, кроме жены, семьи не имел, занимал заводской дом у восточных заводских ворот под плотиной. Стало быть, как раз на главной струе, которая должна была образоваться по размытии плотины. Занимаемый им дом, принадлежавший ныне притчу (церковному служителю. — А.Ш.), был с мезонином, который служил летней спальней для супругов. Во время катастрофы они в ней и находились. Их разбудил набатный колокол. Он не мог их не разбудить, так как церковь находится от этого дома в каких-нибудь пятидесяти саженях. Сначала они подумали, что звонят на пожар. И не видя непосредственной опасности, стали не спеша одеваться. Вдруг дом их затрясло, им показалось даже, что он пошатнулся. Выскочив на балкон, они увидели море воды. Между тем дом дрожит. Вода с шумом ворвалась в нижний этаж. Пол подняло, балки рухнули, в комнатах образовался водоворот. Кричат, взывая о помощи, но никто их не слушает, да никакой помощи и оказать нельзя.
Мы прожили страшные минуты приговоренных к смерти. Вот батюшка мой, когда мы спознали Бога-то», — закончил свой рассказ Николай Маркович, потерявший в эти злополучные минуты все свое имущество.
К счастью, наводнение продолжалось не более часа, но и в этот час на месте Паркачевых можно было с ума сойти. Когда вода ушла в русло реки, то у квартиры лесничего оказалась масса разных предметов. Тут были и бревна, и кирпичи, и даже чугунные вещи. А илу нанесло — так до половины высоты дома. Со стороны, обращенной к плотине, около дома росло несколько старых берез. Полагаю, что они-то и спасли этот дом, а с тем вместе и целый порядок в пять или шесть домов, стоящих ниже его и, вероятно, снесенных бы без этой защиты.
Беззаветнее геройство и служебную честность в страшный день наводнения проявил хлебный вахтер Аникин. Следует заметить, что во время крепостного права на всех уральских заводах, в том числе и в Кыновском, полагалось заготовлять для заводского населения в достаточном количестве провиант, фураж и прочие предметы первой необходимости, отпускавшиеся рабочим по их семейному положению и числу годных работников. После 19 февраля 1861 г. провиант стали отпускать из заводских запасов за наличные деньги, как из обыкновенных торговых лавок. Аникин, отпуская рабочим припасы, имел для денег шкатулку и хранил ее в сторожке, где полагался караул. В злополучный день в ней находилось 83 рубля с копейками. Громадный хлебный амбар, деревянный, на каменном фундаменте, высотою сажени четыре, с мостовым въездом для возовой свалки муки в закрома, стоял у заводской ограды ниже фабрики и при сносе плотины уцелеть уже никоим образом не мог. Но как же шкатулка с деньгами?
«Аникин прослужил на заводе верою и правдою более 35 лет, никогда у него и ни в чем просчетов не бывало, а тут вдруг потерять 83 рубля, еще могли подумать, что присвоил. Надо бы шкатулку выручить. И он это исполнил, рискуя собственною жизнью. Рассказ  об этом я слышал от него самого», — сообщал Воеводин в своих воспоминаниях.
«Я на кануне_то еще приходил в контору со сдачей, так куда тебе — Иван Григорьевич (Вяткин — кассир) закричал на меня» — так начал Аникин свой рассказ. «Лезешь, говорит, не видишь разве, сколько народу. Пора страдная, а ведь твои медяки не вдруг сосчитаешь». Так и не удалось мне сдать деньги. Унес я их обратно в свою магазею. Запер я шкатулку в сундук. А и правду говорят, что сердце — вещун, так мне что-то и трентит. Подумать было, не взять ли деньги домой, да и это опять не подходит, — назавтра страдовать хотел ехать, как их оставишь дома без призора, а тут они все-таки под караулом. Жбан с брагой на столе-то стоит, браги-то попил, а сам все думаю, как быть. Стараюсь себя усовестить. Бывали же деньги-то на руках — еще не столько. После дачки не одну сотню соберешь, да ведь Бог хранил — Его воля. Это я от воров опасался, пожару иногда побаивался, а чтоб от воды пострадать, так это мне и в голову не приходило. Ну как-никак — ушел домой. Проснулся утром-то — ни свет ни заря.
Умылся, помолился Богу, за лошадью надо идти. Ребята спят, пожалел их будить, сам, мол, схожу. А дождь ливмя льет. Подождал малость, не перейдется ли, и действительно, как будто бы стихать начал. Надел я зипун. Ключи от магазеи на вешалке висят. Я ни дать ни взять, как во сне, взял их и заткнул за опояску, как обыкновенно делал, а потом уже спохватился, для чего, мол, я их беру, недолго ведь и потерять. Однако взял, быть может, в магазею наведаюсь, а тем паче, коли лошадь не поймаю. Взял узду, вышел на улицу... чего же экото: не то туман, не то изморозь. Взглянул на пруд — на плотине суетятся, кричат. Побежал и я туда. А у Плакуна (гора) по логу — река воды. Вижу, дело неладное. Перебрел я ее по пояс, да по подгорью прямо к магазее.
Тем временем на колокольне ударили в набат. Подбежал я к лавкам через Кын, а они уже в воде. Думать тут некогда, бросился в воду и добрался-таки до магазеи. Хвать, а ключа от сундука у меня нет. Туда-сюда — кайло мне подвернулось под руку, давай я сундук ломать. Крепкий, железом окован, не дается. А станешь торопиться, так еще хуже. Вразумляю себя, ведь не может же, дескать, такое громадное здание сразу поплыть, али рассыпаться. Одумался немножко. Перевернул сундук вверх дном и живо выворотил доску, а потом другую, добыл свою шкатулку, сунулся к дверям, а их заколодило. Тут-то я и понял, что дело мое скверно. Бросился по внутренней лестнице к верху, распахнул воротца на помост. Думаю, заберусь на крышу, там и отсижусь. Только я подумал так-то — подо мной все ходуном и заходило. Одна шкатулка со мной, и как-то я надоумился обматнуть ее опояской, да через плечо лямкой и перекинул, еще когда к верху-то бежал. Вот, как мост-от зашатался, рев какой-то поднялся, в фабриках-то ровно из пушек палят...
Господи, спаси, сохрани и помилуй. Перекрестился, да бух в воду. Ушибся ли, чего ли, я уж и не знаю, только и видно, в беспамятстве же пришел. Все-таки барахтаюсь, свет увидел, ну, стало быть, не умер еще. Обрубок плывет, ухватился я за его. Опомнился немного, вспомнил и про шкатулку, со мной, не отвязалась. Перекинул я ее через бревно-то и все равно, что причалился, значит, к ему. Теперь только почувствовал, что у меня бок-от болит, ушиб, видно. Несет меня, я и понять не могу, где я. Батюшки светы, да я ведь за лавками, на нижнем сливном мосту. Тут водопад большой, тут, видно, я и смертоньку приму, подумал я. Взмолился Господу Богу, Пресвятой Богородице, Николаю Чудотворцу и всем святым, и бросило меня в это время вместе с бревном на самое дно, стал я уже захлебываться, да нет, видно не роковой, Бог спас, опять вынырнул. Слава Тебе, Господи, в Чусовую выплыл, теперь, может быть, кто-нибудь и словит. Оглянулся, церковь-то вижу, хотел перекреститься, а руки-то не действуют, как будто оне не мои. Так-то ли я продрог, так душа готова выскочить. Думаю про себя: ну, вот, не утонул, так все равно замерзну. Но как-никак, а надежду на спасение не теряю. Руки-то, прежде всего, стараюсь оживить, ногами-то болтаю, чтоб к берегу пригрестись. Куда тебе — несет по самой струе. Но вот вижу вперед-то — ровно на лодках плавают. Действительно, живые люди и на лодках. Обрадовался. Кричу, сколь есть силы. Так что ты думаешь, куриц, варнаки, ловят, а меня, так ровно не слышат. Так я 18 верст с бревном-то и плыл вплоть до Ослянки. Здесь уж меня какой-то добрый человек словил, а я, пожалуй, и совсем расписался. Однако, отогрели, ну и оттутовался (очухался. — А.Ш.) понемногу. На другой день из Кына тройку за мной управитель прислал. И привезли меня на завод, как барина, и шкатулка при мне, и деньги все в сохранности. 25 рублей награды мне выдали и в послужной список это записали. Вот так.
— Ну а бок-то как? ведь ты его ушиб, — полюбопытствовал я.
— Бок-то? А бок ничего. Провалялся же я недель шесть в больнице, — горячка, говорят, приключилась, да поправился, слава Богу, ничего. Пенсию вот теперь получаю полную.
— Сколько же?
— Десять рублев в месяц, спасибо его сиятельству, кормит».
Спасибо и Леонтию Евдокимовичу Воеводину за воспоминания о той трагической поре, которую с достоинством пережили Кыновской завод, его работный люд и все население.

                4

В 1872–1873 годах на Кыновском заводе под руководством Павла Ивановича Сюзева начались опыты по изготовлению новых листопрокатных валков с закаленными поверхностями, до этого нигде не применявшихся. В те же годы независимо от зарубежных металлургов в Кыну было выплавлено новое и неизвестное до этого «белое глянцевое железо».
Многочисленные опыты, нововведения и усовершенствования уже вскоре привели к хорошим результатам.
В письме исправника заводов Лысьвенского округа А.Р. Петухова Строганову от 18 декабря 1875 года отмечалось, что «успехи Кыновского завода возрастают год от году», и главная роль в этом принадлежит П.И. Сюзеву, при котором завод «принял совершенно новый вид и оживление, а качество продукции достигло такой высоты, которой не удалась достигнуть многим уральским заводам».
По мнению Петухова, «произвести в такое короткое время большое количество новых построек, введение улучшений и производительности, совершенно основательное и прочное ремонтирование заводских строений, улучшение качества заводской продукции и увеличение количества ее можно достигнуть только не иначе, как при выходящей из ряда энергии и личного участия во всем г. Сюзева».
Говоря о Павле Ивановиче, трудно обойти вниманием его увлечение рисованием. Известно, что большинство икон в новой Кыновской Свято-Троицкой церкви написано было рукою Сюзева, который однажды в письме члену Ученой Архивной Комиссии А.Е. Теплоухову изложил одну из причин и мотивов своего увлечения: «Я рисую не для платы, не из каких-либо видов корыстных, а просто ради искусства, которое любил когда-то до страсти. И теперь, когда давно все поэтические настроения миновали, когда с тех пор много утек ло воды, мы живем с искусством дружно. Там, где труд по любви, по дружбе, о тяжести труда не может быть и речи».
К этим словам, пожалуй, присоединились бы многие из той «интеллигентской ячейки», которая сложилась на Кыновском заводе, где еще при предшественнике Сюзева, управляющем Рогове, при его покровительстве было сделано много, чтобы в этом, казалось бы, Богом забытом месте вскоре после отмены крепостного права жители заводского поселения могли посещать организованные при клубе семейные вечера, участвовать в воскресных и праздничных собраниях, в театральных постановках и слушать всевозможные лекции.
Конечно, и после многообещающего царского манифеста, когда бывший крепостной люд, прокутив на радостях остаток денег в кабаках да пролежав на печи, был вынужден надеть старое заводское ярмо, основную часть поселкового клуба составляли представители администрации предприятия, купечества, приходского училища, лечебного заведения и даже служители церкви. На вечеринках занимались хоровым пением, деревенскими играми, пляскою под песни.
Впоследствии завели чтения. Вход к очагу культуры был доступен для всех. И не было в ту пору даже мысли о том, что уже вскоре придется говорить об отрицательной стороне так называемой просветительской деятельности отдельных субъектов, которые еще и сами нуждаются в развитии. А Воеводину, одному из активных общественников, придется с горечью написать в своей вышедшей в 1910 году и посвященной казалось бы, чисто техническим проблемам книге «Урал и его горнозаводская промышленность в пределах Пермской губернии»:
«Психика рабочих, созданная пропагандой последнего времени (о всеобщем разделе богатства, после которого наступит равенство и после которого уже работать не потребуется, так как все будут богаты), сделала своих носителей совсем несчастными. Оторванные от прежних традиций, потерявшие во все веру, утратившие способность отдаваться труду беззаветно, они смотрят на себя, как на каторжников, прикованных к тачке, не судьями только, а силой экономической необходимости. В таком положении люди считают своих работодателей ненавистными тюремщиками; отсюда низкая трудоспособность, невежество, леность, пьянство и прочее».
Читая Леонтия Евдокимовича, не можешь избавиться от мысли, что злободневность этих высказываний никогда не покидала российских порогов, в той или иной мере переселившись в советское время и в период начала новой капитализации нашего многострадального государства.
Может быть, тогда, во второй половине ХIХ века, еще были возможности излечиться от этой со временем закосневшей болезни, когда «вместо того, чтобы на это великое зло взглянуть серьезно и принять меры к оздоровлению, у нас его намеренно углубляют. Покушаясь на весь уклад жизни простолюдина, извращают его нравственные понятия чтением лекций для рабочих по анатомии, физиологии, политэкономии, беседы о Дарвине и Горьком.
Иной в грамоте-то до слогов только дошел, а ему внушают Дарвина по Герберту Спенсеру...После таких лекций: полное отрицание Божественного начала, ненависть черной кости к белой».
За окном XXI век, а мы еще так далеки от Бога и веры во что-то жизнеутверждающее, и не из-за «просветительства», а по причинам «приземленного порядка», которые понятны всем, кто не витает в поднебесье и способен видеть ту огромную пропасть, разверзшуюся между зажравшимся и нищим сословием, хотя «кость» у них, казалось бы, одного цвета.
Возвращаясь к просвещенности населения, нельзя не обратить внимание на выхолащивание истории Отечества, которую в угоду времени и классовым интересам преподносят сейчас иные школьные учебники. Так и хочется воскликнуть, читая их: не верь глазам своим, вернее — тому, что написано в книге, утвержденной министерством просвещения.
Вот и молодым Воеводиным довелось испытать на себе, причем с трагическими последствиями, влияние печатного слова в мудреном издании по уходу и воспитанию младенцев.
Вот, что писал по этому поводу в своих воспоминаниях бывший учитель Кыновского училища: «В марте месяце 1868 г. у меня родился сын, мы стали воспитывать его по Комбу, который требует с пеленок приучать ребенка к регулярности; кушать он должен, по его мнению, в определенное для того время и определенное число раз в сутки; колыбели ему не полагается; пеленать не надо; носить его следует на подушке; реветь он может сколько угодно и чем больше, тем лучше; вода для купания должна быть такой-то температуры по Фаренгейту и т.д. Все эти предписания мы выполняли пунктуально, но ребенок захилел и через две недели скончался. Бабка-повитуха заявила нам, что мы его заморили. Но мы ей не поверили. Как могло это случиться, коль скоро все было сделано по книжке...».
Честно сказать, я после этих строк задумался было о том, что и сам автор воспоминаний, говоря его же словами «очень еще нуждается в собственном развитии». Человек, как правило, не ступает дважды на одни и теже грабли. Ан нет, господин Воеводин признается: «сильно уверовав в книгу, мы, к несчастью, еще раз повторили опыт с воспитанием по книжке — и с тем же плачевным итогом». Если мой читатель скажет, что за эти, так сказать «плачевные итоги» нужно сажать в тюрьму, я, пожалуй, буду с ним солидарен.
Забросив Комба в печь, Воеводин, возможно, лишь только тогда задумался, что не все излагаемое в книге — истина. Так или иначе, с ошибками и без таковых, жителей Кыновского завода нельзя было принизить тем, что живут они в «медвежьем углу», а «щи лаптем хлебают». Не случайно в этом Строгановском владении побывало не мало достаточно просвещенных и даже знаменитых людей того времени, среди которых были профессор Безобразов, геолог Гемельсон и др.
Посетил здешние места и Великий князь Владимир Александрович, возвращавшийся из Сибири. Если полагаться на тот факт, что река Чусовая в ту пору была многоводнее теперешней, осушенной многочисленными вырубками лесов на ее берегах и берегах ее многочисленных притоков, а лето выдалось ненастным, то августейший путешественник смог беспрепятственно доплыть до Строгановского завода.
Третьего дня августа 1868 года на Кыновской пристани было много встречающих. Звон колоколов на Свято-Троицкой церкви и громогласное «ура!» слились воедино и походили на божественное песнопение. У церкви Великий князь приложился к кресту отца Александра Горбунова и принял хлеб-соль от П.И. Сюзева.
После остановки и трапезы в доме кыновского управляющего Н.А. Рогова Его Высочество Владимир Александрович, как если бы следуя маршруту своего батюшки, Всероссийского самодержца Александра II, который тот проделал в сентябре 1826 года, посещая один из Екатеринбургских заводов, осмотрел корпус заводского правления, заводскую плотину, доменную фабрику, литейную и паровую машины. Потом высокому гостю показали кричное производство.
Осматривая полировальную машину, сделанную, как известно, «по собственному разумению» кыновскими мастерами, Великий князь поинтересовался, какою силою машина приводится в движение и кто принимал участие в ее изготовлении. Наконец, по осмотрению всего завода, за порядок и устройство его, найденного в хорошем состоянии, «изволил объявить управляющему свое благоволение».
«На другой день утром, — как писал Воеводин, — прослушав благодарственный молебен в церкви, Великий князь отправился далее на  Кунгур и Пермь».

                5

Для того чтобы хоть вкратце рассказать о Кыновском потребительском обществе, мне придется сразу же обратить внимание читателя на несхождение дат рождения этого кооператива. До сих пор в селе Завод Кын на стене одного из закрытых магазинов можно найти и прочесть на большой металлической доске, на белой эмалированной поверхности изложенный рельефными буквами текст: «Первому организатору кооперативного движения в России Кыновскому обществу потребителей в день 70-летнего юбилея (1864–1934 гг.)».
А в конце воспоминаний Л.Е. Воеводина, еще раз напоминаю, опубликованных в ХI выпуске «Трудов Пермской Губернской Ученой Архивной Комиссии» за 1914 год, прилагается копия юбилейного адреса, преподнесенная автору по оставлению им службы в Кыновском заводе. Вот ее полный текст: «35 лет тому назад в Кыновском заводе служащими завода положено начало кооперативной жизни, вылившееся в форме совместной закупки предметов первой необходимости и послужившее основанием открытому здесь официально в 1870 году Потребительскому Обществу, по времени утверждения чуть ли одному не из первых в России и первому на Урале.
Начавши свои операции при весьма ограниченном числе членов и с небольшим годовым оборотом, оно прогрессивно развивалась, и к настоящему времени достигло оборота в 222000 рублей, имея 6 торговых отделений в Кыну и седьмое в Серебрянском заводе, при 550 членах-участниках.
Вы, Леонтий Евдокимович, были одним из ревностнейших деятелей этого учреждения и проводником кооперативных идей в практическую жизнь. Вы принимали живое участие в выработке первого устава нашего общества, послужившего затем образцом для уставов многих других уральских потребительских обществ.
Собрание гг. Уполномоченных, вспоминая ныне лиц, потрудившихся на первых порах нашего общества, поручило правлению выразить Вам, Многоуважаемый Леонтий Евдокимович, искреннюю признательность, что оно с особым удовольствием и имеет честь сим выполнить. 10 Мая 1903 года, Кыновской завод. Члены Правления Общества: Иван Бобылев, Яков Тиунов, Константин Шумков, Илья Языков, Максимилиан Хлопинев».
Отсюда следует, что начало Кыновскому кооперативному Обществу Потребителей положено не в 1864, а в 1868 году, когда и началась общественная торговля, первый же опыт которой показал полную возможность вести дело, но для этого требовалось утвердить ее на прочных основаниях.
«Надо было поставить ее, — как писал Воеводин, — на легальную почву, оградить от всяких случайностей».
В Петербурге к тому времени уже имелись какие-то общественно-торговые учреждения, вроде экономического общества, но о том, на каких условиях оно существовало, не было никакой информации. В общих чертах из текущей литературы было известно о наличии за границей близких по духу ассоциаций: Лассаля, Шульце, Делича, Роберта Оуэна и др. Пришлось кыновской общественности, что называется, торить дорогу. Воеводину, в то время уже не учителю, а бухгалтеру кооператива, было поручено составить устав потребительского общества и представить его губернатору.
Образцов для устава, разумеется, не было, приходилось самому создавать план и разрабатывать статьи. Прослышав о кыновской затее и ознакомившись с документами, граф С.А. Строганов выдал под поручительство Н.А. Рогова 6000 рублей для первоначального капитала общества. В дальнейшем гарантию эту требовалось провести через устав потребительского общества.
Устав требовал утверждения по инстанции, от станового пристава до министра внутренних дел. После долгой волокиты документ вступил в силу с 1870 года, несмотря на то, что торговля продолжалась весь 1869 год.
Летом 1868 года, не имея ни малейшего опыта торговли, Воеводин отправился на Нижегородскую ярмарку в качестве заведующего торговлею уполномоченного лица. Поначалу ехал на лошадях по Кушвинско-Кунгурской дороге, затем сплавом по Чусовой до Перми и далее по Каме и Волге пароходом третьего класса. Экономя во всем, имея суточных наодного человека 75 копеек, Воеводин почти тайно взял с собою жену в помощь себе для выбора мануфактурного и галантерейного товара. Впоследствии иметь рядом прозорливый и дотошный дамский глаз было поставлено даже в обязанность. Однако в ту пору кроме удручающей неизвестности у Леонтия Евдокимыча не было ничего, чтобы замечать на пути значительные перемены между средней частью реки, где располагался Кыновской завод, и низовьями Чусовой, которая из своенравной и непредсказуемой горянки превращалась в этакую солидную и степенную даму. Теперь ее покатости высоких, лишенных скальных ребер берегов, с красно-бурою почвою, переходящие в причудливые очертания холмистого рельефа, заняты просторными хлебными полями и заливными лугами, кое-где перерезанными селами и деревнями да табунами пасущегося скота на превосходном подножном корму. Иные деревни поражают своим убранством, говорящим о зажиточности и довольстве. Все дома и службы этих селений крыты тесом, стоят прямо и выглядят весело. И нет нигде ни покосившейся избы, ни разоренного жилья, которые не раз приходилось видеть Воеводину на пути от Билимбаевского до Кыновского заводов и значительно ниже, до берегов моей малой родины, где на месте деревень Коновалова и Копчик теперь одни лишь удручающие пустыри.
Пароходное общество третьего класса оказалось для кыновского уполномоченного весьма полезным. Все среднего состояния купечество ездило тогда на палубе, которая в кормовой части была защищена от непогоды зонтом, а носовая часть не имела даже и этого удобства.
«В первый же день на пароходе, — вспоминает Воеводин, — я свел знакомство с торговым миром и обогатился необходимыми знаниями. Узнал, у кого что покупать, записал адреса фирм и, кроме того, приобрел много полезных советов...».
После изнуряющих торгов предстояла еще организация отгрузки товара на Сибирскую пристань, откуда он должен быть доставлен до Перми и далее, перегруженным на барки, отправиться до Кыновского завода по Чусовой.
Уже по прибытии домой Леонтия Евдокимовича высадили из экипажа «в обморочном состоянии», но зато товар пришел в полной сохранности, а его ассортиментом кыновской покупатель остался весьма доволен.
С появлением в Кыновском заводе общества потребителей стали нести убыток торговые лавки местных купцов Устелемова и Ромашова. И было отчего: товар, предлагаемый обществом, стоил намного дешевле, чем у упомянутых купцов. К примеру, если у одних дюжину пуговиц можно было приобрести за 20 копеек, то у их неожиданных конкурентов — за 8 копеек; то же самое и с ценой на иголки: если первые за копейку продавали две штуки, то вторые за эту же цену — десяток. И это не только за галантерейные товары, но и за бакалею, табак, обувь и мануфактуру.
Занятие торговлей — дело весьма хлопотное и сопряженное с опасностью нарушения законодательных норм. И немудрено, что уже вскоре на оказавшегося за прилавком учителя Воеводина от конкурентов-купцов и просто завистников посыпались всевозможные наветы, по причине которых Леонтий Евдокимович был обязан ежегодно предоставлять директору Кыновского училища от местного уездного исправника свидетельство о своем поведении... В результате гонений Воеводину пришлось, оставив учительскую должность, перебраться на новое место работы, поначалу секретарем, а затем бухгалтером общества потребителей.
Летом 1870 года в Перми был утвержден представленный губернатору Устав семейных вечеров. А с осени в Кыну начались великие плясы — многочасовые и похожие на массовые народные гуляния. Появились наконец-то и музыканты. Усилившееся веселье отразилось на посещении публичных лекций. Их время сократилось до минимума, а посетителей значительно поубавилось. В числе параграфов устава был, между прочим, один, ограничивающий время пребывания в помещении клуба семейных вечеров. Полагалось быть там только до 12 часов ночи. Николай Абрамович в высшей степени строго держался этого правила и заставлял ему следовать других, во избежание всевозможных беспорядков и соблюдения покоя кыновских жителей, дабы каждый из них поднимался по заводскому свистку и выходил своевременно на работу.
Однако уже в ту пору, конца ХIХ века, из других Строгановских заводов стали доходить неодобрительные слухи о том, что кыновляне совсем свихнулись с заводской деловой почвы в ущерб владельческим интересам; о том, что увлечение служащих общественными делами, нигде до сей поры в имении графа не практиковавшимися, ведет к ослаблению дисциплины и непозволительным вольностям. И лишь тот факт, что подобные «выходы из рамок», к которым можно отнести попытку войти с заводовладельцами в договорные отношения с предоставлением служащим права на участие в заводских прибылях, исходили от самого управляющего Рогова, человека весьма авторитетного и, можно сказать, почитаемого простолюдинами, оберегал Кыновской завод от высочайшей немилости.
Среди противников подобных «вольностей» был и П.И. Сюзев, впоследствии известный на Урале знаток заводского дела, металлургии чугуна и железа, чьи статьи неоднократно публиковались в «Горном журнале» и «Пермских ведомостях». По мнению Павла Ивановича, выше упомянутые договорные отношения между заводовладельцами и служащими создавали в их обществе два мнения об этом предмете. Одни предполагали, что их снова желают закрепостить, другие видели в этом несомненную пользу как для завода так и для себя.
Возможно, именно по причине этих ожесточенных споров в заводоуправлении и помимо его в Кыновском заводе произошли служебные перестановки, в результате которых  1872 году Рогов был переведен в село Ильинское членом главного управления Строгановскими владениями, а на его место заступил Сюзев. Впоследствии Павел Иванович, уже будучи управляющим родного для него Добрянского завода, губернским гласным и членом многих комиссий в земском управе, скончается в Перми.
С возвращением в девяностые годы из командировки в Добрянку уже в качестве его нового управляющего Ф.Я. Бушуева на Кыновский завод ни в общественной жизни, ни в заводском управлении не произошло каких-либо существенных перемен. Разве что с собою на должность горного смотрителя Федор Яковлевич привез молодого выпускника Петербургского технического училища, горного инженера, проходившего практику в Добрянском чугунолитейном заводе, О.С. Яблонского, уже вскоре ставшего его зятем. В ту пору конца ХIХ века, в преддверии всероссийского промышленного кризиса, Кыновской завод проживал застойные годы без заметных потрясений и реформирований, как на производстве, так и в общественной жизни.
Появление нового чиновника, Осипа Самойловича, после прилива внимания, особенно со стороны местных дам, и его столь успешней женитьбы, не принесло перемен.
Даже в клубе воцарилась скукотища. Театр уже давно не ставил новых спектаклей, а семейные вечера не приносили оживления. Девицы уныло бродили по комнатам или, не смотря на запрет, играли в карты, а кыновские кавалеры безвылазно стучали шарами в биллиардной или пропадали в насквозь прокуренном трактире.
Изменило счастье и обществу потребителей: на одном из его товарных складов приключился пожар, принесший весьма много убытков. Однако это не погубило дела. В 1905 году торговые обороты общества приблизились к 250 тысячам рублей, и оно имело около десятка отделений.


                Часть III
                ВЕЧЕР

                1

В весеннюю пору даже привычный для шорника запах лошадиного пота, исходящего от развешанных внутри деревянного здания хомутов, чересседельников и другой сбруи, показался Симонину необычайно удушливым — до немоты. И первое, что он проделал после обхода увязнувших в грязи конных дворов, — широко распахнул двери и окна конюховки. Затем, набрав в прокопченное ведро картофеля, прошел на плоскую каменную кромку горы. И, запалив загодя приготовленные ветки сухарника, стал ждать, когда на дне костра образуется алая россыпь углей, одновременно пытаясь согреть одеревеневшие от холода ноги.
Смерклось. От заводской запруды на вершину Плакун-горы потянуло знобящею сыростью, перемешанной с запахами древесного угля и плавленого металла.
В каменном мешке, на месте расположения Кыновского завода, сумерки всегда ранние и продолжительные... Там, в низине, над доменной печью, еще совсем недавно можно было видеть длинные языки пламени и постоянно взлетающий рой искр.
Теперь, когда по всей России разразился промышленный кризис, домна работала вполсилы — скорее для собственного выживания, чем для производства металла. Готовясь к закрытию своего предприятия, которое становилось все менее и менее выгодным, С.А. Строганов постепенно свертывал производство чугуна и железа.

                2

Если до конца XIX века Урал был на рынке монополистом, то в начале нового столетия созданная и эксплуатируемая иностранным капиталом молодая промышленность юга страны быстро и уверенно обогнала железорудные предприятия Каменного пояса по выпуску отличающегося дешевизною чугуна и железа.
В уральской промышленности разразился кризис. Сбывать продукцию, становилось все труднее. Заводовладельцы были вынуждены продавать скопившийся металл ниже его себестоимости, которая в свою очередь постоянно возрастала. Тому немало причин и примеров: так, ближайшие к Кыновскому заводу месторождения, которые находились на расстоянии шестнадцати верст, истощились. Приходилось вести разработку в местах, находящихся на значительно большем, чем прежде, удалении. Древесный уголь готовили в дальних лесосеках. Транспортные расходы, связанные с перевозкою топлива и руды, поднимали стоимость чугуна постоянно.
А ведь были времена, когда доходы от уральского железа доходили до 165%. Легкие деньги, вместо того, чтобы использовать их на модернизацию и покупку нового оборудования, заводовладельцы тратили в угоду личных интересов за границею или в самой России.
Разработка месторождений велась хищнически, леса вокруг предприятий были вырублены до основания. Многое из сказанного выше даже за сотню лет от той поры не изменило стремления собственников к ежеминутной наживе. И в конце ХIX века, и в начале XXI_го любителей «снимать сливки» не поубавилось. Скорее наоборот, посчитав все советское гадким, а два слова — «демократия» и «анархия» — сделав синонимами, новые хозяева своей рассыпавшейся страны устроили на ее поминках перераспределительный беспредел с безжалостным опустошением российских недр и народных карманов.
Осознав в тот момент, что уральская промышленность продолжает функционировать лишь по инерции, Строганов идет на неблаговидные меры. В одном из документов на имя управляющего заводом Бушуева читаем: «Граф решил сократить выпуск чугуна в 1904 году на всех заводах. Особенно на Кусьинском и Кыновском следует воздержаться от обязательного заподряда на заготовку материалов, ввести в Кыновскую смету на 1904 год 100 тысяч пудов кровельного железа». Оказавшись не у дел, чугунолитейщики и железоделатели в поисках работы вместе с семьями стали покидать поселок.

                3

Когда с западного склона горы — некогда заполненного лесом пространства — сорвался порыв неожиданного ветра, а мохнатые черные тучи просеяли слякоть, до Симонина донесся жалобный плач еще в прошлом году покалеченной грозою сосны. Старое дерево, неведомо как уцелевшее в ту пору, когда здесь массово заготавливали и томили кучным методом древесный уголь, вновь напомнило о былом...
От непосильного труда и издевательств лесничего Замараева стон и плач стоял на этой горе. Не потому ли народ кыновской прозвал ее «Плакун». И вот теперь это дерево, побитое силой небесною за неведомые грехи, оставаясь в одиночестве посреди огромного поля, напоминает о страданиях минувших и нынешних работного люда Кыновского завода.
Забыв об уже превратившихся в золу картофельных клубнях, накрытых ведром, Герасим Симонин шевелит промокшими в галошах ногами и ругает себя за то, что пожалел денег на новые сапоги. Его знобит и он с ощущением непоправимого одиночества долго крестится и бьет поклоны в направлении Свято-Троицкой церкви — через исчезнувший во мраке Кыновской завод.

                * * *
С закрытием чугунолитейного и железоделательного предприятия как напоминание о нем на карте некогда Кунгурского уезда, а теперь Лысьвенского района значится село Завод Кын. Еще в конце семидесятых годов минувшего века, это был процветающий населенный пункт, который славился молочным производством колхоза «Мир» и ударными заготовками древесины Кыновским леспромхозом. Да рухнули от непродуманной перестройки и смены власти вместе с великим государством СССР и эти самые два столпа, на которых держалось знаменитое в прошлом село Завод Кын.
На просторных кыновских полях теперь не встретить стада буренок, а в лесу, средь заросших малинником делянок, можно наткнуться лишь на ягодников да соперничающих с ними медведей.
Работящий кыновской народ, которого за последние два десятка лет поубавилось в разы, словно бы здесь прокатилась чума, еще пытается подняться с колен, занимаясь натуральным хозяйством, в худшем случае — пьет от безделья и расплодившейся вместе с ним лени.
А какие были в селе магазины! Глаза разбегались. Помнится, приходил я туда с матушкой из дальней деревни за книжками — учебниками для начальных классов да за одеждой и обувью. Дивился внешней красоте здания универмага из стекла и бетона, блеском его витрин и богатым ассортиментом товара. При входе в этот дворец благополучия с правой стороны, на стене, висела мраморная доска с надписью: «В 1864 году в Кыновском заводе возникло первое в России кооперативное общество потребителей». Теперь на этом месте пустырь, а разве пустырем можно гордиться?
Перекрасившиеся в демократов бывшие атеисты — партийные чины, понацепляв на бычьи шеи массивные золотые цепи с крестами, все еще «кормят» кыновлян обещаниями возродить ими же порушенную Свято-Троицкую церковь, которую население до сих пор называет собором.
С детских лет привык уважать людей за умение работать во благо, а не воровать умело, и во мне, при отсутствии злости, остается лишь жалось к тем, в чьих душонках, изгаженных бесцеремонной наживою, напрочь отсутствует Вера — будь то во Всевышнего или в процветание свой страны.
Многократно во время Гражданский войны переходило село Завод Кын то к белым, то к красным. Сколько народа полегло... Мало ли, много ли — цена всегда велика, если оплачена человеческой жизнью.
На флаге, что колышется над зданием Кыновской администрации, есть и белый, и красный цвета, сулящие веру в наше согласие и единение, которых так недостает ни жителям России, ни населению села Завод Кын, неправомерно делящемуся на богатых и нищих, проживающему на линии разлома еще не государства, а лишь Уральских гор.


                В ТРЁХ КОНЦАХ
                Повесть

...И не в трех концах света, а в трех точках уезда, в котором, как и мне, посчастливилось родиться Д.Н. Мамину-Сибиряку, располагались когда-то Серебрянский железоделательный завод, Ослянская пристань и почивший в разгар строительного бума 1915–1916 годов, прошумевший на весь Гороблагодатский горнозаводской округ Коноваловский лесопильный завод.
У каждой из этих «точек» своя история — продолжительная или короткая, но если ее вычеркнуть из того времени и памяти людской, сама биография Урала будет неполной и однобокой.
Для того, чтобы рассказать о предзакатных конвульсиях этих заводов и пристани, мне понадобилось перечитывать произведения писателей того времени, среди которых главенствующая роль принадлежит уже упомянутому Д.Н. Мамину-Сибиряку, и, конечно, менять в сознании своем одежду, манеры поведения и речь, желая не выглядеть чужим среди своих дедов и прадедов — там и оставаться понятным и близким для сверстников и детей своих — здесь. Пусть читатель, насколько это мне удалось, сумеет осознать суровую неизбежность прекращения жизнедеятельности заводов и пристани, и словно бы побывает с автором в трех концах уральских дорог.

                Часть I
                ПОТУСКНЕВШЕЕ СЕРЕБРО

                1

Серебрянский казенный железоделательный завод лежит на правой стороне реки Серебряной. В низовье от плотины, на дне просторной ямы, словно бы уверовав в надежность своей постройки, строители разместили и фабрики, и цеха.
Плотина, земляная и давно не чищеная, когда-то держала воду на 260 саженей вверх по руслу, раздвигая берега реки в верховье на 20, а внизу, у плотины, на З0 саженей. Сама запруда поднималась на двенадцатиаршинную высоту.
Выше, слева от берега и цехов, где расположен погост, до Ослянской пристани уходит Гороблагодатский тракт.
На Серебрянском заводе имеются две каменные кричные фабрики, которые заметны со всех сторон расположенного на возвышенности поселения. Фабрики эти, в отличие от якорной, неоштукатуренной, имеют коричневый цвет невысоких стен и красные железные крыши.
Почти в самом центре, среди притиснутых к запруде домов, виднеется голубая деревянная церковь Богоявления Господня. Среди массы прокоптившихся разновеликих изб с островерхими крышами и небольшими садиками, почти соприкасающимися друг с другом, — богоугодное заведение, облагороженное еловыми насаждениями, похожее на островок благополучия и смиренности.
Напротив чугунной церковной ограды, через Базарную площадь, окруженную торговыми лавками, с кабаком, заводскими постройками и конным двором, располагается здание серебрянской конторы. Это низенькое деревянное строение, стоящее на фундаменте из природного камня, выделяется прогнившим мезонином и проржавевшей крышей над некогда белыми, а теперь осыпающимися колоннами.
На задворках «конторской епархии», возле длинных навесов с телегами, бричками и даже старой каретой, находятся конюшни для казенных лошадей, и конюховка, в которой располагаются шорники.
На стенах конюховки длинными рядами висят хомуты с притиснутыми в них чересседельниками и вожжами. И над каждым хомутом свой порядковый номер, а иногда и табличка с именем лошади, которых в заводском хозяйстве насчитывается до нескольких сотен.
За стеной конюховки находится кучерская и все, что осталось от пожарных машин...  По другую сторону от конторы, ближе к тракту, тянутся каменные хлебные магазины. А за ними, до самой церковной ограды, — рыночные постройки.
Время будничное — рабочее. Изредка ктото проходит или проезжает, грохоча тележными колесами, через залитую живительным июньским солнцем торговую площадь. И вновь тишина. Время от времени с реки сюда долетают редкие удары молотов, шум рабочих колес плотины и пыльный запах древесного угля от заводских цехов.
Ближе к вечеру со стороны уходящего в гору тракта слышатся скрипучие звуки приближающегося экипажа, — это возвращается из Кушвы хозяин завода Никита Степанович Зудов.

                2

В час, когда заходящее июньское солнце едва коснулось горизонта, а в Серебрянской церкви давно отзвонили вечернюю, из Ослянской пристани вернулся порожний обоз. Восьмилетний Антошка Зворыгин в летнюю пору любил поджидать отца на широкой завалинке. Завидев спускающуюся мимо погоста длинную цепочку повозок, он бежал навстречу усталым лошадкам.
Изба Мартела Степановича Зворыгина, подводчика заводского товара, стояла на краю поселения, у самого тракта. Когда-то, еще в середине восьмидесятых годов XIX века, обозы здесь проходили один за другим — в разные стороны. Железные грузы до Чусовой возили в то время кушвинцы и баранчинцы, верхнее- и нижнетуринцы и серебрянцы.
За неимением связывающих заводы и поселки Гороблагодатского округа железных дорог, единственной транспортной жилой до Камы и далее по всей России был ее горный приток. Больше двадцати тысяч подвод ежегодно проходило по Гороблагодатскому тракту. А вот теперь, перед сменой столетий, кроме редких повозок со стороны Кушвы до Ослянской пристани в основном шли грузы Серебрянского завода, на котором помимо низкосортного железа выпускали крупногабаритную продукцию якорной фабрики.
На фабрике этой, при двух горнах и двух молотах, изготавливались из привезенного за 60–100 верст и перекованного на железо чугуна лодейные ходовые, лодейные становые и коломеночные якоря, вес которых доходил до 150 пудов. Как правило, якоря доставлялись до пристани в зимнюю пору на особых санях с широкой деревянной площадкой и металлическими кольцами по углам, к которым крепились эти громоздкие «железки».
В этот раз Мартел Зворыгин с товарищами отвозил кровельное железо и потерял в пути колесо. Домой возвращался злым, и не от дорожной поломки, а потому что хозяин вновь срезал расценки за перевозку груза. Если раньше за пуд сортового железа — полосового обыкновенного, четырехгранного, круглого и восьмигранного — летом платили 23 копейки, то теперь не выходило и пятнадцати.
— С таким заработком мы с тобой, Евдокия, ноги протянем, — сказал Зворыгин-старший по возвращении с конного двора.
После этого вечера не по годам смышленому Антошке совсем расхотелось, возить «железки», как батька, на своей лошади. У него теперь появилась другая задумка...
— Тять, а тять, скажи, а тому дяденьке, который возит нашего управителя, хорошо ли ему живется?
— Жил когда-то… — непонятно ответил отец, вспоминая о той поре, когда кучер управляющего заводом ходил гоголем и высоко глядел с каретных козел. Тогда под дугою тройки на всю округу звенели валдайские колокольца, а каждый встречный шапку снимал. Теперь, чтобы не обнажать головы при виде хозяйского тарантаса и одинокого вороного, под дугою которого обреченная тишина, работный да служивый серебрянский люд спешил заблаговременно сойти за обочину.
Когда Зворыгин угомонился, перестал отмерять сажени и цепляться головою за потолок дребезжащей избы, Евдокия собрала поздний ужин. Кормились серебрянцы плохо. Основной едой мастеровых были картошка, редька, хлеб,  лепешки, пельмени с кислой капустой.
Помогали выжить заготовки в лесу. Большинство мужиков за неимением ружей ставили силки и капканы. Женщины и дети собирали ягоды — землянику, малину, бруснику. Запасали и солили луговой лук и грибы. Когда-то в реке Серебряной и в заводской запруде водился хариус, а теперь хозяин запретил ловить — чтобы не извести вконец.
О многом в настоящее время приходится лишь вспоминать. Вот ведь и минувшая Троица прошла пресней пресной воды. Ни тебе праздничной суеты, ни выходных длинных. Прежний-то управляющий, чей кум Питерим Крапоткин до сих пор служит в Свято-Троицкой церкви, что на Ослянской пристани, был ревностный исполнитель всех духовных обрядов. Не потому ли Троица в Серебрянском заводе была большим праздником. К этой поре первого июньского воскресенья повсюду заканчивались полевые работы, да и в огородах было все посажено. Приостанавливалась любая деятельность на рудниках, фабриках и в лесах. Все это было заведено еще с той поры, когда после указа Берг-коллегии от 5 декабря 1754 года фавориту империатрицы Елизаветы Петровны графу П. Шувалову было разрешено построить Серебрянский железоделательный завод, который был пущен в 1758 году. Хоть и оставил после себя П. Шувалов долги немалые, однако производство железа на гороблагодатских заводах увеличил, а стало быть и мастеровой человек особо не бедствовал и даже праздники знал.
Утром в канун Троицы у Зворыгиных топилась баня. В избе у Евдокии все помыто и выскоблено, постланы половики, обновлены занавески, в окнах солнце, и в избе — весело!
А на заводе всеобщая суета: мужики идут на Базарную площадь, где будет накрыт большой стол — от хозяина. Бабы бегают по рынку, кричат, торгуются; в одном месте балаганы достраивают, в другом толпится народ у кабака.
После того, как в Богоявленской ударят в колокола — народ начинает стекаться к обедне. После молебна народ поджидает хозяина подле паперти. А вот и он. Все снимают головные уборы.
— Хлеб да соль вам, люди добрые. С праздником! — кланяется управляющий.
— Выставить у конторы пять ведер водки за мой счет, — говорит он приказчику и добавляет: — Гулять будем три дня...
До глубокой ночи в каждом доме пляска, пение, крики и ругань. Молодежь в этот день подерется за просто так. Иной раз наломают  костей и тащат друг друга в больницу. Драки в Серебрянском заводе считались публичным развлечением.
Веселый был праздник — есть что вспомнить.
В избе у Зворыгиных тихо поскрипывает кровать.
— Понесла я, отец... — шепчет Евдокия ласково прижимаясь к мужниному плечу.
Жизнь продолжается.

                3

Однообразно кружилась жизнь в Серебрянском заводе — как зарастающая запруда наполняется весною водой и пересыхает зимой. И над всем этим, независимо от природы, словно плотина над заводом, главенствовал бог и царь — управляющий Зудов. Ему ведомо все, до ничтожных брожений в умах и поступках серебрянского люда. Дух крепостничества, как заводская копоть, до сих пор витал над за водом. За малейшее воровство из цехов, хотя бы даже за обрези столь необходимого в хозяйстве кровельного железа, секли на конном дворе плетьми и заставляли не один месяц работать без вознаграждения. Набузили мужики у кабака, побили окна в торговых лавках или поломали что на рыночных рядах — пожалуйте к приказчику Замараеву. Он при хозяине, как пес цепной. А цепь у Зудова длинная. На кого нужно отпустит, а на иного и смилостивится. Замараева боялись больше, чем блюстителя местного порядка, заменявшего полицейский чин. «Ходуля» — так называли его за длинный рост и не сгибающиеся ноги — в праздничные дни предпочитал сидеть на возвышенности за рекой Серебряной, в будке у другого надсмотрщика, в обязанность которого входило «отбивать часы», подавая свистки на работу, обед и с работы. Разнимать драчунов — себе хуже. «Ходулю» уже неоднократно избивали, а потому он предпочитал заниматься мелкими склоками: кто чьих кур пощипал или козу увел.
Не вмешивался хозяин разве что в семейные неурядицы. Будучи человеком холостым и уже пережившим измену, он строго придерживался дедовских законов. В то время в глубинке было принято считать, что, ежели муж застал жену с любовником, он может наказывать ее, как пожелает. Приговор будет оправдательным.
В губернском городе такого рода случаи были курьезом. Пермская газета «Уральская жизнь» как-то печатала «Дело о поджоге», которое случилось в Серебрянском заводе Кунгурского уезда.
«Обвиняемый Глухих 78 лет. Это дряхлый, совершенно седой старик. От старостион почти ничего не слышит. Слепятся глаза. Невнятно шамкает беззубый рот... И кажется странным и непонятным, что вот этот самый, еле живой старик, ночью 16 апреля 190З г. пробрался к дому крестьянина Чусовитина и пустил ему «красного петуха». Шестеро свидетелей, вызванных в судебное заседание, рисуют странную картину.
Старик Глухих имел сожительницу, молодую женщину лет 25, которую потерпевший Чусовитин переманил к себе в стряпки. Именно в день ухода сожительницы случился пожар.
— Он ее все невестой своей называл, — сообщил один из свидетелей.
Присяжные после недолгого совещания вынесли оправдательный вердикт».
По большому счету серебрянцы народ мирный. В хорошую погоду да в летнее время они любят выйти на улицу, посидеть на завалинках, побеседовать на свежем воздухе о заводской жизни.
А заводская жизнь складывалась не лучшим образом. В конце 90_х годов девятнадцатого века на Серебрянском заводе была построена доменная печь. Однако в начале  следующего века, в период кризиса, доменную печь пришлось погасить, так как чугун не находил себе сбыта даже по цене ниже себестоимости. Положение завода в период кризиса было особенно неблагополучным.
Серебрянский завод остался единственным из казенных заводов, который работал с убытком не за отдельные, а за все годы кризиса. В 1901 году горный начальник Гороблагодатского округа ходатайствовал об организации при Серебрянском заводе производства мартеновской стали, для чего просил перевести на Гороблагодатский округ кредиты, отпущенные Воткинскому заводу на устройство третьего мартена. Однако этот вопрос не получил удовлетворительного разрешения. Через десять месяцев, в августе 1902 года, начальник округа возбудил новое ходатайство о сооружении на заводе 20-тонной мартеновской печи. Но кредиты на постройку опять отпущены не были. Действие доменной печи на Серебрянском заводе совещанием при Министерстве земледелия и государственных имуществ в 190З году решено было приостановить. Печь была вновь задута в 1905 году, но без всякой надежды получить прибыль, а исключительно для того, чтобы переработать уголь от заготовок прежних лет.
Что же касается производства сортового железа, которое в 1902 году давало убыток с пуда уже 40–50 копеек, то совещание решило заменить производство сортового железа прокатом кровельного железа на привозном из Кушвы и Баранчи металле, чтобы не оставить население совсем без работы. Но производство листового железа было невелико — всего 70 тыс. пудов в год, и на это ничтожное количество ложились все цеховые и накладные расходы. Горный ученый комитет с полным основанием считал, что производство листового кровельного железа, при удаленности Серебрянского завода от железной дороги, неизбежно будет убыточным. Завод следовало бы передать в частную эксплуатацию, но это было делом маловероятным, а закрытие завода грозило безработицей местному населению. Поэтому, несмотря на решение Комитета отказаться от производства кровельного железа, прокат железа продолжался. Положение не изменилось и в 1907 году, когда завод начал прокатывать кровельное железо из мартеновских слитков Кушвинского завода. Слитки приходилось доставлять до Серебрянска 57 верст гужем. Естественно, что железо обходилось очень дорого, и завод продолжал оставаться убыточным: в 1907–1908 годах он приносит казне до 257 тысяч рублей убытка ежегодно.
Разбитая телега — предвестник безработицы — все чаще и ближе гремела перед серебрянскими окнами. И жители, пугаясь за свое будущее, стали потихоньку разъезжаться по ближайшим заводам — не только Гороблагодатского округа.
С появлением еще одного сына, получившего имя Павел, в честь деда, прах которого покоился на берегу Чусовой, Мартел Степанович стал все чаше задумываться о возвращении к корням своим... и кормилице-реке.

                4

До конца еще не отошедший от крепостнического похмелья Никита Степанович Зудов делал все круто, неожиданно и бесповоротно. Близко к себе не подпускал и в то же время грубо не отталкивал, не разобравшись в делах. Не оттого ли серебрянские чиновники хоть и боялись его, но шли на контакт. Часто бывали в его холостяцком, самом лучшем на Серебряной, двухэтажном доме, вокруг которого был разбит большой для среднеуральских мест сад с парниками и оранжереей.
Дом был поставлен так, что из восточных окон его хорошо просматривались центральные заводские ворота, где слева и справа вдоль металлической ограды размещались длинные и широкие скамьи для отдыха рабочих во время обеденного перерыва, перед сменой и после.
Здесь, в стороне от конторы, можно было услышать о всех заводских проблемах: допотопных станках и мизерной зарплате. Продолжать разговор о нужде шли в кабак. Поставленный рядом с заводом, он, возможно, и был для кого-то отдушиной, но только не для семьи. В отдушине этой постоянно висел табачный дым и возвышались над кабатчиком такие же толстые и лощеные, как и он сам, пятиведерные бочки с водкой. В соседних торговых лавках в продаже были чай, сахар, мука, спички, курево, крупы, мясо и рыба. Здесь же, за деревянною перегородкою, среди запахов кожи и дегтя можно было купить и сам деготь, и хомуты, и прочую сбрую.
В одной из каменных лавок можно было отовариваться по харчевым книжкам. Управляющий лично выписывал их вместо зарплаты, и они хранились у хозяина-лавочника. Покупателями этого заведения были в основном жены мастеровых.
Серебрянский казенный завод, как и большинство уральских промышленных предприятий, работал 3–4 месяца в году, а остальное время все его наличные 20 молотов и 24 горна из-за нехватки воды в запруде простаивали в полной тишине, которая изнывающе зависала в ту пору над всем серебрянским поселением.
В поисках работы мастеровой народ расходился по округе; одни нанимались на золото-платиновые прииски, другие, чаще семейные, шли на Ослянскую пристань, кто грузчиком, кто и на сплав — судоработником.
С открытием железных дорог все труднее было найти работу на пристанях Чусовой. Река обезлюживала даже по весне, в самую горячую и трагичную для коломенок пору. Вместе с Серебрянским заводом доживала свой век и Ослянская пристань. Пристань превращалась постепенно не в перевалочный, а постоянный населенный пункт, а заводское поселение перестраивалось на крестьянский лад.
Ни французские специалисты, обучавшие серебрянских мастеров и помогавшие им в 1848 году устанавливать контузуанское оборудование, разработанное братьями Грандмонталь, ни одна из самых ярких персон в истории развития отечественного сталеварения— инженер-металлург Павел Матвеевич Обухов не смогли уберечь завод от ржавчины распада. Отец П.М. Обухова, Матвей Федорович, работая на Серебрянском заводе, приобрел славу механика-самоучки. Он сумел осуществить коренную реконструкцию заводской плотины и водяных двигателей. За эту работу Матвей Федорович, не имевший технического образования, был переведен в горные инженеры.
На Серебрянский завод Обухов-старший приехал с шестилетним сыном Павлом. Мальчик с детства обладал исключительными способностями: рисовал чертежи плотин, водяных двигателей, кузнечных молотов и горнов. В 1832 году, двенадцати лет от роду, он поступил в Петербургский институт корпуса горных инженеров, который окончил с золотой медалью.
Павел Матвеевич Обухов, чьим именем назван петербургский оружейный завод, работал на Серебрянском заводе смотрителем, а после учебы за границей управлял Кушвинским, Юговским и Златоустовскими заводами.

                5

Несмотря на утомительный переезд до Кушвы и обратно на Серебрянский завод, Никита Степанович Зудов проснулся рано — с первыми петухами.
На часах, приобретенных на Ирбитской ярмарке, с циферблатом, на котором красовалась написанная масляной краской женская головка с распущенными волосами и бегающими вместе с маятником глазками, было без четверти семь, когда он вышел в гостиную.
Молодая горничная в белом фартучке и с крахмальной наколкой на высокой прическе, заблаговременно покинувшая хозяйскую спальню, обыденно и словно тяготясь этой повседневной неволей, выставляла столовые приборы на продолговатый дубовый стол, окруженный резными стульями. На правой стене гостиной, в промежутках между тремя окнами, наполовину завешенными зелеными бархатными портьерами, располагались, портреты отца и сына Обуховых. У левой стены, с огромным персидским ковром, располагались два черных кожаных кресла, разделенных малахитовым столиком. По углам гостиной в высоких фарфоровых вазах зеленели сорванные в хозяйской оранжерее цветы.
Плотно позавтракав, Никита Степанович спустился по витой лестнице со второго этажа — в приемную, где его уже терпеливо ждали несколько заводских чиновников.
До начала всезаводского, а скорее поселкового схода, который был назначен к началу заводской пересменки, оставалось достаточно времени. Управляющий после совещания в конторе уже раздавал поручения и прояснял некоторые вопросы. Потом отмахнулся от свиты, направился в сторону заводской запруды.
С утра светило солнце и небо было ясным до самого горизонта. Легкий шаловливый ветерок ластился к тщательно выбритым щекам, впалым и поеденным оспой. Поздний тополиный пух щекотал длинный, с горбинкою нос, цеплялся за мохнатые сомкнувшиеся на переносице брови. На глубоко изрезанный морщинами лоб то и дело спадали почти неприметные на солнце седые пряди волос.
Одетый по случаю в казенную форменку горного инженера, давно не ношенную и провисающую на длинной, словно бы иссохшей за долгие годы службы фигуре, Никита Степанович был похож на стороннего ревизора, зачем-то забравшегося в этот один из отдаленных заводов Гороблагодатского округа.
По давно не хоженной, зарастающей репьем да крапивой тропинке вдоль шумно бурлящей после недавнего ненастья реки Серебряной Зудов вышел к высокой стене.
Выложенная из природного камня, она уже давно замшела и заросла маленькими деревцами берез и рябины. Двигаясь дальше — к плотине — управляющий наткнулся на огромный пролом. Вспомнив, что когда-то на этом месте возвышалась массивная железная дверь и будка охранника, Зудов поморщился и с мрачным видом пошел по территории завода. За время хождения среди полупустых и захламленных цехов и фабрик управляющему подумалось о том, что в провал этот, всеми забытый и выходящий к реке, незаметно вытекли и все производственные мощности Серебрянского завода.
Когда Зудов, словно замыкая прощальный круг, никем не замеченный и придавленный временем, вновь вышел через пролом на Базарную площадь, туда с щемящим чувством неопределенности и тревоги за свое будущее стекалась пестрая толпа. Бабы в разноцветных платках, мастеровые в новых зипунах, подводчики в жилетках с рубахами навыпуск и в начищенных сапогах, служащие в пиджаках — вся Серебряная шла на Базарную площадь, как на эшафот.
Быть или не быть? Об этом знал теперь только он, управляющий Серебрянским казенным железоделательным заводом. Когда Зудов поднимался на плотину, заполненную соломой, навозом и смешанной с глиной хвоей, то не раз оступился на прогнивших сходнях. Уже когда он был наверху, откуда просматривались все заводские постройки, налетевший с запруды порыв холодного и влажного ветра зло распахнул казенную форменку, обрывая с нее когда-то посеребренные, потемневшие от времени пуговицы. И они, забывая о своей принадлежности, раскатились у ног почти под набатные звуки Богоявленских колоколов.


                Часть II
                ПОСЛЕДНЯЯ ПРИСТАНЬ

                1

На Гороблагодатском тракте подрались подводчики казенных заводов. В зимнюю пору, когда в ранние сумерки уже не так хорошо заметны повозки даже на широкой таежной просеке, посреди продолжительного и достаточно крутого спуска к Ослянской пристани столкнулись две подводы. Та, что спускалась, тащила широкие сани с коломеночным якорем — до ста пудов, а в той, что поднималась, находилось двое не менее «загруженных» в ослянском кабаке «горбачей», чье прозвище происходило от места проживания их у горы Благодать в городе Кушве.
Когда от удара одну из повозок потащило к обочине и она вместе с лошадью увязла в сугробе, на дорогу, ругаясь, выскочил Мартел Зворыгин.
—Экие вы, кутя-патя, горбатые! Вот уж я вам сейчас покажу благодать! — В подлунном свете в руках у серебрянского подводчика блеснуло лезвие топора.
Когда перед враз протрезвевшими «горбачами», словно из-под земли, выросла огромная фигура бородатого мужика в распахнутом тулупе, кушвинские собратья, теряя остатки хмеля, бросились вниз по тракту.
—Тятя! Бросай топор... Я их сейчас этой самой оглоблей и опоясаю!
Везущий следом за отцом кровельное железо, Антон, рассупонив хомут, уже размахивал толстым обломком оглобли.
С обеих сторон тракта образовался затор из подвод. Возчики, громко ругались и потрясали кулаками.
И неизвестно чем бы все это закончилось, не покажись из-за поворота тройка управляющего Коноваловским лесопильным заводом. Словно бы в урочный час оказался он здесь, возвращаясь от кушвинского начальства. Осипа Самойловича Яблонского многие знали в лицо, как и его коноваловских подводчиков, снабжающих материалом развернутое вдоль Чусовой строительство.
Дело уладилось полюбовно: кушвинцы самолично вытащили повозку и отдали Зворыгину свою оглоблю. И вновь на Гороблагодатском тракте, который впоследствии будет называться Кушвинско-Кунгурским, был далеко слышен в морозном воздухе лишь скрип полозьев да редкие понукания подводчиками своих лошадей.

                2

Начало 17З7 года. В.Н. Татищев уже в который раз просит средств для полного устройства гороблагодатских заводов. Но вместо ответа в екатеринбургскую канцелярию приходит высочайший указ Анны Иоанновны — предоставить целый перечень сведений о состоянии и перспективах обозначенных заводов.
Один из пунктов этого царского послания гласил: «На каком расстоянии пристани и каковы к ним дороги?». Командированный на гороблагодатские заводы екатеринбургский бергмейстер Никифор Клеопин сообщал: «От Кушвы до Ослянской пристани на реке Чусовой 57 верст. Дорога прорублена и большей частью расчищена (не без помощи рекрутов из приписных слобод и раскольников из скитов, которых Татищев выгнал из дремучих уральских лесов). Дорога эта удобна лишь в зимний период, но для летнего проезда еще необходимо сделать много мостов и гатей в болотистых местах».
В рассказе «Не у дел», опубликованном в «Русских ведомостях» в апреле 1888 года, Д.Н. Мамин-Сибиряк дает дороге этой весьма нелестную характеристику: «В начале семидесятых годов поздней осенью мне нужно было ехать в Петербург. Уральской железной дороги тогда еще не было, и проехать триста верст до Перми по убийственному Гороблагодатскому тракту являлось таким подвигом, пред которым отступали завзятые храбрецы, — даже прославленный Сибирский тракт в сравнении с ним являлся чуть не шоссе».
Опираясь на вышеизложенные описания и факты, сообщенные Н. Клеопиным и Д.Н. Маминым_Сибиряком, с промежутком почти в сто пятьдесят лет, можно с уверенностью сказать, что временем основания Ослянской пристани были тридцатые годы восемнадцатого века. Что же касается уральских подвод чиков, то проезжая по этому тракту и в дождь, и в слякоть, да еще с железным грузом, они постоянно совершали эти самые «подвиги». И платили им за этот каторжный труд летом от 15 до 23, зимой — 10–14 копеек за пуд груза, перевезенного на расстояние в 60–100 верст никак не похожей на шоссе дорогой.

                3

Миновав мост через речку Ослянку, правый приток Чусовой, берущий свое начало близ одноименной горы, двадцатиподводный серебрянский обоз въехал на территорию пристани. Расположенные вдоль берега невысокие, но длинные склады и амбары были давно скрыты мраком и заперты до утра.
Ругая непреднамеренную остановку и кушвинских собратьев, усталые и злые подводчики повернули коней на постоялый двор. Одни принялись распрягать лошадей, другие отправились за овсом и сеном.
Задав корму, Зворыгины не сразу попали к своему земляку из деревни Копчик, где все они когда-то жили, Кузьме Кучумову. Яшка — рыжий, молодой и распутный подводчик, вспомнив, что ему «ноне исполняется аж осемнадцать саженей», затащил-таки Мартела Степаныча и сына его в жилую да кутейную избу.
Дом этот, бревенчатый, одноэтажный, на пять окон, выходящих к реке, поделенный надвое, был и спальней, и кабаком, в котором совсем недавно отгуляли и «горбачи». Вот и теперь в нем становилось шумно.
Мужики поснимали головные уборы еще у порога, заигрывают с пышнотелой розовощекой хозяйкой, приветствуют ее и крестятся пред образами. Здесь стоит широкий и длинный стол, а подле него и вокруг стен отполированные до блеска от времени лавки.
На столе, возвышаясь над чайными чашками, исходит паром полутораведерный самовар.
Пока подводчики скидывают с себя одежду в конском волосе и травинках, Яшка-рыжий успевает пошептаться с хозяйкою, которая, игриво приспустив с плеч большой цветастый платок, уже несет наваристые щи и граненые графины с водкой.
За шумным застольем, как принято лишь у русских людей, все оглобли поворачиваются в сторону разговоров о работе: кто сколько пудов возит и у кого лошадь лучше, ругают начальство и дороги, и вновь пьют и едят до седьмого пота, как если бы эту «растреклятую» работу и не заканчивали вовсе.
Когда Зворыгины покидали застолье, им уже некому было сказать спасибо и еще раз пожелать долгих лет. К полуночной поре и хозяйку, и именинника уже было трудно отыскать. До Кузьмы Кучумова нужно было шагать и шагать мимо едва различимых впотьмах и окруженных сугробами изб и сараев. Время от времени, сквозь рваное месиво облаков появлялась луна, и тогда можно было увидеть даже торчащие из-под снега верхушки заборов и собачьи следы. Под ноги ложились длинные синие тени от двухэтажного здания сплавной конторы, от островерхих крыш домов лесничего и священника. И над всем этим царством теней и сугробов возвышался мерцающий позолотою купол Свято-Троицкой однопрестольной церкви, открытой в ноябре 1871 года.
И снова избы, избы, утопающие в серебристой пороше, и так до самого погоста, где и жил отшельником Кузьма.

                4

Кучумовы, как и другие староверы-раскольники, которых вырывали с корнями, а то и просто выкуривали из таежной глуши, сжигая их спрятанные за высокими частоколами скиты, очень редко задерживались на одном месте, где была чужая почва и вера с неприемлемыми обрядами и родом занятий. Менее болезненно переживали земные перемещения те, кто пришел к раскольникам во имя спасения души своей от мирских соблазнов, претерпел унижение и поругание до такой степени, когда нет желания помнить имя свое и корни.
К последним, пожалуй, можно отнести род Зворыгиных. Они проживали рядом с вогулами и староверами, и родовым гнездом Зворыгиных считалась некогда вогульская деревня Копчик.
В очерке «Бойцы» Д.Н. Мамин-Сибиряк упоминает и о ней: «В двадцати верстах от Кына стоит казенная пристань Ослянка; с нее отправляли казенное железо, вырабатываемое на заводах Гороблагодатского округа. Около Ослянки каким-то чудом сохранились две вогульские деревушки: Бабенки и Кончик. Обитатели этих чусовских деревушек для этнографа представляют глубокий интерес как последние представители вымирающего племени.
Когда_то вогулы были настолько сильны, что могли воевать даже с царскими воеводами и Ермаком, а теперь это жалкое племя рассеяно по Уралу отдельными кустами и чахнет...».
Читая это, нельзя не обратить внимание на тот факт, что по сравнению с другими прошедшими по Чусовой учеными и путешественниками, среди которых были Георги и Мозель, Д.Н. Мамин-Сибиряк единственный в то время, кто смело вписывает в название деревни букву «Н», тем самым утверждая, если верить легенде, ермаковское наречение — КОНЧИК. Вокруг этой легенды витает и масса других, заслуживающих внимания. Одна из них утверждает, что среди жителей деревни Кончик — Копчик есть и такие, в которых гуляет казацкая кровь, пусть не самого атамана, но кого-то из ермаковской дружины.
Долгие годы у подножия Дуниной горы — святого места вогулов — поодаль от копченского погоста, стоял без креста и без имени, с каждым веком все больше врастающий в землю осколок скалы. Старые люди утверждали, что под его основанием покоится прах сумасшедшей старухи — дочери одного из купцов, кому довелось повстречать на реке «ермаковских разбойников». А вросший в ее прах гранитный осколок был доставлен с легендарного чусовского утеса Ермаков камень.
Именно возле него был поставлен первый зворыгинский дом. И теперь на том месте стоит ожидающий хозяина своего, когда-то наспех забитый досками, словно бы на кресте распятый, дом Мартела Степановича. И до сих пор до боли в груди тянет Зворыгина что-то незримое и неосмысленное на отчий порог. И каждый раз, возвращаясь после сплава на Серебрянский завод, он задерживается на копчинском берегу...

                5

По весне к чусовским берегам прибивает массу народу, и не только уральского: с казенных и частных заводов, из приписанных к ним деревень, а также тех, кто идет на рисковое  дело за тысячи верст от своего дома, или даже просто беглых людей.
Многие серебрянцы нанимаются на сплав, грузить и сопровождать до покупателя выделанную на заводе продукцию. Вослед ледоходу с Илимской пристани до Ослянской, за восемьдесят верст, порожняком сплавлялись коломенки.
Илимская пристань расположена на берегу Чусовой, на месте впадения в нее речки Илим. И это не пристань вовсе, а судоверфь. Имея свою лесопильню и кузницу, ее рабочие занимаются заготовкой леса и непосредственным изготовлением сплавных средств.
Еще в 1860 году здесь ежегодно строилось до 100–115 коломенок (барок) и до 150 лодок к ним. Коломенки, построенные на Илимской пристани, считаются лучшими на Урале по своей прочности. Они могут принять на себя до 9500 пудов груза, выдержать сильную качку и удары о камни. Коломенки строятся из доброкачественной древесины. Это позволяет использовать их для доставки хлеба при возвращении на Урал. После возвращения коломенки продаются, причем дороже, чем суда других заводов. К примеру, за илимские коломенки дают до 100 рублей, а за златоустовские уже 25 рублей.
Когда-то весь правый берег Ослянской пристани, от верхнего острова до нижнего, который появляется лишь в засушливую погоду, был заполнен поставленными на погрузку илимскими коломенками. Если с Илима сплавлялось до десяти человек на коломенку, то уже с грузом они шли полным составом: к лоцману добавлялся его ученик, один водолив и сорок судоработников.
В начале двадцатого века, когда большинство гороблагодатских заводов связали железные дороги, число коломенок у ослянского берега сократилось до десятка.
—Было время, — вздохнул старый лоцман Зворыгин, — караваны шли один за другим. Словно птицы пролетали... Не о железе думали, кутя-патя! Самому бы остаться живу!
Не умеющий ругаться Мартел Степаныч употреблял всегда «кутя-патя» вместо брани, а потому и носил аналогичное прозвище.
— Привет, Кутя-патя!.. — кричал ему с берега кто-либо из знакомых подводчиков.
—Молчи, челдон, — доносилось в ответ, — поднимайся наверх, сейчас приказчик появится, даст тебе перцу, да я подсолю...
После того, как всех бурлаков судоработников пересчитали и выдали подорожные, предупредив, что остаток денег получат лишь те, кто груз до места доставит и сами целы останутся, Зворыгин окончательно вступил в свои права. Лоцман отвечает за все и всех, а потому и не щадит никого при подготовке к отплытию и на всем пути.
Вечером, накупив побольше хлеба и лаптей, зворыгинский народ отправился на постоялый двор, в кабак. Мартел Степаныч, в отличие от всех, выпил лишь косушку и пошел к Кузьме Кучумову.
Всю ночь гуляла Ослянская пристань. Это бурлаки пропивали остатки выданных денег. Утром, когда священник Свято-Троицкой церкви и в то же время местный учитель Иван Кропоткин освятил коломенки и лодки подле них, судоработники разошлись по местам, делясь на носовых и кормовых, а приказчики подались на караванки.
В отличие от судна главы Гороблагодатского округа, которое было пришвартовано к  Илимской пристани и имело на борту мягкую мебель, пружинный матрац, кушетки и отдельную кухню, на караванках все бытовые принадлежности для работы, отдыха и приготовления еды находились в одном месте.
Как только на головной караванке отсалютовали бутылкой шампанского и троекратным «Ура!», до лоцманов донеслась команда: «Отчаливай!».
Одна за другой, с надрывным скрипом и скрежетанием коломенки стали отчаливать от подтопленных берегов. В нарядной толпе провожающих еще веселей заиграли гармошки, а кто-то начал палить из ружья. Этот день на Ослянской пристани всегда праздничный. Здесь все, от мала до велика, слезы радости и грусти пополам!
Миновали паромные постройки и речку Ослянку, а на первом же повороте возле каменной гряды зворыгинскую коломенку развернуло поперек реки.
—Анафема! — зло шипел лоцман, готовый сорваться. — Дьяволы купоросные! От себя греби, кутя-патя, от себя...
А с караванки уже кричали:
— Ты что, Зворыгин? Мы еще и версты не прошли...
Мартел Степаныч только руками развел, а через мгновение уже помогал бурлакам поворачивать носовую.
Один из приказчиков, не без сожаления, подвел черту:
— Стар стал наш Кутя-патя. Сидеть ему будущей весною на берегу.
— Да и нам, видимо, придется... — задумался другой, мрачнея, и добавил к сказанному:
— Может случиться, что пристань эта последней будет и для нас...
Приказчики замолчали. И в этой тишине было слышно, как кипит за кормою все так же надрывно и дико чусовская вода.


                Часть III
                КОНОВАЛОВСКОЕ ДЕЛО

                1

Еще в марте 1915 года начальник Гороблагодатского горнозаводского округа Ф.А. Иванов получил из Петербурга правительственную депешу от чиновника по особым поручениям Н.А. Зайцовского с указанием немедля подыскать место и сделать технические
расчеты по строительству в округе нового лесопильного завода, где бы можно было максимально использовать погибающие от перестоя и пожаров леса Илимской и Серебрянской дач.
Читая сухие канцелярские бумаги, Филипп Антонович вспомнил, что еще несколько лет назад его предшественник, П.П. Боклеевский, предлагал сплавлять заготавливаемый на этих дачах лес по Чусовой до одноименной железнодорожной станции, где можно было бы организовать централизованное производство древесного угля. Однако в ту, еще мирную пору это предложение осталось на бумаге: отсталое законодательство разрешало использовать лесные дачи только расположенным на их территории заводам. А вот теперь, в разгар Первой мировой войны, когда многократно увеличилась потребность в производстве вооружения, в думских стенах произошли перемены, которые поспособствовали постройке на Урале большого лесопильного завода для казенных нужд.
В конце послания Зайцовский настоятельно рекомендовал в качестве кандидата на место управляющего будущим лесопильным заводом горного инженера О.С. Яблонского с закрытого еще в 1910 году Кыновского чугунолитейного завода.
Если бы не военное время, Иванов попытался бы оспорить эту кандидатуру, исходя из того, что горное и лесное хозяйства, хоть и связаны географически, но разнятся по специфике производства. Однако доказывать это столичному сановнику — себе дороже.
После наведения справок о бывшем инженере одного из строгановских заводов Иванов приглашает Яблонского для переговоров. И, минуя правление Гороблагодатского округа, самолично заключает с Осипом Самойловичем договор, в силу которого будущий управляющий Усть-Сылвицким лесопильным заводом будет получать ежегодный оклад при полном казенном содержании.
Принимая на службу бывшего зятя кынзаводского управляющего, Филипп Антонович дал ему понять, что, оправдав доверие, Яблонский сможет рассчитывать на него и впредь, так как в эту непростую военную пору мало осталось в Гороблагодатском округе специалистов по строительной части, кто понимал бы всю значимость дела, на которое он возлагает большие надежды, чтобы не дать погибнуть за просто так лесам Илимской и Серебрянской дач. Правление Гороблагодатского округа обязалось, со своей стороны, оказывать О.С. Яблонскому всяческое содействие.
Новый управляющий, который продолжал поддерживать связь с бывшим тестем даже после разрыва с его дочерью и женитьбы на племяннице петербургского чиновника Н.А. Зайцовского, был далек от тех столичных рекомендаций, с которыми «подсунули» Яблонского на казенное дело дальновидные строгановские чиновники.
С первых шагов строительства в устье реки Сылвицы и ее окрестностях Яблонский притих, в дело ему незнакомое не вмешивался, а чтобы иметь предлог оправдаться за те или иные неудачи при возведении лесопильного завода, занялся всевозможными прожектами вроде лесных гаваней для еще не сплавляемого с Илимской и Серебрянской дач леса. Яблонский, словно бы отшатнувшись в страхе от огромной и сложной машины, представленной четырехрамной лесопилкой, железнодорожным депо, узкоколейкой и большим мостом, электростанцией и углежоговыми печами, основную тяжесть ограниченного по срокам строительства взвалил на инженера Д.С. Вяткина.
Пятидесятичетырехлетний польский еврей Осип Самойлович Яблонский сразу же, с началом строительства производственных помещений и рабочего поселка, приступил к возведению личного особняка — огромного двухэтажного дома, с глубоким подпольем и множеством хозяйских построек.
Помнится, долго еще, пока в восьмидесятые годы Серебрянский леспромхоз не устроил на берегу Чусовой плотбище, окончательно испоганив былые очертания деревни Коноваловка, на его месте можно было видеть постоянно заполненную водой заиленную яму. Чтобы в нее не падал скот, вокруг этого жутковатого озерца всегда содержалась в исправном состоянии массивная изгородь.
И моя бабушка Клавдия Андреевна, и наша бывшая односельчанка Марья Гавриловна Сушникова, которой более года довелось проработать у Яблонского гувернанткой, рассказывали, что вокруг этого дома, у речки Чувашка, был разбит сад, в котором, среди песочных  дорожек с беседками, клумбами и яблоневыми деревцами расхаживали диковинные для уральских мест павлины. До поздней осени праздничными вечерами в саду играли музыканты, а на тенистой террасе с видом на Чусовской плес хозяева принимали гостей. И все это благополучие, несмотря на безрадостные сводки с фронтов, казалось незыблемым и многообещающим…

                2

В одном из летних номеров губернской газеты «Зауральский край» за 1915 год сообщалось, что «…13 мая поездом в 6 ч. 30 мин. утра прибыл в Екатеринбург тов. министра торговли и промышленности Д.П. Коновалов, приезжавший в Кушвинский завод, где состоялось совещание о переоборудовании казенного завода и о значительном расширении производства его».
В преддверии приезда товарища министра, в уездном городе Кушве заблаговременно начались авральные «потемкинские» приготовления. К столь ответственной встрече спешно покрасили все общественные здания, обновили единственную в городе булыжную мостовую, побелили деревья и подрезали кусты, а там, где этого нельзя было сделать, повесили огромные рекламные щиты.
Дворники, на помощь которым вышли рабочие шахт и завода, работали не покладая рук, ругая и товарища министра, и местное начальство и в то же время удивляясь, сколь же много в их маленьком городе мусора и грязи. Подводы обозами шли до одной из выработанных шахт, куда и прятали или пытались спрятать все кушвинские недостатки.
Однако несмотря на всю подготовительную шумиху визит в Кушву, как и в другие города и поселки Урала, был обставлен скромно. На станции Гороблагодатской, куда прибыл правительственный состав, не без указаний товарища министра, который терпеть не мог показухи, встреча произошла без каких-либо «фанфар».
Дмитрий Петрович Коновалов родился на Украине 22 марта 1856 года в селе Ивановцы, ныне Днепропетровской области. По окончании горного института, с 1878 года, был вольнослушателем Петербургского университета, где изучал химию у Бутлерова и Менделеева. В 1907–1908 годах возглавил Горный департамент министерства торговли и промышленности. С 1908 по 1915 год был товарищем, то есть заместителем министра торговли и промышленности.
Несмотря на почти шестидесятилетний возраст и рано полысевшую голову, этот интеллигентный человек даже после утомительного переезда из Петербурга в Сибирь, а потом на Урал выглядел бравым генералом, а в меру пышные усы даже молодили его.
Среди министерской свиты, в которую входили главный начальник уральских горных заводов Егоров и горный инженер Башкатов, был и чиновник по особым поручениям Н.А.Зайцовский. Заметив среди встречавших Яблонского, он здесь же, на перроне, не преминул представить его товарищу министра, на что Коновалов не без усмешки сказал:
— Признаться, о вас, Осип Самойлович, господин Зайцовский мне все уши прожужжал… — и добавил, обращаясь к начальнику Гороблагодатского округа:
— А не взять ли их нам с собою в карету? Может, пригодятся в дороге?
Вскоре по узким улочкам Кушвы прошумела вереница экипажей и пролеток в сопровождении конной полиции. По всему гостевому маршруту не было видно ни пьяных, ни нищих, которых заблаговременно, как мусор в шахту, удалили службы надзора. Но, даже несмотря на рабочее время, на всем пути следования товарища министра народу было достаточно много. Погода стояла солнечная и теплая. Сидеть дома, в духоте, не хотел ни стар ни млад.
В тот же день Коновалов выступил перед заводской администрацией.
«Как вы уже, вероятно, знаете, — цитировала его речь одна из газет, — цель моей поездки — ознакомление с постановкой горнозаводского дела на Урале, наличием технических сил, обслуживающих заводы, и особенно с возможностями использования уральских заводов для нужд государственной обороны. Итоги моих обследований вполне утешительны. Урал просыпается — вот как бы формулировал я свои впечатления от обзора заводов. Если вспомнить то оцепенение, то усыпление, в котором пребывал Урал в 1907 году, и сравнить с той кипучей деятельностью, которая развилась повсюду на Урале в настоящее время, то разница будет слишком очевидна.
Все говорит в пользу того, что заводы станут жить теперь — и многие живут уже — полной жизнью. Для широкой, правильной и, как требуется теперь, интенсивной работы, заводы Урала имеют все данные — и богатый материал, могущий быть извлеченным из недр, и хороший, знающий технический персонал, и кадры обученнных рабочих».
Следом за товарищем министра пришлось выступать и Яблонскому.
Для того чтобы подготовить технический отчет о планах строительства лесопильного завода, ему пришлось исколесить Илимскую и Серебрянскую лесные дачи, побывать и на Чусовой, и на Сылвице. После того как Яблонский положит указку, отойдет от развешанных в Геологическом отделении завода схем, чертежей и карты Кунгурского уезда, на территории которого предстояло быть лесопильному производству, Д.П. Коновалов еще долго будет расспрашивать новоиспеченного управляющего о той неведомой ему местности, где будет стоять завод, сожалея, что не случилось ему побывать на Чусовой.
Заранее изучив биографию товарища министра и зная о его пристрастиях, Осип Самойлович предложил Дмитрию Петровичу связку сушеной чусовской рыбы, которую Коновалов тут же повесил себе на шею вместо лаврового венка и в добром расположении духа отправился на один из Гороблагодатских рудников.
В маленьком, но уютном и светлом служебном вагоне с мягкими диванами вдоль стенок, предоставленном для товарища министра и его свиты, в число которой входил и Яблонский, в разговоре о железных дорогах Осип Самойлович позволил себе заметить:
— Пожалуй, через годик, мы сможем доставить вас, Дмитрий Петрович, в таком же вагоне до вашего Коноваловского завода…
Чтобы прервать своего не в меру словоохотливого подчиненного, в разговор вступил Иванов:
— У нас, в Екатеринбургской губернии, на 1000 квадратных верст приходится лишь 75 верст железной дороги, тогда как на юге, к которому тяготел покойный Витте, к заводам, которые он поощрял, строились и железнодорожные ветки. Здесь же, за неимением таковых, горные богатства лежали втуне, и заводы Урала даже обходили заказами. А потому в своем оцепенении, в своей спячке Урал не виноват…
Вечером того же дня Д.П. Коновалов покинул Кушву, оставив после себя похожий на размашистый росчерк министерского пера, обширный план утвержденного им строительства...
               
                3

Инженер Дмитрий Сергеевич Вяткин жил в двухкомнатной казенной квартире на третьей улице от реки, поблизости от узкоколейки, строящейся к лесопильному заводу. Будучи холостяком, он подселил к себе молодого техника железнодорожной стройки Павла Зворыгина. И тот и другой домой приходили поздно. Нанятая ими кухарка, из вятских, которые завербовались на стройку семьями и жили в рабочем поселке, оставляла приготовленный ужин на плите. Кто из хозяев квартиры приходил раньше, тому и следовало топить очаг и греть еду. Вечерние разговоры ограничивались рабочей темой. Без каких-либо служебных барьеров начальник и подчиненный вели разговоры о возведении четырехрамного лесопильного цеха, опор для будушего моста и узкоколейки. Все эти три объекта должны были стать связующими нитями между лесопильным заводом и Кушвой. Кушвинско-Сылвицкую ветку строили, не считаясь со временем и затратами. Почти все работы проводились вручную. Лес с просеки шел прямым ходом на сооружение производственных помещений и казенных квартир, а скальный грунт отвозили к строящейся насыпи. Единственной подмогой ручному труду был динамит. Там, где на пути вставали каменные ребра, гремели взрывы.
Подле конечной станции Сылвица уже была видна высокая, наполовину готовая насыпь, кучи песка и глины, груды скалистого щебня, возле бараков тачки разбросанные — весь этот ералаш и был местом работы техника второго участка по строительству узкоколейки Павла Зворыгина.
При наличии массы народа, в основном приезжего, строительство «железки» испытывало недостаток инженерно-технических кадров. Смышленого Зворыгина по настоянию Вяткина управляющий Яблонский лично отвез в Кушву на организованные там краткосрочные курсы руководителей младшего технического персонала. По истечении двух месяцев семнадцатилетний Павел Зворыгин уже руководил строительством узкоколейки.
В комнате Вяткина из мебели были книжный обшарпанный шкаф, этажерка ручной работы. Посреди комнаты, которая прежде была столовой, стоял круглый стол с прогнутыми ножками, на нем самовар и чашки, а скраю стола, возле письменных принадлежностей, лежали стопки книг и документов и где-то между ними, в коричневой рамке, портрет дамы в белом. Над диваном, под оленьими рогами, висели патронташ и ружье.
Выглядел Дмитрий Сергеевич намного моложе своих лет и, наверное, поэтому, когда его помимо работы называли по имени-отчеству, стыдился, чувствовал себя неловко и не раз ругал Пашку за подобное «хамство». Был инженер плотен и широк в плечах и еще, как говорят свахи, «мужчина в самом соку».
Павел не раз порывался спросить инженера, почему он живет бобылем, но портрет дамы на его столе заставлял укротить любознательность, чтобы не затронуть каких-либо тайных и болезненных струн.
Вяткин, несмотря на свое пролетарское происхождение, был одним из многих русских мастеров-самородков и одним из немногих, кто сумел закончить петербуржский институт, чем, несомненно, гордился и поучал тех, кому социальный статус казался непреодолимой преградой на пути к совершенству. С рабочими, которые к нему обращались на ты, был подчеркнуто внимательным. В тайне от всех читал Карла Маркса, а под одним из переплетов строительных нормативов хранил «Капитал». С женами сослуживцев и одинокими работницами местной конторы не знался. Для душевного умиротворения приходил в особняк Яблонского, чтобы послушать, как играет на рояле жена хозяина, Зинаида Федоровна, и даже пел дуэтом с ней или гувернанткой Машей, к которой был явно неравнодушен. Не оттого ли он сам искал причину или создавал ее, чтобы бывать у Яблонских как можно чаще.
Здешняя атмосфера напоминала инженеру о Наталье Преловской, той женщине в белом, настольный портрет которой возвращал его в юношеские лета.
Преловская, молодая вдова погибшего где-то на Кавказе поручика, была представлена ему братом покойного на одной из петербургских вечеринок, которые прелестная Натали любила устраивать в своем загородном имении. Здесь запросто собирались поэты и те, кто только пытался прикоснуться к крылышкам Пегаса.
Дмитрий Сергеевич, в свое время рифмовавший «под футуристов», не выставляясь на публику, садился в уголок, подальше от местного света, и слушал — кого-то трепетно, а иных — отвлеченно, растворяясь в своем собственном мире. Особенно нравилось ему внимать госпоже Преловской, когда она, в белой накидке до пят, роняя парящее отражение на черную полировку рояля, читала что-то возвышенное и пьянящее. Иногда казалось, что она не читает вовсе, а поет, хотя за роялем в то время не было никого. Очарованный сладостными звуками ее голоса, Вяткин (так случается, когда слушаешь прекрасную песню) не мог воспринимать ее слов. Они растворялись среди созвучий рифм и нот. И не было необходимости просить у автора текст, чтобы, читая глазами, расстроиться вдруг от потерявших привлекательность банальных зарифмованных строк.
Не потому ли душа у Вяткина отдыхала, когда за рояль садилась Зинаида Яблонская, и эта ярко освещенная гостиная с голубыми обоями и лакированным полом, с люстрой посреди потолка и ажурными зеркалами между большими окнами, выходящими на белесую гладь замерзшего Чусовского плеса, отогревали от будничных передряг неожиданно устроенной в «медвежьем углу» стройки.
Иные чувства испытывал инженер Вяткин, когда бывал у Яблонского в домашнем кабинете, который одновременно был и приемной для местных чиновников. Здесь посреди комнаты находился широкий и длинный коричневый стол, а на нем, словно царская корона над цветными головными уборами, возвышался большой самовар, возле которого теснились чайные приборы и ваза с фруктами; на окнах висели полуоткрытые темно-малиновые портьеры. От такой же сумрачной мебели, дивана и кресел комната казалась маленькой и стесняющей не только движения, но и мысли постороннего человека.
Кроме гувернантки, скромной, но расторопной девушки с аккуратно уложенной на затылке с помощью невидимых шпилек тяжелой светлой косой, в доме служили муж с женой — повара, дворник с пожилой матушкой и садовник, в ведении которого была вся дворовая живность, в том числе требующая особого внимания свора борзых.
Яблонский в отношении инженера держал вежливую и почти незаметную дистанцию.
Зная о строительных способностях Вяткина, управляющий, чтобы не вникать в суть заковыристых производственных вопросов, которые были ему не по зубам, старался выслушать предложения специалиста и увести разговор по другому руслу, а когда тема была «на выдохе», предложить вяткинское разрешение вопроса в некой более привлекательной упаковке, от которой терялось само авторство. Осознавая это, Вяткин никогда не указывал хозяину на его плагиат. В большинстве случаев подобное перевоплощение идей шло на пользу вяткинским задумкам и не мешало процессу строительства.
Иногда эта маскарадность решения производственных вопросов смешила Дмитрия Сергеевича. Но изменить сложившееся положение не позволяли служебные бумаги, служащие для тех или иных выволочек в форме «постановки на вид» или «выговора». Обо всех недочетах на стройке, виновником которых, по мнению Яблонского, был единолично инженер, он, управляющий, истинных фактов не ведая, спешил доложить в  Кушву Иванову. А когда сам же привозил от начальника Гороблагодатского округа казенную бумагу, наказывать повинного не имело смысла, поскольку не было самой вины.
Трудолюбивый, настойчивый и не в меру упрямый в деле Вяткин и сам порой, не успевая доложить в срок, но сознавая, что это не катастрофично для данного мероприятия, занимался отписками. Образцового поведения он требовал и на производстве. Не признавал ни сквернословия, ни табаку, а к выпивке относился как к необходимой сервировке праздничного застолья. Любил силу ума, a не торжество ума над силой. Не признавал самодурства ни от себя, ни от других, однако за пьянство и хищения на работе наказывал безжалостно. Однажды за продажу спиртного лишил заводского писаря Лазарькова, которого в народе звали Лазарем, служебного звания. А когда тот, чтобы избежать физического труда, прикинулся больным на ноги, Вяткин отправил его на кузню качать меха.
Велел кузнецу привязывать его к свободной наковальне и посадить под меховую рукоять… «Тяни, Лазарь, теперь другую лямку: ух, ух!» — потешалась над бывшим писарем стройка.

                4

В июне 1915 года на строительстве лесопильного завода впервые появились австро-венгерские и германские военнопленные. К тому времени число захваченных и вывезенных в Россию пленных приблизилось к миллионной цифре.
По сообщению местной газеты: «Потребность в привлечении рабочей силы на Урале в период войны для горнозаводских и золото-платиновых приисковых предприятий сейчас ощущается более, чем когда бы то ни было…».
Если вспомнить о том, что в районе коноваловского строительства помимо большого рабочего поселка для завербованных жителей Вятской губернии имелся еще и лагерь для военнопленных, надо полагать, что число их было значительным.
Опубликованное в газете «Зауральский край» № 113 «Положение о военнопленных» гласило, что количество их, отпускаемое предприятию, не должно превышать 15% от общего числа рабочих данного предприятия. И если на строительстве лесопильного завода было занято несколько тысяч рабочих, то и количество военнопленных достигало от нескольких сотен до тысячи человек.
Жили они в лагере, надо думать, не под дулами пулеметов. По рассказам бабушки и других односельчан, «абстрияки» свободно ходили по рабочему поселку, стуча в окна и калитки, предлагали поменять присылаемые им с родины вещи и некоторые продукты на местную картошку и молоко.
Здесь следовало бы упомянуть, ссылаясь на все ту же газету «Зауральский край» № 2б7 («Правила о пересылке военнопленным писем, денежных переводов и посылок»), что к разрешенным к пересылке предметам относились: белье, одежда, обувь, табак, папиросы, чай, сахар, сухари всякого рода, шоколад, печенье и копченая колбаса.
«Не разрешаются к пересылке: консервы в запаянных жестянках, икра, спиртные напитки, предметы роскоши. Все посылаемые за границу предметы запрещено посылать в упаковках из металла».
О распределении военнопленных по работам, о том, что немалая их часть занималась постройкой жилых помещений для служащих завода, говорит такой факт: когда после переезда нашей семьи в деревню Копчик стали разбирать наш самый видный в Коноваловке дом с высокой и полукруглой железной крышей, то на внутренней, подпольной стороне половиц можно было прочесть вырезанные австрийские адреса.
Опираясь на воспоминания односельчан и эти самые адреса, можно с уверенностью сказать, что в лагере «Степановка» в большинстве были австрийские военнопленные.
Летом 1915 года жители глухой уральской деревушки Копчик впервые могли лицезреть живое свидетельство результатов далекой от них войны.
На правой стороне расположенного на двух берегах Чусовой некогда вогульского поселения на тридцать дворов одним из самых заметных был дом Мартела Степановича Зворыгина. Срубленный на долгие годы совместного житья с детьми, он теперь выглядел для постороннего глаза одиноким и безучастным к действительности. На самом же деле в его стенах, как в подземной реке, происходили порой головокружительные водовороты…
Дом Зворыгина был расположен около переправы, напротив расположенного на другом скалистом берегу двухэтажного имения помещика Гаврилы Лобанова. В жаркий полдень Мартел Степанович сидел на своей завалинке в валенках и ушанке.
— Пленных ведут… — донеслось едва слышно.
Приподняв мохнатые черные брови и поправив седую бороду, Мартел Степаныч из-под ладони не сразу разглядел спешащих к околице сельчан. Теперь, когда в местных таежных лесах разгулялись топоры да пилы, а со скал береговых посыпались камни для фундаментов цехов заводских да печей углежегных, складов и административных зданий; когда через Копчик стали проплывать барки, а обозы длинные пошли в сторону Сылвицы, посторонняя, казалось, жизнь докатилась и до местных жителей.
Словно эхо далекой войны, гремят в горах пороховые взрывы, пробивая железную дорогу к будущему заводу. И народу на этой стройке, что муравьев…
Место для лесопильного завода было выбрано таким образом, чтобы, с одной стороны, к нему можно было сгонять сплавом с речек, протекающих через Серебрянскую и Илимскую лесные дачи, весь заготавливаемый здесь лес, а с другой стороны, чтобы на этом месте можно было удобно расположить постоянные углевыжигательные печи, лесоразделочные цеха, лесные склады, жилые дома и еще многое другое, что необходимо для развития производства в Гороблагодатском горнозаводском округе.
Огромные ассигнования выделило ведомство Д.П. Коновалова под этот завод, который как-то незаметно из Усть-Сылвицкого переименовали в Коноваловский.
Любят у нас на Руси походя имена раздавать городам и поселкам, кораблям и заводам. Не успеют новые власти укрепить свои флаги, а уже на старые постаменты ставят новых вождей. Словно бы вывески на заборах меняем. И долго еще блуждает народ российский среди проулков да улиц, не привыкнув к новым названиям да старые подзабыв. И в этих блужданиях нет мочи добраться до нового светлого будущего.
— Пленных ведут, — донеслось-таки, достучалось до зворыгинского уха.
А на окраину деревни, устремляя взоры на Чусовской берег, уже сбежались и стар и млад. Побросали грудных детей няньки да матери и жадно глядят на речной поворот, на каменную дорогу, по которой идут «абстрияки».
— Сроду не видывали, хоть посмотреть, какие такие они есть, — переговариваются сельчанки.
— В городе сказывали — смирные, хоть бы што, — сообщает бывалая баба.
Скоро из-за поворота реки появилась серая масса австрийцев. Грохоча солдатскими обувками по береговым каменьям, она медленно двигается к деревне.
Солдатки и вдовые бабы смотрят сурово, в любой момент готовые забросать этих непрошенных гостей всем, что подвернется... Девки и молодухи проявляют большое любопытство.
Koгда пленные поднимаются с берега и начинают двигаться по зеленой улице в ее конец и далее в сторону коноваловского завода, кто-то из местных стариков-остряков тычет палкою в сторону «абстрияков»:
— А ну, девки, выбирай женихов, любого. Вон сколько их…
Девки смеются:
— А есть и совсем хорошенькие, хоть куда…
— Тьфу ты! — ругается кто-то из покалеченных войной, швыряя под ноги серой массе недокуренную самокрутку.
Усталые и загорелые, и еще более почерневшие от дорожной пыли пленные солдаты идут аж от самой Кушвы в сопровождении конных стражников. Вели их поначалу трактом от Ослянской пристани, а затем берегом, с одной стороны — вода, с другой — скалы.
В толпе сельчан разговор:
— Тоже за ними надо присматривать …
— Чего смотреть? Куды он побежит?
— Известно, куды ему бежать. Далеко не убежишь. Одного стражника достаточно. Только знай дорогу показывай, он и сам за тобой побежит.
Прошли пленные в сторону коноваловского строительства, а на Зворыгина словно бы холодком смертельным дыхнуло.

                5

Ближе к январю, когда Гороблагодатский тракт, разбитый многочисленными повозками, окреп, а ранее сплавлявшиеся до Коноваловского завода грузы начали доставляться по льду Чусовой, обозы стали двигаться почти круглосуточно, как и в былые времена. Не смотря на обилие снега и вьюжных ветров, тракт вновь широк и накатан.
Отныне Осип Самойлович Яблонский, не останавливаясь, как прежде, у дома серебрянского управляющего, чтобы отобедать или пригласить к себе на ужин, пролетал мимо доживающего свой век железоделательного завода на шикарной тройке под веселый хор колокольцев.
Восседавший на высоких козлах ямщик его, старший из зворыгинских сыновей, Антон Мартелыч, закутавшись в занесенный снежной порошею овчинный тулуп и глубоко надвинув лисью шапку, изредка помахивал кнутом да покрикивал на замешкавшиеся подводы, забывая о том, что совсем недавно, осеннею хлябью, он и сам спешно обнажал голову перед хозяйским экипажем, сторонился к обочине, доставляя в Ослянскую пристань редкие грузы из Серебрянского завода.
Яблонский, время от времени посматривая на заиндевевшее оконце кибитки и вспоминая летнюю поездку по узкоколейке с Коноваловым, думал теперь о таком же шикарном вагоне и завершении строительства Кушвинско-Сылвицкой железной дороги.
Промелькнув мимо полузабытой и занесенной снегом Ослянской пристани, тройка рысью помчалась вдоль по Чусовой. У Стерляжьего переката, там где peка делает крутой поворот, меняя южное направление на северо-западное, а широкий плес тянется до Копчика, Антон Зворыгин вспоминает об отце. И через некоторое время, не дожидаясь, когда Яблонский привычно постучит в переднюю стенку кибитки, поворачивает коней на правобережный взвоз, въезжая в широко распахнутые ворота.
Когда-то двор этот был тесен от телег и саней, от штабеля досок и деревянных козел, на которых Мартел Зворыгин, еще крепкий кряжистый мужик, с раннего утра стучал топором и работал пилою и рубанком, мастеря легковесные юркие лодки да резную мебель для всей округи. Словно бы отдыхая после утомительных и нервных сплавов с караванами коломенок, известный на всю Чусовую лоцман или уходил на охоту, или вовсе не выходил со двора. Одного не любил — рыбачить. И никто из односельчан не видел на его длинных заборах и изгородях подсыхающими ни сетей, ни
плетеных «морд». Не любил, и все! Может, потому, что вода Чусовская, в которой он не раз тонул и терял товарищей, была для него лишь орудием труда и кладбищем для бурлаков и заводского товара. А на погостах, как известно, кормятся одни нищие…
Расслышав знакомый звон колокольцев, Мартел Степаныч зовет живущую при нем в стряпках, лично Осипом Самойловичем, да не без умысла, пристроенную (поодаль от жены и хором своих), гладкую да круглолицую Дарью.
— Даша! Готовь на стол, — стучит Зворыгин в кухонную переборку, зная наперед, что «гувернантка» его, уже давно навертевшись у плиты, ждет-пождет хозяина, посматривая из-за оконных занавесок на заснеженную гладь Чусовой.
Очень часто, припозднившись или хорошо захмелев за широким и сытным столом, Яблонский уединялся с Дарьей в одной из дальних зворыгинских комнат.
Утром управляющий вместо рюмочки настойки любил похлебать разбавленную ядреным квасом, мелко натертую редьку. После Дарьи это кушанье было для него вторым угощением.
У каждого из нас свои странности, вкусы и слабости, с грехом и без греха, как избавление от холодных постелей нелюбимых жен и мужей, а также от застойного единообразия или чересчур бесшабашной жизни.

                6

Павел Зворыгин к отцу наезжал редко. Все дела и дела. Как говорится, кто тянет, на том и ездят. Всюду, как затычка. Другие и посмеялись бы над ним, да смотрят с опаскою. Все думают, что Пашка Зворыгин — выдвиженец Яблонского. А выдвиженец этот, когда случается завернуть к отцу и увидеть хозяйскую кибитку, разворачивается и спешит до казенного дома.
После того, как Дашу, вернее Дарью Ивановну, заманил в свои сети Яблонский, Павел не мог смотреть своей бывшей невесте в глаза. Зная об этом, «гувернантка» с приездом Зворыгина-младшего уходила из дома к проживающей по соседству подружке с ночевкой.
Оставаясь один на один с отцом, Павел пытался понять причину предательства своего единокровного тяти и не видел в глазах его ничего, кроме старческих слез; и, готовый сорваться, шел к буфету за спасительным графином. Утром вставал рано и, не зная похмелья, вновь забывался на работе, хватаясь то за кайло, то за тачку, — рубил и тащил скалистое крошево на злосчастную насыпь, которая, как дорога в ад, все дальше и дальше уводила его от тех мест, где прежде с его гор не сыпались камни, не гремели взрывы над Сылвицей, окончательно распугавшие тех соловьев, которые пели вместе с чистой водицей и нетронутой тайгой. Теперь же здесь все изнасиловано и порушено, как и сама любовь и святая непорочность его Дашеньки.
Яблонский, и только он, — его наипервейший враг! Иногда в голове у Зворыгина-младшего мелькали страшные задумки… Он даже купил ружье, но не стал его вешать под вяткинскими лосиными рогами. Не раз, ощущая опустошенное душевное состояние своего приживальца в моменты, когда теряется равновесие души и тела, Вяткин доверял подчиненному «Капитал».
К рождественским праздникам открылась-таки железнoдорожная Кушвинско-Сылвицкая ветка. По такому случаю Яблонский закатил в особняке своем грандиозное пиршество.
Были все, от Иванова до гувернантки Маши, которую амурных дел мастер Осип Самойлович посадил за праздничным столом рядом с Дмитрием Сергеевичем. На что тот, вопреки своим правилам, позволил себе «хватить лишнего», чтобы избавиться от скованности и не потеряться на этом пиршестве.
Когда здравый смысл и ноги разошлись в разные стороны, Вяткин даже попытался пригласить к роялю, чтобы спеть дуэтом, на чальника Гороблагодатского округа, и, если бы не хозяйка дома, Филиппу Антоновичу и в правду пришлось бы поверить утверждению Яблонского, что инженер его «не всегда в себе».
Госпожа Яблонская в буквальном смысле заслонила инженера своей накидкой и отвела от рояля.
Не прошло незамеченным и присутствие Дашеньки, а может, и Дарьи Ивановны, пришедшей на бал явно без приглашения. Яблонский весь вечер пытался разминуться со своей тайной пассией, вызывая усмешки все знающих дам. В конце концов Осип Самойлович нашел повод, чтобы уединиться с Ивановым в своем кабинете, а Зинаида Федоровна, пряча заплаканные глаза, принялась петь с неожиданно легко протрезвевшим Вяткиным, более не отпуская его от себя ни на шаг.
Вернувшись в свои «казематы», Дмитрий Сергеевич, словно бы повстречавшись с Преловской, долго и взволнованно рассказывал Зворыгину о том, как неожиданно хороша Зинаида Федоровна и какой же мерзавец этот самый Яблонский.
Возвратившись в свою комнату возбужденным не менее Вяткина, Павел не уснул до рассвета. A рано по утру, когда на рождественском небе, быть может, лишь только для него одного народилась новая звезда, он покинул коноваловскую стройку.
А с весенними птицами 1916 года прилетела к Мартелу Степанычу долгожданная сыновья весточка с фронта.

                7

Казенное и частное, частное и казенное — как ни верти, от их соприкосновения, как правило, лишь искры летят. И бессильны пожарные там, где случаются революции. Будь они трижды «бархатные» или «цветочные», это всегда передел имущества, который не обходится без жертв. Ну, а ежели ты крови боишься, займись подковерными играми: дай взятку — «подмажь». Еще прадеды наши говоривали: «Не подмажешь — не поедешь».
И поехали в Петербург гонцы строгановские. Поначалу с разведкой. Где? Через кого? Кому? И сколько? Если поначалу можно было и налегке съездить, то в следующий раз мошна должна быть тугой.
Грызня между строгановскими и гороблагодатскими заводами всегда была подковерной.
Как известно, основным горючим материалом для чугунолитейных и железоделательных предприятий конца девятнадцатого — начала двадцатого веков был древесный уголь. Не потому ли еще в 1818 году граф Cтpoгaнов стал претендовать на Гороблагодатские леса в бассейне реки Чусовой. Находящийся у него под боком пермский Берг-инспектор П.Е. Томилов провел ревизию границ в 1750_х годах размежеванных заводских дач и дал понять Гороблагодатскому округу, что «за неокончанием сочинения плана», т.е. неузаконивания этих самых границ, об их дальнейшей судьбе «утвердительно сказать невозможно».
Таким образом, от гороблагодатских дач в период с 1818 по 1835 год было отрезано до 2000 квадратных верст лесов.
Это на Строганова должны были молиться Демидовы, князья Голицыны и княгиня Бутеро, в пользу которых отошло немало Гороблагодатских земель. Однако есть подозрение, что дело это они провернули сообща, а Строганов был инициатором.
Вот и теперь, через неполные сто лет, владельцы частных заводов затеяли «Коноваловское дело».
Пытаясь всячески оттянуть строительство лесопильного завода, бывший управляющий Кыновского чугунолитейного завода проводит тайную встречу с Яблонским. После чего в одну из сентябрьских ночей 1916 года в коноваловской конторе нежданно-негаданно сгорают канцелярия и архив, расположенные в разных концах административного здания, к которому совсем недавно подвели электричество, ставшее, по мнению заинтересованных лиц, причиной пожара....
И лишь по настоянию инженера Вяткина на стройке появились органы дознания и нашли сходство отпечатков на рамах канцелярии с отпечатками погибшего работника «железки».
О другом случае, столь же запутанном, как и поджог в конторе, писалось в октябрьском номере газеты «Зауральский край». Вот этот текст, подписанный псевдонимом «Лесной»: «Злобой дня в нашем заводе служит самоубийство техника 4-го участка строящейся Кушва–Сылвицкой железной дороги Валентина Николаевича Кучина. Самоубийству его предшествовала крупная неприятность покойного с подрядчиком той же дороги Н.П. Назаровым и заведующим постройки этой дороги инженером Брезинским. После поездки в  Кушву по вызову начальства, Кучин поехал в Коноваловский завод к жившему там подрядчику Hазарову и, после сведения с ним счетов и получения 8000 рублей покойный, выйдя из квартиры Назарова на линию железной дороги, выстрелом из револьвера в затылок покончил земные счеты…
Сообщение это породило массу разнообраз ных толков и пересудов.
Обращает на себя внимание факт нахождения ран на голове покойного: разбиты губы и темя. Кроме того, передавали, что покойный, возвращаясь из Кушвы, побоялся ехать ночью, говоря, что его могут убить, чем очень удивил своего спутника, техника З-го участка той же дороги Т.М. Акимова.
Другая злоба дня — комиссия из разного рода чиновников, больших и малых, столичных и провинциальных, наехавшая для обследования успешности работ по постройке Коноваловского лесопильного завода».
Комментировать первую «злобу дня», пожалуй, нет необходимости, поскольку в октябре 1916 года, еще до выхода в свет «Зауральского края» № 420, были арестованы и заключены под стражу подрядчик Н.П. Назаров и заведующий постройкой железной дороги инженер Брезинский. После пожара в конторе и загадочного самоубийства к неприятностям на строительстве лесопильного завода, которые стали расти, как снежный ком, добавилась забастовка работников железной дороги, после которой по политическим мотивам был арестован Д.С. Вяткин, а также случился массовый побег военнопленных из лагеря «Степановка», большинство из которых после сплава по Чусовой были пойманы на одноименной железнодорожной станции.
Второй «злобе дня» способствовала не только вся цепь трагических событий, разыгравшихся на территории коноваловского строительства, но и появление в Петербурге строгановских гонцов.

                8

Один из первых наместников строгановских заводов начал издалека.
Сначала он подробно изложил намерения прикамского хозяина создать в России производство под покровительством, которого он ожидает от царских особ, пусть даже занятых войной и массовыми выступлениями внутри страны — забастовками и митингами. И премьер-министру, и государю следует обратить внимание на тот факт, что некоторые казенные заводы Урала мешают и строгановским, и демидовским заводам заниматься увеличением военных поставок.
— А нельзя ли поконкретнее? — неожиданно перебил просителя высокий сан.
После недолгой заминки, а для кого-то утомительной паузы, проситель полез было в портфель, пытаясь дрожащей рукой вытащить на свет божий одну из папок с технической документацией.
— Ни к чему, — упредил уральского чиновника столичный вельможа, зевнул, прикрыв рот ладонью, и вытянул указательный палец в сторону давно выложенной просителем голубой коробочки, перевязанной черною лентою.
Через мгновение она была передвинута с одного края стола к другому.
— Ну_с! — пробурчал благодетель, пытаясь развязать узел стягивающих коробку лент. В конце этой непродолжительной и явно недружественной встречи сановник, указывая на открытую с трудом коробку, сказал:
— Развязать ваш узел не так-то просто… Да и есть ли смысл стараться, поскольку, развязав его, ты находишь унизительную даже для посредника долю вознаграждения. Меня за подобное наш благодетельствующий мужлан вышвырнет на посмешище придворной свиты, за царский порог. Я же тебя выставлять не стану, но…
— Все понял! Все сделаем! Только бы у нac все сошлось, — пятясь и заикаясь, удалился из высокого чиновничьего кабинета строгановский проситель.

                9

В то время, как на фронтах войны ежедневно погибали сотни и тысячи российских солдат, у них за спинами многие изворотливые чиновники, купцы и просто жулики набивали свои карманы.
Из письма крестьянина в газету: «…Сына взяли, отца взяли, скотину взяли. Торговцы и заводчики за все дерут. Мыслимо ли: 8 рублей — рубашка, 8 рублей — портки, 40 рублей — сапоги? А хлебец у нас отбирают — нам стоит он 40 рублей пуд, а берут за полцены…».
А в это время выдвиженцы народные, депутаты разноуровневых Дум, ломают головы совершенно над другими вопросами.
В связи с предложением министерства внутренних дел убрать из обихода все немецкие слова, екатеринбургские депутаты задумались над переименованием своего города, освободив его от вражеского корня «бург».
Сторонники переименования указывали на то, что настало время вообще освободиться от всего немецкого и изгнать из русской речи и письменности все немецкие слова, которые, к сожалению, встречаются часто — как например, квартирмейстер, полицмейстер, унтер-офицер и др.
О.Е. Клер сделал на заседании думы сообщение об истории города и вообще о местности, на которой он стоит.
«В древние времена здесь жили исседоны, и исторически правильно будет, — предложил он депутатам, — наименовать город Исседонском. Выражались пожелания о наименовании города Екатериноуральск, Екатериносвет, Екатеринозавод, Екатериноград...
И пока одни депутаты занимались изгнанием немецких слов, другие сановники не мелочились…
«Нам сообщают, — пишет «Зауральский край», — что наибольшее количество земель в Крыму и Новороссии, подлежащих ликвидации по закону об ограничении немецкого землевладения, приобретено рядом сановников, в том числе бывшим министром земледелия А.В. Кривошеиным, гр. С.С. Татищевым и др.
Земельные участки приобретались по весьма низкой цене». Совсем другие заботы одолевали жителей провинциальных городов. Так, в Кушвинском заводе в дни доставки муки около дверей лавок собиралась тысячная толпа. В воздухе висела отборная русская брань. При попытке проникнуть в лавку вне очереди в ход шли кулаки. После подобных торговых дней во многих лавках были выбиты окна и двери.
В то время, как горожане лупцуют друг друга в очередях, мелкие торговцы через подставных лиц скупают в лавках общества потребителей и других крупных фирм продукты и муку и затем выжидают момент, когда фирмы распродадут запасы. Купленные у них продукты продаются по таким ценам, какие им заблагорассудится назначить.
В кабаках и ресторанах России продолжается «пир во время чумы».
В уже известной вам газете «Зауральский край» от 29 ноября 1916 года можно прочитать:
                Там — битвы и раны,
                Там — стоны и грохот
                И ветра унылый, терзающий вой,
                А здесь — рестораны,
                Здесь шутки и хохот,
                И пляски, и песни, и лень, и покой.

И эта агония была особенно заметной в Петербурге. Ее олицетворением был Гришка Распутин — российский мужлан, о котором с ощущением животного страха говорил строгановскому просителю один из столичных сановников. Выступив в роли посредника, он теперь и сам в роли просителя двигался по Гороховой улице в сторону всем известной квартиры.
Во дворе, у входа в подъезд, было тесно от автомобилей, карет и извозчичьих пролеток. Среди посетителей Распутина можно было увидеть представителей высшего света, дельцов и биржевиков.
Неизвестно, к какой из групп причислял себя высокий сановник, нервно поджидавший своей очереди к дворцовому святоше. Так или иначе, но вскоре после работы ревизоров начальнику Гороблагодатского округа пришло из столицы высочайшее указание: стройку Коноваловского лесопильного завода... прекратить.
Прощаясь, Филипп Антонович Иванов, со словами: «Собаке — собачья смерть!» — протянул Осипу Самойловичу газету и, быть может, в последний раз попытался разглядеть так и не прочитанное за многочисленными масками лицо бывшего управляющего.
На обратном пути из Кушвы Яблонский резко оборвал намерение кучера повернуть к Мартелу Степанычу…
И долго еще наспех одетая Дарья стояла безмолвно у открытых ворот…
Около завьюженной строительной площадки кони застряли в снегу. Прислушиваясь к гнетущей тишине, Осип Яблонский присел у исходящего холодным паром течения…
Прочитав еще раз сообщение о гибели Гришки Распутина, он швырнул газетенку уральскую в полынью — словно в точку схождения трех концов, которыми показались в ту пору декабря I9I6 года приумолкшая Сылвица и раздвоенная островом Чусовая.

                Июль — декабрь 2006





                БЕРЕГА
                повесть

                Часть 1

                МЕЖДУ ПРОШЛЫМ И БУДУЩИМ

В городе Чусовом (некогда принадлежавшем губернии, еще совсем недавно области, а теперь Пермскому краю), в его старой части, до сих пор стоит срубленный из добротного леса, спиленного в устье реки Сылвицы — правого притока Чусовой, целый микрорайон многоэтажек. И мало кто из чусовлян знает, что эти жилые строения еще в 1915–1916 годах были рабочим поселком Коноваловско го завода.

                1

Ближе к весне 1917 года, после внезапного закрытия так и незапущенного в производство лесопильного предприятия, еще вчера бурлящие от полнокровной жизни чусовские да сылвинские берега покинула большая часть завербованных в Вятской губернии строителей и всех пригнанных им в помощь военнопленных Первой мировой войны. В ту пору в Коноваловке из мирных граждан оставались лишь те, кто успел за неполные два года строительства обзавестись на новом месте семьями и подсобным хозяйством.
Не покинул своих двухэтажных хором и бывший управляющий Коноваловского завода О.С. Яблонский. Оставленный Кушвинским руководством в качестве главного приказчика для работ по демонтажу производственных цехов, электростанции, железнодорожного депо и путей узкоколейки, Осип Самойлович при полном отсутствии контроля со стороны вышестоящих чиновников стал планомерно готовится к сплаву жилых и служебных построек вниз по Чусовой.
После отправки с последним составом по Сылвицко-Кушвинской железнодорожной ветке на Златоустовский завод привезенной из Англии силовой станции конторские помещения, четырехрамный лесопильный цех и ремонтные мастерские депо лишились электроэнергии.
Ранними вечерами первого месяца весны мрак и жуткая тишина овладевали призаводскою округою. В такую пору казалось, что не только здесь, на территории Горобладатского горнозаводского округа, но и по всей необъятной российской империи жизнь едва теплится, как покрытые золой и до поры не разворошенные угли огромного костра.
Февральские и мартовские события в России, продолжительная и кровопролитнейшая война, вызвавшая огромную напряженность духовных и материальных сил, политическая нестабильность, охватившая широкие общественные круги страны незадолго до революции, — все это не могло не повлиять и на Кушвинское руководство, которому в ту пору не было дела не то что до свернувшего строительство Коноваловского, но и до нужд других выживающих в этой непростой обстановке заводов Гороблагодатского округа.
В то время, когда 2 марта 1917 года император Николай II подписывал манифест об отречении от престола, бывший заводской писарь Лазарьков, сколотив бригаду из лесорубов-сплавщиков, занимался разметкою срубов коноваловских строений, дабы уже вслед за ледоходом отправить их в город Чусовой собранными в плоты.

                2

Четвертого марта 1917 года весть о свержении самодержавия добралась-таки и до Коноваловского завода. Возбужденный этой ожидаемой, но очень важной новостью, Яблонский метался по своему домашнему рабочему кабинету, не зная что предпринять, то пытаясь распахнуть, то вновь закрывая окно, сквозь которое даже в этом далеком от столичных уличных столпотворений «медвежьем углу» вместе с первым дыханием весны долетали возгласы многоголосой толпы возле заводоуправления, над которой уже были заметны разноцветные флаги…
Двадцатого марта при Коноваловском волостном правлении был создан Совет рабочих и крестьянских депутатов. Его председателем стал недавно освобожденный из Екатеринбургской тюрьмы, бывший коноваловский инженер Д.С. Вяткин.
Дмитрий Сергеевич, как никто другой знавший об алчности и махинаторских способностях Яблонского, попытался было отстранить его от управления хозяйственными делами, да не нашел единой поддержки в среде своих новых «товарищей»…
О том, насколько разношерстным и противоречивым был поспешно созданный совет, говорит вот эта выдержка из публикации А. Бушкова «Красный монарх» (Великая смута, действие второе). «Самая настоящая многопартийность сохранялась в первые полгода 1918_го. Вот характерный пример, один из множества: протокол “общего собрания Усть-Сылвицкого (Коноваловского) завода”. Это — на Урале. Обсуждают, как руководить национализированным предприятием, как ему работать. Председатель собрания, товарищ Смирнов, представляет доклад, составленный тремя партиями “левого течения”: “социал-демократов, социал-революционеров левых и максималистов”. “Левые социал-революционеры” — это, конечно же, левые эсеры. “Социал-демократы” с равным успехом могут оказаться как большевиками, так и меньшевиками — а то и теми и другими, их явно пока, что не разделяют. Загадочнее с третьей партией, которая именно имеется в виду, с ходу не установить: были и эсеры — максималисты, и анархисты — максималисты. Словом, не однопартийная диктатура, а обыкновенная коалиция “левых течений”»…

                3

Одним из верных компаньонов сорокатрехлетнего Ефима Лазарькова, непосредственно руководившего сплавом коноваловских строений, стал его дальний родственник Н.М. Кощеев. В отличие от своего одногодки и троюродного брата, Никифор успел повоевать на Первой мировой и вернулся в родную деревню Копчик Георгиевским кавалером и… с деревянным протезом вместо левой ноги. Был Кощеев, не в пример своему прозвищу «Кощей», рослым и широким в кости мужиком. В пору службы кавалеристом он мог одним взмахом сабли надвое расчленить противника. Был Никифор человек безграмотный, по-вогульски молящийся на деревянные изваяния, Ефим же успел закончить несколько классов в Ослянской приходской школе, посещая казенную пристань, где до конца XIX века учительствовал Питирим Кропоткин — служитель местной Свято-Троицкой церкви.
Проворный да изворотливый Лазарьков наловчился складывать, делить и вычитать — особенно деньги — в уме. Односельчане, с просьбою сочинить да изложить грамотно какое-либо прошение или просто письмо отписать, шли к Ефимке — двенадцатилетнему пацану. А тот, смекнув, что на этом деле можно неплохо подзаработать, не гнушался брать с земляков и деньги, и все что росло у них в огороде и в хлеву. Отец Ефима, поломанный на шахтерских работах в Ермаковском руднике, рано состарившийся Силантий, не нарадовался на сына за его хватку, а где надо — и неприметную хитрость. А матушка учила меньших равняться на брата, который уже в скором времени стал основным кормильцем многодетного семейства Лазарьковых.
С началом строительства лесопильного завода Ефим переселил всех родственников из Копчика к месту своей новой работы; матушку с повзрослевшими сестрами пристроил в заводскую столовую, отца — в сторожа на многочисленные складские помещения, сам же пробился поближе к чиновничьей братии. Работу свою знал, а потому и был всегда на виду у начальства.

                4

До строительства лесопильного завода, Лазарьков и Кощеев уже были взрослыми двадцатилетними мужиками, успели поработать на ближайшем от Копчика Ермаковском руднике.
В 1899 году на вышеобозначенном месторождении, помимо прочих уральских рудников и заводов, довелось побывать экспедиции Д. И. Менделеева. В книге Дмитрия Ивановича «Уральская железная промышленность в 1899 году» есть упоминание о том, что «Из всех известных в Серебрянской даче рудников — Ермаковский рудник, лежащий в верстах в восемнадцати на северо-запад от Серебрянского завода, только что начинает обустраиваться, поэтому и пути сообщения представляют простую лесную тропу, по которой после дождя едва ли можно проехать. Просветление этой дороги, сделанной г. Толочко, заведующим лесничеством, немного ее осушило, так что мы могли проехать, однако только благодаря счастью, не сломали себе шею. Во время нашего посещения рудника на нем производились разведочные и подготовительные работы. Заложено несколько капитальных шахт, назначенных для разработки пласта. Разведчиками он прослежен на протяжении 400 саженей, а в глубину на 32 сажени…
По содержанию железа «оолитовый» железняк Ермаковского рудника надо отнести к числу бедных руд; в нем содержится 37% железа».
Читая эти строки, я никак не мог отделаться от мысли, что открытие рудника состоялось не в начале, а в конце XIX века, ближе к посещению Урала выдающимся академиком с товарищами.
На самом же деле, опираясь на книгу В.Д. Вострокрутова «Краткий исторический обзор Гороблагодатского округа», находим, что Ермаковский рудник, находящийся в западной части Гороблагодатского округа, «…был открыт в 1805 г. между р. Сылвицей — Ермаковкой, в 38 верстах (расхождение в цифрах или опечатка. — А.Ш.) от Серебрянского завода, руда которого давала превосходный чугун для отливки изделий…».
Своим появлением Ермаковский рудник всецело обязан Первому Горному Начальнику Гороблагодатского и Пермского округов, обербергауптману 4-го класса А.Ф. Дерябину. По мнению Вострокрутова, Андрей Федорович был «человеком в высшей степени энергичным и опытным, которому и принадлежит главная заслуга восстановления действия Гороблагодатских заводов», которые, в свою очередь, напрямую зависели от эффективности поисковых работ и разработки «кормящих» железоделательные предприятия месторождений.
Читая второй том трудов крупнейшего уральского исследователя Н.К. Чупина, находим определенно озабоченную оценку, данную автором Ермаковскому месторождению: «Рудник считается весьма благонадежным, но не разрабатывается по отдаленности от чугунно-плавильных заводов Гороблагодатского округа».
Эти строки, опубликованные в 1886 году, уже в то время говорили о недолговечности этого рудника. Однако несмотря на пессимистические прогнозы только за период с 1887 года до времени остановки производства в 1900 году, Ермаковский выдал «на гора» 915145 пудов руды.
Помнится, в 60-е годы минувшего столетия в нашей деревне Коноваловка базировался геолого-разведочный отряд, проводивший изыскательные работы на бывшем Ермаковском руднике и в его окрестностях. Мне, мальчишке, в ту пору было радостно мечтать о том, что вскоре, с возобновлением работ на руднике, с появлением вблизи от Сылвицы промышленных предприятий и восстановлением железнодорожного движения до города Кушва, вновь воспрянет и, возможно, превратится в поселок моя умирающая деревня.
Долго сверлили правобережную землю рабочие-рудознатцы, да, видимо, не отыскав богатых залежей руды, ушли ни с чем, оставив подле изгороди нашего огорода немало железных труб и всевозможных буровых приспособлений.

                5

Ермаковский рудник располагался в версте от Чусовой. На его территории, начинающейся после продолжительного подъема от Сылвицы до Ермакова Камня, посреди обширной делянки, пестрели в хаотичном порядке промышленные и жилые постройки. Здесь, в центральной части Ермаковского рудника, находились господский дом, контора, корпуса для служащих. Подле амбаров, за конюшнями, в трехстах саженях от шахты, огороженной широким и высоким деревянным корпусом, находилась рабочая казарма. В одной из ее комнат и проживали Лазарьков и Кощеев. В отведенном им помещении лишь ближе к закату сквозь макушки таежного горизонта с трудом прорывались скупые на свет лучи солнца. Зато с утра и до позднего вечера доносился шум от громадного деревянного барабана, на который с помощью пары лошадей наматывалась снасть, вытаскивающая из шахты бадью с породой или «пустяком». Порода, добываемая с более чем двадцатисаженной глубины, отвозилась поближе к берегу Чусовой, к деревянным навесам и круглосуточно дымящим кострам, в которых руда пережигалась, прежде чем попасть в приземистые и длинные амбары или прямиком в транспортирующие ее барки. «Пустяк» — пустая порода — доставлялся гужем на заболоченную часть спускающейся до Сылвицы дороги или шел на укрепление взвоза к реке. Именно по этому спуску ходили купаться в летнюю пору просоленные от пота и серые от шахтной пыли Лазарьков да Кощеев.
Наплававшись вдоволь, они подолгу сидели или лежали на согретых за день каменных плитах. Ближе к ужину казарменный мальчишка, сын кухарки, прикомандированный к общественной бане истопником, приносил на берег отпаренное и просушенное нательное белье.
В нем-то, едва прикрыв мужские достоинства, и приходили к расположенным подле летнего очага длинным столам усталые шахтеры. В последний раз постучав о подвешенный над рукомойниками рельс, кухарка, не дожидаясь опаздывающих, начинала греметь чашками, наливая в них горячий суп…
После ужина шахтеры разбредались по казарменным нарам. Отдельные комнаты, как у Лазарькова и Кощеева, были лишь у особо приближенных приказчика Хомутова, по прозвищу «Хомут». Приближенных — лизоблюдов — прочий работный люд опасался и ненавидел, но терпел, как мог. Иногда до поры до времени…

                6

Вскоре после отъезда экспедиции Менделеева и коллективных гуляний на Долгом лугу по случаю Троициного дня бесследно пропал приказчик Ермаковского рудника. В первый же день поисков «Хомута», на левом берегу Чусовой, аккурат напротив Ермакова камня, нашлась его лошадь, привязанная к одному из деревьев затаежного глухого распадка. А когда из Ослянской пристани приплыл полицейский дознаватель, рудничное начальство выделило ему в помощь больше сотни пеших и конных рабочих. После трех суток прочесывания левобережной местности, настреляв в ходе поисков не один десяток рябчиков, а заодно распугав всех лосей и медведей, шахтеры вновь вернулись на правый берег, в центральную часть рудника. Еще пара дней поисков на самом руднике, средь тайги расположенных шахт и в самих шахтах, не дали положительных результатов. В последний раз допросив всех тех, кто гулял с Хомутовым на Долгом лугу, полицейский чин, прекратив розыскную деятельность, отбыл на Кушвинский завод.
Вскоре несколько разлаженный ход рудничной работы вернулся в старую колею, через пару недель утихли и разговоры об исчезновении приказчика. Кто-то в тайне радовался избавлению от своего «кровососа», а иные потерю эту и вовсе не заметили, как если бы случилось обронить что-то совершенно непригодное ни для работы, ни для домашних нужд.
За будничною суетою, когда каждый из шахтеров сливается с массой себе подобных, никто не заметил, как стали еще более скрытными и недоверчивыми даже друг к другу Лазарьков и Кощеев. Теперь, когда обязанности приказчика стал временно исполнять горный инженер, осиротевшим лизоблюдам доносить, как прежде, на товарищей своих не спешилось: с исчезновением «Хомута» их просто перестали бояться.
О том, что послужило причиной для полной отчужденности от рудничной жизни Ефима да Никифора, известно лишь им двоим…
Тогда, в ходе июньских поисков на левом берегу Чусовой, Лазарьков и Кощеев наткнулись на давно прикрытый прогнившими стволами деревьев и заросший мохом вход… в пещеру.
И в конце XIX века народ еще помнил о походе Ермака. А легенды о его остановке в здешних местах и спрятанных атаманом сокровищах время от времени будоражили людские умы. Даже рудничное начальство не противилось, когда их рабочие в свободное время занимались кладоискательством, ползая по «гриве» Ермакова камня и в его окрестностях.
И только рудничный приказчик стоял стеною на пути «старателей» и драл три шкуры с тех, кто тащил с работы необходимые для поиска веревки и подручный инструмент, заставляя не один месяц работать без жалования. Сам же Хомутов со своими приспешниками, Лазарьковым и Кощеевым, уже давно и тайно занимался поисками сокровища, забывая о том, что очень часто за спинами кладоискателей по пятам ходит смерть.

                7

Через пару месяцев после таинственного исчезновения приказчика ермаковские шахты покинули Лазарьков и Кощеев. После их возвращения на прежнее место жительства в деревню Копчик они еще не раз наведывались в окрестности Ермакова камня…
Какая-то неведомая и невидимая тайная завеса ограждала в последнее время от посторонних глаз соседствующие дома бывших ермаковских шахтеров. Все это не могло не способствовать тому, что вокруг их имен и жилищ, словно сорняк на неухоженной почве, стали прорастать самые всевозможные слухи и сплетни… Кто-то видел Лазарькова в Кушвинском заводе среди купцов и в местном банке, обменивающим броши и кольца на деньги и товар. А Кощеев, говорят, и вовсе сплавлялся до Перми посещая там местных ювелиров.
Впрочем, слухи эти теряли свою долговечность при одном только виде кособоких лазарьковско-кощеевских изб и бедно одетых хозяйских детей…
Все поменялось в 1915 году с началом строительства лесопильного завода. После того как Лазарьков стал заводским писарем, а Кощеев смотрителем при доме управляющего, частым гостем в их заново отстроенных избах стал Яблонский. А всю эту троицу уже вскоре привыкли видеть вместе на праздничных пикниках или на охоте со сворой борзых.
Летом 1917 года в родных местах объявился бывший техник строительства Сылвицко-Кушвинской ветки П. М. Зворыгин, чтобы уже вскоре после похорон своего отца, Мартела Зворыгина, оставить родительский дом.
Перед отбытием в Кушву, Павел Мартелыч попытался, было, погостить в Коноваловке, посетить своего бывшего однополчанина — фронтовика, да как-то не нашлось между сытым и ухоженным Кощеевым и все еще носящим затертую армейскую одежду Зворыгиным объединяющей их темы для разговора. Ну а о былой войне и вовсе вспоминать не хотелось, глядя на деревянный протез одного и посеченное саблей лицо другого. Этим у фронтовиков не принято бахвалиться. Да и времена наступали неподходящие: еще у порога второй революции, между земляками черной кошкою пробежала тень грядущей Гражданской войны…

 
                Часть II
                БЕРЕГ ЛЕВЫЙ, БЕРЕГ ПРАВЫЙ

Перед тем как командование белых соединений приняло решение о начале наступления в сторону Перми, на фронт прибыл вновь сформированный Первый Сибирский корпус генерал-лейтенанта А.П. Пепеляева. В наступлении готовилась участвовать и Вторая чешская дивизия, а также новые сибирские части, укомплектованные контрреволюционерами из зажиточных крестьян и буржуазной интеллигенции. Именно в ту пору, в ходе боев осенью 1918-го и весной 1919 года, произошедших на территории от Кыновского до Коноваловского заводов, на расстоянии более чем тридцати верст по реке Чусовой, пришлось землякам моим испытать на собственной шкуре все события беспощадной Гражданской войны.

                1

Туманным сентябрьским утром, миновав копченское кладбище, полем, в две цепи, молчаливо спускались к Чусовой колчаковские солдаты.
Подоив и проводив корову со двора, задыхаясь от бега, в избу влетела молодая хозяйка Клава.
— Белые!.. — заполошно закричала она и зачем-то принялась занавешивать недавно распахнутые окна. После ночевки отступающих красноармейцев в приземистом деревянном строении пахло потными гимнастерками и сапогами.
Недолгие постояльцы, спешно оставив недоеденный завтрак, забывая шинели, повыскакивали в сени, чтобы уже вскоре раствориться в левобережном еловнике…
А на правой стороне расположенной по берегам глухоманной уральской деревушки Копчик колчаковцы торопливо отцепляли крестьянские лодки.
Первая часть наступавших уже подгребала к середине плеса, когда с противоположного скалистого берега застрочил пулемет. Град пуль, поднимая фонтаны воды и расщепляя лодочные борта, ударил по оцепеневшим солдатам. И они, налегая на шесты и весла или бросаясь в холодную воду, разом нарушили нацеленный ритм переправы.
Большая группа белогвардейцев, кому не нашлось места в лодках, покидая открытый для пуль берег, ответила беспорядочной стрельбой, чтобы, скрываясь за сельскими постройками и подчиняясь команде, методично обстреливать спрятанное в скальном разломе пулеметное гнездо.
Иногда «максим» замолкал, чтобы, выманив наступающих на берег, оставить на нем пару-другую покореженных тел…
Прекратив переправу на лодках, колчаковцы в обход, по нижнему броду, отправили конный отряд. Со свирепым гиканьем проскакав по пустынной улице, он настиг пулеметчиков, у которых к тому времени закончились патроны. За время боя молодая хозяйка Клава, с неимоверными усилиями отодрав одну из комнатных половиц, спрятала между нею и подпольем брошенные шинели.
Много чусовской воды протекло с тех пор у подножия воздвигнутого на высоком берегу памятного постамента, но в опаленных горестной вдовьей жизнью бабушкиных глазах я вижу ту страшную картину казни пулеметчиков — молодого солдатика и пожилого война: первого подняли на штыки, а второго от плеча разрубил пополам саблею здоровенный колчаковский солдат.

                2

После захвата 25 июля 1918 года Екатеринбурга белогвардейское командование попыталось организовать наступление на центр Пермской губернии по кратчайшему пути через Кунгур, по открытой еще в 1910 году Западно-Уральской железнодорожной ветке, через станции Кузино, Кын и Лысьва до Чусового; а также по Гороблагодатскому тракту, через оставшуюся без работы Ослянскую пристань и отходящую от нее Кунгурскую дорогу.
Но эта затея оказалась не реальной. Исходя из материалов, описанных в книге «Гражданская война и иностранная интервенция на Урале», узнаем, что «После того, как отряды Третьей красной армии, разгромив под селом Балтым I-ю чехословацкую штурмовую бригаду, в течении одного дня продвинулись более чем на 60 верст, фронт оказался на расстоянии 7 верст от Екатеринбурга. Только ценой огромного напряжения сил противник сумел удержать город. Для этого ему пришлось снять максимум войск с Кунгурского направления и вместе с резервами перебросить под Екатеринбург.
Сюда прибыло дополнительно 6 эшелонов с белогвардейскими войсками».
Именно в эту пору, по воспоминаниям одного из членов исполкома Кыновского завода Белканова, опубликованным в 1923 году в Кунгурском журнале «Крот», в третьем номере, под названием «В Кыну», к которым я намерен прибегать неоднократно, «при столкновении поездов, идущих в наступление, с целью захвата ст. Кузино, важнейшего подступа к Екатеринбургу, уже занятому чехами, кыновляне из добровольческой дружины, понесли первые потери. В перестрелке с интервентами, пособниками армии А. В. Колчака, погибли Василий Иванович Нечаев и Афанасий Васильевич Дудин».
В сентябре 1918 года обстановка на правом фланге Третьей армии красных значительно осложнилась. Противник перебросил сюда свежие силы из вновь сформированной Иркутской дивизии, состоящей из трех полков: Богуславского, Иркутского и Байкальского, по 1500 человек в каждом. А также на Пермском направлении сосредоточились отборные чехословацкие полки и 5-я и 6-я дивизии белых с бронепоездом и тяжелыми орудиями.
Из воспоминаний Белканова: «Чехословакии с занятием Екатеринбурга двинулись по Западно-Уральской железной дороге к заводу Лысьва. Но тут-то на пути и стало «Осиное гнездо», как они прозвали Кын (Речь идет о поселке Кыновского завода, поскольку на станции Кын кроме служебных зданий в ту пору ничего еще и не было. — А.Ш.), который шесть раз переходил из рук в руки. Красноармейским разведчикам благоприятствовали естественные условия: горы, овраги и лес, подступающий вплотную к жилью, а также, и это самое главное, добровольный шпионаж и враждебные отношения к белым. Сегодня занимают белые лобовым ударом Кын, ночью разведчики из местных жителей сообщают в части красных войск, берутся опытные проводники, которые окружают завод тропинками, и белые попадают в капкан. В одном таком бою, от посланной белыми унтер-офицерской роты, по показаниям самих же белых, осталось в живых 7 человек, причем, был захвачен весь штаб во главе с полковником, который и был вкупе со всеми штабными расстрелян. За это генерал Пепеляев велел бомбардировать завод Кын со станции из гаубичных тяжелых орудий, но по счастью, из-за плохой наводки, снаряды ложились в заводской пруд и реку Чусовую». 17 сентября 1918 года командующий Третьей армией красных Р. И. Берзин, телеграфировал Главкому: «…шестой день подряд противник ведет интенсивное наступление на Пермь, сосредоточив крупные силы. Идут бои на всем фронте Третьей армии, наши потери тяжелые: в пехотных полках осталось в ротах только по 10 человек».
В такой критической ситуации, отраженной в документах Центрального Государственного Архива Советской Армии, выход в район Кунгура отрядов В. К. Блюхера имел исключительно важное значение для укрепления фронта Третьей армии. Правофланговые части армии получили прекрасное пополнение. По данным, опубликованным в книге «Гражданская война и иностранная интервенция на Урале»: «Блюхеровские отряды влились в 4-ю Уральскую дивизию, в сущности скомплектовав ее заново. На 6 октября (через два дня после падения Н. Тагила. — А.Ш.) силы дивизии исчислялись в 10757 штыков, 1779 сабель, 131 пулемет и 22 орудия».
В начале октября противник атаковал красные войска со стороны Михайловского завода, но был остановлен, а затем обращен в бегство. По сообщению командарма Берзина, за два дня боев белогвардейцы потеряли на этом участке фронта до 800 человек.
Для пополнения своих потрепанных частей белогвардейское командование еще в
конце октября 1918 года перебросило на Урал отборный добровольческий корпус под командованием колчаковского генерала Пепеляева. Этот корпус в составе двух дивизий был укомплектован белогвардейскими офицерами и сибирскими кулаками. Ему предстояло действовать на Лысьвенском направлении и еще раз попытаться отрезать выход Сводной дивизии красных в район Перми.
Пепеляеву удалось потеснить Особую бригаду Третьей армии и продвинуться на северо-запад по железнодорожной линии Бердяуш–Лысьва, занять станции Унь, Кын и Кыновской завод».
Из воспоминаний Белканова: «Перед захватом Кына я за сутки до наступления белых был командирован в Кунгур за получением продовольствия для населения. В Кунгур в это время был послан из Кронштата батальон матросов для посылки на фронт. Наряду с истинно революционными мерами в отряде было много шкурников и малодушных, опозоривших впоследствии почетную революционную репутацию кронштадтских матросов. Матросский батальон держался на позициях по Гороблагодатскому тракту в дер. Исадах, Кузнецовский завод, Березовой горе, куда по занятию завода Кына двинулись чехи. Близко соприкасавшимся с матросами было ясно, что только половина из них здорова, а другая часть может в любой момент за булку и мясо перейти к белым.
Кстати, колчаковцы усиленно распространяли слухи, что солдаты у них питаются белым хлебом и мясом, а красноармейцы сидят на пайке черного хлеба и рыбе и что к сдающимся красным белые никаких репрессий (наказаний) не предпринимают. И вот часть матросов еще в Кунгуре говорили, что они уйдут в плен. И ушли… к праотцам.
С согласия нашего эвакуировавшегося Кыновского исполкома мне, — вспоминает далее Белканов, — пришлось остаться в расположении белых в районе с. Березовки. Выждав первое время, я двинулся в Кын. Доезжаю до дер. Исады, и мне представилась кошмарная картина: громадная пирамида беспорядочно набросанных друг на друга голых тел. Хозяйка, у которой ночевал, передавала, при каких обстоятельствах произошло это. Батальон расположился в их деревне. Стоял сильный мороз, доходивший до 35 градусов. Приказы командиров выходить в дозоры, секреты и посты не выполнялись. Белые же не дремали.
Стала наступать рота «Смерти», состоящая из крестовников (Георгиевских кавалеров. — А.Ш.). Несмотря на внезапное наступление, некоторые из товарищей отбивались до последнего момента, втаскивая пулеметы в бани (т.к. на морозе они отказывали) и оттуда отстреливались. Половина же разбежалась по овинам, подпольям и прочим теплым местам, желая сдаться. На другой день все вышли, были посчитаны, построены, уведены за околицу и, чтобы не тратить патроны, переколоты штыками. А.В. Колчак, адмирал царского флота, своих бывших матросов не велел брать в плен, а приказывал “отправлять в дальнее плавание”.
Подъезжаю ближе к заводу. Встречаю кыновлян. На вопрос: “Что там делается?” слышишь односложные ответы: ”И не спрашивай”, и это говорилось с оглядкой. Сразу было видно, что белые круто со всеми расправились.
Приезжаю в Кын ночью, дабы никто не видел. Первое, что бросается в глаза, это на самом центральном месте у завода виселица с болтающимися на ней двумя веревками. Белые ненавидели завод Кын за его упорное сопротивление, за свои неоднократные поражения, за то, что при их отступлении кыновляне по ним стреляли из дробовиков, из окон поливали кипятком и т.д. И за это начали мстить.
В день занятия Кына была сооружена виселица и повешены два красноармейца, попавшие в плен. Ими были Ефтей Корюкин и Кошкин Филипп. На другой день все население обоего пола от 16 до 60 лет было согнано к виселице, где болтались не снятые красноармейцы и всем было предложено выдать всех большевиков, служащих в совете, в Красной армии, и всех тех, которые сочувствовали революции.
В противном случае грозились всех построить в ряды и каждого десятого расстрелять. Эти угрозы сопровождались отборными ругательствами и битьем плетьми разъезжавших вокруг толпы белобандитов. Немедленно было отобрано 30 человек более пожилых граждан и по наружному виду заслуживающих белогвардейского доверия. Они были объявлены заложниками и, если не укажут белым на советски  настроенных граждан, то будут расстреляны. После этого началась выдача (за ложниками) тех, кто принимал участие в революции и кто не отступил, полагаясь на милость победителей. Достаточно было указать одного, и тот отводился в сторону. Отобрав таким образом до 50 человек, белые начали производить на площади перед бывшим волостным правлением порку шомполами и прикладами до бесчувствия. В ту же ночь в разных концах завода, все они были расстреляны.
Вот фамилии некоторых из них: Рюмин Петр, Кучумов Егор, Новиков Филипп, Языков Николай, Неволин Петр, Лежанин Константин, Кашин Андрей, Шаврин Иван, Борисов Алексей, Онянов Павел, Постаногов Григорий, Глазырин Александр, Носков Всеволод и двое братьев Дылдиных».
«Сугубо жестоко, — писал в заключение своих воспоминаний Белканов, — расправляялись с матросами. Одного матроса, деревенского жителя, состоявшего в сельсовете, били в три плети и прикладами, при обмороках обливали холодной водой и только потом бесформенную массу расстреляли».
В том же журнале «Крот» где было опубликовано воспоминание Белканова, есть уточняющая информация о рассказанных выше зверствах колчаковцев на территории Кунгурского уезда. Так, «в заводе Кын белыми повешено и расстреляно 53 человека. В дер. Исады, в одной пирамиде заколотых штыками матросов было до двухсот пятидесяти трупов, в другой — до сотни».

                3

Предположительно, в первых числах ноября 1918 года на ст. Кын останавливался с инспекционной проверкой А.В. Колчак. Вот что писал об этой поездке адмирала представитель Антанты, член Британского парламента, английский полковник Дж. Уорд по дороге из сибирской столицы Российского белогвардейского государства, города Омска: «…мы тотчас же направились на Кунгурский фронт, и раннее утро застало нас скользящими вниз с европейского склона Урала. Огромные леса, отягощенные снегом, покрывали склоны гор, а температура стояла совершенно немыслимая для военных операций британской армии.
Мы прибыли на Лысьвенский фронт около 10 часов утра на следующий день, когда обсуждали наступление на станцию Пермь.
Пепеляев — молодой генерал, не более 30 лет, но выглядит настоящим старым солдатом. Мундир его так же грязен и заношен, хоть и не в таких лохмотьях, как у большинства его солдат. Он в полной уверенности, что сможет разбить врага, если его люди будут снабжены оружием и амуницией, которых многие не имеют. Половина его солдат ждут ружья от своих товарищей, которые могут быть убиты или замерзнут в снегу. Разговоры были совершенно деловые, а присутствие адмирала Колчака как бы гальванизировало армию, придавая ей жизнь и энергию…
Пепеляев зашел ко мне в вагон, чтобы посетить генерала Гайду, а адмирал уплетал британский солдатский рацион, пока мы обсуждали разные вопросы…».
Читая воспоминания английского подданного из книги И.Ф. Плотникова «Александр Васильевич Колчак», невольно вспоминаю известную частушку времен Гражданской войны, посвященная не столько Колчаку, а всей белогвардейской армии: «Мундир английский, погон французский, табак японский, правитель омский…».
Наделив себя властью Верховного правителя России и Верховного главнокомандующего, Александр Васильевич, занимаясь подготовкою всеобщего наступления и полного уничтожения «большевистской заразы», за период с ноября 1918 по октябрь 1919 года совершил восемь поездок на фронт. В книге Плотникова имеется карта всех железнодорожных станций Пермской губернии с перечнем количества посещений расположенных на них войсковых соединений. Откуда видно, что на ст. Кын адмирал Колчак появлялся лишь единожды.
Сопровождаемый генералами Гайдой и Пепеляевым, Верховный главнокомандующий после торжественного построения боевой части традиционно награждал несколько десятков солдат Георгиевскими крестами, а также поздравлял с производством в офицеры боевых юнкеров. Покинув бронепоезд и оставив ст. Кын, в версте от сторожевых охранений, Колчак обошел по снежным тропинкам боевые части, воодушевляя бойцов. За время посещения им удаленной на пару верст от станции Кержановки, деревня эта неоднократно обстреливалась со стороны Кыновского завода.
По возвращению на ст. Кын Колчак в присутствии командующего Сибирской армии Гайды и представителей Антанты принял приглашенных на чай в столовую-вагон местных крестьян. Крестьяне поведали Верховному правителю и его свите, о том что в некоторых деревнях Кунгурского уезда при отступлении было уничтожено все мужское население, не вступившее в Красную армию. Также осмелились кержаковцы посетовать на мародерства иностранцев, к которым местные крестьяне причисляли белочехов, которые зачастую, приобретая у них товар, не желали расплачиваться…
В книге «Гражданская война и иностранная интервенция на Урале» чехословацким сподвижникам белой армии отводилось немало страниц, на которых можно было прочесть: «На востоке страны роль ударной силы для ведения организованной борьбы с Советской властью в глубоком тылу и сплочения вокруг себя полчищ белогвардейцев и кулацких мятежников интервенты отвели чехословацкому корпусу. Этот корпус был сформирован еще до Октябрьской революции из солдат австро-венгерской армии, оказавшихся в России на положении военнопленных. Советское правительство раз решило личному составу корпуса в качестве частных лиц, без оружия выехать из России по Транссибирской магистрали и далее через порт Владивосток. Но заправилы Антанты поспешили любой ценой сорвать эвакуацию чехословацких солдат и заставить их воевать с Советской властью. Командный состав корпуса был подкуплен. Рядовых солдат, не пожелавших поддерживать заговорщиков, взяли обманом и шантажом. Им говорили, что Советское правительство будто бы не хочет выпускать чехословаков из России и намеривается заключить их в концентрационные лагеря, предварительно обезоружив. Поддавшись на провокацию, чехословаки отказались выполнять требования советских органов о сдаче оружия и в последних числах мая 1918 года подняли мятеж…
В чехословацком корпусе, учитывая и большое количество русских белогвардейских офицеров, числилось не более 50 тысяч человек…».
Не особо жаловали присутствие иностранцев в России бывшие царские офицеры. Тому примером книга «Дневник белогвардейца» А. Будберга — старого кадрового военного, участника русско-японской войны. Из этого дневника, в записи от 8 мая 1919 года, по прибытию в Екатеринбург, можно узнать его мнение о бывшем австрийском лекаре, а теперь командующем Сибирской армией:
«Сам Гайда, ныне уже русский генерал-лейтенант, с двумя Георгиями, здоровый жеребец очень вульгарного типа, по нашей дряблости и привычке повиноваться иноземцам, влезший на наши плечи, держится очень важно, плохо говорит по-русски. Мне — не из зависти, а как русскому человеку — бесконечно больно видеть, что новая русская военная сила подчинена случайному выкидышу революционного омута, вылетевшему из австрийских фельдшеров в русские герои и военачальники…».
А вот запись Будберга, от 13 мая 1919 года вообще о представителях Антанты на Урале: «По дороге встретили поезд междусоюзного контроля — десять пульмановских вагонов под двумя паровозами. Этим у фронта отнимается минимум два поездных состава и в такое время, когда каждый вагон остро нужен. Едут якобы знакомиться с состоянием фронтовых дорог, а на самом деле катаются…
Вагоны великолепны: буфет, повара и вина первоклассные, удобства путешествия исключительные, вплоть до вагона с машинистками, едут как избавители и благодетели».
И надо сказать — доездятся… Перед тем как сбежать за кордон, те же чехословаки сдадут со всеми потрохами состав Верховного правительства России и ее Главнокомандующего в руки Иркутского председателя губчека С.Г. Чудиновского и комендантов Иркутского гарнизона и тюрьмы И.Н. Бурсака и В.И. Ишаева, которые, исполняя волю Социалистической республики, за милую душу «в морозную, тихую ночь с 6 на 7 февраля 1920 года» расстреляют моего тезку Александра Васильевича Колчака, а вместе с ним и В.Н. Пепеляева — последнего Председателя Совета министров Сибирского правительства — и его брата, генерал-лейтенанта А.Н. Пепеляева.

                4

Чтобы зачистить тылы, расположенные в окрестностях станции Кын и далее по низовью Чусовой, отрядам Среднесибирского корпуса Пепеляева перед наступлением на Лысьву пришлись«прогуляться» через Ослянскую пристань от Кыновского до Коноваловского завода.
Еще до прихода старых хозяев одни из моих земляков ложились спать, переживая, что их ожидает: свобода или колчаковский застенок; другие же, кому Советская власть была что «кость в горле», спешили это горло промыть, ночи на пролет проводя в кутежах, с ехидными улыбками шныряя по причусовским проулкам и улочкам.
В коноваловских домах Лазарькова и Кощеева, как маяки для старой власти, день и ночь светились огни. Ефим с началом Гражданской войны долго прятался в приермаковских лесах пережидая Советы, а Никифор то надевая, то снимая Георгиевский крест, уверенно выставлял перед красными мобилизаторами свой деревянный протез… впрочем, служить ему никто не предлагал. И раскулачивать было некогда…
О том, в какую пору 1918 года на приконоваловских берегах появились белогвардейские власти, можно узнать из книги воспоминаний красноармейских участников Гражданской войны «В пороховом дыму». Один из них, в прошлом ответственный советский и хозяйственный работник Иван Петрович Ермаков, писал:
«Утром 3 сентября штаб бригады отдал распоряжение — отступить на станцию Унь. Распоряжение обуславливалось тем, что чехословаки и белогвардейцы предприняли крупное концентрическое наступление на Лысьвенский боевой участок: вдоль линии железной дороги на станцию Кын и вниз по реке Чусовой. Батальон мадьяр (под командованием Ференца Менниха, который во время издания воспоминаний, в 1961 году, был председателем Совета министров рабочее_крестьянского правительства Венгрии. — А.Ш.) перебросили в район станции Кын. В направлении села Кашки, по реке Чусовой, штаб бригады отправил роту добровольцев из пленных немцев и вторую Чусовскую роту. Обе они были разгромлены… белогвардейские отряды, двигавшиеся с Кунгурского направления, были уже невдалеке от Кына… В эти дни окончил свое существование 2-й Уральский полк, посланный в деревню Мягкий Кын на смену батальону мадьяр. Полк был предан его командиром».
Несомненно, что все это и предрешило в конечном счете быстрый захват низовий Чусовой. Читаешь воспоминания и диву даешься: кого только не было из иностранцев на Урале, по обеим сторонам окопов, на этой братоубийственной заварухе российских народов. Побывал на земле моей малой родины и известный венгерский коммунист, уполномоченный Третьей армией, Бела Кун. Соприкосновение с ним чуть было не стоило товарищу Ермакову жизни. «Произошло это так, — вспоминает Иван Петрович. — Штаб Особой бригады отдал приказ выбить белых из деревни Песчанка. Я ответил, что сделать этого не могу: красногвардейцы вторые сутки сидят без продуктов, боеприпасов, и в свою очередь попросил ускорить доставку того и другого. Бела Кун отдал телеграфное распоряжение — расстрелять меня за невыполнение боевого приказа. Приказ был отдан утром, а к двум часам по полудни поступило продовольствие и боеприпасы. Накормив бойцов и обеспечив их боеприпасами, я приказал идти в наступление. К вечеру чехов выбили из Песчанки. В то же время прибыл в полк и Бела Кун…».
После удачной продажи в Чусовском заводе сплавленной коноваловской деревянной недвижимости отставной управляющий О.С. Яблонский, не расплатившись с лазарьковской бригадой, сбежал в тогда уже белогвардейский завод Кын, мечтая и там, на местах своей бывшей работы и жительства, поживиться среди графских развалин Строгановского предприятия.
Для ликвидации белого прорыва в расположении причусовской части Кунгурского уезда командование Третьей армии предприняло ответную атаку. Вот что сообщается о той молниеносной операции в книге «Гражданская война и иностранная интервенция на Урале»: «В первых числах ноября камышловцы и питерцы, не замеченные противником, прибыли по узкоколейной дороге на Коноваловский завод и неожиданно атаковали его. Довольно сильный белогвардейский гарнизон в составе 2-го Барабинского, 4-го Енисейского и 3-го Барнаульского полков после некоторого замешательства оказал яростное сопротивление. Плотный огонь вражеских пулеметов, бивших по заранее пристрелянным позициями, нанес атакующим большой урон. В Камышловском полку выбыли из строя 150 бойцов и 22 командира. Но к концу дня противник не выдержал сокрушительных штыковых ударов красных войск и в беспорядке отступил к станции Кын. В этом бою советские войска захватили в плен 400 белогвардейских солдат, 12 офицеров и 2-х полковников.
Среди большого количества убитых оказался генерал. Не давая противнику закрепится, Камышловский и 17-й Петроградский полки нанесли следующий удар по станции Кын и после упорного боя освободили ее. Здесь были захвачены огромные трофеи и среди них бронепоезд «Адмирал Колчак», вооруженный мощными пушками иностранного производства.
От станции Кын советские войска повели наступление дальше и с ходу захватили соседнюю станцию Унь. Движение белых на Лысьву было приостановлено…».
С прибытием в Коноваловский завод красных отрядов, несмотря на их краткосрочную остановку, в еще не до конца проданном рабочем поселке произошла «теплая» встреча земляков.
Бывший коноваловский инженер, а теперь комбат Вяткин, побывавший по доносу Лазарькова в тюрьме, не без помощи своего ординарца Павла Зворыгина и местных сельчан, поведавших о послужном списке «белогвардейского прихвостня», поставил Ефима к стенке, сказав на прощание: «Видно мало учил я тебя кузнечному делу… Верил — перекуешься, да выходит, и вправду говорят: что горбатого лишь могила исправит…».
Еще до прихода красных, словно щука, между чусовских берегов, улизнул от греха подальше Никифор Кощеев. Другая, не менее «приветливая» встреча состоялась при освобождении Кыновского завода, где случилось отыскать прячущегося под личиною нищего крестьянина господина Осипа Самойловича. Ведь это он, один из немногих взятых в заложники, добросовестно рассказывал карателям, кто из его бывших подчиненных склонял голову в сторону советской власти. Тогда, в декабре 1918 года, даже стоящие с ним рядом кыновские купцы Устелемов и Ромашов, стали брезгливо плеваться в его сторону…
Во время казни, под кыновскою виселицей, быть может, вспомнив о своей опозоренной коноваловским управляющим невесте, Пашка Зворыгин безжалостно выбил из-под ног Яблонского табурет.


                Часть III
                НЕ БЫВАЕТ РОЗЫ БЕЗ ШИПОВ

Обоюдная жестокость противоборствующих сторон в период Гражданской войны была неизбежной. Вот что говорил об этом своему бывшему главноуправляющему делами Верховного правителя, Г.К. Гинсу, адмирал А.В. Колчак: «Гражданская война должна быть беспощадной. Я приказываю начальникам частей расстреливать всех пленных коммунистов. Или мы их перестреляем, или они нас. Так было в Англии во времена войны Алой и Белой роз, так неминуемо должно быть у нас, и во всякой гражданской войне».
Эта цитата взята из книги И.Ф. Плотникова «Александр Васильевич Колчак» и противоречит самой оценке ее автора, которую он пытается навязать читателю, дабы обелить человека, популярность которого, по воспоминаниям контр-адмирала М.И. Смирнова, «…в России была чрезвычайно велика. Разные политические организации его приветствовали, газеты национального направления указывали на него как диктатора». Уважаемый уральский историк негодует «о несостоятельности обвинений «Кровавого Колчака» в литературе и искусстве. Масштабы его жестокости, — пишет автор этого издания, — не сравнимы с тем, что творились в подвластной большевикам части страны. Нет и, видимо, не существует документов, распоряжений Колчака о требовании массовых расстрелов».
Здесь следовало бы сказать, что под этим «видимо» можно любому историку, в угоду времени меняя местами черную и белую краски, сочинять многотомные «труды», развенчивая и воскрешая «героев» Гражданской войны в попытке сотворить себе имя, не забывая при этом набить карманы…
Стремясь быть объективным, Плотников, рассуждая о роли Колчака, пишет: «В противоположность ему глава советского правительства Ленин непосредственно руководил массовыми репрессиями, постоянно требовал усиления красного террора, расстрелов тысячи людей, часто не принимавших никакого участия в борьбе с советами… Так 2-го и 7-го августа 1918 г. Ленин требует от пензенских коммунистов «провести беспощадный террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь». И далее: «Разве А.В. Колчак позволил бы себе что-то подобное?!».
А как же прикажете судить теперь о массовом истреблении матросов, и не только на Кунгурском фронте, которых, категорически избегая брать в плен, адмирал флота повелевал «отправлять в дальнее плавание».
Порой подчиненные Колчака творили такое, чему позавидовали бы гестаповские садисты. В уже упомянутом третьем номере журнала «Крот» имеется сообщение о том, что в селении Воскресенское Кунгурского уезда «…белые одного пленного раздели донага, вывели на улицу и обрубили ему одну часть тела за другой, и убили только тогда, когда у него не было ни ушей, ни глаз, ни рук, ни ног».
Нисколько не обеляя, в свою очередь, большевиков, которые после захвата у белых Перми завалили трупами сочувствующих противнику граждан все палисадники и аллеи неподалеку от губчека, хотелось бы вновь, воспользовавшись книгой Плотникова, процитировать письмо Колчака к жене от 15 октября 1919 года: «Цель моя первая и основная — стереть большевизм и все с ним связанное с лица России, истребить и уничтожить его. В сущности говоря, все остальное, что я делаю, подчиняется этому положению».
И это писал человек, который запрограммировал создание в России «Национального Учредительного собрания».

                * * *
В деревне Коноваловка, даже после ее окончательного распада, был еще заметен среди репейника да крапивы памятник комиссару Рогову. И стоять бы ему еще долго, если бы жителей деревни не сорвали с мест в период «уплотнения колхозов и совхозов», а большую часть ее жилищ не сплавили вниз по Чусовой, берега которой, будь он левый или правый, как две руки, не могут быть чужими ни реке, ни проживающему подле нее или просто помнящему о ней человеку.


                ИМЕНА         

                Все то, что обрело и носит имя,               
                Есть отпечаток жизни на земле.
                Автор

На месте некогда расположенного на берегах Чусовой старинного поселения, в котором мне довелось прожить более десятка лет, теперь зарастающий с годами пустырь.
Старожилы утверждали, что у нашей деревни могло быть три названия: Копчик, Кобчик и Кончик. Давайте полистаем словарь, поскольку богатство русского языка позволяет, изменив одну лишь букву, поменять и смысл, и принадлежность слова.
Копчик — нижняя конечная часть позвоночника.
Кобчик — небольшая птица из семейства соколиных.
Кончик — конец — причальная веревка, канат — предел — смерть.
Малограмотному писарю или невнимательному топографу достаточно было сделать единственную ошибку или не проверить опечатке, а затерянному в глухомани вогулу, одному из коренных жителей моей малой родины, — привыкнуть к зафиксированному в документах названию, как он превращался в копчинского, кобчинского или кончинского обитателя.
Как живший в деревне Копчик, могу сказать, что для окружающей местности название это не лишено смысла. С последнего в верховьях поворота до селения тянулся плес, один из самых длинных на Чусовой. А расположенный в конце деревни остров, разрывающий плавное течение вод на два переката, — это и есть нижняя часть похожего на позвоночник речного плеса. И в то же время здешние берега с полями чем-то напоминают крылья. Если Чусовую, ее русло, принять за туловище, то с крыльями-полями оно похоже на кобчика в полете — «небольшую птицу из семейства соколиных». Честно признаться, для меня это название более всего дорого тем, что народ здесь жил вольный, как птица. А один из героев Отечественной войны, наш земляк — летчик, покоится теперь на одном из пустынных берегов.
Если говорить о названии «Кончик», то существует легенда о том, что проплывающий по Чусовой Ермак Тимофеич встретил с берегов ее упорное сопротивление одной из застав татарского ханства... Не случайно великому покорителю Сибири пришлось задержаться тремя верстами ниже по течению, где пещера Ермака до сих пор волнует воображение проплывающего люда. Как гласит предание, именно здесь, перекинув через быстрые воды канат и время от времени вздымая его над течением, топил он богатые барки, а драгоценности прятал в горе, словно бы возвращая земле уральской ее сокровища. А деревню эту, в злобе названную «Кончиком», Ермак преодолел во славу земли русской.
Грустно и больно теперь вспоминать о прошлых и вправду предсмертных годах этой богатой на историю деревни с тройственным названием: Копчик, Кобчик и Кончик, переименованную в конце своей жизни в Луговую.


                ...И был июнь

«Ванька! И до каких пор будешь ты в бобылях ходить? — не раз при жизни укоряла сына Анфиса Зворыгина. — Глянь, у братовьев твоих уже дочери в замуж собираются, а ты... — мать смотрела на своего младшенького снизу вверх и с нескрываемой любовью добавляла к сказанному: — Весь в тятеньку... домосед».
Выговорившись и утирая повлажневшие глаза, шестидесятилетняя женщина вспоминала о своем муже и начале войны. Луговскому председателю еще накануне не спалось. И вроде бы для беспокойства не было причин: на полях зеленым пламенем горели всходы, скот заметно поправлялся пусть на мелкорослой, но сочной траве; споро строился просторный телятник... Однако Павлу Зворыгину, который руководил колхозом вот уже десяток лет, по ночам не хватало воздуха. И, казалось бы, июнь был по-уральски нежарким, однако в доме сутками не закрывали ни окон, ни дверей. Анфиса уже и снотворного давала, и траву заваривала... Павел послушно пил это горьковатое снадобье да подсмеивался над женою: «Никак присушить меня хочешь... окончательно». Всегда улыбчивая Анфиса, присев напротив и облокотившись на спинку стула, в последнее время все пристальнее всматривалась в эти однажды и навсегда приворожившие ее черные глаза. Но иногда, словно боясь обжечься от встречного взгляда, она склонялась над головою мужа, подолгу искала в его русой шевелюре раннюю седину. И когда безболезненно удаляла очередную серебристую волосинку — верила в то, что вырванная, как сорняк, она уже больше не вырастет на голове любимого. Павел прижимал к своим вечно обветренным щекам ее пахнущие огородом ладони и терялся в размышлениях, как если бы куда-то далеко собирался и при этом не знал, что сказать на прощание.
В эти минуты даже маятник часов, казалось бы, и не тикал, а словно бил в подвешенный за околицей рельс, которому уже завтра предстояло гудеть, как соборному колоколу, оповещая луговской народ о начале войны.
В тот июньский день от этого звука даже у малолетних детей лица выглядели суровыми, а седые старцы возносили к небу высохшие глаза...
Недолгими были проводы. Павел, ни с кем не чокаясь и лишь однажды пригубив настойки, долго смотрел то на жену, то на сынов, а затем как-то незаметно для родственников удалился в спальню, не оставив для зворыгинского рода даже прощального взгляда.
Последнее письмо Павел Мартелыч Зворыгин отослал из-под Ржева, а там, как известно, каша была круто солена... на крови.
Не дождавшись пропавшего без вести отца и схоронив матушку, Иван Зворыгин еще долго жил один.


                Ванькина любовь

Весеннее поле, похожее на огромное крыло птицы, блестело пластами чернозема. Среди подсыхающих на полуденном солнце борозд, сливаясь с землею, бродили грачи.
Мария, изредка подгоняя хромого с рождения жеребца, уже с трудом передвигалась за плугом.
С раннего утра, когда макушки правобережного леса были едва приметны на небосклоне, колхозные пахари успели намотать вдоль очерченного перелесками поля не по одному кругу, раз за разом сжимая желтый, с щетиной прошлогоднего жнивья, но еще не разбуженный серебристыми лемехами остров.
К обеду из Луговой прискакал на своей огненно-рыжей кобыле бригадир. Завидев начальство, мужики принялись доставать кисеты... И покуда Иван Зворыгин разминал освобожденные из стремян ноги и хозяйским глазом измерял проделанную работу, над пахотой уже покачивались сизые волны табачного дыма...
Солнце припекало. Тридцатилетний бригадир, расстегнув пару пуговиц на еще послевоенной гимнастерке, подошел к мужикам.
— А не рано ли перекур затевать? — начал, было, он строго, но взглянул на обессилено облокотившуюся на плуг Марию и умолк. А затем, порывшись для виду в карманах, попросил спичек...
Вскоре выпряженные кони уже паслись в  березовом перелеске. И только хромоногий жеребец терся своей черной щекою о седло бригадирской кобылы.
— Готовь, Мария, вицу... — посмеялся кто-то из мужиков, — иначе из твоего Ваньки пахарь будет никудышный...
Жеребец, словно догадавшись, что разговор идет о нем, виновато отступил от крутобедрой лошадки и тоже принялся щипать траву, но время от времени посматривал на шаловливо помахивающую хвостом рыжуху.
Мужики, кто-то сидя на пне, а иные на сухарнике, уже принялись обедать. Мария расстелила белый платок среди усыпанной подснежниками поляны, разложила нехитрую крестьянскую снедь. Пестрый подол ее длинной юбки прикрывал босые ноги.
Иван Зворыгин тоже разулся и, стараясь не наступить на белые цветы, ходил подле пахоты. Весенняя земля щекотала его широкие ступни, и от этого прикосновения он, не мужик и уже давно не парень, по-мальчишечьи улыбаясь слепящему солнцу, из-под ладони поглядывал на Марию.
Круглолицая молодая бабенка, не растратив даже за плутом своей женственности, притягивала к себе незлобивой кротостью и душевной теплотой. Прошагавшие всю Европу мужики успели залечить многочисленные раны и наплодить новое поколение детишек, а теперь тащились в хвосте у Марии, вспоминая молодость и убеждая себя в том, что «старый конь борозды не портит...». «Но и глубоко не пашет...» — могла бы ответить им эта складно сложенная женщина, если бы не сторонилась мужиков. Мария и теперь обедала в сторонке от них.
Заметив приблизившегося бригадира, она смутилась, протянула ему кусочек пирога:
— Поешь. Да обуйся... весна обманчива, простудишься.
Иван бросил быстрый взгляд на мужиков, присел на давно покинутый и заросший травою муравейник.
— Сама стряпала или матушка?.. — спросил он и, поскольку Мария не ответила, продолжил с усмешкой: — А моя все больше блины да оладьи пекла, а если просил другой стряпни, ворчала: «Заводи жену...» — Иван запнулся на материнском упреке и поспешно поднялся, виновато глядя на Марию.
— Теперь, когда скот пасется, а на телятнике стало пусто, тебе бы другую работу подыскать, не за плугом ходить... Однако посевная не ждет, а народу не хватает... — удрученно вздохнул Иван и посмотрел на пасущегося возле кобылы жеребца.
— Ванька твой опять заартачится... Все плуг в паре таскают, а он, даром что хромой, один проходит в гору. Да видимо, до поры до времени...
— А я и вицу припасла, коль заупрямится, — с усмешкой сказала Мария и направилась в сторону Ваньки...
Когда мужики, разобравшись с упряжью, взялись за плуги, Мария уже махала вицею. Однако «пахарь» ее, не обращая внимания на угрозы, топтался на месте...
Собравшись, было, уезжать, Иван Зворыгин под усмешки мужиков поводком подцепил свою «рыжуху» к Ванькиной узде, после чего жеребец, гордо вскинув голову и словно бы утратив хромоту, поспешил на макушку весеннего поля, увлекая за собой уже, казалось бы, неразделимых людей, которыми были в ту послевоенную пору Иван да Марья — Марья да Иван.


                В ночь перед родами

Утром в конюховке было настолько тесно от табачного дыма, что свет керосинового фонаря, подвешенного на низеньком потолке, был едва различим для колхозных мужиков. В широкой печи, на которой стоял заполненный водою чугунный котел, весело потрескивали поленья. И каждый, кто входил с морозного двора, первым делом тянулся к теплу, а согревшись, принимался сворачивать «козью ногу» или подцеплял из пачки «Прибоя» папиросу. Дым тянулся к очагу, в прорезанные в железной двери треугольные щели, и через трубу уходил в предрассветное зимнее небо.
Словно бы выбрасывая вперед себя высокие подшитые валенки, мимо приземистого, но длинного конного двора прошел торопливой походкою Иван Зворыгин. Теперь, когда до родов оставалось совсем ничего, он старался надолго не оставлять жену одну и по утрам ждал, когда соседка, подоив корову, придет посидеть с Марией.
С приходом бригадира мужики принялись тушить свои цигарки, поочередно бросать их в приоткрытую пасть печи, при этом жаркий огонь освещал их обостренные лица, как бы еще раз обозначив присутствие.
В первые месяцы после женитьбы, когда нужно было ухаживать за часто болевшей тещею, Иван жил в Луговой, но уже осенью они с Марией поселились в обновленном родительском доме в соседней Коноваловке. Теперь он спешил из одной деревни в другую, часто опаздывая на утреннюю разнарядку.
В этот зимний день Ивана не покидала тревога за беременную Марию. Пришла пора и последнему из зворыгинских братьев стать отцом. Все надеялись на рождение сына, продолжателя рода Зворыгиных...
Вечерело. В окнах домов, рассыпавшихся по обоим берегам Чусовой, загорались тусклые огни керосиновых ламп. Растворяясь в морозных сумерках, столбились белые хвосты дыма из печных труб. Под ногами звонко поскрипывал снег. Это Иван, намотавший за день не одну версту, спешил к телятнику. Вот он ненадолго остановился, прислушиваясь.
Где-то за околицей, напротив поросшего густым ельником скалистого берега, подвывала собственному эху собака. У проруби оживленно переговаривались носящие воду мальчишки. А неподалеку, в хлеву, гремела порожним ведром корова.
Вечерние звуки плыли из одного конца деревни в другой, только Зворыгин вряд ли их слышал. Всеми мыслями он давно уже был там, за чусовским поворотом, где по правому берегу реки расположились с десяток домов — все, что осталось от некогда многонаселенной Коноваловки. В эти минуты Ивана беспокоило одно: как там Мария? До родов оставались считанные дни.
Знакомый гул, обычный во время вечернего кормления, стоял в длинных скотных дворах. Под ногами прогибались половицы, пахло навозной сыростью. Свет керосиновых фонарей терялся в клубах пара от разносимых телятницами ведер с водой. Несколько дней назад они ездили на центральную усадьбу, где побывали на передовых фермах, и теперь не избежать было длинных разговоров...
Как ни торопился Иван Зворыгин, а домой пришлось возвращаться затемно. Ноги хоть и устали за день, но шагали размашисто. Дорога тянулась по застывшему речному плесу. Наезженные санные колеи отблескивали при лунном свете. В заостровье, напротив летних загонов скота, он неожиданно наткнулся на волчий след.
«Вот сволочи, — шевельнулась в голове недобрая мысль, — совсем близко стали подбираться к жилью. А ведь до войны их в наших краях не водилось. Нужно собирать мужиков и делать облаву. Завтра же поговорю...» — решил Зворыгин, поднимаясь на старый коноваловский взвоз.
Окна его дома излучали спокойный свет. Марию застал за швейной машинкой. С помощью соседки она шила распашонки для маленького. На душе отлегло. Соседка заторопилась было домой, но ее усадили ужинать. За чаем долго вели разговор об ожидаемом малыше. Состояние жены не вызывало тревог. Но среди ночи начались предродовые схватки. Марию нужно было везти в больницу центральной усадьбы.
Не помня себя бежал Иван в Луговую, неуклюже расставляя ноги, иногда оступаясь и падая в колючий снег. Полтора километра речного пути показались невыносимо длинными.
Взволнованный и запыхавшийся, ввалился он в конюховку и еще долго ничего не мог объяснить заспанному сторожу. Вскоре вдвоем они запрягли молодого жеребца Цыгана.
Быстро летели сани. Далеко в морозной тишине разносилось их жалобное поскрипывание, пересыпаемое дробью копыт. Забыв стряхнуть с себя толстый налет снежной пыли и конских волос, Иван вбежал в дом. У порога его остановил застывший взгляд жены. Скрестив руки на животе, она, уже одетая, сидела в немом ожидании. С помощью соседки принялись быстро, но обдуманно собираться в дорогу. Снимая со стены ружье, Зворыгин мимоходом взглянул на будильник. Шел третий час ночи.
Миновали деревенское кладбище, въехали в лес. Все так же, время от времени скрываясь в облаках, светила луна. Взбивая серебристую порошу, спешил Цыган. Через некоторое время свернули на просеку, по которой начинался затяжной ухабистый спуск к реке...
Неожиданно конь вздыбился и, фыркая, подался вперед с такой силой, что вожжи выскользнули из рук. Поймав их уже сползающими под сани, Зворыгин оглянулся и обмер. С правой и с левой сторон леса на дорогу выпрыгивали волки. Услышав, как стонет на ухабах жена, Иван попытался укротить ошалевшего Цыгана. Поотставшие волки вновь стали нагонять. Зворыгин понимал: пройдет еще немного времени, и дорога спустится к реке, а там уставшего за день коня по мелко присыпанному снегом льду обойти не так уж и сложно. А это значит — гибель всем, в том числе и еще не родившемуся ребенку. «Ну нет же, нет...» — содрогнулся всем телом Иван и, склонившись, чтобы вытащить из-под сена ружье, сказал тихим и совершенно чужим голосом:
- Мария, подержи-ка вожжи, волки сзади, понимаешь, волки...
Вскоре застоявшуюся лесную тишину разорвал выстрел, другой... Однако волки, перепрыгивая через тела убитых, продолжали преследование. А ружье уже перезаряжено в последний раз. И там, где дорога неожиданно опускается в расщелину лога, чтобы уже затем вырваться к реке, Зворыгин с отчаянным криком: «Прощай-ай-ай, Мария-я-я!» — выпрыгивает из саней.
— Ива-а-ан! — несется над пустынною рекой. Эхом вторят бабьему воплю ружейные выстрелы. Их слышат за речным поворотом, на окраине села. Лают собаки. Какой-то ранний прохожий стучится в окна домов. В тревоге выбегают на берег жители центральной усадьбы и видят, как мчится рекою конная упряжка с рыдающей возницей в санях.
Загнанного Цыгана спасти не удалось. А в местной больнице под утро у вдовы Марии Зворыгиной благополучно родился сын.


                На краю

Песенницей молодою и звонкоголосою спустилась весна в позареченские деревни. Ветра южные пахнули свежестью тающих снегов, и помчались ретивые ручьи навстречу большим и малым водам.
Солнце на первомайский праздник излучало летнее тепло. В Луговой веселье. То водном, то в другом доме начинают петь, поначалу неслаженно, затем единым порывом. Поют долго и протяжно. Но вот кто-то из самых голосистых и любящих лихо сплясать срывается с затянувшейся ноты, чтобы тут же рассыпаться озорною частушкою. Густо перемешиваются звуки, и когда гармонист подхватит и поведет разухабистую мелодию, в доме становится тесно. И тогда раскрасневшаяся, хмельная и нарядная толпа выплескивается на широкую улицу, а там уж вольному воля...
В этот день отгуляла и Чусовая. Вышла из берегов, поснимав ближние к ней заборы да изгороди. В низовье, за деревнею, затопило луговины. Не спали ночей низкобережные зареченцы, угрожающе плескалась вода под окнами их домов. Старики говорили, что вот уже давно не видели столь пылкой весны. Не случайно ледоход прошел без заторов. Многокилометровою полосою пронесло лед.
А началось все к полудню. Громыхнув железным козырьком чьей-то крыши, пронесся  вдоль деревни сорвавшийся с верховий порыв сыроватого ветра. И так яростно пахнуло весной, и так явственно почувствовалось движение ее могучих сил. Река вздрогнула и, осевледяною грудью, пришла в движение.
Марии всегда нравилось наблюдать за вскрытием Чусовой, вот и на этот раз, убаюкав трехмесячного Павлика, она вышла на берег. Повсюду, по обеим сторонам реки, толпились луговчане. Кто-то играл на гармошке, а иные, не растратив за зиму патронов, палили в поднебесье из ружей. Время от времени, заглушая разноголосье, в конце деревни ухала, многократно отзываясь эхом, неведомо с каких пор существующая в Луговой небольшая чугунная пушка.
Неожиданно стоящие поодаль от Марии бабы умолкли, показывая под берег. Взглянув с обрыва, Зворыгина увидела проплывающий санный путь и не сразу разглядела среди потрескавшейся льдины расплывчатые кровавые пятна. В глазах у Марии помутилось, но нахлынувшие слезы не могли размыть в памяти черный след постигшего молодую женщину горя...
В тот январский день за роженицей в больницу центральной усадьбы приехал Степан Зворыгин. После страшных похорон, когда в гробу вместо тела лежали одни косточки да обрывки окровавленной одежды, он передумал немало.
Пообещав съехавшимся на похороны братьям, что Марию с дитем не оставит в беде, он в то же время сомневался: а не будет ли супротивиться Прасковья, ежели он решит приютить вдову в своем доме. Однако жена, даже не упрекнув его за самоуправство, успокоила: «Для хозяйства Иванова и в нашем дворе места хватит...».
И вот по истечении пяти дней Степан, кручинясь о том, что братья проживают вдали от родных мест, решил: будь что будет...
Было солнечно и морозно. Лошадь бежала рысцой вдоль застывшего речного плеса. На душе у Марии было холодно и пусто. Через минуту-другую дорога свернет в глухой лог, чтобы уже прямиком через таежные сплетения пробираться до Луговой.
Отчего-то вдруг забеспокоился Степан: стал оглядываться на Марию и наконец, словно бы спохватившись, сказал: «Что ж эт-ты пораскрывалась вся... Простыть хочешь? Ребенка побереги...» — и Зворыгин почти насильно накрыл ее тулупом. Затем зло выругавшись, ударил поводьями рыжую кобылу, направляя повозку в лог.
Однако Марии удалось распахнуться и раз глядеть на широко притоптанном и не запорошенном льду окровавленные следы.
Всю оставшуюся часть пути она отчаянно рыдала. Степан даже не пытался ее успокоить. Он и сам от воспоминаний об увиденном начинал клацать зубами и морщить лоб.
Иван, как определил участковый, отстреливался недолго. Там же, в логу, волки сшибли его и уже мертвого вытащили на лед.
И вот теперь, в минуты праздничных проводов ледохода, проплывало под ногами Зворыгиной это проклятое место.
Мария, пошатнувшись, уже приближалась к отвесному краю, когда ее успел подхватить Степан. Дома, расслышав плач ребенка, она пришла в чувство.


                Через две весны

Июль. В доме Степана Зворыгина широко распахнуты окна. Легкий утренний ветерок колышет цветастые занавески. А солнце, несмотря на ранний час, уже начинает припекать, как в полдень. Парит. И к вечеру не избежать грозы.
В комнатах становится душно. И только в чулане, где с весны по осень ютятся Мария и Павлик, все так же прохладно и сумрачно. И лишь в маленькое оконце, словно по золотой спице, проникает солнечный зайчик. Подгоняемый листвою вьющегося в палисаднике хмеля, он снует от одного конца кровати к другому и кажется неимоверно любопытным и ласковым, потому как спешит заглянуть в лицо спящего мальчика и осветить обклеенную пожелтевшими газетами заборку.

У противоположной стены, на покосившемся табурете, Мария. Она только что пришла с хозяйского огорода. Распарилась, пропалывая грядки. И теперь, распахнув ситцевую кофточку и блаженно вытянув усталые ноги, подшивала детские штанишки.
В сенях потаенно скрипнула половица, и дверь чулана с шумом распахнулась.
— Чего расселась, тебе и работы нет. Иди в комнатах вымой. Пыль развела... не продохнуть.
Вздрогнув, проснулся Павлик. Увидав в дверном проеме толстуху, заплакал. А из двери неслось:
— Изнежила. Вот и орет теперь днем и ночью.
Вскипела злоба. Мария обернулась и неожиданно для себя выкрикнула:
— А ты сама не ори! Здесь глухих нет...
Прасковья от растерянности поперхнулась словами.
— Да ты еще и зубоскалишь! А ну, хватит с ним цацкаться, работа ждет... Ишь прижились на чужом добре...
Марию, всегда ранее смирную и, казалось бы, окончательно сломленную горем, словно прорвало. В ответ ошеломленной хозяйке понеслись выношенные и притоптанные слова.
Толстуха отлетела от чуланки и, зацепившись за домотканый половик, вкатилась в горницу, подняв во всем доме невообразимый шум...
Все под этой крышею было подчинено бабе. Сорокалетний Степан, вернувшийся с фронта без руки и с частичной потерей слуха, несмотря на свои внушительные габариты, был пешкою в руках жены. После войны, еще будучи поварихой на лесосплаве, засидевшаяся в девках Прасковья приглядела старшего из Зворыгинских братовьев. Он после контузии был похож на облетевший по осени тополь: высокий и прозрачный, с шелестящим и неразборчивым говором. Уже подпорченная мужскими прихотями тридцатилетняя розовощекая бабенка успела охмурить и Степана, а потом, не долго раздумывая, по первому снегу приехала в Коноваловку к родителям его свататься, предварительно выкатив из саней бочонок с брагой. С тех пор и оседлала она Зворыгина.
Детей молодуха решила не заводить, раз и навсегда предупредив Степана: «И не надейся... все равно вытравлю».
Первое время Зворыгины проживали в небольшом пристрое бывшего купеческого дома. Желая побыстрее обзавестись хозяйством, Степан день и ночь гнул спину в лесосеке, приловчившись и с одной рукой пилить лес и руководить понаехавшими с Украины шабашниками, которые по окончанию зимы сплавляли древесину до города Чусового. Летом Степан пережигал известняк и продавал тем же «хохлам». Еще до войны закончивший курсы ветеринаров, он небезвозмездно помогал луговчанам в лечении скота.
Так стали появляться и деньги, и скотина. Колхозники, за неимением иных средств, расплачивались кто курицей, кто гусем или ягненком. Свою будущую корову он вырастил, приобретя, казалось бы, неизлечимо больную телочку.
Прасковья, поработавшая лишь одну зиму в телятнике, в последнее время даже не подходила и к собственной скотине. При таком-то муже, который и хлеб испечет, и корову подоит, лучше нет доли, чем числиться пожизненной домохозяйкой.
А когда в доме появилась Мария, для Прасковьи и вовсе началась вольготная жизнь. Однако закончилась она именно в тот июньский день начала шестидесятых годов, когда Мари,я не помыв полов, собрала свои нехитрые пожитки и ушла с сыном в оставленный матерью старый окраинный дом.
Когда, освободив заколоченные досками окна и с трудом открыв проржавевший замок, вошла Зворыгина в эту до боли родную избу, замешанные на горьких слезах воспоминания посетили ее...
После свадьбы Марии с Иваном, матушку, больную пятидесятилетнюю женщину, забрала к себе в город старшая дочь. Когда зять погиб, мать в первое время очень часто писала Марии, обещая, лишь только позволит здоровье, вернуться домой, в Луговую. Но потом письма из города вдруг перестали приходить. Перед своим уходом от Степана с Прасковьей Мария наткнулась на запрятанную в дровянике пачку материнских писем. Именно тогда и решила она покинуть этот «кулацкий», как его называли односельчане, дом.
Так вот вновь и ожил помнящий недолгую счастливую жизнь Ивана да Марьи Зворыгиных, граничащий с лесом дом. Тихоня Степан, которого прежде жена гоняла с галошою по всей деревне, запил и вскоре ушел от жены. А еще через год стал проживать с набожной женщиной из рода Кощеевых. К этому времени вернулась наконец-то в родное гнездо и матушка Марии Зворыгиной.
Оттепель шестидесятых годов поначалу обогрела и дала расправить крылья сельскому люду. Народ вновь вернулся к своим гнездовьям, поднимал с колен хозяйства свои, чтобы к началу семидесятых годов заболеть неизлечимой, подобной раковой болезнью, выразившейся в почти насильственном объединении колхозов и совхозов.


                Медный пятак и золотые погоны

Даже летним днем в пустом доме Кощеихи было страшно. Хозяйка его, восьмидесятилетняя Серафима Кощеева, преставилась еще в конце минувшей весны.
Последний десяток лет сухая, как осенний репей, старуха жила одна. Не нарожав детей от мужа своего, сутуловатого и хромого лесничего, умершего в начале шестидесятых годов, она поселилась на задворках деревни — у глубокого лога, на дне которого даже в самую жаркую пору не пересыхал ручей. Но к этому месту никто не приходил за водою, а летом не брал даже ягод земляники, которые алыми пятнами заполняли косогоры. И в огород этот дальний не лазила пацанва. Возле изгороди всегда стояли стеной лопухи да крапива, а с высоких сучковатых шестов стекал, переплетая почерневшие от времени жерди, змеевидный хмель.
 Проход к дому был длинным и узким, с подпирающими двусторонний забор укосинами. Если смотреть с прибрежной улицы, коридор этот напоминал темный и бесконечный туннель. В июле он зарос настолько плотно, что мы с одногодком, второклассником Пашкой Зворыгиным, успевшие за последний год обследовать с десяток покинутых домов, уже не раз откладывали свою следопытскую затею. Однако, вспоминая душещипательные рассказы деда Ефима, деревенского старожила, о кощеевских сокровищах, мы, обжигаясь и царапаясь о живую ограду, пробирались теперь до крыльца.
Когда солнце зависло над скалистым берегом реки Чусовой, мы вошли в холодные сени. Под ногами пугающе разбегались одичавшие мыши. Подле безжизненной печи с прислоненными к ней ухватом и кочергой на запыленном полу лежали всевозможные пузырьки. На отполированном за долгие годы жизни круглом столе выпирали острыми гранями осколки глиняной крынки. Без стекол щетинились своими горелками две керосиновые лампы. В углу, над лавкою, на нас смотрела икона с ликом распятого Христа. Среди кухни зияло черным провалом раскрытое подполье.
— Здесь нам делать нечего... — пробурчал Пашка, и мы, достав фонарики, направились к чулану.
Прорезая темноту лучиками света, мы не сразу нашли занавешенную одеялами лестницу. Наконец, наглотавшись пыли и собрав тенету, обнаружили на потолке едва приметный квадрат...
Упершись головой и руками, мы, поочередно влезая по узкой лестнице, безуспешно пытались поднять этот лаз. И лишь когда Пашка подал отыскавшийся в сенях топор, я приподнял деревянный квадрат.
На чердаке в щели прогнившей крыши прорывались солнечные лучи, но и этого света было недостаточно, чтобы, цепляясь головой за множество развешанных пучков лечебных трав, продвигаться мимо туесов и корзин...
Ударившись о стропила, я выронил фонарик. После падения он сразу же погас. В поисках его пришлось присесть на корточки. Разрывая рукой засыпной потолок, я наткнулся на какой-то предмет.
— Ползи сюда... — прокричал я в темноту.
Тусклый от пыли луч света наконец-то добрался до моих суетливых рук, тащивших небольшую, обернутую тряпкой коробку.
— Что это? — спросил Пашка и тоже присел рядом. Когда заблестели опоясывающие шкатулку металлические полозки, у меня взмок лоб.
— Тащи ее к чердачному окну, — предложил не менее разволновавшийся Зворыгин.
Бросив глухо звякнувшую находку, я сбегал за топором, и мы молча принялись отпирать шкатулку. После неудачных попыток подцепить едва приметную крышку, Пашка выхватил топор и ударил проржавевшим лезвием по замочной скважине. Шкатулка, дважды перевернувшись, наконец-то открылась.
Не помня себя, разглядывали мы подцепленные к бархатной подушке наградные кресты, золоченые погоны и оказавшуюся средь бумаг фотографию.
Два царских офицера, один опираясь на узкий резной столик, другой поддерживая саблю, смотрели на нас молодыми глазами. Погоны на их плечах были вроде тех, что сейчас валялись у наших ног.
В одном из военных односельчане наши, в частности дед Ефим, признали старика Кощеева. А вскоре вызванный по такому случаю милиционер нашел за дощатой перегородкой чулана мешок... доверху набитый пачками старых денег, на которых красовался двуглавый орел. Рядом оказался туесок с монетами.
Так в одночасье земляки мои стали «миллионерами», потому как деньги эти мальчишки растащили по своим домам. И у меня была толстенная пачка денег, и длинных, и совсем маленьких. Но особою гордостью был едва уместившийся в детской ладони медный пятак.
Не дождавшись своего применения: деньги — покупок, награды — почестей, они тем не менее раскрыли для односельчан тайну семьи Кощеевых, потерявших однажды свое светлое прошлое...
Укатилось оно в широкую и глубокую реку времени, как и тот самый пятак, оброненный мною с высокого берега в чусовскую воду. До сих пор жалею.
Памятная была вещица.


                Урок чистописания

Теплый майский вечер. Между распахнутыми окнами интерната — со второго этажа на первый — спускается белая картонная коробка, наполненная записками.
Главный «почтмейстер» и в то же время староста мужской половины Пашка Зворыгин не спеша раздает послания от всегда недоступного после воспитательской проверки и отбоя девчоночного этажа.
Через некоторое время, дернув за нить и запрокинув лицо к уже размеченному звездами небу, Пашка кричит: «Вира...» — и отправляет ответную почту.
Разбежавшись по коридорам и комнатам своим, «кавалеры и барышни», раскрыв бумажные квадратики, несут на своих лицах затаенную улыбку или печать разочарования...
К утру интернатские полы, особенно на первом этаже, усеяны обрывками тетрадных листов. И только некоторые из записок остаются сокровенно пригретыми в карманах школьных пиджаков и фартуков.
За завтраком между столами в столовой безголосыми разноцветными птахами порхают кроткие взгляды, в которых можно прочесть все: от порыва нежности до холодного отрицания.
После бессонной ночи у меня подле учащенно бьющегося сердца лежит аккуратно сложенный тетрадный лист. В нем, в конце строк, нет даже инициалов отправителя, и потому столь будоражит эта убористая словесная вязь:
                И сколь же Вы необъяснимы!...
                Всегда с поникшей головой,
                Когда, от безучастья, мимо,
                Как если бы для всех чужой,
                Спешите с отягченным взглядом,
                С поры осенней до весны,
                А я,затерянная рядом.
                Лишь только Вас впускаю в сны.

На уроке литературы я передвигаю на Пашкину половину парты записку: — Ты где-нибудь читал эти строки? — спрашиваю я у неожиданно смутившегося товарища. — Может быть, это из «Евгения Онегина»?
Пашка поначалу молчит, а затем с беззлобной издевкой склоняется к моему уху:
— Ты, похоже, Пушкина только из-под преподавательской указки читаешь?..
— Мне Есенин ближе... — бурчу я в ответ и вновь прячу записку в нагрудный карман.
В перемену, когда большинство одноклассников выбегает в залитый солнцем, многокрасочно цветущий школьный сад, я, прогуливаясь между партами, заглядываю в тетради товарищей, пытаясь обнаружить неведомый мне почерк.
Однако уже на другой день осознаю, что разгадку следует искать в интернате, среди комнат второго этажа. Перед субботой, когда мы после шестидневки расходились по расположенным вдалеке от центральной усадьбы деревням, я при очередном приступе всеобщей любовной переписки принимаю из рук Пашки еще одно послание:
                Твои глаза теперь все чаще
                Кого-то ищут средь подруг.
                Их глубина и блеск разящий
                Рождают трепетный испуг.
                И я теперь понять не в силах
                Невольной ревности в груди,
                В лицо девчат гляжу уныло,
                Как если б ждал от них беды.

В очередной раз убедившись в том, что являюсь для кого-то объектом пристального внимания и даже вызываю своим неразборчивым, пристальным взглядом чувство ревности, я, с ощущением незаконченного сюжета, теряюсь в догадках, отвлекаюсь на уроках и совсем забываю о предстоящих выпускных экзаменах.
Весна, не дожидаясь своего календарного завершения, уже отцвела в лето. Даже давно примелькавшиеся интернатские девчонки обрели притягательную силу: лица их, с подчеркнуто устремленным выражением глаз, излучали чувство собственного достоинства; головы облагородились замысловатыми прическами, а юбки оголили колени.
И будучи отшельником и, возможно, для кого-то загадочною личностью, я теперь стал приобщаться к коллективным мероприятиям и даже к играм вроде той, когда крутят бутылку при выборе соперника для поцелуя. Бесчувственное, под всеобщий смех, чмоканье однажды будет для меня началом проявления моих некогда глубоко запрятанных чувств; семиклассница, как и я, и совсем было неприметная Вера, смутившись, отказалась от поцелуя со мной.
 Я, почему-то вспыхнув от ощущения приближающейся разгадки и, может быть, впервые столь дерзко прервав свою нерешительность, отстраняю трепетно прижатую к губам девичью руку, обжигаю поцелуем и, не различая никого, выскакиваю из интерната, чтобы уже на другой день, избегая встречи, тайно наблюдать за своей неожиданно разбудившей мое дремотное сердце избранницей.
Вскоре, воспаряясь от нахлынувшего вдохновения, я отправляю на второй этаж записку:
                Не смею больше жить в неволе,
                Среди неведомой Судьбы,
                Без чувства благости и боли,
                И без оглядки на следы,
                Что прежде оставлял бездумно
                Среди тропинок и дорог...
                Пора и мне в потоке шумном,
                Как парус, вознести свой слог.
                И объявить его прилюдно
                Для Вас!Лишь только позови
                Туда, где верят обоюдно
                В бессмертье жизни и любви.

Уверовав в то, что мое зарифмованное послание не требует подтверждения авторства, я жду незамедлительного ответа. В тот же вечер Пашка, никогда ранее понапрасну не изводивший бумаги, получил неожиданный для себя треугольный конвертик и, почему-то пряча глаза, вскоре передал мне еще одно послание, а потом, ссылаясь на приближающиеся экзамены, отказался от своего «почтмейстерского» звания.
Пришли каникулы. И все, кроме моих одноклассников нашей восьмилетней школы, счастливо разъехались по своим селениям. Вместе с ними отбыла и Вера, чей подчерк я уже успел изучить. И потому последнее послание, написанное, как и прежде, левонаклонною вязью слов, окончательно смутило мое еще не устоявшееся течение мыслей.
                Когда прощенья просят строки —
                На нерв нанизаны слова.
                Я не хочу, чтоб средь потока
                Исчезла Ваша голова.
                И может быть, для созиданья,
                Как для спасения души,
                Я завершу чистописанье
                Затем, чтоб где_нибудь в глуши
                Понять свое предназначенье —
                Способность мир обогатить,
                Где каждый день уединенья
                Лишь с верой можно пережить.

Накануне экзаменов Пашка Зворыгин умудрился подвернуть правую руку... Но понапрасну преподаватели и все мы, его друзья, волновались за пего. Сочинение он спокойно и весьма успешно написал... левой рукой. И лишь тогда, разглядев на его экзаменационном листе знакомый наклонный убористый подчерк, я открыл для себя эту осветившую мою жизнь любовью и приобщившую к литературному творчеству интригующую тайну интернатской переписки.


                Прости меня, бабушка!

Люди в общении между собою пользуются именами, фамилиями, отчествами и даже кличками. На службе есть звания и должности, а среди родственников — мамы и папы, сестры и братья, тетки и дядьки, бабушки и дедушки. Ко всему перечисленному можно добавить еще с десяток родословных названий: сваты и сватьи, снохи и зятья, кузины и девери...
У двенадцатилетнего Павла Зворыгина, кроме двоюродных, не было ни сестер, ни братьев родных, но были мать и бабушка, больше никого, даже деда не пришлось повидать при жизни. При отсутствии отца у Павла на близких была нехватка. Не потому ли он свою единственную бабушку называл «мама», а родную мать «мамкой». Язык не поворачивался у «безотцовщины» назвать шестидесятидвухлетнюю Клавдию Андреевну бабушкой. Сколько себя помнил, все стеснялся дать ей полагающееся звание. Даже толковый словарь не помог. То, что это «мать отца или матери», его не удовлетворяло. Поскольку его бабушка так не могла называться... «Мама» — и этим все сказано. И напрасно многочисленные тетки и дядьки, собираясь по праздникам в просторном и как-то незаметно опустевшем крестьянском доме, пытались переубедить своего упрямого племянника.
Жизнь распорядилась так, что мать — «мамка» вечно была в работе и редко уделяла внимание сыну, поэтому рядом всегда была «мама». И чего только Павел Зворыгин не перенял и не узнал от нее! Всюду, куда бы ни водила его Клавдия Андреевна, он, словно с кровью матери, впитывал ее негромкие и протяжные речи. А рассказывать было о чем.
Селение, где проживали Зворыгины, находилось недалеко от слияния рек Чусовой и Сылвицы, где до революции было положено начало большому строительству. Близость воды и леса благоприятствовала появлению здесь лесопильного завода. Но в 1916 году все пошло прахом...
Спроси теперь Павла Зворыгина даже о перипетиях минувшего года, он вряд ли что вспомнит с такою подробностью, как о годах своего детства. Дядьки и тетки до сих пор поражаются его памяти, словно и не был он ребенком, а рос вровень с ними, с повзрослевшими. Знает Павел даже то, о чем не рассказывала своим детям Клавдия Андреевна. Не потому ли все родственники еще до его совершеннолетия разговаривали с ним на равных и зачастую просили совета при разрешении затруднительных семейных вопросов...
В первый и в последний раз Павел назвал «бабушкой» Клавдию Андреевну в конце шестидесятых годов. Он тогда уходил на очередную неделю в школу-интернат центральной совхозной усадьбы. Некогда полная, а в ту пору высохшая от раковой болезни желудка, она лежала в горнице, на опостылевшей ей вместе с самою жизнью кровати. Уже несколько месяцев почти ничего не ела и говорила едва слышно. Лишь иногда тихо стонала от боли.
Приоткрыв входную дверь, Павел долго стоял, обернувшись к потускневшим, но еще не старческим глазам родимого человека.
— Прости меня, бабушка! — только и смог он выдавить из своего пересохшего горла, словно бы знал, что уже никто и никогда так не подаст ему напиться, пусть не парным молоком, а родниковой водою...
«Прости меня, бабушка...» — говорит Павел Иванович Зворыгин и теперь, когда ему становится особенно трудно. А за что прости, он и сам не знает. Может, через десяток лет, когда дети наградят его внуками, он поймет наконец-то, до самой глубины корней своих, всю значимость этого исходящего теплом и светом слова — бабушка!


                Проказа

Степан Мартелыч Зворыгин, однорукий ветеран войны, работающий колхозным ветеринаром, уже переправлялся на противоположный берег, когда в сельповский магазин вошли семнадцатилетние Андрей и Павел. Купив на двоих пачку «Прибоя», они попытались уговорить продавца дать под запись еще и бутылочку «московской»...
День был воскресный, да и не грех после покоса расслабиться. Однако Кузьмич, не первый год возвышающийся над прилавком, указал им на всегда распахнутую в летнюю пору дверь, при этом посоветовав Андрею:
— Беги за тятькою... он минут пять назад отоварился двумя бутылками водки.
В деревне Луговой было всем известно, что Андрюхина мать, давно схоронившая мужа телятница, нагуляла Андрюху с ветеринаром. Памятуя об этом, расторопный Павел, хитро прищурив враз заблестевший глаз, подтолкнул товарища на выход...
Пропотевшим за день, им бы следовало окунуться в Чусовую, однако друзья-ровесники принялись спешно отвязывать первую попавшуюся лодку.
Когда, преодолев реку, Андрюха и Павел влезли на скалистый берег, Степан Зворыгин еще не спеша преодолевал середину разъезженного взвоза. Отдышавшись от быстрой ходьбы, молодые колхозники сидели теперь среди кустов смородинника, в палисаднике давно заброшенного дома Кощеихи.
Из этого укрытия им был хорошо виден поднимающийся из лога ветеринар. На полысевшей голове его щетинилась закругленными краями фетровая шляпа. Давно привычная луговчанам, она подчеркивала принадлежность своего хозяина к сельской элите. Рослый и потучневший в последние годы, Степан Мартелыч даже на солнцепеке не расстегивал верхних пуговиц своей, казалось бы, с самой войны не снимаемой гимнастерки. Широкий ремень, защемив пустующий рукав, поддерживал на висающий на него живот.
Друзья уже собрались было закурить, когда ветеринар остановился и, смахнув со лба испарину, принялся озираться по сторонам. Затем свернул с дороги, растворился в березовом перелеске. Однако уже вскоре его можно было наблюдать степенно шагающим по широкому лугу в сторону пасущей овец Росомахи.
Росомахой неизвестно с каких пор односельчане привыкли называть быстроногую и горбатенькую «шельму».
Немало кудрявых волос повыдергивали из ее головы луговские бабы. Однако кривая тропинка к этому вечно заросшему хмелем дому никогда не зарастала для мужиков...
Павел с Андреем, пусть не сразу, но отыскали среди засыпанных прошлогодней листвою веток матерчатую сумку с двумя бутылками водки.
В ожидании загулявшего ветеринара они лежали теперь в траве у перелеска. Выпуская кольца дыма в сторону остывающего солнца, друзья поглядывали за лугом. Овцы давно уже разбрелись по ближайшему овсянику, когда наконец-то появилась знакомая фигура Степана Мартелыча. Поправляя ослабнувший ремень, он, словно бы подгоняемый предзакатными лучами, спешил к березняку, озаряясь благостной улыбкой.
Минут через двадцать, продолжая внимательно оглядываться по сторонам, в полном недоумении и с потухшими глазами он прошел мимо теперь уже сожалеющих о своей проказе друзей в сторону своего дома.
Возвышающиеся неподалеку от лога двухэтажные хоромы были заметны со всех сторон расположенной по берегам деревни. Степан Зворыгин после ухода от первой жены обитал со своей бездетной Матреной Кощеевой в небольшом пристрое, который ранее служил жильем для барской прислуги. В середине шестидесятых годов в некогда огромном селении еще оставались следы от дореволюционной жизни.
Вскоре, поджимая голодные животы, деревенские молодцы направились знакомой тропинкою. Хоть и чужим был для тетки Матрены Андрей, однако в этом доме его принимали всегда, а тем более с племянником Степана.
Молчаливая хозяйка усаживала их за накрытый цветной клеенкою круглый стол чаевничать. Привыкшие в своих семьях пить из кружек, а то и просто из пол-литровых банок, гости всегда смиренно дули в расписные блюдца, придерживая их растопыренными пальцами.
В этот раз, успев поругаться, хозяева безрадостно смотрели на гостей. После зависшего молчания Павел с Андреем продвинулись к столу, выставив в центр его одну из нетронутых бутылок. Поднимаясь, возможно, еще с купеческого стула, Степан Зворыгин вознес свой облегченный взгляд на хозяйку:
— Мужики, знать, устали и голодны. Да и я, пожалуй, за компанию разговеюсь...
Тетка Матрена, чтобы не изображать бесконечно рассерженную хозяйку, засуетилась, расставляя вокруг выпивки нехитрую крестьянскую снедь. Вместо блюдец на столе теперь красовались редкостные в деревне рюмки...
Повеселев, хозяин время от времени испытующе поглядывал на молодежь. А когда на столе появилась и вторая «московская», низенький пристрой взорвался от всеобщего хохота...
И никому не ведомо было в этой затерявшейся среди тайги деревне, по какому поводу гуляют нынче в окраинном, но не лишенном всех «прелестей жизни» крестьянском доме.


                Прощальное эхо

Пушка эта, весом в два пуда, диаметром с толстую жердь и длиною с полено, скорее всего, была сработана полукустарным методом на Строгановском чугунолитейном заводе, построенном на впадающей в Чусовую речке Кын. Это на нем изготовленными ядрами «угощали» в 1812 году Наполеона. Теперь на месте этого старинного предприятия еще можно встретить остовы цехов и плотин, а расположенное на скальном разломе село носит название Завод Кын.
 В местном музее мне подобной пушки видеть не приходилось. Зато проживающие в тридцати верстах ниже но течению уральской реки односельчане мои могли пользоваться этим окутанным легендами орудием.
Вместо колес у пушки был складной металлический клин, который при стрельбе вгоняли в землю. Эта старинная редкость была доступна в обращении. И, может быть, Ермак Тимофеевич, поднимаясь с дружиною по Чусовой, в схватке с коренными вогулами утопил или потерял на берегу это орудие. Деды и прадеды земляков моих, кто бы мог подтвердить это предположение, давно уже покоятся на покинутом всеми кладбище некогда раздольной деревни Луговой (Копчик).
Последним владельцем пушки был восемнадцатилетний совхозный работник Павел Зворыгин...
Осенью, когда первый снег сравнял своей откровенной белизною пустующие и в последний раз убранные огороды, повестку для новобранца принесла похудевшая за последние годы до десятка газет и редкого письмеца почтальонская сумка.
Вечером, наносив воды и дров, заправив керосином фонарь и лампы, Павел шел на оставшийся единственным местом работы телятник. Пустынная улица проваливалась в мглу. Миновав пяток заброшенных домов, Зворыгин встретил почтальоншу.
— Передай матери, пусть проводы готовит... — объявила она, вручая свернутую в рулон почту.
Сердце у Павла зачастило, когда он попытался прочесть маленький бумажный листок.
И словно б от родной реки было больше света, спустился на кромку скалистого берега. Смахнул рукавицей снежную пыль, присел на знакомую с детских лет широкую и длинную скамью. Под ногами шуршала ледяными образованиями водная гладь. С противоположной стороны было слышно, как стучат калитками и ведрами управляющиеся по хозяйству зареченцы.
Луговая уже давно зажгла свои едва приметные огни, и, словно отражая их, небо разметалось редкими звездами.
Все чаще теперь, после окончания школы и возвращения из города к своей вдовой матери, смотрел Павел Зворыгин в поднебесные дали, словно пытаясь отыскать ответ на свое, казалось бы, бездонное будущее. Над головою появлялось все больше и больше звезд, и где-то среди них та, единственная, в которой весь смысл его жизни.
Когда из-за леса прорезался осколок луны, Павел, вспомнив о матери, заторопился по еще не промерзшей дорожной грязи в сторону телятника. Расположенный на околице, он встречал знакомым разноголосьем...
Мать на пару с зворыгинской соседкой уже давно разливала по деревянным корытам замешанное на отрубях пойло. Схватив вилы, Павел принялся разносить из подворья по стайкам сено, раздумывая: сообщать матери о повестке сейчас или поутру?
— Ты что опоздал? — тихо спросила она. — Дома что?..
— Да нет, — буркнул он, возвращаясь с пустыми вилами, — корову накормил, у овец убрался...
— А на лице у тебя что? — улыбнулась мать в тот момент, когда сын принялся усердно елозить нос и щеки. — Глаза у тебя светятся... а ведь их не сотрешь.
— Дома расскажу, — пообещал Павел, — собирайся корову доить, да не забудь кроме очага растопить и «голланку». Ночь холодная будет. Видишь, как вызвездило... — и добавил, подмигивая своей бывшей однокласснице, с которой вместе поступал в техникум:
— А мы и без тебя управимся...
— Не заночуйте, — послышалось за их спинами.
— Ты что сегодня, как солнце майское... — заговорила соседка.
— Да вот письмо от зазнобы получил. В город зовет... уж шибко я ей понравился тогда, на экзаменах...
— Дурак! — вспыхнула молодая телятница и, свалив это долговязое создание в сенном подворье, принялась колотить маленькими ладошками по его широкой, пропахшей летним лугом спине.
И долго еще над утихшим телятником колыхался счастливый смех. Когда Павел Зворыгин пришел домой, мать уже спала, а на прикрытых полотенцем тарелках поджидал остывший ужин.
На второй день после получения повестки, в разгар столь редкого на деревне гуляния, Павел вышел в сени. Не сразу отыскал в темном чулане замотанную в тряпки пушку и, легко вскинув на плечо запыленное орудие, направился к берегу Чусовой.
Грохотавшая ранее на всех многочисленных проводинах, пушка эта в последний раз будоражила односельчан в мае минувшей весны, в день двадцативосьмилетней победы в Отечественной войне. Теперь, засыпав пороха и вбив тугой пыж, Зворыгин разместил ее над берегом, там, где летними вечерами молодежь любила разводить костер, и вновь вернулся к застолью...
Когда пришла пора прощаться и остаток луговского люда вышел к реке, новобранец, прежде чем развернуть любимую двухрядку и спеть: «Как родная меня мать провожала...», поджег вместо порохового шнура пропитанную керосином мочальную прядь. И уже когда садился в увозящую его от родных берегов моторную лодку, над головою прогремела прощально оставшаяся без хозяина пушка.
И эхо ее, отраженное на учебных полигонах, еще будет долго напоминать служивому его отчий дом, односельчан, которые умели хранить, словно порох сухим, наставления отцов и дедов своих: быть всегда готовым к защите Отечества и не срамить своих имен.


                Возвращение

Демобилизовавшись во второй половине мая, я по дороге домой успел навестить большинство своих родных и близких и решил посетить пусть порушенную, по дорогую сердцу Луговую, побывать на кладбище, где покоится моя бабушка.
Собираясь сплавляться по Чусовой, проверил лодочный мотор, наполнил баки бензином, не забыл прихватить кисти и краску...
Река в эту пору уже остепенилась и, можно сказать, вошла в свое обновленное ледоходом русло. По берегам еще можно было увидеть следы «чусовского» гуляния: искореженные льдом лодки, вырванные с корнем кусты и деревья...
Время от времени, заглушив мотор, я неспешно сплавлялся мимо подзабытых за годы службы очертаний родной стороны: отвесных скал и уходящих в гору полей.
Трепыхавшее от волнения сердце с приближением первого на моем пути селения забилось настолько учащенно, что на омываемом речной прохладой лбу проступила испарина.
На некогда длинной Зареченской улице не было видно не только людей, но и домашней живности. Пустыми глазницами окон смотрело теперь на меня большинство знакомых домов, в которых еще лет пять назад жили мои одноклассники и товарищи по школе и интернату. А вот здесь, подле одного из прогнивших палисадников, мне, опьяненному черемуховым цветением, моя первая любовь бросила ошарашивающие слова: «Это не я, а ты ко мне ездил...»
Пристав к берегу, не сразу решаюсь подняться по знакомой тропинке. Обросший памятью, как и завалившиеся средь крапивы да репейника заборы, изгороди и крестьянская утварь, прохожу по почти безжизненным улицам и проулкам... Но вот, словно издалека, залаяла выскочившая из подворотни дворняга, а затем, скрипнув дверью на памятном высоком крыльце, показалась... моя несостоявшаяся теща. Заметно постаревшая, она будет долго смотреть из-под ладони в мою сторону и за дальний речной поворот, где отныне проживает ее дочь...
Разрезая водную гладь, спешу я на лодке до бывшей центральной усадьбы с желанием повидать до сих пор любимое лицо...
Вскоре обозначились лесом антенн крыши Верхней Ослянки. Кто-то в цветастом платье полощет с мостика белье. Может быть, это она? Нет! И вновь, заглушив мотор, по заостровью плыву я мимо купающихся ребятишек. Может быть, среди них и ее ребенок? С глиняного откоса кто-то машет рукою, но я уже ничего не вижу повлажневшими глазами...
Прицепив лодку неподалеку от разбитого тракторами взвоза, поднимаюсь к интернату. Теперь в этом обитом рейками и покрашенном здании располагается колхозное правление. Рядом с его уличными стендами на объемистых рюкзаках сидят в ожидании рейсового автобуса сплавившиеся с верхней Чусовой туристы. Стараясь быть незамеченным, я располагаюсь на противоположной стороне улицы, среди сваленных в кучу березовых чурок. А вот и автобус. С его появлением из проулков выбираются собравшиеся в город сельчане. Двери «Икаруса» открываются, и я, как и столпившийся у дощаного тротуара народ, с любопытством вглядываюсь в лица приехавших в это родное для меня село. Скоро пестрая толпа растворится среди переплетения старых и новых домов, и расплавленная полуденным июньским солнцем улица опустеет. А покуда я наблююдаю за появившимся в автобусной двери молодым человеком, одетым в военную форму.
Рядом с ним поспешно оголивший голову высокий и, казалось бы, высохший от долгих скитаний старик. Однако внимание мое приковано к этому статному солдату. Что-то знакомое в его лице под козырьком фуражки?
Ба! Да это же Пашка Зворыгин! Вот черт такой... Усы отрастил. Совсем не узнать. Я перебегаю через улицу навстречу озарившемуся улыбкой однокласснику. Пашка для меня не только старый интернатский товарищ, но и односельчанин. Потискав друг друга в объятиях, мы втроем направляемся к берегу.
— Познакомься... — не без гордости представляет мне Пашка поддерживаемого за руку старика, — это мой дед!
От удивления в моей голове начинают путаться мысли...
— Да, да! Тот самый... «без вести пропавший». А я его, понимаешь, нашел... После контузии он лишился памяти, долгие годы жил сначала в военном госпитале, а все последние годы в доме престарелых неподалеку от города Ржева. Там же, где и был ранен в Отечественную... — Пашка, словно бы отдаленный воспоминаниями, ненадолго замолкает, а затем, встрепенувшись, заканчивает рассказ:
— Удивительно, но и я теперь служу в тех местах... А в доме престарелых мы побывали с концертом на день Советской Армии. И там на одном из стендов ветеранов войны я увидел пожелтевшую фотографию. Ту самую, которая долгие годы висела в нашем доме рядом с иконой Богородицы. Выжил дед...
А деду уже было не до нас. Постояв на угоре, он на дрожащих ногах спускался к Чусовой. Пашка, предусмотрительно достав валидол, шел следом к реке, из которой дед его, Павел Мартелович Зворыгин, вот уже более тридцати лет, не умывался родной водицею.
И лишь только теперь разглядел я на постоянно вздрагивающей склоненной голове огромный, от виска до затылка, шрам.
Зворыгины, как и я, намерены были добираться до Луговой.
Семнадцать с половиной километров от Верхней Ослянки и до нашей родной деревни, которые мы преодолели на одном дыхании, возможно, стоили целой вечности. Я и сам от волнения изнемог, а когда увидел вместо знакомых изб обширный пустырь, обессилено заглушил мотор...
Утирая слезы, взошли мы на правый берег, чтобы подняться до расположившегося у леса и заросшей дороги кладбища...
Страшная картина открывалась с этого берега. Холодная пустота замораживала наши мысли. Казалось, что время испытывает нас, отбросив наши бренные тела от некогда дышавших жизнью печных труб, укрывавших от метелей и гроз крыш, от окон, за которыми дарил надежду лампадный свет... Неужели нам этого больше никогда не увидеть? И нас, луговчан, похоронят где-то далеко от родных мест.
Но надо верить, что и с остановившимися сердцами мы будем здесь, на святом пристанище своей малой родины, где на крестах и скромных надгробиях запечатлены имена отцов и дедов наших, а значит быть и нашим именам, которые на Руси всегда передавались по наследству.

                1978–2003