Журавли зовут...

Геннадий Лагутин
Настанет день и с журавлиной стаей,
 Я поплыву в такой же сизой мгле,
Из-под небес по-птичьи окликая,
Всех вас, кого оставил на земле…
(Расул Гамзатов)


Он был, кажется, здесь совсем недавно и, вероятно, все-таки давно. Тогда так же горел огонь под этим взмывающим вверх шпилем из белого металла, и деревья парка вокруг тихо шумели подрумяненной осенью листвой … И так же горел этот Вечный Огонь, гася прерывисто полыхающее пламя в вечном пространстве дня. И по-прежнему шелестел осенней листвой парк.
Он снял поношенную кепку, сунул ее под мышку искалеченной левой руки, а здоровой осторожно вынул из-за пазухи красный тюльпан и так же осторожно, словно это была дорогая пушинка и могла улететь, положил его на холодный блеск мраморной плиты.
Редкие прохожие оглядывались на него, удивленно ощупывали глазами. Потому что одет он был не как теперь одеваются все – старая солдатская гимнастерка со стоячим воротником, перетянутая в поясе брезентовым ремнем, такие же поблекшие от времени и частой стирки брюки и кирзовые сапоги. Как ни чистил он их, они так и не заблестели, эти добром послужившие ему когда-то жесткие и прочные сапоги – крем просто подновил их. Конечно, не понимали прохожие, особенно молодые, что значит матерчатая нашивка на гимнастерке – золотая полоска между двух зеленых. Что значит орден Красной Звезды, возможно и знали.
Он надел бы и пилотку, но из госпиталя его выписали зимой и дали, как и всем, новую шапку, а ее он износил. Она всегда грела, эта скромная солдатская шапка. И шинель он тоже не надел, она тоже износилась.
С изъеденной сединой головой, прошел он в аллею, сел на скамейку и нахлобучил кепку. Закурил и усмехнулся: словно фокусник работал одной рукой, когда зажигал спичку. Зажигалок он не признавал.
Не хотел он думать ни о чем в этот обещающий ясность и тепло день, сидеть вот так, вольно, курить и смотреть. Но вспомнил, как у него утром, когда он встал с постели, странно и неожиданно кольнуло сердце и закружилась голова. Он схватился за спинку стула, а потом, словно крадучись, сел на него. Но жена заметила эту странность, тревожно спросила:
-Ты чего?
-Ничего, голову обнесло, - ответил он резко, обозлившись и на себя и на жену почему-то. – Этот проклятый телевизор, я когда-нибудь с балкона его сброшу!
-Смоли меньше! – взъярилась жена. – Сигарету изо рта не выпускаешь! Телевизор ему на нервы действует!
Он промолчал, сидел опустив голову и прислушивался к сердцу. Ретивое будто утихомирилось, и он продолжил более осторожный разговор с женой:
-Сто раз будут передавать эти проклятые сериалы, и ты будешь смотреть. Такая любительница на старости лет стала - страсть прямо!
-А я не могу смотреть твою войну, аж телевизор дрожит, когда стреляют. Тебе же хоть бы хны, сидишь как истукан! – взвилась жена, явно давая понять ему, что не собирается уступать.
Он махнул рукой, но все-таки усмехнулся, не оставляя своей позиции в споре:
-Ладно, ты всегда права, но войну не трожь. Она у меня осталась вот где! – похлопал здоровой рукой по сердцу, к которому продолжал прислушиваться.
Теперь усмехнулась жена, но по-своему.
-А ты левой покажи, где у тебя хранится она, проклятущая!
Левой у него не было. Вернее, она осталась, но давным–давно напоминала ощипанное птичье крыло: у нее не хватало кисти…

Тогда тоже была осень. После достаточно длительного затишья, казалось, что даже воздух был насыщен ожиданием скорого наступления. Его отобрали в специальную роту, которую формировали из солдат крепких и выносливых. Кто-то позже, в шутку, непонятно почему,  назвал эту роту «гренадерской», хотя на гренадеров прошлых лет, они никак не тянули – ни ростом, ни статью.
Роту тайно отвели в близкий тыл, где всем бойцам раздали стальные нагрудники СН-42, похожие на кирасы, и для привыкания к ним, устраивали учебные атаки. Бежать с полным боекомплектом и автоматом, да еще тащить на себе 3.5 килограмма брони было совсем нелегко. Мало того, при падениях и передвижении ползком, кираса немилосердно набивала на теле синяки, хотя внутри ее была специальная прокладка. Однако вскоре кто-то придумал. Бойцы отрезАли у ватников рукава и надевали кирасы поверх ватников. При беге задыхались от жары, но всё же так было сподручней – пар костей не ломит.
 «Гренадеры» должны были наступать в первых рядах атакующих.
Они тогда вышибли фашистов из первой линии их траншей. Как все его товарищи, он кричал что-то, стрелял из автомата по убегающим врагам. Несколько пуль попали в его кирасу, на счастье не пробили. Видел, как из блиндажа сиганул здоровенный немец в исподней рубахе. Наметанным глазом сразу определил по сапогам: офицер! Наверное, он, враг, почувствовал его близость. Обернулся и вскинул пистолет…
Кираса выдержала прямое попадание, а то бы лежать ему там мертвяком. И он, выругавшись, полоснул из автомата. Не целясь. И увидел, как дырками лопнула белая рубаха на спине врага. И в это мгновение что-то секануло его по левой руке. Не больно, но хлестко. Автомат обвис стволом вниз, будто надорвавшись от стрельбы.
Он поглядел на тупо ноющую левую руку и до помутнения в голове испугался – кисти не было. Как будто ветром сдуло. А ведь он крепко сжимал ею диск автомата.
-Гад! – уже осознанно сказал он, глядя на изувеченную руку, из ее рваного, никудышного конца закапала кровь. – Гад!…
Падая, он уже плакал. Потому что молодым еще был и руку очень жалко стало: ведь тот последний для него осенний день войны только начинался, и запасной руки в его вещмешке не имелось. Потом в санбате врачи писали на него бумаги и все допытывались: а как, а чем? И он твердил одно: не знаю, не видел. Будто он и в самом деле мог видеть, как прилетел этот осколок, тяпнул его по руке и зашвырнул ее в грохот и дым. Так и написали ему в санбате – осколочное ранение…
Еще долго рука целой виделась ему во сне, а потом и сниться такой перестала.

«Хорошо, что никуда сегодня не надо, - подумал он. – За день отойду. Да и что, собственно, случилось? Может, баба и права: курить меньше надо…». Конечно, вчера можно было бы и не выпить, но встретился знакомый, рядом когда-то воевали, на соседних фронтах. Разговорились, за этим делом выпили одну бутылку да вторую…
Жена малость, для порядка,  поругалась на него, хотя домой он пришел в «полной плепорции» - не шатался и смотрел взглядом ясным – крепкий еще мужик был. Лишь бы «чудить» не начал. Когда это случилось впервые, жена даже решила, что допился ее супруг до белой горячки. Потом только поняла - чудит он так, всё наболевшее высказывает.

А случилось это года три назад, когда не пришли отметить День Победы два его закадычных друга-фронтовика - схоронили их уже. Сели они тогда вдвоем с мужем на кухне, выпили по рюмке, помолчали. Попросил он ее принести черный пакет из-под фотобумаги набитый фотокарточками. Высыпал фотоснимки на стол, да рассматривал их, пожелтевшие уже от времени. Рассматривал и выпивал  Ушла она тогда в комнату, чтобы не мешать ему. А через какое-то время вдруг заговорил он на кухне, да громко так:
-Здравствуйте, здравствуйте, гости дорогие, господа президенты! Проходите, не стесняйтесь! Вот спасибо, что заглянули, фронтовика проведать. Уважили, старика!
Заглянула на кухню, чтоб узнать с кем разговаривает муж ее, увидела, стоит он и говорит так, будто не один он в тесной кухне, а гости у него. Усаживает он этих гостей невидимых, потчует их.
-Кушайте гости дорогие, отведайте, что к празднику приготовили. Только икры, да крабов на столе не держим – не по карману нам. Вот картошечка вареная, огурчики соленые, колбаска из невесть чего…А больше и нет ничего! Кушайте, гости дорогие! Отдыхайте! Вы же всё в трудах и заботах денно и нощно – все думаете, как народ обобрать. Тяжкая у вас работа! Народ, как липку ободрали, норовите еще и вторую шкуру снять…Мы за такую жизнь кровь проливали?
-Ваня! Что с тобой? С ума сошел что-ли? – дернула его жена за рукав.
Он повернулся и увидела она его старческие блеклые глаза совершенно трезвые, без намека на хмелинку.
-Эх, Надежда! Супруга моя верная! Кабы сошел с ума – легче бы стало. Только оставляет Господь меня в разуме, на беду мою! Ты не бойся, ступай в комнату, дай с гостями поговорить о житье-бытье нашем. Ступай, милая, ступай! Не к чему тебе слушать, что у меня на сердце лежит. Слова больно уж не для женских ушей! Ступай! А я вот с друзьями своими, да гостями нашими, посидим, потолкуем!
Увидела она, что стоят на столе два стакашка с водкой, скибками хлеба накрытые, а к стаканам фотографии прислонены – Николая да Егора, друзей мужа, что уже не придут к ним отпраздновать Победы день. Даже не умом, а каким-то бабьим чутьем, поняла она своего мужа, с которым жизнь прожила. Бабам легче – выплакалась - на сердце полегчало. Мужикам же эта отрада не дана. Видимо, дошел ее муж до точки кипения, когда высказаться надо, всю горечь с души выплеснуть…И нет никакой у него белой горячки. Да и водка не при чем. Просто момент такой настал. Ушла она в комнату, дверь на кухню прикрыла, села на диван и вспомнила, как муж ее обмолвился однажды, рассказал, чуточку душу приоткрыл закрытую дотоле, потому что о войне только с друзьями своими покойными вспоминал. Рассказал о том, как однажды их позиции артналетом немецким накрыло, как молотили снаряды землю да не минуты какие, а долго очень. И как он в окопе скорчившись, не вжимался в стенки, а ругался, во всё горло орал слова матерные, кулаками землю бил, катался по дну окопа, потому что выдержать этот ад, с ума не сойти, почти невозможно было. Видно и сейчас такой момент настал. Сквозь закрытую дверь слышала она громкий голос мужа, хотя слова и не разбирала, удары глухие кулаком по столу. С полчаса так продолжалось. А когда затих голос, прошла на кухню и увидела его сидящим за столом, ссутуленного, с торчащими острыми лопатками, обмякшего как-то, и разом постаревшего еще больше, жалость по сердцу резанула.
-Как ты со мной непутевым таким жизнь прожила только? – глухо спросил он и не дожидаясь ответа встал. – Пойду, прилягу, ослабел что-то я.
С той поры так и повелось - каждое 9 мая приходили к нему «гости», отводил он душу в «беседах» с ними.

А всё-таки давно он не был здесь. Вон у фонтана ель утвердилась новая. Не берет ее время осени, ни единой сединки в ее колючих косицах. И фонтан, кажется, туже и выше натянул свои серебристые, жизнью поющие струны…И зябко ему стало сейчас, потому что в тот первый приход он был моложе. Теперь же…
-Разрешите, батя, прикурить.
Он поднял голову и увидел перед собой парня с гитарой в чехле и девушку. С сигаретой наклонился к нему юноша, такой же длинноволосый, как и его подружка, в таких же орущих цветом и модой брюках. Он бросил свою потухшую дешевую сигарету в мусорницу рядом и привычно быстро и свободно зажег одной рукой спичку. Парень, словно отпугнутый шипучим пламенем, подался назад и потянул длинную, с рыжеватым мундштучком – фильтром сигарету в рот.
-Извините, я бы сам…
-Прикуривай, пока горит, -  сказал он, протягивая огонь и равнодушно глядя на чужую сигарету, стараясь понять, чем она хороша.
-Спасибо.
Когда они уходили из покоя аллеи в тихий шум людной улицы, он услышал, как девушка фыркнула недоуменным смешком:
-Чудаковатый какой-то, древний!…
Парень обнял свою подружку за плечо, и он снова услышал его, тихое и равнодушное:
-Ветеран…
Ему стало смешно, смешно до слез, которые он оставлял себе, хотя порой они нестерпимо жгли глаза, - еще мальчишкой он здорово играл на скрипке и потом, став отроком, жил мечтой быть музыкантом. Война повернула всё по иному: просидел до седых волос дежурным в учреждениях…
Сверху, будто на невидимой нитке, медленно кружась, слетел кленовый лист и распластался на колене вырезкой из чистого золота. И в этот момент услышал он прилетевший с неба печальный звук. Высоко над парком тянулся журавлиный клин, вскрикивая щемяще.
-Зовете? – тихо спросил он. – Потерпите малость. Недолго уж осталось. Скоро и я с вами…
Он снова поглядел на кленовый лист на колене, разгладил его на поблекшей зелени солдатских брюк и подумал:
« Вот и еще одна осень золотом ложится на землю. Всё дальше от войны. А память не тускнеет…»
Он не спеша подошел к вознесшейся стали солдатского штыка с вечным кипящим пламенем огня у основания и положил лист на гранитное зеркало пьедестала.
Среди пестроты цветов он казался влитой в камень горячей каплей вечного металла.