Самая не читающая страна в мире

Gaze
Самая (не)читающая страна в мире

"Нечитающим и неграмотным посоветую исправить заголовок резонансной статьи, чтобы не давать козыри критикам и повод разразиться в ответ статьёй «Самая неграмотная страна в мире»." (Р.Рябинкин)
Вынужденное предисловие.
Труд сей – или как хотите называйте: опус, произведение, творение, – был написан почти четыре года назад, в 2011, и опубликован почти одновременно на бумаге и здесь. Наверное, стоило дать разъяснение, почему, на первый взгляд, в основном названии присутствует ошибка. Но я не любитель комментариев к комментариям и потому просто, как думал, решил проблему: перед собственно текстом продублировал имя своего "ребенка". "Самая (не)читающая страна в мире".
Четыре года заходивший на мою страницу читатель (оставлявший порой и отзыв) не озадачивался вопросом: почему именно так. Или ему было достаточно повторения названия, или он сам, столкнувшись с той же проблемой, что и я, знал, где искать ответ.
Через четыре года заскочил в мою "квартиру" некто Рябинкин, которого я бы отнес к категории не читателей, а – листателей. Тех, кого умучивают сложноподчиненные предложения, кто прерывает чтение на заглавной букве, потому как текст обещает работу для извилин, кому, словом, в тягость мыслительный процесс, зато в радость легкие рассказики в два-три абзаца. Рябинкин, к своему удовольствию, как ему показалось, меня ущучил. Нашел будто бы ошибку, отказываясь довериться логике – дойти своим умом до сути. Ну ведь не просто же так соседствовали четыре года шапка и подзаголовок.
Проблема же чисто техническая. При редакторском оформлении произведения в основном названии (в планке над текстовым окошком) скобки не отображаются. Раз в год я пробую их ввести, но результат тот же – нулевой. И это уже задача для программистов, которые почему-то упустили из виду тот факт, что в названии могут присутствовать не только буквы, точки и запятые.
Менять же имя рассказа – здесь, в интернете, не хотел, потому что слово не воробей. Тем более то, что уже легло на бумажный лист.




1.Скажу так: не несите в народ свои литературные познания, если они у вас есть. Не задавайте, хитро, по-мужицки прищурив глаз, вопросы, цель которых ясна: доказать, что ваш собеседник слабо разбирается в теме. А уж, получив ответ, не стройте печальное лицо, точно завтра вам предстоит операция по скрещиванию с помидором, не черпайте ушами воздух, организуя местного значения драму, не грызите скорбно глазами небесные дали, как мученик, игрой случая заброшенный в мир невежд. Потому что рискуете, противопоставив себя этому самому народу, быть не только искусно обматеренным и отхлопанным по щекам, но и, того хуже, обмерянным по периметру своей головы кулаком-кувалдой непонимающей чего от нее хотят стороны.
Несите-ка вы лучше в массы историческую правду. Почти каждый знает: темные силы насилуют веками Россию, и она, наклоненная и поставленная на четвереньки, тенью своей накрыла пол-Земли. Если и возникнет недоразумение, то по поводу мелких деталей: кого зачислять в стан нечисти. Кандидатов – как нехоженых тропок. Спасителей отечества обычно на порядок меньше, но и они, при ближайшем рассмотрении и упадническом настроении, мало чем отличаются от предателей. Так что стакнутся со спорящим голосом, найти с ним компромисс довольно просто.
Врачебная тема, пущенная в обход официальной медицинской науки, только и умеющей, что умучивать несчастных больных многосоставными терминами, также сойдет. Выпела ли фальцетом в непогоду спина, или искричалась, требуя к себе внимания, в послепраздничную сушь голова – все будет ладно при обсуждении проблемы с голосом из народа. Потому как – знания общие, на всех одни, а лечение, от макушки до пят, – одинаковое. Никого не удивишь заговорной мазью и в тупик не вгонишь утренним рассолом.
Иное дело – литература, своего рода заповедник, где обретаются оторванные от масс умники, живущие по своим законам. Сюда многие, любопытствующие, с улицы, приходят за порцией слухов, некоторые – с целью пополнить свой интеллектуальный багаж, и лишь единицы – чтобы еще и разобраться в этом странном мире кустящихся фраз и переменчивых, полных потайных смыслов слов.
Да, наработанным писательским концерном капиталом, что принадлежит, по праву, всем, пользоваться читательская компания как-то не спешит. Не полошат ее душу ни художественные образы, ни мудрые изречения, ни извилистые сюжеты, ни судьба самого автора, который, может быть, потряс вечность, но нам – сегодня – не дано этого понять, потому как он, опередив время, достучался до будущего – и уже там.
В общем, не умничайте. Не несите в чистом виде литературные сведения в народ. А уж если упомянете незнакомое писательское имя или мудреным названием книги разрешитесь, или, не дай бог, выроните изо рта какую-нибудь умность насчет гипербатона, то, не теряя бдительности, постарайтесь вовремя переориентироваться – как бы невзначай присовокупите «до кучи» что-нибудь понятное всем: вопль души о продажности политиков. Иначе – съедят. Сожрут со всем, что в вас есть. Набьют морду. Заплюют глаза. Народ не терпит, когда ему на принятом коде общения сигнализируют, что он к родному языку причастен поскольку постольку – вследствие того лишь, что угораздило его замеситься в нужном организме и положенном месте.
2.Идея привалила ко мне отнюдь не неожиданно. В парикмахерской она вылупилась из диалога мастера и сидящего в кресле визитера. А уж дома, окрепнув, поднабрав мышц, приобретя нужную форму, запросилась на публику.
Я сбоку наблюдал, как оголяется голова клиента и все гадал, кому же мог принадлежать столь удивительный затылок. Он был плосок, напоминал гладильную доску, и, без всякого намека на какую-нибудь плохонькую кривизну, сюрприза для мастера не таил. На такой отвесной стенке пучками росла трава, требующая ухода. Парикмахер, как это принято в порядочном обществе стригачей, с посетителем о чем-то задушевно вполголоса разговаривал. К ножничному танцу за деньги полагался бесплатный разговор на занимательную тему. Подарок от салона. Стоило, значит, перераспределить обязанности между слухом и зрением, оставив вопрос о профессиональной принадлежности плоскозатылочного типа на потом.
Я напряг ухо, врастая в действительность, в отличие от других, ждавших безропотно своей очереди – листавших замызганные журналы или вперивших отсутствующий взгляд в телевизор.
Оказалось, что оба, и мастер, и клиент, большие специалисты по морским недоразумениям. Шла обычная словесная забава, более приемлемая для детского ума: кто сильнее. Парикмахер собственными, не заимствованными глазами, видел, стоя у Одесского причала, как гигантский спрут удушил таких же великих размеров кита. В три петли из щупальцев уложил шею обреченного и сдавил изо всех сил. Хруст слышали в Киеве и возле Панамского канала. Разновесомая столь география подвигла его оппонента на противоположную версию, он не остался в долгу, рассказав. Как в территориальных водах Швеции кит-убийца в два счета расправился с тридцатиметровым осьминогом. Сам видел.
Тут я насторожился. Потому что возник спор. Клиент ударился в доказательства, нисколько не опасаясь свиста над ухом ножниц. Кит, Моби Дик, как наглядный пример, обязывающий согласиться с обсуждаемым фактом, выплыл у рассказчика прямиком из романа Джека Лондона. Противная сторона, обслуживающая настырную голову, себя же поставившая на более высокую ступеньку знаний, не согласная с выводом, привела с деланной усмешкой на губах – мол, знай наших, деревня, – иное имя: Майн Рид. И демонстративно щелкнула инструментом.
– Извините, – робко вмешался я в беседу литературно подкованной двоицы, – но автор романа «Моби Дик» – Герман Мелвилл. И вообще, там речь несколько об ином…
– Так, понятно, – сказал тот, что сидел в кресле. Вдруг меня осенило, кому мог принадлежать такой плоский затылок. Строителю-новатору, привычному прикладывать для проверки вертикальности стен не профессиональный инструмент, уровень, а свой череп.
– Ну да, ну да, оно конешна-а-а, – залыбился отзывчивый мастер. И я понял, что лучше будет сейчас встать и начать поиски другого салона. Иначе с той же милой улыбкой мне во время сеанса преподнесут, сославшись на дрогнувшую руку, отрезанное ухо.
Словом, мысль оформлялась постепенно.
Влезать под опеку какой-нибудь организации или газеты не хотелось вовсе. Я даже предполагал с чего затеется разговор, если спрашиваемая сторона согласится на эксперимент и последующее опубликование его результатов.
«Знаете, первый вопрос обязательно должен быть: “Наше все – это…”. Чтобы люди получили положительный импульс, правильно ответив – “Пушкин”». «Хорошо, – скажу я, – а если, к примеру, ответом будет: “Наше все – это все чужое”, что тогда?»
Под диктовку работается скверно, если только ты не увлекаешься национальным видом спорта, что зовется «побегушками».
Потому я рискнул уйти в самостоятельное плавание.
Нет, я не собирался вызнавать у случайных своих собеседников фамилии третьеразрядных писателей или, наоборот, вытаскивать из них сведения о философской символике романа того же Мелвилла. Я и не думал выколупывать из текстов фразы – с тем, чтобы допытываться, кто их сочинил. Все должно было быть на уровне общедоступного потребления. Толстой, Юрий Гагарин, Волга впадает в Каспийское море, у российского картофеля своя глиноземная гордость. Примерно так. И из того же ряда.
И все-таки. Есть в нашем подсознании закрепленные историей ориентиры, на которые мы, как бы ни складывались обстоятельства, все равно выходим.
3.Я начал не с Пушкина. А без всякой охоты. Вынужденно. Неосознанно. С Лермонтова. Потому что нас так учили: парно-сопоставительному мышлению. Если есть поэт Первый, значит, недалече обретается в норке поплоше номер Второй.
– Скажите, пожалуйста, – обратился я к даме лет сорока, что рассматривала театральную афишу, собирающую зрителя на «Трамвай “Желание”», – в каком году погиб Михаил Юрьевич Лермонтов?
– В 1841 году, – охотно и просто отозвалась сведущая дама – так, словно мы были с ней свидетелями той давнишней дуэли поэта с Мартыновым. Или еще романтичнее: стояли, взявшись за руки, у подножья Машука, – интересовались со стороны смертоубийством. И я сразу обратил внимание, какая она симпатичная. А ошибись она хотя бы на год, я бы ей напридумывал всякие страсти, вдруг высмотренные: и талию бы позаимствовал для нее у Кустодиева, и подбородок, обсаженный растительностью, выискал бы, и красномордость с кривозубостью обязательно прибавил бы к портрету. Короче, не возникло бы искры взаимопонимания.
Я подарил себя улице. Метался от перекрестка к перекрестку, выманивая из случайных прохожих, кто соглашался вступить в разговор со мной, ответы.
На тот же вопрос. Студент, по виду – искатель правды:
– Это который называл Маяковского своим учителем? Блин, вот же поганая привычка травить мозги людям датами. Как будто от этого прибавится в стране порядка. Как будто власть станет добрее и человечнее.
Мужчина, судя по широким плечам и переминающимся ногам, или спортсмен, или в бегах, – неожиданно и непонятно к чему:
– Пушкин жил, Пушкин жив, Пушкин будет жить. В отличие от тебя.
Мужчина в возрасте московского Кремля. Зачет:
– 1841.
Неопределенного пола прохожий:
– В 1912 году. – На вопрос, откуда он взял эту удивительную цифру, ведомый только ему самому понятной логикой, ответил, крутанув пальцем, ничуть меня не стесняясь, в шириночных закромах:
– Сс...ть хочется.
Женщина лет шестидесяти:
– Честно говоря, год не помню, но вот то, что умер,– знаю точно.
Девица за прилавком обувного магазина:
– Отвечать на нескромные вопросы не буду! Заколебали! Задолбали! Сначала год им скажи, потом номер банковского счета. Потом – с кем сплю и зачем.
Женщина средних лет, по виду – учительница или врач, с книгой Марининой в руке:
– 1841 год. С этого года, трагического для всего русского народа…
Перебиваю:
– Далее не надо. Спасибо.
Все-таки русский интеллигент, захваченный врасплох, полунапуганный – явление столь же грустное, сколь и заурядное. Всегда ему есть за что виниться, оправдываться. Каяться. На кого ссылаться при случае. И каждый год у него по-своему трагичен. Если бы не прервал, то обязательно услышал бы витиеватую повесть о постигшем русскую словесность бедствии, которое странным образом до сих пор дает о себе знать: вон, и Андрей Дмитриевич Сахаров, флагман нашей интеллигенции, любил, оказывается, на досуге читать детективы, а не Лермонтова.
4. Нет, следовало менять метод получения информации. Иначе – рано или поздно – ноги объявят бойкот.
В №… школе директор – вернее, директриса, на журналистское удостоверение отреагировала не столь радостно, как мне бы хотелось. Напротив, глаза ее как-то потухли, словно в них выключили свет.
– Маленький эксперимент, который проводит наша газета, – с воодушевлением начал я врать, чувствуя между тем, что запала хватит мне не надолго: в рыбьих глазах собеседницы плавала скука, – рассчитан на учеников старших классов. И займет несколько минут. Лишь.
– Вы с отделом образования согласовали свои фантазии? – Холодно спросила меня директриса.
– Ну, – увял я лицом, – неужели все должно обязательно быть так заорганизовано? И это отнюдь не фантазии.
– Пускай так. Но дело не в этом, поймите, – чуток повеселела хозяйка школы, оттого, видимо, что я сам сейчас оказался, вынужденный выслушивать покорно ее объяснения, в роли ученика. – Может, в вашем эксперименте заключена какая-то провокация, которая наших детей может душевно искалечить. Я на себя такую ответственность возложить не могу.
– Да что вы! Это всего лишь вопросы на знание родной литературы.
– Ну-ка, ну-ка, – встрепенулась директриса. Лицо ее преобразилось, зарумянилось. Вот те ключевые – вступительные – слова, которые случайно пришли и которые, несомненно, и в будущем будут ломать и возводить всевозможные преграды между мной и опрашиваемыми: «родная литература». – Например?
У учителей, как и у врачей, повышенная самооценка, странным образом влияющая на их поведение: ошибаться, что-либо не знать, по их определению, могут другие. А они – только возможные жертвы недоразумения. Люди этих профессий, с взглядом-приговором наготове, в собеседнике равного партнера не видят. Что бы там они сами ни говорили. Как бы ни убеждали в обратном. Их мнение должно быть центрообразующим – обязательно, иначе искажается смысл наработанных подсознанием отношений между ними и остальными; и, должные быть ведущими, они теряют, в противном случае, свои лидерские качества.
– Например, – охотно откликнулся я, – один из вопросов: «Продолжите название поэмы Венедикта Ерофеева “Москва – … ”.
Наступила тишина – та, что охотно привлекается второразрядными писателями для выполнения деликатных поручений, вроде разведения рассорившихся героев по углам или описания работы одинокого сердца, – гулкая.
– Такой поэмы в школьной программе нет, – неожиданно перешла в наступление директриса. Румянец с лица сполз, под глазами резче проступили морщины. Было заметно, как волновалась под строгим жакетом педагогическая грудь, исправно бугрившаяся еще под надзором комсомольского значка, давным-давно.
– В школьной программе, возможно, и нет. Но это произведение – классика. Неотъемлемая часть нашей литературы. – Я решил не уступать.
Ненавижу шаблоны, затертые выражения, ходульные слова.
– Сортировочная? – Голос ее, стареющей женщины, какой-то беспомощный, упрашивающий, чтобы я, изменив историю, утвердил новое название, меня смутил. Следовало, сделав шаг навстречу, подбодрить ее. Все же, стоит признать, направление мысли директрисы было правильным. Транспортная или, точнее, сузив круг определений, железнодорожная тема, въевшаяся в нашу кровь и прорастающая из дурно устроенного быта, существеннее оказывается иных проблем в минуты, как бы сказал поэт, откровений. Могла ведь директриса придать названию и патриотический оттенок: «Москва златоглавая», к примеру. Или простеньким географическим ориентиром его дополнить – «Москва-река». Автор, естественно, был бы все тот же: Венедикт Ерофеев.
– Вы были недалеки от истины: Петушки, – сказал я, отводя глаза.
– Вы не ошиблись? – Хозяйка школы посуровела. – Дожили! Это же надо! Какой-то Ерофеев со своими периферийными Петушками и – классик!
5. Тот, уже давний, август наводил на меня грусть: первые осыпавшиеся с деревьев листья, еще с зеленой сердцевиной, просились назад – к веткам прильнуть. Багрянец тронул, как проворная плесень застоявшийся в хлебнице ломоть, лишь их ободок. Небо, прихварывая, пряталось за тучами. А предосенний ветер набирал силу. И это был первый август, что не звал меня в школу.
Я, сдав экзамены в институт, поднялся на одну ученическую ступень выше. Приехав попрощаться с родным городом, обходил близких мне людей. В круг избранных неожиданно вошла первая моя учительница, встретившаяся на пути.
– Голубчик, – воскликнула она, завидев мой чеканный профиль, что я бесстыдно решил пронести мимо нее без приветствия, с блуждающими по сторонам глазами. Вывернутая шея бывшего ученика подтолкнула ее к страстным причитаниям:
– Как ты изменился! Как ты вырос с тех пор, как у меня учился! Ты бы, наверное, сейчас за той партой, за которой сидел первоклассником, и не уместился!
Я терпеливо ждал, когда у нее иссякнет запас восклицательных знаков, абсолютно здесь лишних. Для изъявления высокого чувства более бы подошли шепот и нервное многоточие.
– Мне муж изменяет, – неожиданно сменила она тему. Об этом, помнится, знала вся школа, в том числе и мы, ее подданные, сопливые первоклашки. Супруг изменял ей и десять лет назад, и пять, и, возможно, с первого дня их брака. Она была молода, но в глубоком детстве иной взгляд на возраст: разница в два-три года кажется великой, а всякий выпускник школы видится уже стариком. Двадцатилетний же разрыв в летах вообще приравнивается к плохо осознаваемой вечности.
Перебирая кассу с буквами, выискивая нужную, Елизавета Доминикиевна вдруг – с первого дня занятий – принималась, как нам казалось, по-старушечьи, проливать слезы. Нет, нам она не жаловалась, не изливала душу. Просто посреди урока выплакивала молча свое горе.
Но про несносного Борю, менявшего любовниц, точно носки, мы были наслышаны изрядно. От несдержанных на язык старшеклассников, от обсуждавших между собой проблему родителей, с которыми учительница, не таясь, делилась сомнениями, от соседей, выбалтывавших открыто подробности. Весь город участвовал в горе Елизаветы Доминикиевны. Подозреваю (задним числом, конечно), что педагогический коллектив из года в год советовал несчастной наставнице сменить семейные координаты, но дальше пошмыргивания носом и полировки кулачками глаз дело, очевидно, не шло. Велика сила привычки, выдаваемой за любовь.
Так как я продолжал выразительно молчать, ничего не советуя – к чему Елизавета Доминикиевна изготовилась, навострив уши, – она молвила. Все так же горестно:
– Я нахожу утешение лишь в чтении. Что бы ты мог мне предложить такое, успокаивающее сердце? Голубчик?
В юношеские годы задел прочитанных книг невелик. Основные повести впереди, а романы, меняющие взгляд на жизнь, еще ждут своего часа. Но русская и французская классики пропаханы с удовольствием; в памяти имен много.
– Возможно, – сказал я деликатно, – чтобы вы лучше поняли своего мужа, вам стоит налечь на Золя, Мопассана и Достоевского.
Глупость постоянно пытается примерить на себя одежку деликатности, скромности и всезнайства, что, вкупе, почему-то воспринимается как мудрость. Это понимание пришло позже. Сейчас в подобной ситуации, несмотря на просьбы, я бы отмолчался. Выбор книги как лекарства от невзгод должен соотноситься с особенностями характера человека. Кому-то для положительного настроя и доныне требуется повесть о Ваське-трубаче, а кому-то – и Пруст. Все – на индивидуальном уровне.
Унылости как не бывало. Первая учительница оглядела своего бывшего ученика с подозрением:
– И что именно у Достоевского? «Каштанку», что ли?
– Почему же «Каштанку», – пробормотал я, растерянный, начиная прозревать и понимать неверного ее мужа Борю, что находил утешение в чужих объятиях. И вот эта женщина, еще, в сущности, молодая, симпатичная, моя первая учительница, когда-то наставляла меня – четыре года подряд, – как верно складывать из букв слова, а из слов – чувства! Хорошо, что этим все и ограничилось.
6.Разговор с директрисой не сложился. К ученическим столам дорога мне была заказана. Я подозревал, что и в другой школе беседа покатится по той же колее. Учебные заведения превратились давно в склад нереализованных идей и пустопорожних начинаний, зачатых рутиной программ и абортированных реформ.
«Ну что ж, – подумал я о себе, нескромный, во множественном числе, – направимся к той точке, что заставляет сердца солдат усиленно щемить. Где жевательный труд ценится выше воинских почестей. Устремим тело к полковой столовой, в которой в тесноте да не обиде за порцией растомленной перловки поговорим о русском слове с вчерашними юнцами, ставшими сегодня мужами. Компот – вот тот напиток, что, по праву, может считаться братским; стакан – вот тот захватанный множеством губ сосуд, что вечный должник большой литературы».
Полковник Рубцов рекомендовал мне кое-что поинтереснее, чем заправленный безымянным фруктом напиток. Я безнадежно, выяснилось, отстал от жизни, представляя себе солдатскую судьбу, полную каши. «Водка обязана по уставу внутренних надобностей дополняться холодцом». Человек, так мудро изъяснявшийся, не мог не быть любителем чтения.
– Значит, – сказал полковник, – опрос?
– Среди солдат, – поспешил уточнить я, незаметно пытаясь отодвинуть от себя налитую до краев огромную емкость, которая, судя по трагическим очертаниям, не одного внезапного посетителя уронила наземь. Если бы Рубцов был кавалеристом, то я бы, грешным делом, решил, что он использует не по назначению поилку для лошадей. Полковник был, однако, артиллеристом.
– Опрос, говоришь? – Повторил Рубцов. – Тебе, журналист, для чего это надо?
– Утвердилось такое мнение, что наша страна – самая читающая в мире. Я бы и хотел проверить его. Вот, товарищ полковник, маленький пример. Виктор Астафьев – это…
– Это?..
– Кто он такой? – С досадой и, видимо, с натиском, потому как мой собеседник чуть помрачнел, попытался я вопрос развернуть.
– А кто он вообще такой? – С неприкрытым возмущением воскликнул Рубцов, не обращая внимания на мой простой в питьевом процессе, себе же беспрестанно подливая в бадьеобразную рюмку. Холодец, нетронутый, таял.
– …это писатель, – медленно и подчеркнуто внятно дополнил я. Так объясняют непоседливым детям, что не могут сконцентрироваться на предмете разговора. – Современный русский писатель. Автор книг, в частности, «Царь-рыба», «Веселый солдат», «Последний поклон»…
– Да ну тебя! – Махнул рукой Рубцов, словно я его подвел, зря мытарил душу.
Я посмотрел выразительно, как мне показалось, на его погоны. И вновь сказал:
– Это ведь – из опросного листа. Вопрос не сложный.
– Давай еще! – Одышливо бросил Рубцов, наконец-то направляя свои чувства к тарелке со студнем. В кабинете, переоборудованном под закусочную, правилом хорошего тона считалось полдничать при помощи пальцев. Которые, числившиеся по описи за полковником, не замедлили влезть в тарелку, искусно выгрызая из желе всякие занимательные формы вроде восьмиугольных звезд да сомнительной равнобедренности треугольники.
– Хорошо. – Хотя ничего хорошего не было. – Что такое «белый стих»?
Мне показалось, что в полковничьей голове лопнула струна. Постепенно звук осел, и картина прояснилась: командир артиллерийского полка жаловался на меня развороченному холодцу. Еще ни одна па...а не унижала его, военного, чьи предки с честью защищали свою родину, такими заковыристыми вопросами. Если бы его спросили, чем отличается кобура от гаубицы! Если бы ему предложили вслепую навести ствол на цель!
Я тихо напомнил о себе, начиная уже беспокоиться, как бы, забывшись, Рубцов не ушел во внимающее с интересом блюдо по кадык. Но я зря волновался. Офицерский организм закален и вынослив.
– Ты вот что, журналист, – сказал полковник, отряхиваясь от обиды, – моих солдат насчет этого стиха не пытай. Не надо! А вот Астафьев – в самый раз! Один лишь вопрос разрешаю тебе задать – про него. Мне, понимаешь ли, полковую репутацию портить ни к чему.
Спорить с полковником было так же бесполезно, как взывать к совести забарахливший телефон.
Меня всегда поражала в военных одна особенность: в каком бы положении их тело ни находилось, они, если уж согласились вас принять и выслушать, будут до конца верны данному вам слову. Если оно вообще было. Слово. Более того, у них где-то в лобной части находится пропускной незаливаемый алкоголем клапан, четко принимающий с высоты приказы и бесперебойно спускающий команды вниз – к рядовому составу. Не раз был свидетелем, как офицерский язык спьяну обшлепывал щеки хозяина, неся при этом ахинею; но лишь только раздавались священные слова «ать-два», как все коренным образом менялось – пуговицы принимали воинственный вид, шнурки рассудительно подталкивали ботинки к подвигу, а фуражка, сама собой, повторяла очертания защищаемой державы. И все это под строгим надзором вмиг присмиревшего во рту болтунца. И более того – еще: как бы ни была проспиртована память военных, работает она у них, отфильтровывая ненужную информацию, в ином запоминающем режиме, нежели у гражданских.
Рубцов остался в своем кабинете – добивать остатки трапезы. Я подозревал, что каким-то незримым коридором он удалится со службы домой, чтобы не столкнуться с подчиненными.
Сделав же первый шаг по военному городку, я был приятно удивлен внезапно нахлынувшим на меня солдатским парадом. Взвод возглавлял молоденький лейтенант, видно было, еще вчерашний выпускник военного училища. Повернув ко мне голову, задавая себе ногами речитативный ритм, офицер прокричал: «Взво-о-о-д! Равнение на се-ре-ди-ну!». После чего, приблизившись, остановившись в двух шагах от меня, радостно доложил:
– Товарищ журналист, взвод на проведение опроса о современном русском писателе Викторе Астафьеве, авторе книг «Последний поклон», «Царь-рыба», Веселый солдат» прибыл!
Какими путями, как полковник упредил намечавшееся событие, замечательно организовав строевой притоп? Разве что через подтаявший холодец, в котором было утоплено переговорное устройство, не открытое моему пытливому взору?
7. «Вот что, – сделал я себе выговор, – такие фортели надобно предусматривать заранее, зная, что однообразие жизни несокрушимо присутствует в одной упряжке с дисциплиной. Если и есть у кого честные ответы, так это у нашего отгегемонившегося пролетариата. А ну-ка принесу я в дар ему не шлифованный булыжник, а Гоголя».
На проходной завода «Счастье в сплошной борьбе» меня с трех сторон пытали на кой ляд (фиг, фуй) я рвусь (тащусь, пру) к боссу (начальнику, папе). «Я журналист», – доложил я скромно. Отчего тут же был охарактеризован как строчило (писарь, бумажник).
Директора на заводе, однако, не было: он свил в Испании сменное семейное гнездо, где и обретался в настоящее время на отдыхе. Принимал меня заместитель – или как принято ныне говорить, исполнительный директор, Бочаров. Чутье меня не обмануло. Глядя на этого человека, знакомясь с ним, я чувствовал, что к литературе он не безразличен. Такой тип людей не просто собирает годами книги, а, как ни парадоксально, в наше время еще успевает их читать. Интересуется новинками. Еще я знал, что Бочаров пойдет мне навстречу. Что-нибудь – без проволочек – организует.
На сей раз я не стал врать про газету. Сказал без обиняков об опросе, весь обратившись в цитату про Днепр, что чуден при тихой погоде.
– Значит, Гоголь? – В раздумье молвил Бочаров.
И я обрадовался, услышав верный ответ. Все складывалось удачно, как и ожидалось.
– Адрес вы выбрали верный? Вам – сюда разве? У нас ведь завод! И – какой! С мировым именем: делаем скребковое оборудование! «Счастье в сплошной борьбе» – ведь недаром!
Что за привычка у людей упиваться на каждом шагу восклицательными знаками?
– Сюда, конечно. – Тут только я заметил, что у Бочарова одна рука, левая, недееспособна, неестественно пряма и, фактически, сама по себе существует, обособившись от тела. Это хотя бы было видно по заданной ей протезистом хватательной форме пальцев. В полусогнутой ладошке удобно было держать стакан.
– Ах, это… – Бочаров приветливо рассмеялся, проследив за моим взглядом. – В одной компании, будучи неправильно понятым, упустил уход своей конечности к должнику. Прямо скажу: я в ней не очень-то нуждался. Но с тех пор – молчу, уверенно шагая по служебной лестнице.
На его лице, однако, была выписана дополнительная, другая глава этой невнятной истории: о директоре, хранящем себя в комплекте вдалеке от родного завода.
– А зачем вам это надо? – Напомнил он мне о себе.
– Понимаете, – с наращенной в минуты раздумий здесь, в кабинете, теплотой в голосе сказал я, – недавно, в который раз уже сообщили в новостях, что, оказывается, наша страна – самая читающая в мире, что требует подтверждения. Будто бы нигде – ни в Греции, ни в Канаде, ни в Австралии, ни в каком-нибудь экзотическом Габоне – так много не читают, как у нас.
Мне не давала покоя эта проклятая механическая приставка. С одной стороны, я уже жалел, что на поиски ответа двинул к рабочему классу, чьи интересы защищают в высоких сферах вынужденные инвалиды, с другой, – понимая, что у меня при правильно складывающихся обстоятельствах, – шансов присоединиться к этому клубу безруких мало, лихорадочно перебирал в голове вопросы. Чтобы полностью избежать конфликтной ситуации. И Венедикт Ерофеев, и Виктор Астафьев тут, на заводе скребкового оборудования, были бы явно мне не помощники. Решив начать с хрестоматийного Гоголя, следовало с ним наперевес и продолжать дело. Все верно.
– Разрешите мне опросить выборочно некоторых работников вашего завода.
– Будьте любезны тоже, сделайте одолжение: ознакомьте со списком вопросов. Во избежание недоразумений.
– Вопросы здесь, – я указал на свою голову. И зная, что за этим последует, сам предложил:
– Хотите, так сказать, проэкзаменоваться, чтобы убедиться, что ничего страшного нет?
Бочаров натянуто и печально улыбнулся, как если бы был руководителем не крупного предприятия по изготовлению чего-то там механически-сложного, а похоронного бюро, которому по долгу службы надобно держать скорбную мину.
– Вопросы простенькие, – ободрил я его, – вот такой, например. «Название пьесы Гоголя».
– «Ревизор», – буркнул Бочаров. Несомненно, книги он не только собирал, но и читал, я не ошибся. Действительно. Новый тип руководителя. С чем я промахнулся, так это с привычками нынешнего времени. Как-то так получается: чем меньше читаешь, тем – не умнее, а целее будешь. С руками, ногами, и, главное, наверное, головой.
– В каком произведении Гоголя фигурирует персонаж по имени Коробочка?
– Вы вот что, господин журналист, – еще более горшая улыбка проползла по губам Бочарова, – работягам голову «Мертвыми душами» не забивайте. Кто знает, поймет превратно, а кто не знает – то и не надо. Можно обойтись одним вопросом – первым.
Что же это такое деется в пределах нашей родины? Военная направляющая беспрепятственно вторгается в производственную область. Отчего все должно ограничиваться одним лишь отработанным вопросом – по приказу?
Я напомнил о сегодняшнем дне, перенасыщенном демократией, либеральными ценностями и разными по форме и содержанию дозволенностями в области самовыражения.
– Ладно, – все так же печально молвил Бочаров, – валяйте! Выискивайте верную тропинку в дремучем гоголевском лесу. Если так велит вам долг.
Долг, надуманный, а вместе с тем приятный, вел меня по многочисленным цехам, заставлял запрокидывать голову кверху, когда оттуда, с крана, несся сигнал тревоги, и опускать взор под ноги, чтобы не свернуть шею, поскользнувшись на просыпанной металлической стружке. Я шел к начальнику транспортного отдела Шукичу, который – к тому же – отвечал за выпуск заводской газеты «Заклепка». Честно говоря, я думал, что подобные издания себя уже давно изжили. Наталий Романович должен был, по распоряжению Бочарова, отданному по телефону, устроить в послеобеденное время встречу с рабочими. Сказано сильно – «устроить»; так, выделить каждому две-три минуты дополнительно отдыха после суповой баланды и, выражаясь высоким языком столовой, ушедшей в пар рыбы. Как человек, причастный к слову, Шукич чувствовал потребность поделиться со своими мыслями по поводу упадка в стране интереса к чтению.
– Б.., б.., – сказал Шукич нервно, едва я переступил порог комнаты, которую он делил еще с двумя сослуживцами, отсутствующими сейчас по причине внезапно предоставленного им отпуска. – Я вот стараюсь, стараюсь – пишу, пишу, а никто, никто и внимания не обращает. Газета просто ведь – ох.., ох..! И он кинулся куда-то под стол, вытаскивать – как доказательство этой самой «ох...сти», чего-то там, как ожидалось, необыкновенного, неповторимого и работающего во благо отечества, – прошлогоднюю газетную подшивку.
Это были листы, больные смятением: при первом прочтении, в них обнаруживался страх перед чужим, закордонным миром, собравшимся уничтожить родное процветающее предприятие скребкового оборудования. Именно. При втором – в глаза бросалась производственная неразбериха, которая никак не соотносилась с первым параграфом: бардак присутствовал повсеместно и был в диапазоне широк, от недостойного поведения гаек в сборочном цехе до хамски-нескромного отношения к своим обязанностям упаковочной установки, все стремящейся обернуть в кокон не продукцию, а работницу Никифорову. Все это перемежалось с нудными статьями «на экономическую тему», нашпигованными иностранными словечками – некстати и вдруг: «менеджмент», «холдинг», «лизинг». Были тут и вирши самого Шукича:
«Все кругом снега, снега белые
Я на счастье отшлифую изделие…»
Читать, конечно, эту мерзость было невозможно. Особенно про изделие. Зачем он его шлифовал? Чтобы поделиться мнением о качестве работы с зимней стужей?
Я отложил подшивку в сторону:
– Собственно говоря, я по другому поводу пришел. Вам Бочаров передал?
– Передал, передал, – согласился Шукич. Привычка повторять дважды одно слово свойственна работникам агитационного фронта и отставным стрелкам охраны. – А почему именно Гоголь?
– Ну как же, – изобразил я изумление. – Ведь недаром говорят, что «все мы вышли из гоголевской шинели». Подразумевая неразрывность традиций русской литературы.
– Между прочим, – спросил я его осторожно, видя, как этот творец самодеятельного фронта, мучаясь, пытается выудить из моей последней фразы суть и, кажется, ничего не понимает, – а вы случаем, как человек начитанный, грамотный, ценитель хорошей, умной книги (тут я сам почувствовал фальшь, переборщив с выданными авансом комплиментами), не помните, кто главный герой этого произведения?
На лице Шукича возникло то сконфуженное выражение, что вообще-то в физиогномике профессий прописано за оперными певцами, давшими «петуха», и проспавшими вызов пожарными.
– Какого, простите, произведения?
Современный гуманизм требует бережно относиться к заблудшей душе – не отлучать ее от надежды.
– «Шинели».
– «Шинели»? «Шинели»… А что – «Шинель»? Давайте я вам лучше покажу свою библиотечку, так сказать, первой помощи, что всегда у меня под рукой.
На рабочем месте он еще и читал. За глухой дверкой шкафа, который был мной незамечен, выстроились в ряд тома Эрнеста Буйдубаллаева, автора боевиков о криминальном авторитете Конченом. «Страсть к пуле», «Конченый совсем близко», «Конченый и няня», «Спрятавшийся», «Размер Конченого», «Закон непослушания». И еще – из той же песни, что меня знатно повеселило: «Конец Конченого».
– Вот она, – с гордостью и какой-то одновременно надменностью, словно я не дорос до такого чтения, произнес Шукич, оглядывая свое сокровище, – классика!
8. Жаль, сегодня ушла в никуда производственная тема. А как славно было когда-то читать страницы, полные драматизма, о рекордном урожае, скажем, цемента, в условиях непрекращающейся социалистической стройки. Как приятно было следить за переживаниями, любовными играми главных героев, сварщиков и медсестер, слесарей и малярш, для которых рабочее место служило продолжением дивана. До чего же сладко было знать о качестве какой-нибудь, отнюдь не захудалой, легированной стали, что не только участвовала в выполнении государственного плана, но и улучшала быт граждан, соединяла сердца молодых! Все это сменилось блеклым, худым описанием мирка клерков, менеджеров, банкиров, говорящих на деревянном наречии и заполучивших от авторов пластмассовые чувства. Писатели отсекли от жизни целые людские пласты, эксплуатируя одну и ту же тему: как это больно и обидно быть богатым, когда вокруг иных героев нет. Сюжет обязательно заверчен вокруг высшего поста – ниже этого уровня опускаться стыдно. Интриги множатся, отпочковываются друг от друга. Если где и покажется, ради показа разнообразия жизни, заскорузлая рука трудяги, то она незаметно отсыхает – сама собой, забытая автором, ко второй главе книги. Если что и потревожит пахаря мельком, то не хлеб насущный, а тоже, как и всех, вываренных в книжном соку сладких грез, муниципальные выборы и банковский процент.
А между тем, как и двадцать, и тридцать лет назад шоферы паруются со швеями-машинистками, а библиотекарши – подлаживаются под столяров, не ожидая милостей от сочинителей. И сильные пальцы какого-нибудь каменщика жмут груди своей возлюбленной, простой чертежницы, не ради высокой цели увеличения оборотного капитала, а потому что прорастают они, наработавшиеся хапалки, прямиком из основного инстинкта. Но ведь, как и прежде, на переднем плане будней киснет раствор, рвется тонкая нить, привередничает, не давшая в срок километражную норму, водительская баранка. У жизни иные виды на человеческие отношения.
Все это – совсем некстати – промелькнуло в моей голове, когда я увидел напротив себя как-то недобро помалкивающего первого посетителя, старого рабочего, направленного ко мне Шукичем.
– Много времени это не займет, – вежливо начал я, предполагая, что гость осведомлен о предстоящем интервьюировании. – Всего лишь несколько вопросов на знание родной литературы.
Скребковец продолжал хранить молчание.
– У Николая Васильевича Гоголя, великого русского писателя, – сказал я, – есть «Петербургские повести». Если вас не затруднит, назвать хотя бы одну из них.
Молчание нарастало. Оно, так сказать, управляло ситуацией. Потому что отсутствие живого слова у противоположной стороны превращало опрос в глупый фарс.
Я пожал плечами, показывая всем видом, что не намерен далее допытываться о читательских интересах посетителя.
– Ты кто? – Вдруг спросил меня старик.
Язык – враг мой, который вопреки мне – сам по себе – решил блеснуть давно заношенной рифмой:
– Конь в пальто.
– Я это вижу, – подтвердил рабочий, заливаясь злобным смехом. – Все с какими-то подъеб.., изворотами, извинительными обходцами. Вместо того, чтобы сказать прямо кто ты есть такой.
И он меня передразнил, проказливо, отчего-то на эстонский лад, утрируя мой выговор: «У Ни-ко-ла-я Ффасильича Коколя, прям-таки феликого рюс-сссс-кого пейсателя, есть “Петербурххские поффести”. Если ффас не за-труд-нит…».
– А на хрена нужен твой Гоголь, – перешел он на крик, – мне что, жрать его три раза в день, с утра до вечера?
– Но внутренний мир каждого человека, его духовное богатство… – лишь успел пробормотать я, как на меня второй вал вопля обрушился:
– Меня другое богатство интересует, понял? Я Шукичу так и сказал: «Пойду посмотреть на этого щелкопера, что он умного скажет. Вот, прямо ты думаешь, пришел я, наработавшийся за день, домой – и сразу же к книжным полкам, которых у меня нет, с первой заботой в голове: «Здрассти, Ни-ко-лай Ффасильич, феликий рюсский пейсатель, что ты там еще на-чи-ри-кал-л-л».
– Он умер. – Мне было грустно сообщать правду.
– Значит, в гробу я видал твоего Гоголя.
– Аминь, – скромно дополнил я желание старого мастера.
Из двадцати человек двое назвали пресловутую «Шинель». Трое вспомнили о «Носе». Нашелся эрудит, присовокупивший к выявленным произведениям еще «Портрет» и «Невский проспект». Я без слов пожал ему руку. Расчувствовался. Остальные упорно пытались всунуть в этот цикл то «Тараса Бульбу», то «Вечера на хуторе…». Или вызывающе молчали – с таким, впрочем, видом, будто я сам был виноват в их незнании. А на второй вопрос о Коробочке у меня запала уже не хватило.
– Ну, придем домой, – сказал один работяга, – в компьютере полазим, поищем, чем он, твой Гоголь, дышал. И все дела, если кому-то надо, – знать родную литературу. Е...ь ее по буквам!
9. Работяга дал мне ориентир. Нет, странствовать по городу в поисках сексуальных приключений, рифмуя свои пристрастия к женским формам с эстетикой потайных углов и тем самым опровергая затейливую мысль трудяги, я не стал. Вот он неосознанно в искомое предложение вложил всю теплоту сердца, жаждущего революционных преобразований, оставив простор для выбора. Заправлявший мозгом мотор увязал имя классика с алфавитным порядком, что было вполне естественно, хотя мог бы сослаться на нотный стан или топографический символ. Вот он живо напомнил мне, чем язык, подпитываемый народной философией, отличается от выхолощенных речей элитарных пустомель, с головой окунувшихся в воды мифов о своей предназначенности и обособленности. Только, кажется, и пекущихся, как гинеколог, о внутреннем содержании, однако внешне – всегда беспомощно незрелых. Готовых на лозунг или клубную дискуссию и – ограниченных в действии площадным пятачком и показным плевком в сторону оппонента. Вот он, соль земли, противопоставил себя оторванной от действительности массе книжников, чьи навязчивые постулаты о ценности свободы и прав последнего таракашечки постоянно переиначиваются в капризные обвинения в адрес ночи, обязывающей ползуна к действию, бесстыже щедрых на посулы щелей, излишне жесткой подошвы, – всего того, что, по их мнению, может вызвать переполох в мыслях несчастного насекомого.
Я держал путь к центру интеллектуальных исследований, где каждодневно рождающиеся гипотезы о сладком будущем перекликаются с непреложными истинами проклятого настоящего и сказочными теориями героического прошлого.
Профессор Карбелин с Кафедры психологии масс предположил:
– Вас мучает комплекс утренней зари.
– ?
– Вы завидуете восходящему солнцу – свободно осваивающему каждое утро, без всяких осложнений и препятствий, небо.
Страсть как любят ученые облекать свои мысли в прихотливые и – ни к чему не обязывающие сравнения!
– Какая прослеживается связь между вашими словами, – осторожно поинтересовался я, – и познаниями человека в литературе?
– Вы живете в мире идеальных отношений, в надуманной вами стране. Для многих литература продукт непривлекательный, необязательный. Связь, которую вы пытаетесь установить, между национальной идентификацией человека и знанием им базисных положений, вроде того, кто автор «Мцыри», бессмысленна, по той причине, что продукт сей еще и скоропортящийся.
Голос Карбелина креп, звенел пафосом: меня же самого и пытались затолкать в тот мирок, что был прописан за другими.
– Иными словами, «Война и мир» или «Дама с собачкой» – духовная пища, непригодная для нынешних умов? Безнадежно устарела?
С какого-то момента мне стало скучно: я знал наперед, что за этим последует. Меня сейчас с ехидцей спросят, уж не насоветую ли я еще подрастающим поколениям изыски протопопа Аввакума, при том, что акунинский Фандорин хорош при любом раскладе погоды, власти и народных потребностей. Красочен и привлекателен. Удобоварим и вечернезанимателен. Поучителен и по-книжному приятен. Читаем и патриотически необременителен. Просится лик на знамя современности.
– По статистике, – опровергая мои предположения, Карбелин повернул разговор в сторону прихотливых цифр, – лишь десять процентов населения читают серьезную литературу. Остальным девяноста процентам – до лампочки ваша «Собачка с дамой».
Это была шутка.
– Проблема в том, – вяло сказал я, предчувствуя поражение, – что эти девяносто процентов, из века в век, из года в год, из образа Акакия Акакиевича Башмачкина, ссылаясь на обстоятельства, власть, холод, да на что угодно – на любой находящийся в зоне их внимания предмет, выйти не могут. Не хотят и не могут.
– Башмачкин, – пробормотал смущенно Карбелин, профессор с Кафедры психологии масс, труженик Института Истории, – что-то знакомое.
Он потер голову, запущенную природой: на ней давно ничего не росло.
– Ах, ну да – Зощенко.
И, с влагой в глазах и извинительной улыбкой на губах, как человек, передумавший вешаться по причине отсутствия табурета, облегченно вздохнул.
10.Один вопрос, который я рассыпал мимоходом повсюду, почему-то, вопреки моим опасениям, оказался не столь коварным для опрашиваемых. «Назовите русского писателя, лауреата Нобелевской премии». Большинство респондентов называло не одну фамилию, а несколько, а некоторые – всех: и Шолохова, и Солженицына, и Пастернака, и Бунина, и Бродского. Словом, праздник писательского духа состоялся.
Кто-то упомянул Толстого, справедливо добавив, что граф от затеянной игры с получением премии отказался. Впрочем, шероховатости наблюдались – изредка.
– Твардовский, – сказал один тип, жуя булку и не думая останавливать из-за меня работу челюстей.
– Можно узнать, какие произведения он написал?
– «Кому на Руси жить хорошо».
Вот. И ведь и не подавится такой, свою кривую правду даря окружению.
В другом случае средних лет миловидица, очевидно, филолог или журналист, спроецировала горькие размышления на реальность: набросилась на устроителей сомнительного предприятия, что из года в год награждают недостойных писателей, тогда как великих намеренно обходят стороной. Я полностью разделял ее мнение, пока она перечисляла следующие имена обойденных скандинавским теплом любви: Золя, Амаду, Набоков, Ахматова. Список ее ширился, пух, впитывал новые имена, но, в конце концов, уткнулся в некоего, неизвестного мне Уникалаева.
– Как? – Переспросил я, думая, что – ослышался. Или не разобрался в звуках. Поди знай. Вдруг ухо, запроказничав, заросло мхом. Может, жучок какой, попав в раковинную темницу, развел бурную протестную действительность, перекрыв мне выход к истине. Нет, не ослышался, правильно все: именно Уникалаев.
– А о нем шведы что-нибудь знают? – Спросил я, начиная терзаться смутной догадкой, что этот писатель со странной нерусской фамилией, скорее всего, имеет успех в каком-то обособленном от большой литературы круге. Может быть даже, в том самом институте или редакции газеты, где она работает. И только. Так вот совпало. Я спросил наобум, а ей выпал случай коллегу прорекламировать. Эта особенность – выковыривать из безвестности незнакомцев и сходу, расхваливая их как товар, зачислять или в гении, или, на худой конец, в возможные лауреаты какой-нибудь престижной премии, – неистребима у нашего люда.
Теперь – Уникалаев, недопонятый и недославленный, недопознанный и непрочитанный. Которого шведская Академия намеренно игнорирует.
11.Знания эти, о лауреатах, вполне приличные, наверное, порождены обидой на весь мир, колобродящей подспудно в душе: мы вам такую литературу ХIХ века отбацали; могли бы за прежние заслуги и отблагодарить – нынче.
Тут у меня родился побочный интерес, вовсе поначалу и не присутствующий. Я задавал вопрос, кому бы из современных русских писателей, будь воля собеседника, он вручил премию.
Само собой: рекомендуемый временем Пелевин. Оно конечно: талантливый Маканин. Безусловно: сдержанно-ироничный Фазиль Искандер. Еще бы: публично-громокипящий Евтушенко. Распутин. Битов. Кто-то обронил – видимо, ради хохмы: Минаев. А может, и нет. Но вот когда называли фамилии, не было главного – убежденности, что этот именно писатель заслужил лавры победителя. Не было твердости в голосе и обоснованности: почему. Имена на слуху, не более.
12. Мой хороший знакомый, оттрубивший почти тридцать лет в центральной республиканской газете, рассказывал, что однажды новый главный редактор, из молодых да ранних, из ниоткуда возникший, с какого-то бодуна решил номер целиком посвятить Степану Разину. Какой-то мифический юбилей накатывал. Кажется, утопления в Волге княжны. Ну, естественно, главный попросил организовать встречу с ветеранами тех далеких событий. Как заведено. Поискать свидетельства. Чтобы было чем заполнить полосы. Журналист подумал, что начальство, как нынче говорят, прикалывается. Ведь нас так и учили: наше руководство не ошибается и все знает. Тем более то, что имеет какое-то отношение к живому слову и найденному факту. Я знакомого подправил. Аргументов у меня было – хоть лаптем греби! Газеты давным-давно утеряли дух особенности, который для рядового обывателя был намного важнее самого слова. Там, в редакциях, казалось простому гражданину, царит иная, возвышенная атмосфера – атмосфера сплошного знания и безукоризненной грамотности. В действительности, на всех уровнях в газетах всегда много вертелось людей случайных, «блатных», плохо учившихся в школе, без багажа элементарных знаний, скверно изъяснявшихся и писавших. Новое время усугубило проблему: в погоне за событием стали плевать не только на правописание, но еще и на приличия.
Так что главред вполне мог, в соответствии со своими познаниями, что-то слышавший о Стеньке Разине, внести атамана мысленно в список личного состава подводной лодки, штурмовавшей Берлин в 45-м году.
Журналист решил, убив двух зайцев, дополнить идею опросом местного жителя. Увязать ее с литературой.
– Можно вас на минуточку, – попросил он какого-то амбала, как показалось ему, фактурой очень даже похожего на знаменитого атамана. Вот загадка подсознания – выбрать из толпы определенное лицо, якобы укладывающееся в шаблон назначенного героя.
– Ну и? – Вскинулось громоздкое существо, явно собиравшееся совершить набег на винный магазин.
– Вы что-нибудь слышали о Степане Разине? – Журналист был вежлив, точно тимуровец.
– Я не слышал, я даже – когда-то слушал. – гордо сообщил бугай. И для чего-то с силой выдавил из сырой массы своих пальцев огромный кулак. Знакомый посинел, помертвел и обезножел. Однако труса праздновать не стал. Продолжил с выхолаживающимися внутренностями:
– Что именно, позвольте узнать, слушали? – Журналист никак не мог выпутаться из словесного лабиринта, где с завидным постоянством кружился вокруг одних и тех же изменчивых глаголов.
– Позволю. Шукшина. Про волю. Которую атаман пришел дать.
Дальше можно было не продолжать. Но журналиста вел за собой черт необычного склада ума – саркастично-вежливый:
– А может, еще – что-нибудь – слушали?
– А еще: и Злобина, и Чапыгина, и Сахарова.
«Что же это за чудо? – подумал мой приятель. – Ведь явная околица, а вон какой вид с нее открывается неповторимый на мир».
Полуживой, двинул он дальше, раздвигая вялыми плечами дома и народ. Возле Музея Чисел он, однако, почему-то развернулся и бросился на поиски удивительного собеседника. Интуиция вела его верно, и возле погребка, называемого в среде ценителей граненого стекла «У Стаканыча», состоялась повторная встреча: на чужом для него поле.
Известно ведь, самые настойчивые – люди тихие и незаметные, с заведенной внутри пружиной деятельности, а не те, кто из себя героя корчат по требованию общественности. Журналист напрямки пошел, как он сам сказал, ко льву в пасть. Тут лишь он только обратил внимание, что у знатока родной литературы пальцы – иссиненные от татуировок.
– Вам, извините, что-нибудь эта фамилия говорит, – обратился к нему журналист вновь, с отчаянием в голосе, понимая, что при неблагоприятном течении разговора он может познать собственным лицом, насколько жестким бывает порой асфальт, – Каверин? Который Вениамин.
Почему именно эта фамилия, отнюдь не великая, всплыла в памяти, он не знал. Может, потому что забываться стала, иные имена вошли в моду, которую он не принимал. Скандальность темы и каприз ума определяли ныне литературные пристрастия.
– Говорит, – довольно спокойно и без надрыва, чего не ожидал мой знакомый, ответил собеседник.
– А..?
– «Два капитана», – пояснил бугай и, не дожидаясь, пока его визави по примеру просыпающегося утра обольется росой умиления, добавил:
– И многих других авторов слушал. И читал.
Можно было только изумляться долготерпению здоровяка.
Никогда еще журналисту не доводилось выслушивать чью-либо исповедь на ходу. Никогда еще он, подуставший от пройденной дистанции и эпического повествования, не просил помощи у стен подворотен, пропахших мочой и собачьей любовью. Никогда еще его душа не была так изъязвлена сомнениями в правильности собственного жизненного выбора. И никогда! – никогда! – никогда! – между его лопатками не крался такой ожесточенный мороз, выказывая дурные манеры – пощипывая злобно кожу и посыпая ее так называемым гусиным крошевом.
Когда-то, давным-давно, долгими вечерами его новый товарищ жадно слушал на зоне пересказы произведений в исполнении некоего литературного сотрудника, осужденного за убийство жены. Ну что – жена: чепуховина. Обычный семейный счет закончился не в ее пользу: нет, не изменяла, нет, не была нетактична, возвращаясь поздней ночью без выходного платья. Просто, увлекавшаяся восточной кухней, закормила несчастного мужа китайской лапшой, отчего тот наподобие вулкана однажды взбурлил и дослал нечаянно в ее висок недостающую подробность – массивную пепельницу.
За что сам амбал чалился? Без комментариев и без призывов быть в беседе скромным.
Бывший литсотрудник «тискал романы» детально. Искусно. С теми особыми модуляциями в голосе, что в напряженные моменты рассказа опрокидывают сердца слушателей в чувствительные желудки.
Как-то незаметно герой приобщился к чтению, благо библиотека, какая-никакая, а была. Вырванные страницы из книг лишь подгоняли воображение – стал по выходе на волю сам кое-что пописывать. Опыта, прибывавшего с годами, хватило бы и на десять человек.
А погребок встретил его как старого знакомого, наблюдающего и подбирающего нужные мелочи для своей уже – очередной – повести…
– Вот неужели у нас лишь такая форма несвободы может заставить полюбить хорошую книгу? – Удивлялся мой знакомый.
Так и есть: когда бежать и спешить уже некуда, когда спорить с действительностью себе дороже, утешение ищут в напечатанном слове, а смысл – между строчками.
13. Жизнь успешно множит примеры на заданную тему. Отчего исповедующая финал точка с карнавальной поспешностью переоблачается в запятую.
Совсем недавно. В книжном магазине меня встретил на входе, как сообщила прикрепленная к нагрудному карману пластиковая карточка, некий У. Геннадий Дмитриевич. Судя по заспанному виду, он недавно покинул подсобку, тишина которой была неотъемлемой частью его жизни.
– Очень приятно, что вы заглянули именно в наш магазин. Что-нибудь ищете?
У молодого человека была невообразимо вытянутая физиономия, точно ее сжимали в тисках. Глаза терялись где-то под потолком – и, что они выражали, мне было не видно. У таких людей – героев нашего времени – все сопутствующие данные, вроде национальность, особые приметы и любимые занятия, отсутствуют, точнее сказать, растворены в одном хромом слове – «менеджер». Менеджер по продажам. Геннадий Дмитриевич. Выползший собственноножно из дальней щели осваивать магазинные просторы.
– Очень приятно. Да, новую книгу Ларисы Васильевой «Жена и муза».
Я, честно говоря, не поклонник таланта писательницы, но реклама ее свежеиспеченного произведения сделала свое дело. Все, что касается Пушкина, вызывает у меня неподдельный интерес.
– В каком жанре написана книга? Фэнтэзи? Детектив? Дамский роман?
Менеджер по продажам Геннадий Дмитриевич изобразил глубокую озабоченность, когда я сухо заметил ему, что он должен не спрашивать, а, в соответствии со своими обязанностями, напротив, разъяснять. И следить за выпуском новинок. И вообще – если уж он работает в книжном магазине, знать. Ориентироваться в литературном мире, как любовник в чужой постели.
– Ну, она, эта ваша Васильева, еще что-то написала? – Спросил У. плачущим голосом. По названным мной книгам он собирался вычислить контуры обсуждаемого произведения.
– Написала, – устало сказал я, осознавая, что от разговора с каким-нибудь парковым деревом будет больше пользы. – Вообще-то она поэтесса. Есть у нее и проза. «Кремлевские жены», «Дети Кремля».
– Я вспомнил, вспомнил, – радостно залопотал менеджер по продажам. Геннадий Дмитриевич. – Ей дано было указание отойти от Кремля.
И это было правильно с его стороны, «верняк»: не ошибешься, коли поднакопленной слюной плюнешь в политику.
– От кого поступило такое указание? – Строго и со значением спросил я. – Отойти от Кремля, а затем, что же… куда?
Нет, глаз его, как ни старался, как ни тянулся на цыпочках, я не увидел. А было бы занятно в них заглянуть. Впрочем, у дураков глаза мелкодонные, для зарождения мысли негодны.
Шепот:
– Вы что, сами не знаете? Ну и ну! Сверху поступило такое указание. Отойти от Кремля и писать только о роли женщины в семье, которая должна быть одновременно и женой, и музой.