Елоховка

Осень Осень
Название: Елоховка
 историческая драма,слэш.
Лиза для тебя. Спасибо за поддержку. Искренне.



Последние теплые деньки приятно согревали старые больные кости и грели не только уставшее тело, но и замершую душу.
Я стоял на паперти у Елоховского собора, любуясь проезжавшими мимо каретами, красивыми барышнями, кокетливо хихикавшими в окружении себе подобны под присмотром строгих нянюшек и маман.
Сегодня воскресенье и это значит, мне подадут где-то около 20 копеек. Роскошь для того у кого нет ни кола, ни двора.
Я старый бродяга, мне много не надо. На Хитровке есть небольшая ночлежка, и когда мне так везет, что подают больше на пару медяков, то я отправляюсь спать туда, правда только в холодные зимние ночи. Если нет, за Хитровским рынком есть небольшой пустырь, там мы, те, кто остался без крова, разжигаем костер и если все неплохо в нашей бродячей жизни, то пьем спирт или то, что мы называем чаем. В моем тайнике на той же Хитровке зарыт нехилый запас коры и елевых шишек. Не напряжено и в то же время полезно. Этому меня еще на каторге научили.
Что такое? Каторга?
Ах да. Каторга. Я прожил в Сибири пятнадцать лет, почти старожил тех мест, там рано умирают, один словом - Сибирь. Но у меня был стимул жить и выжить. Я должен был вернуться. И я вернулся.
Но уже не тем красивым молодым поручиком в мундире с эполетами и грацией арабского скакуна. Я вернулся стариком. И не только внешне.
Вы думаете, ад где-то далеко, и если вы постоите очередную церквушку в своей деревеньке, или пожертвуете Киевской лавре достаточно, чтобы монахи каждый день в течение сорока дней скороговоркой произносили ваше имя во время заутрени, то никогда не попадете туда?
Неправда. В аду температура не опускается до минус пятидесяти, когда тебе кажется, что согреться можно только если умрешь, и попадешь в настоящий ад. И ты лежишь в продуваемом всеми северными ветрами бараке и завидуешь мертвым, и тебе «с высокой колокольни», что они в аду, это даже лучше, в аду жарко.
Итак, вернувшись с каторги, где я потерял все, хотя, зачем врать, я потерял это в тот день, когда моя шпага лишила жизни сына самого князя Голицына. Моветон. Стыд. Срам. Позор.
Молодой поручик в рекордные сроки был сослан в Сибирь.
И идя по пыльной Владимирке, гремя кандалами, и слушая заунывные песни фраеров и настоящих убийц, я пожелал вернуться опять по этой дроге в Златоглавую, стоящую на семи холмах. Вернуться, чтобы посмотреть в зеленые глаза. Только посмотреть.
Языка меня лишали еще в каталажке, мало ли что может рассказать поручик про молодого и козырного графа Владимира Путятина.
Вольдемар, я вернусь. И я вернулся.
Но не с победным маршем и фейерверком дорогого французского шампанского, а с котомкой в руке и потухшим взглядом.
Когда Владимирский тракт остался за спиной, теплый свет кленов Старого Арбата мне показался мечтой, экстазом и всем тем, ради чего я жил последние семнадцать лет.
Окна твоего особняка пусты и безжизненны, только Дмитрич, тот самый не стареющий Дмитрич, мел дорожки перед воротами.
-А-ну, пшел отсюда, бродяжка, здесь не подают, - и Дмитрич замахнулся метлой.
Я попытался улыбнуться, только я отучился это делать. Получился какой-то звериный оскала, во всяком случае, привратник графа Путятина погрозил мне кулаком, и, гремя связкой ключей, скрылся за деревянными воротами.
Тебя не было дома, ты уехал на лето в имение. Я переехал на Хитровку, где скоро получил свое место у Елоховского собора.

Лето пролетело быстро. Голубая краска кафедрального стала отдавать холодом, сентябрь постучался в мой мир... Меня ждала первая зима на улице. И, как ни странно, мне помог ее пережить Владимир.
Это случилось на Покров. Сильные проливные дожди смыли последние желтые листья, тяжелые тучи заволокли небо, казалось, еще пара мгновений, и небеса развернуться, и на нас, грешных, упадет вся кара небесная.
Я стоял у тяжелых желтых дверей, гремя кружкой с медяками, стараясь привлечь к себе внимание. Еще пара медяков, и можно несколько дней отлеживаться в ночлежке, мои кости ныли, да и приближающийся конец света в виде первого настоящего снегопада вряд ли позволит мне работать в ближайшие дни.
Народу, естественно, было много, ведь заутреню служил сам патриарх, хотя его величество предпочло отстоять службу в Успенском соборе Кремля, а не приехать в кафедральный. Но Александру видней, он помазанник божий, и, видимо, знает много того, чего нам, простым людям, не дано знать.
Но этот не приезд оказался кстати. Нас пустили за ворота собора, хотя обычно, если на службе присутствовали члены царской семьи, мы кучкой толпились за витиеватой оградой.
Я стоял и вместо того, чтобы размышлять над насущными проблемами, размышлял над будущим царской России, и что с нею стало бы, если бы не умер молодой цесаревич Николай. Да, Александр - великий сын своего великого отца, но Николай...
Я знал цесаревича. Это был очень образованный, и в то же время - чуткий и добрый молодой человек, готовый к ноше, уготованной ему судьбой. Российский престол - не шутки, но тени Екатерины и Петра не давили на его окрепшее сознание. Он знал к чему шел, и чего хотел. Однако, не судьба...
Когда в Сибирь дошли слухи о скоропостижной кончине Николая, я впервые за много лет пошел в деревянную церквушку, притулившуюся на откосе перед частым частоколом, и поставил свечи за упокой.
Я думал... А что мне еще оставалось? Моя душа мертва, но сам я существую, и у меня осталась одна радость в этой жизни - думать, и не о своём будущем, его я видел четко и ясно, а о прошлом и будущем России.
Отвлекшись от размышлений, я вдруг увидел Владимира.
Он выходил из кареты украшенной семейным гербом Путятиных, подал руку жене, о! здравствуйте, дорогая графиня, в девичестве Екатерина Воронцова... потом из кареты вышел стройный молодой человек и мне на доли секунды показалось, что это ты, Владимир, в момент нашей первой встречи. Нет, твой сын не просто твоя копия, это ты. Ты!
Молодой человек галантно помог двум барышням, видимо, сестрам, выйти из кареты, и вы все пятеро отправились в мою сторону.
Я, не думая о последствиях, бросился тебе под ноги.
Ты смерил меня презрительным взглядом, да, действительно, кто я? - блоха под ногами блистательного графа, любимчика самого императора.
Твои зеленые глаза холодно посмотрели на меня. Но я не испугался, а ответил на твой взгляд. Мы смотрели друг на друга, граф и бродяга.
И вдруг ты побелел.
Если бы я мог, я бы сказал тебе:
- Ну, здравствуй, Вольдемар! Я вернулся. Ты думал, что я загнусь на каторге, или надеялся, что я даже не дойду туда. Конечно, где сын графа Путятина, с имениями по всей Вологодской губернии, и сын обедневшего дворянина, с деревенькой в десять душ. Ты так легко согласился с той ложью, что это я убил твоего дуэлянта, согласился подставить меня, и где, скажи мне, Вольдемар, была твоя хваленая дворянская совесть, когда ты шел на это? Хотя... ты знал, я ради тебя готов на всё. Что ты так смотришь на меня? Ваше сиятельство, не надо бледнеть, в купе с аристократической бледностью вы сейчас похожи на покойника. Ах да, вы же увидели перед собой покойника. Вольдемар, думал ли ты обо мне все эти семнадцать лет? Думал ли ты о нас, когда делал таких красивых детей, своей Катерине? Ах, Екатерина, добрый день! С праздником вас. Нынче Покров. Подадите ли золотой близкому, очень близкому другу вашего мужа? Вы же помните его вечную собачонку? В те времена я таскался за Владимиром тенью, невидимкой, бесплатным приложением. И все ради тех ночей и ...
Мы стояли и смотрели друг на друга, пока Екатерина Михайловна не окрикнула:
- Владимир, что случилось?
- Папа, идемте, - окрикнул тебя сын.
Я замычал, привлекая внимание к себе.
- Да, дорогая, идемте, - очнулся граф. - Николай, поторопите сестер!
Я замер. Твоего сына зову Николай. Николай. НИКОЛАЙ!
Я редко вспоминаю свое имя, моя кличка «Му-му». Даже бродяги иногда попадаются образованные. Сначала они пытались звать меня Герасим, но потом кто-то сказал:
- Какой он Герасим? Он же Му-му.
Так и повелось.
И вот я услышал, как ты произносишь мое имя: «Николай». И хотя ты звал не меня, а своего сына, но как это звучало!
Я помню, я все помню! Пусть и загнаны эти воспоминания в самые дальние уголки моей мертвой души.
Владимир три раза перекрестился, и зашел в собор вслед за своей семьей, так и не обернувшись, а я смотрел ему вслед и вспоминал его бесконечные «Николяяяяяяя», «Николушка», «да, Николааааааай».
Да, я Николай, Николай Еременко, бывший лейтенант лейб-гвардии кавалергардского полка его императорского величества.
Мы встретились на балу у графини Воронцовой, твоей будущей жены. Я знаю, ты не любил ее. Но женился. Партия.
Граф Владимир и обедневший дворянин Николай. У нас не могло быть будущего, да и к тому же, узнай кто-либо, что мы не просто друзья, а любовники, точно оказались бы в Сибири вместе, или нет, на первом же переходе нас поимели бы все заключенные, и до каторги мы бы не дошли.
Я все еще стоял в стороне, стуча зубами не столько от холода, сколько от воспоминаний, так некстати накативших на меня. Из церкви донеслось: «Аминь, помилуй нас грешных!» и я представил, как ты крестишься, изящно сжимая перста, открывая свое сердце Богу.
Я дождался конца службы, но ты даже не посмотрел в мою сторону.
Когда все разошлись, я открыл двери собора. Меня окутал аромат ладана, такой знакомый и такой далекий. Я не посещал церковь с момента смерти цесаревича.
Дьякон смерил меня суровым взглядом, и я в смущении опустил глаза в пол.
Через мгновенье я почувствовал, что кто-то кладет мне в кружку свечу. Я с благодарностью посмотрел вслед быстро удаляющегося служителя церкви. Вот вам и вся суровость.
Я забыл, как выглядит Николай Чудотворец, да и сегодня меня не тянет исповедоваться своему святому.
Я встаю на колени перед ликом Иисуса и начинаю «говорить»:
- Господи!.. Я не виновен в убийстве, на мне нет этого греха, я виновен во многом, только не в убийстве. Дуэль, и шальной удар шпаги Владимира, а потом боязнь его отца, что единственного сына сошлют, вот он и выкрутился. Подкуп, шантаж и для общества дуэлянт - Николай Еременко, а секундант - графский сын. Нет, я стерпел. Я надеялся, что он вытащит меня оттуда. Но Владимир забыл обо мне, так же, как и ты, Господи. Я не упрекаю никого. И даже не спрашиваю, за что. Те ночи, те дни...
Слезы катились по моим щекам, теряясь где-то во всклокоченной бороде, я мычал себе под нос, и даже дьякон не решился прервать мой разговор с богом, хотя пора было закрывать храм.
Меня больше ничего не держало на грешной земле. И в то же время держало... Меня держал ты. Не смотря ни на что, я хотел видеть тебя, знать, что ты счастлив, ты живешь, ты настоящий, а не придуманный мною в бреду каторжной жизни.
Я пережил эту зиму и следующую тоже. Я реже ходил на Арбат, граф видел меня, но никогда не подавал и не подходил. Теперь я просто жил, будучи слишком трусливым, чтобы умереть. Самоубийство - ведь это страшный грех.
И вот на третью осень, когда я как всегда собирался идти на Хитровку, рядом со мной остановилась карета, с до боли знакомыми гербами, и оттуда выпал конверт. Я посмотрел на конверт, а потом на еле заметно качнувшуюся занавеску, и увидел Владимира.
- М-м-м... - схватился я за дверь кареты, но кучер стегнул гнедых, и я упал на землю.
Я поднял конверт, но так и не решился распечатать его и прочесть. Вечером я его сжег.
В Сочельник у меня открылся кашель, и я в последний раз пришел на Старый Арбат. Николай играл с сестрами в снежки, ты, стоя в стороне, над чем-то смеялся. Я смотрел на жизнь, которой у меня никогда не было. У меня и тебя тоже никогда не было. Увидев меня, ты на мгновенье опустил руки, а потом сорвался, и быстрым шагом направился в мою сторону. Я оказался проворней и скрылся в переулке. Куда тебе догнать бродягу, знавшего каждую щелку, каждую выбитую доску в заборе на этой улице!
А на Рождество я умер. Все просто.
Говорят, душа человека бродит по земле еще 40 дней. Правильно говорят.
Я «видел», как умирал мой отец, один на один со своей болью, бутылкой и нищетой. Я «видел», как ты выкупал землю в моей деревеньке, а потом запечатывал дарственную в белый конверт, вместе с большой суммой денег.
А еще я «слышал» твои признанья в ночной тишине перед светлыми ликами, но, ни разу не увидел раскаянья.
Потом пришел сороковой день, и я простил тебя.