родительский день

Любовь Винс
                Раз в году, именно в родительский день, меня охватывает чувство досады и непонимания. Отчего наше правительство, признав Рождество и Пасху, широко освещая в средствах массовой информации, эти святые для христианского люда даты, почему-то игнорирует не менее  святой день – день памяти ушедших?  Сколько себя помню, родительская, никогда не признавалась выходным днем. А почему? Все равно, правдами-неправдами,  весь народ после обеда поедет на кладбище, захватив поминальную снедь. Чтобы почтить память ушедших близких людей.  Убрать  прошлогодний мусор в оградке, положить свежие цветы и венки на могилки. Сначала скорбно помолчать, а потом тихим шепотом рассказать о своих успехах, проблемах, всплакнуть и посетовать на скоротечность жизни,  сердцем ощутив  царапающее осознание – мы не вечны…
                В детстве я любила ходить с родителями на кладбище. Обычно это было либо поздней весной, либо в начале лета. Дорога на кладбище проходила через могучий хвойный лес, с вековыми необхватными елями, с редкими белоствольными березками.  Мы шли, попутно собирая первоцветы, чтобы  потом положить их на могилки. Мои родители, обычно ругающиеся дома, на кладбище становились мягче, спокойнее, более терпимы друг к другу. Я не боялась. Любопытство и интерес,  удивление и  новые впечатления, вот что я ощущала.  Первым делом,  пройдя по закоульной тропинке, до просевших могильных холмиков, мама смущенно крестилась, «Господи, сохрани и помилуй» – шептала она. Потом, глубоко вдохнув, принималась за дело. Обметала с  памятника припасенной тряпочкой седую тонкую паутину; смахивала  желтые  жухлые листья, упавшие с толстобоких берез, что росли рядом. Вскапывала на могиле  маленькой лопаточкой землю, сажала разлапистые фиалки и застенчивые лохматые ноготки. Отец, обычно шумный, вечно недовольный, сидел в углу оградки на деревянной резной скамеечке, и помалкивал. Как только мама управившись, споласкивала руки водой из принесенной бутылки, начинал суетиться и подгонять ее.
–  Рай…Ну,  что? Давай?
   Мама не глядя в его сторону, разбирая сумку, отмахивалась:
–  Успеешь еще… Должны Нина с Сашкой подойти…Их подождем…
–  Мать! Ну, маленькую дай…я чуть-чуть…
                Мама рывком доставала бутылку водки, ловко скрутив алюминиевую пробку, наливала зелье в подставленный стаканчик. Отец выпивал, крякал, минуты три сидел молча, затем начинал философствовать:
– Вот, Людка, стало быть дед твой тут лежит. Корень всему роду Маркитановскому. Пять сынов родил. Я, самый первый, семнадцатого года, всего хлебнул, всего досталось. В 38 годе прямо с деревни, в армию. А тут война. С белофиннами. Ну, я ее токо краем зацепил. А потом нас под Брест перевели.  22 июня как бомбежка началась, мы сразу к танкам, а там горит все. Немец знал, где бомбить. Отступать начали. И все под огнем. К концу 41 меня с «бетешки»  на тяжелый танк перевели. На нем воевал, на нем и ранило. В 42 году. А потом…
                Тут обычно в разговор вмешивалась мама. Я знала почему. Отец начал бы рассказывать о своей первой жене, матери моего сводного брата Юры. Ее могила была рядом с могилой деда. Юрина мать, талантливый педагог, умерла в 47 году, от сердца, как объяснял отец. Отец второй раз женился только в 53 году, Юре на ту пору уже было десять лет. Маме всегда было неприятно, когда отец начинал хвалить умершую, немало вознося ее достоинства. При этом, слова доброго не говорил о маме, хотя она довела до ума приемного сына, не позволила скатиться ему в пропасть гулянок и соблазнов. Юра, свою мачеху, воспитавшую его, заменившую ему родную мать, не обделяющей его ни лаской, ни заботой будет уважать всю жизнь, называя ее мамой, но на «вы».
   Когда начинал отец вспоминать свою первую жену, мама тут же начинала о чем-нибудь спрашивать отца, чтобы отвлечь его и не дать в своей душе прорасти семенам ревности.
 Маме было немного обидно. Я ее понимала, а отец нет.  Переключенный маминым вопросом или просьбой, отец отходил от темы, опять скромно помалкивал, но недолго. Покрутив головой по сторонам, он начинал объяснять, чьи могилки находились рядом.
–  Да…вот тут, стало быть, дед твой, а там муж с женой лежат. Она значит сгуляла на сторону, а он ее за это топором по голове, а потом сам в петлю…А там  мальчик похоронен. Единственный сын. Под машину попал. А там  могила братская. Дом пятиэтажный сгорел. Всех в кучу, в одной могилке похоронили. А на соседнем ряде женщина с ребенком: разродиться не смогла…А там семья…старший сын всех убил… А там две девчонки, в проруби утопли…
–  Миша! Хватит Людке ужасы рассказывать! Она и так плохо спит!
–  Рая…чего ты, я ж правду говорю…да и она большая уже, понимать должна…Кроме жизни еще и смерть есть…все под ней ходим, все там будем…
–   Да замолкни ты, изверг!
     Тут в разговор влезала я. Страшно мне не было, ну может так, чуть-чуть, зато жутко интересно.  Я в свои семь-восемь лет еще не понимала, как это – смерть. И что если она встала у порога, то уже ничего не будет. Ни этого синего неба над головой, ни ласкового ветерка, ни маминой теплой руки, ни ворчащего отца – ничего. В детстве в это «ничего» просто не верится. Так, страшилка. Но обязательно со счастливым концом. В детстве ты не можешь представить, что родные для тебя люди могут исчезнуть, уйти,  и вместо них будет могильный холмик с простым  деревянным крестом, или черным обелиском, и мутной фотографией на нем. Бояться по настоящему начинаешь позже, когда напрямую столкнешься с непреклонной старухой, когда осознаешь, что после смерти  ничего нет, и ничего не исправишь… И уже не у кого спросить совета, некому пожаловаться, не к кому голову приклонить…А в детстве неуемное любопытство берет верх над страхами.
–  Пап! А дальше расскажи…про деда…
–   Ну дед, что дед…Как война началась, переехал на Урал, со всем семейством. Жена его,  Матрена, значит, твоя бабушка …а дядя Володя, дядя Николай и Саша, это ее сыновья, мои братья, стало быть…
   Дядьев своих я знала и любила. По разному. Дядя Володя молчаливый чернокудрый статный красавец нередко гостил у нас. Меня особо не привечал, одаривал подарком при встрече и уходил с отцом пить водку. Дядя Николай, суетливый, смешливый, всегда дарил праздник. Он играл со мной, строил рожи, рассказывал забавные истории. Дядя Саша, маленький, хилый, вечно под хмельком, с небритой физиономией и трясущимися руками, меня и вовсе не замечал. Зато его дети, старшая Лида и младший, Сережка, были моими друзьями. У Владимира и Николая детей не было. По обрывкам разговоров моей мамы с женой дяди Саши, Ниной, я поняла почему. Катерина, жена Володи, тоже фронтовичка, была тяжело ранена и после ранения, детей иметь не могла. Может, досадуя из-за этого, может по другой причине, тетя Катя меня не любила. Всегда брезгливо дергалась, когда я к ней подходила. Разговоры не вела, подарки не дарила. А вот Клавдия, дяди Колина жена, наоборот была ко мне приветлива и ласкова. Хотя тоже своих детей не имела по причине женской болезни.
     В нашем доме любили гостей. Редкое воскресенье обходилось без шумного сборища. А уж про праздники и говорить нечего. Родни было много: дядья, их жены, двоюродные племянники, троюродные сестры, сваты, сватьи, крестные и так далее. Раньше умели веселиться.  И гулянья не обязательно превращались в повальную пьянку с мордобитием и скандалом. Это сейчас приглашенные гости, отведав угощения, поговорив о том, о сем, тупо смотрят в телевизор, комментируя либо концерт, либо фильм. А в пору моего детства гулянье было другим. Начиналось все с раннего утра, когда мама будила меня, покормив завтраком, давала задание – почистить картошку для салата, морковь, отварить яйца, быстренько сбегать в магазин за хлебом…мама в это время, приготовив горячую закуску, начинала заниматься сервировкой стола. Из старого скрипящего шкафа доставалась праздничная, аляпистая, с густой бахромой, скатерть. Из серванта на стол перемещалась  посуда, сберегаемая только для торжеств, и в обыденное время не используемая. Пузатые рюмочки, на тонкой ножке, граненые толстобокие стаканы под морс или компот, старинные тяжелые вилки, с литой ручкой и столовые ножи, которыми никто не пользовался. Под тарелочки подкладывались расшитые салфеточки. Ослепительно белые, с витиеватым  вышитым рисунком по краю. Минут за сорок до прибытия гостей, стол заполнялся приготовленными блюдами. Обязательный винегрет,  пара салатов, пряная  тихоокеанская сельдь, пучившая белесые глаза из селедочницы, залитая масляной приправой с уксусом; пластики  бело-розового сала,  нежная молочная колбаса, ржавая баночная килька в томате. В отдельной посудине, сохранившейся еще с царских времен, расписанной золотыми узорами – мамина гордость – соленые грибочки. Кульбики. В лесу они растут кучками, семейством, как опята. Но в отличие от опят, не располагаются вольготно на трухлявом пне, а растут на открытых полянах, щедро залитых солнцем. Сидят кульбики в траве, выставив наружу лишь темно-коричневую шляпку, сверху покрытой липучей противной слизью. Срежешь гриб ножом, а в руки он не дается, все норовит выскользнуть. Кульбики не жарят и не варят и не сушат. Есть их можно, лишь после засолки, но вкус у них отменный. Да и по заверению мужиков, нет лучшей закуски после стопочки. На краю стола мостится миска с блюдом на любителя – тертая редька с морковью, приправленная желтушным майонезом. Острая, пикантная, и очень вкусная.  В центре стола блюдо с отваренной картошкой, обложенной по краям сочными котлетами. Ближе к краю по ранжиру выставлялись водка, портвейн для дам, бутылка ликера, который ставили для украшения, а пить никто не пил. К назначенному часу начинали собираться гости. Шумные объятия, поцелуи, радостные возгласы, как будто родственники не виделись целую вечность, а не две недели назад. Обменивались маленькими скромными подарками, и садились за стол.  Примерно через час гулянье входило в  песенную стадию. Пели много. С чувством, с душой. Кое-кто и всплакнуть мог, под дружный рев мужиков, с особой силой  исполняющих не хуже хора Пятницкого «По диким степям Забайкалья…» или «Хазбулат удалой».  Пели в основном русские народные. И грустные и веселые. Позволяя душе развернуться на всю мощь, выплеснуть недосказанное, погрустить о сокровенном…Когда от песен переходили к частушкам, значит наступала пора пляски. Толстые плахи дубовых половиц ходили ходуном от дробной чечетки, и гулко отзывались на перестук острых каблучков. После танцев и песен, просветленные и радостные, родственники принимались за разговоры. Здесь жены держали ухо востро. Обычно в это время между братьями вставали давние обиды, и вместо дельного разговора наступала пора претензий, забубенного мата, слезоразлив, хватание за грудки и после бурное примирение. До жестокой драки дело не дошло ни разу. После примирения отец и дядя Володя принимались вспоминать войну. Отец непослушными пальцами расстегивал пуговки и показывал длинный белый шрам, прямо рядом с сердцем, в ответ дядька задирал рубаху и тоже демонстрировал боевые ранения. Братья, после выпивали не чокаясь, за погибших фронтовых друзей, смахивали с глаз предательскую влагу и начинали учить уму-разуму подрастающее поколение. Больше всех доставалось Сережке. Юра уже отслужил, а мы с Лидой были девками, стало быть, в армию не пойдем.  К вечеру особо напраздновшихся, то есть того, кто пить не умел, укладывали поспать часок-другой в маленькую комнатку. Гостей, державшихся на ногах, довольных, веселых провожали  во свояси долго. Питие рюмочки на «посошок» опять перетекало в душевную беседу,  пока более трезвые жены не забирали благоверных под локоток и не уводили почти силой. Когда я вспоминаю гулянья родни, светлое чувство охватывает мою душу, следом приходит сожаление – сейчас гуляют скучно. Нет выплеска эмоций, нет безудержного веселья, нет чувства сплоченности и нужности. Так, интеллигентное поедание пищи, под бормотание голубого телевизионного друга…
    А бабка Матрена, занимала особое место в моей душе. Это была вредная, скупая старуха. Не ласковая, вечно ругающая маму за  поблажки для меня. Больше она любила Лиду и Сережку, она их растила с пеленок, так как жила в семье младшего сына. К старшему, моему отцу приходила раз в месяц, после получения пенсии, проведать внука, первого и самого любимого – Юрия. Приходила, одетая в черную, с оборками юбку, в цветастую кофточку, с рукавами-пузырями, на голове обязательный белый ситцевый платочек в мелкий горошек. Под платком седая косица с мышиный хвостик. Облезлая и тонкая. Бабка доставала носовой платок, развязывала узелком завязанный кончик, и старческой рукой вынимала мятую трешку. Протягивала маме:
–  На, Райка, сиротке купи чего-нибудь. В женихах ходит, надо…
– Мам! Ну какой Юра сиротка? Отец живой, да и я…Лучше б Людке когда ириску принесла…
–  Еще чего! Она у вас и так девка балованная растет, конфетами серет…Всего у ней полно…А у Юрки мать в могилке лежит…Кто сироту приветит, кроме-ча родной бабки…
   Моя мама скрипела зубами от такой несправедливости, но молчала. Спорить с бабкой, что в крапиве купаться – больше дергаешься, больше жжет. Мама, молча, забирала три рубля, а вечером, когда брат приходил из института, клала перед ним мятую денежку. Юра говорил «спасибо» и убирал деньгу в свой кошелек. На следующий день подаренная денежка превращалась либо в батон колбасы, либо в большущую коробку конфет.
    Свою родную бабку Матрену я и любила и ненавидела одновременно. Меня раздирала обида за маму, за вечные бабкины придирки и ворчание. С другой стороны бабка умела рассказывать сказки. Хотя, рассказывала их только, когда я ночевала в доме дяди Саши, при Лиде и Сереже. Мне одной – никогда. Но сказки были очень интересные, и  ради них, я иногда прощала хамское бабкино поведение. Бабка Матрена умерла, когда я  стала совсем взрослой, сама имела семью и детей. Умерла на  девяносто  третьем году жизни, от жадности. Она в одиночку уплела три кило зеленых яблок, купленных тетей Ниной на праздник. Организм не справился с таким количеством витаминов, получился заворот кишок и смерть…
    … Обиходив могилки, мама начинала собирать на стол еду.  Деревянный столик в оградке, был застелен старой газетой, на ней обязательно, в маленькой чеплашке крашенные яйца, оставшиеся с Пасхи. Отдельно маринованные помидоры, пара парниковых огурцов, тонко порезанная колбаса, с ароматным чесночным запахом. Пузатые пирожки, ядреная луковица, и сладкая кутья в фарфоровой миске. Рядом горсть разноцветной карамели, которую в конце трапезы мы с мамой будем разносить по могилкам, и горка духмяных блинчиков.
    Отец садится поближе к краю, где стоит бутылка водки. Тянет руку, но мама перехватывает бутылку.
–  Миш, ну погоди…Сейчас Юра подойдет…Да и Саша с Ниной…А вот и они…
   Оглядываюсь. По узкой тропинке, гуськом идут родственники. В оградке становится тесно. Братья: отец и дядя Саша садятся рядышком, обнимаются, целуются, быстро хватают налитые стопарики, выпивают, и начинают делиться новостями.
      Юра не пьет совсем. Налитую рюмку он только пригубляет, оставшуюся водку, выливает на могилу матери. Пить по черному, он начнет позже, после женитьбы. Мама сноху будет всячески ублажать, сумками таская продукты и вещи, но ответного приветствия и уважения не дождется. Галя родни нашей будет чураться, свекра считая безнадежным пьяницей, свекровь ограниченной женщиной. Со  второго дня свадьбы Юра будет один приходить к родителям. Галя редко-редко, всегда с недовольным выражением лица, будет сидеть в стороне, не участвуя в разговорах и веселье. По отношениям в Юриной семье, роли будут распределяться как в притче: Одна женщина разговаривает с подругой – «Дочери посчастливилось, муж заботливый, ласковый, кофе в постель, цветы, а вот сыну не повезло, барыня попалась – кофе в постель требует, цветы…». Галина была «барыней». Всю домашнюю работу делал Юра, и в магазин, и на кухне, и с детьми…Может и пить он начнет от тоски, от непонимания, от раздвоенности. От обиды на жену, заставляющей предавать родителей, делать выбор между ней и сыновним долгом.
     ….Мама с тетей Ниной, помолчав, посуровев лицами, выпивают свои стопки. Все. Больше они пить не будут. Им надо блюсти мужиков. Но  я-то знаю, что отец и дядька, на выпитом количестве спиртного не остановятся. Знаю, потому что каждый год, хвостом хожу за отцом, и наизусть знаю его маршрут и его поведение. Посещение кладбища всегда проходило по одной и той же программе: сейчас они поговорят о разном, потом пойдут по кладбищу, поминать умерших друзей и знакомых, в каждой оградке им будут наливать поминальную стопку. Выпив и помянув, отец и дядька, обязательно пустят слезу и будут говорить о покойном только хорошее, потом пойдут к следующей могиле. Там повторится все сначала. Обойдя кладбище, отец обязательно зарулит к свежевыкопанным  могилам, еще пустым, открытой раной зияющих в стороне. И опять будет плакать, размазывая сопли по красному лицу. Плакать и просить: « Господи, пронеси…Сохрани, Господи, дай пожить еще немного»…Отец молится только на кладбище, в остальное время  всем говорит, что   он  убежденный атеист. Верить в бога открыто, по настоящему, он начнет после первого инфаркта, когда чудом останется жить.
             Как только отец начинает причитать, дядя Саша, еле стоящий на ногах, тоже плачет, и норовит опуститься на ближайший бугорок с деревянным крестом, чтобы вздремнуть…Это сигнал для меня. Я бегу назад, к маме, и тетке, чтобы привести их к мужьям. Старший брат, взвалив на плечи пьяного дядьку, поклонившись материнской могиле, уходит. Следом уходит тетка. Мама собирает оставшуюся снедь и разносит ее по могилкам. Я знаю, обратно, с кладбища ничего домой приносить нельзя, иначе будет плохо. Мы раскладываем на могилки блины и пирожки, конфеты, щиплем на кусочки колбасу. А над нами, в переплетенье толстых ветвей, уже стрекочут белки, предвкушая угощение. И еще полосатые бурундуки, шастают почти промеж ног, не боясь человеческого присутствия. Отец, шатаясь, но сам, уходит с кладбища, со слезами на глазах, но при этом матерясь от души. Кого он так рьяно кроет по матушке, не разобрать. Мы с мамой идем последние. При выходе с кладбища, мама останавливается, опять крестится, и меня заставляет. Я крещусь, но в душе ничего нет. В бога я не верю.    Обратная дорога с кладбища будет вдвое длинней. Дядька бредет еле-еле, загребая непослушными ногами, прелую листву. Тетка идет рядом и негромко ругается, разнося на все корки, беспутного мужа. Они проживут в ругани больше тридцати лет. Вырастят детей, дождутся внуков. Дядя Саша умрет первый, тетя Нина, отрыдав положенное, заживет спокойно, без пьяных дебошей и скандалов. Но при встрече, будет горько жалиться на тоску по умершему мужу…
    Тетя Катя умрет от рака, в страшных муках, через десять лет после моей свадьбы.  Дядя Володя, оставшись один, запьет, потом по дурости и в спешке женится на  шустрой пройдохе, что бросит его через два года в больнице, после ампутации обеих ног, обобрав до нитки. Дядя Володя так и умрет в одночасье на больничной койке, одинокий…
…Отец с мамой идут под ручку. Отец, отшумев, выплакавшись и высказавшись, будет тихим до самого дома. Дома, пригубив еще рюмочку будет объясняться маме в любви, делая это на свой манер: обняв маму, ткнувшись сопливым носом в ее плечо, будет протяжно, нараспев говорить: « Ду-у-ра ты Райка, дура…моя… хорошая…» Потом затянет песню: « а вот за эти-то губки бантиком присудили платить одну треть…». Для меня по сей день загадка, отчего отец пел про алименты, внебрачных детей у него не было. Хотя, один Бог ведает,  может его где и  приласкали после боя, во время войны?... Еще немного погодя, хрипло, с надрывом споет: «враги сожгли родную хату…» после этой финальной песни, отец уходил в спальню, ложился на кровать и засыпал, повернувшись к стенке. Мы с мамой, перемыв посуду, уходили в зал, где возле работающего телевизора, мама начинала рассказывать о себе, о своем детстве, о своих родителях, похороненных на другом, дальнем городском кладбище. На  Троицу, мы обязательно поедем туда, навестить  эти дорогие для мамы могилки. Отец редко ездил с нами на могилы маминых родителей. Может потому, что не знал их при жизни. Вдвоем с мамой мы совершим весь ритуал поминовения, исключая лишь пьянку. Мама выпьет глоток кагора, остальное раздаст попрошайкам, что сидят у кладбищенских ворот.
    После родительского дня у нас в доме на малое время поселяется спокойствие. Почему? Не знаю. Может напоминание о скоротечности жизни заставляет отца задуматься и беречь близких для него людей? Ценить каждое мгновение этого удивительного дара – жизни? Отец меньше ворчит, помогает маме по хозяйству, даже со мной проводит воспитательные беседы. Неделя, другая, и жизнь входит в привычный ритм. Отец попивает горькую, мама ругается, я их мирю. Тайком ругая отца и пряча от него ежедневную чекушечку. Почему пил отец? Может потому, что война, самая страшная и жестокая, прокатилась по его жизни чугунным колесом? Может потому, что на этой проклятой войне он навидался таких ужасов, что терзали его до самой кончины? Может потому, что ему, фронтовику и орденоносцу, грубили в очередях, отказывали в получении квартиры, откупаясь в дни праздников бумажной грамотой? Может потому, что он, своей кровью, и тремя тяжелыми ранениями, завоевавший нашу свободу, всю жизнь еле-еле сводил концы с концами, чтобы просто прожить? Может, заливал он горе проклятущей водкой, оттого, что не считал себя счастливым в этой жизни? Тогда я не спрашивала. Сейчас спросить не у кого. Папа умер в августе 91 года.
    Мама переживет отца на два года. Два с половиной  года не доживет отец до их сорокалетнего срока совместной жизни. Все было у них. Счастливые минуты. Радостные тихие задушевные разговоры. Любовь и взаимопонимание. И скандалы, и ругань, куда без этого?  Но когда отца разобьет паралич, мама  долгие годы, ругавшая его из-за водки, самоотверженным трудом вытащит  отца с того света. Заботой и лаской подарит ему еще пять лет жизни.
    Простите меня, мама и папа. Я не могу в родительский день прийти на ваши могилы и поклониться вам. Тысячи километров разделяют нас. Только в редкие приезды на Родину, я первым делом иду на кладбище, зажав в руках  букет цветов. И там, я говорю с вами. Рассказываю о своей жизни, говорю, что мне удалось достичь, кем стала. Простите меня, пусть земля вам будет пухом, и откроются вам врата рая, за ваше мужество, терпение, выдержку и сострадание. 
  Люди! Человеки! Берегите своих близких. Любите их. Не стесняйтесь говорить о своей любви, не жалейте времени на разговор с родителями. Просто когда они уйдут, вашу душу будет раздирать невыносимое чувство одиночества и необратимость потери…Любите друг друга….
   

    Родительский день завершился. Стрелки часов перепрыгнули в другие сутки. Обычные. Обыденные. Ровно через год, весь народ, опять правдами и неправдами будет отпрашиваться с работы, чтобы приехать на погост и почтить память ушедших. Я лелею в сердце надежду, что вдруг, наше правительство, вспомнит свои корни, своих близких и сделает родительскую – выходным днем.
     Лежит на столике семейный альбом со старыми фотографиями, рядом с отцовскими орденами, стопкой почетных грамот. Маминых и папиных. За доблестный труд.
   Вас нет рядом, мама и папа. Вы растворены в вечности. Но может быть, искорки ваших душ иногда заглядывают ко мне в окно, даря покой и уверенность. Может быть…
   Спасибо вам за то, что вы были. Спасибо вам, за то, что вы есть. Вы живете во мне. В ваших внуках. И вы будете жить, пока жива память.